ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

— За ваше счастье! — провозгласила Мерри, поднимая бокал шампанского. Она смотрела на отца и Нони — с сегодняшнего дня миссис Мередит Хаусмен, — стоявших в противоположном углу комнаты у камина.

— Всего вам самого хорошего! — сказал судья Нидлмен.

Артур Уэммик важно кивнул и салютовал новобрачным своим бокалом.

Выпили шампанское. Нони, осушив бокал до дна, швырнула его в камин, и он разлетелся вдребезги.

— Это что значит? — удивился Мередит.

— Я всегда мечтала так сделать, — сказала Нони. — Так бывает… ну, в кино.

Мередит рассмеялся, за ним засмеялись все остальные.

— Пойду-ка я за машиной, — сказал Уэммик. Он собирался отвезти их в аэропорт Бейкерфилд, откуда Хаусмены чартерным рейсом должны были лететь в Акапулько.

— Ну, миссис Хаусмен, как вы себя чувствуете? — поинтересовался Мередит.

— Замечательно, — ответила Нони. — Это самый счастливый день в моей жизни.

— Вот и хорошо, — ответил жених.

— И у меня тоже самый счастливый, — подхватила Мерри.

Отец с удивлением посмотрел на нее.

— Правда! — сказала Мерри. Она не лгала. Ей так хотелось как-нибудь особенно выразить свою радость оттого, что они с отцом снова друзья. Впервые очередной брак отца не вызвал у нее ни возмущения, ни опасения.

Она понимала, что Нони не угрожает ее взаимоотношениям с отцом. Скорее, она жалела эту девушку. Нони была молоденькая, простенькая и явно бесхитростная. Похоже, ее интересует только Мередит Хаусмен, лошади и кино. Нони в голову пока не пришла мысль установить какие-то отношения с Мерри. Она воспринимала ее как дочь Мередита, а с недавних пор — как свою подругу. Что касается Мерри, то она жалела бедную девятнадцатилетнюю девушку, которой вскоре предстоит сполна изведать чувство одиночества с пятидесятидвухлетним мужчиной. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы уяснить, какая роль уготована Нони в жизни отца и зачем она ему нужна. Отец еще держался молодцом, и во всем его облике не было еще ничего стариковского. И его еще считали человеком без возраста — энергичным мужчиной и страстным любовником. Но это всеобщее восхищение требовало от него почти невозможного, так что он постоянно боялся, что в одно прекрасное утро старуха-время настигнет его. И тогда рухнет вся его жизнь, вся его карьера, все, что он создал за эти годы. А Нони была зримым доказательством того, что его картины говорят правду. Она была не только бастионом его уверенности в собственных силах — этот брак был той костью, которую он теперь мог бросить голодной толпе.

Мерри и не думала, что их брак продлится долго. Но это ее не волновало. Она уже поняла, что счастье мимолетно и зависит от случайной удачи: оно похоже на золотую рыбку из дешевого универмага — девяносто девять из ста умирают на второй день, и лишь одна выживает, толстеет и барахтается в аквариуме годами.

Интересно, будет ли у них ребенок. Для отца это было бы праздником. Но что ожидает ребенка в жизни? Она поставила бокал на стол судьи. И какое ей дело? Какой смысл думать об этом?

— Наверное, Артур уже подогнал машину, — сказал Мередит. — Спасибо, судья.

— Не за что. Желаю вам приятного путешествия.

Мередит подал Нони руку, другую — Мерри. Все трое покинули апартаменты судьи и спустились к машине.

Мерри вернулась домой счастливой. Но все-таки ей в это счастье не вполне верилось. Что-то было не то. Чего-то не хватало. Она бесцельно бродила по гостиной, взяла сигарету и вдруг осознала, что минуту назад уже закурила одну. Что-то все же не так.

Она бросила в пепельницу сигарету, села и задумалась. Потом поняла. Элейн. Мать.

Было ясно, что охватившее ее беспокойство несерьезно и даже банально, но чудесное улучшение отношений с отцом все-таки заставило ее теперь подумать о том, что и другое чудо, пожалуй, тоже возможно. Может быть, ей удастся восстановить нормальные отношения с матерью? Хотя бы приятельские.

Она ни разу не собралась съездить к матери за все время, что была в Калифорнии. Она оправдывалась перед собой тем, что постоянно занята на съемках, что устала, но при этом прекрасно понимала, что это — только отговорка. Она звонила матери раза два, но оба раза та разговаривала с ней весьма прохладно. И Мерри даже радовалась тому, что ей так и не пришлось увидеться с матерью. Но теперь она задумалась, стоило ли этому радоваться.

Она сняла телефонную трубку и набрала номер. К телефону подошел Лайон.

— Лайон? Это Мерри.

— Привет, Мерри, — ответил он безразличным тоном.

— Я хочу приехать сегодня вечером, навестить вас. Мы не виделись целую вечность.

— Мамы нет. Она вернется через час.

— Мне что, нужно получить специальное разрешение? — спросила шутливо Мерри.

— Наш дом — твой дом, — ответил Лайон.

Странно звучали такие слова в устах четырнадцатилетнего подростка. Возможно, он тоже шутил, желая растопить лед в их отношениях.

— Я буду часа через полтора, — сказала она и положила трубку.

Она припарковала свой белый автомобиль перед знакомым домом, с радостным предвкушением встречи взбежала на крыльцо и позвонила. Лайон открыл дверь.

Мерри оторопела от неожиданности, не веря своим глазам.

— Боже, что это с тобой? — спросила она.

На нем был шафранного цвета халат и веревочные сандалии. Волосы были подстрижены ровным кружком, а на макушке сияла тонзура.

— Оставь обувь на пороге, пожалуйста, — попросил он.

— Что? — переспросила она. — Что за дела?

— Они ведь кожаные.

— Ну да, конечно, кожаные!

— Я принесу тебе пару веревочных сандалий.

— Что все это значит?

— Или ты хочешь бумажные тапочки?

— Перестань, Лайон? Что с тобой? Ты это серьезно?

— Вполне.

Но она не сомневалась, что это шутка. Иначе и быть не могло. И решила продолжать игру дальше. Она сняла туфли и вошла в дом. Но Лайон остановил ее.

— Сумка! — сказал он.

— Что сумка? Не могу же я оставить сумку на крыльце. Ее же украдут! Кроме того, там мои сигареты.

— Тебе они здесь не понадобятся. Мы с матерью не выносим, когда в доме курят.

— Да что же это такое?

— Проходи! — пригласил ее Лайон.

Она положила сумку у порога, рядом с туфлями, и последовала за ним. В доме странно пахло. Она принюхалась и узнала запах сандаловых благовоний.

Гостиная была погружена во мрак, и она не сразу рассмотрела интерьер при свете свечей, горевших перед алтарем. На равном расстоянии друг от друга по стенам гостиной висели изображения Иисуса, Будды, Моисея, Магомета, Конфуция, Зевса, Далайламы и Ахура-Мазды. Ее удивило, что у всех во лбу был изображен третий глаз, откуда струился свет. Глаз был похож на око пирамиды, изображенной на оборотной стороне долларовых бумажек.

Мать вышла из кухни и, улыбаясь, приветствовала ее:

— Мир тебе!

На Элейн был длинный зеленый халат, а на голове — миртовый венок.

— Как я рада тебя видеть, Мередит! — сказала она. Она протянула руки и устремилась к Мерри, решившей, что мать сейчас поцелует ее в щеку. Но мать, обхватив ее голову руками, притянула к себе и поцеловала в середину лба. Мерри не знала, как следует отвечать на такое приветствие, и осталась стоять неподвижно.

— Присядь, дитя мое, — сказала Элейн и взмахом руки указала ей на стул.

Мерри повиновалась. Лайон сел рядом на лежащую на полу циновку.

— Мама, что все это значит? — спросила Мерри.

— Мы спаслись, — ответила она. — Мы родились заново. Мы стали прихожанами Церкви Трансцендентального Ока.

— Да? А Лайон? Почему он так странно одет?

— Он постригся в монахи, — объяснила Элейн. — Через семь лет он получит сан. Через двадцать лет он станет святым.

— А ты?

— А я только сестра Элейн, но я пришла в лоно церкви после долгой жизни в грехе. А Лайон счастливец. Церковь станет для него всей его жизнью.

— Что это за церковь? Я никогда о такой не слышала.

Элейн одарила дочь лучезарной улыбкой.

— Это чудесная церковь! — сказала она. — Она возвышает душу. Я потеряла себя, когда Гарри умер, но теперь я обрела покой. Церковь Трансцендентального Ока соединяет все великие религии мира в одну трансцендентальную религию. Это вера, объединяющая все вероисповедания, которые должны объединиться перед взором Всевышнего.

— Это христианская церковь? — спросила Мерри.

— Христианская, иудейская, буддистская, мусульманская, зороастрийская, даоистская… Никакая религия не забыта. Как говорит наш Учитель, «Это — все для всех».

— Но почему мне надо было оставить за порогом туфли и сумку? — спросила Мерри. — У меня в сумке сигареты. Знаешь, очень трудно как-то это все переварить сразу.

— Мы не курим, — сказала Элейн. — Мы не используем кожаные изделия, не едим мяса. Нам это просто не нужно.

— Ну хорошо, но можно мне чего-нибудь попить? — спросила Мерри. Ей вдруг захотелось чем-нибудь занять руки.

— Лайон, принеси сестре эликсира любви, пожалуйста.

— Эликсира чего? Что это?

— Не бойся, дитя мое. Это сок сельдерея.

— Сок сельдерея?

— Ты почувствуешь его свежий вкус. Это вкус размышления.

Лайон пошел на кухню, Мерри смотрела ему вслед. Он вернулся со стаканом бледно-зеленой жидкости. Она отпила чуть-чуть и поставила стакан на стол. Это было омерзительно. Просто омерзительно.

— Мама, да что же с тобой случилось? Зачем все это? Ты с ума сошла.

— Нет, дочь моя. Впервые в жизни я в своем уме, в своем сердце, в своей душе… в согласии со всем миром.

— Ох, перестань! — возразила Мерри нетерпеливо.

— В тебе говорит суетность! — сказала Элейн.

— Нет, во мне говорит здравый смысл. Послушай, если ты хочешь так жить ради собственного удовольствия, если тебе это нравится — ради Бога! Но Лайон — он же ребенок. Ты же сломаешь ему жизнь!

— Я спасаю ему жизнь. И я буду тебе признательна, если ты придержишь свои бесстыдные и богомерзкие мысли при себе. В конце концов, кто ты такая, чтобы врываться в этот дом и критиковать меня, критиковать нас? Я ведь знаю, чем ты занимаешься, как ты потрафляешь похоти толпы, выставляя свою плоть на обозрение алчных грешников, которые тянут свои липкие пальцы к…

— Мама, да что ты такое говоришь?

— Я же читала эту статью.

— Статью в «Палее»?

— Да, именно ее.

— Но неужели ты поверила тому, что там написано? Это же написала женщина, которая сводит старые счеты с отцом.

— Я не понимаю, о чем ты, — сказала Элейн. — Я знаю, что это за счеты. Это наши с ней счеты. Это мне надо сводить с ней счеты, а не ей — с ним. Ты знаешь, кто разрушил наш брак? Наш брак с твоим отцом? Ты знаешь?

— Нет, кто.

— Эта Джослин Стронг из «Палса». Она искусила твоего отца, и он, слабый, глупый мужчина, покорился ее греховной натуре.

Мерри была потрясена. Отец объяснил ей причину враждебности Джослин к нему, лишь упомянув о том, что у них была мимолетная интрижка, но так и не уточнил, когда это было и чем все кончилось.

Мать поднялась, прошлась по комнате и опустилась на колени перед ликом Ахуры-Мазды.

— Прости мне, — прошептала она. — Я повинна в грехе злобы.

Она обернулась и жестом пригласила Лайона присоединиться к ней в молитве. Потом спросила:

— Ты помолишься с нами, Мередит? Мы научим тебя. Ничто не принесет мне больше счастья и покоя, которого я так жажду, чем возможность видеть тебя молящейся вместе с нами в Церкви Трансцендентального Ока. Отдай нам все свои грехи. Отрекись от греховной жизни. Отрекись от кино. Посвяти себя Богу, и Он устремит на тебя взор своего Ока, и ты будешь купаться в блаженном свете его зрения.

— Нет, мама, я не могу. Я… — но она не могла передать ей все внезапно охватившее ее отвращение, весь свой ужас.

Она вылетела из дома, подхватив у двери туфли и сумку, и, как была, босиком, помчалась к машине. Она закурила и только после этого включила зажигание.

Все это было смешно и больно, слишком нелепо, чтобы в это можно было поверить. Она тихо захихикала. Она с удовольствием переключала скорости и чувствовала, как под капотом чутко реагирует мощный двигатель. Она ехала быстро, но не обращала внимания на скорость. Она смеялась.

И только увидев впереди светофор и удивившись, отчего так размыт красный свет, она поняла, что плачет.

* * *

— Если вас интересует мое мнение, то я считаю, что это картине не повредит, — проговорил Клайнсингер.

— Но пойдет ли это картине на пользу?

— Я полагаю, что это возымеет определенное действие, которое, вероятно, будет благоприятным. Но куда большее действие это произведет на вашу судьбу, мисс Хаусмен.

— То есть вы считаете, что мне стоит согласиться?

— Нет, этого я не говорил. Я ведь ни советую, ни отговариваю. Как я сказал — вам решать. Но мне не хотелось бы внушить вам мысль, будто мне это нравится.

Мерри пришла к мистеру Клайнсингеру посоветоваться относительно предложения, поступившего к ней от журнала «Лотарио». Ей предлагали позировать для центральной вклейки — визитной карточки журнала. Девушки на центральных вклейках журнала всегда позировали обнаженными, причем фотографы заставляли их принимать самые немыслимые и весьма вызывающие позы. Предложение поступило спустя несколько дней после выхода «Палса» со злополучной статьей. Мерри не придала ему никакого значения, но побывав у матери и увидев поразительные вещи, связанные с ее обращением к Церкви Трансцендентального Ока, она стала мысленно возвращаться к этому письму все чаще и чаще. Она могла бы получить отличную сатисфакцию, приняв их предложение, хотя бы из чувства противоречия и желания досадить матери.

— Тем не менее, мне приятно, что вы пришли ко мне обсудить это дело, — сказал Клайнсингер. — Немногие актрисы смогли бы выказать такую щепетильность и благоразумие, — и он одарил ее улыбкой, редко озарявшей его лицо.

И тут Мерри поняла, что при всей его внешней грубоватости и резкости, он довольно-таки застенчив. Она вышла из кабинета, все еще не зная, что же предпринять. Она думала, что, может, стоит позировать. Она ведь уже однажды это делала. И решила позвонить в журнал и известить их о своем согласии. У нее не было причин отказывать им, и, кроме того, они заплатят Бог знает сколько тысяч долларов. Никто и ничто не могло ей воспрепятствовать.

Мерри даже удивилась тому, что она сделала, взяв в руки телефон. Она позвонила не в «Лотарио», как собиралась, а Сэму Джеггерсу в Нью-Йорк.

Ее сразу соединили.

— Как дела, Мерри? — спросил он.

— Все хорошо.

— Что-нибудь случилось?

— Ничего не случилось. Мне надо с вами посоветоваться.

— О чем?

— Мне поступило предложение от «Лотарио». Они хотят, чтобы я для них позировала.

— Не надо.

— Почему?

— Тебе это просто не нужно, — сказал он. — К тому же твоей визитной карточкой является талант.

— Но мне хочется.

— Почему?

— Мне кажется, это будет… интересно.

— Ты занялась этим бизнесом не для того, чтобы тебе было интересно. Смысл всего этого — делать деньги. Если ты хочешь позировать для журнала, занимайся этим в свободное от работы время.

— Но они же мне заплатят.

— Знаешь, Мерри, я уверен, что тебе заплатят не больше, чем потратили мы на то, чтобы твою фотографию опубликовали в «Вэрайети».

Она была уязвлена.

— Вот уж не ожидала от вас таких слов, — сказала она.

— А ты что ж думаешь, мы в игрушки играем? — спросил он. — Ты дорогая вещь, и нам следует оберегать тебя, даже если ты сама себя не бережешь.

— Никакая я не вещь!

Джеггерс ничего не ответил. Мерри знала, что он ждет, когда она еще что-нибудь скажет, и просто даст ей возможность выговориться.

— Я буду позировать, — сказала она.

— Значит, ты позвонила мне не советоваться, а сообщить об этом, — заметил Джеггерс.

— В общем, да.

— Мерри, в таком случае вот тебе совет. Я ведь не могу тебе приказывать. Чтобы делать подобные сообщения, пользуйся авиапочтой, — так будет дешевле.

— Спасибо, — сказала она. — Большое спасибо.

Она бросила трубку. Теперь она достаточно разозлилась, чтобы позвонить наконец Дрю Эббету в «Лотарио», сказать ему свое «да» и назначить дату и время сеанса для фотографа.

* * *

Лерой Лефренье попросил ее сдвинуть ногу чуть левее.

— Нет, нет. Много, — сказал он. — Меньше. Нет, чуть больше. Нет, это слишком много. Стойте. Вот сюда. Вот так.

Он подошел и подвинул ее ногу на нужное место. Она лежала на коврике из шкуры зебры вполоборота к объективу, так что ее сильно выгнутая спина подчеркивала округлость пышных грудей и одновременно выпуклость зада. Другая нога была согнута в колене. Как сказал ей — не очень вежливо — Лефренье:

— Единственное правило нашей игры: нельзя выглядеть робкой, овечкой.

Против ее ожидания, это оказалось не очень приятным занятием. Жаркий свет прожекторов ее не смущал, но липкий тональный крем, которым было покрыто все тело, жирный слой губной помады и слой румян на сосках вызывал желание поскорее встать под душ. Однако грубоватый, но остроумный юмор Лефренье и его уверенная хватка профессионала помогала выдержать все муки. Впрочем, она так и не могла раскусить этого парня, который с серьезным видом танцевал вокруг нее с болтающимися на шее фотоаппаратами, то и дело вскидывал один из них или экспонометр, и критиковал выражение ее лица, которое, к ее удивлению, имело очень важное значение.

— Тело — это только сноска в тексте. Текст — это лицо, — говорил он. — Ты должна просить: «Иди же ко мне». Думай о том, как ты трахаешься.

Она разразилась нервным смехом, но когда улыбка уже почти сползла с ее губ, он вдруг несколько раз щелкнул затвором и заорал:

— Держи вот так!

Он схватил вспышку и сделал еще один снимок.

Это был утомительный сеанс. Они уже потратили два часа, в течение которых он снял ее в самых различных позах на разном фоне. Для одного снимка она надела мужские джинсы с расстегнутой ширинкой и мужскую рубашку на распашку, так что из-под нее виднелись полушария грудей. На других снимках она была в пеньюаре и в шифоновом шарфике.

— Сгруппируйся немножко! Нет, это слишком. Я хочу, чтобы твои груди легли в параллель с полосками на зебре.

Груди. Чужие. Ей казалось, что ее самой здесь нет, что здесь находится только кусок мяса, который этот мужчина кладет то так, то эдак перед объективом фотоаппарата. Странно, ей даже нравилось это ощущение непривычной отрешенности от собственного «я», которое она испытывала во время сеанса. Она была просто предметом, который редактор «Лотарио» будет использовать в своих целях, сам будучи суррогатом читателей «Лотарио». И это действовало на нее успокаивающе.

— Ну, пожалуй, хватит, — сказал он. — Ты молодчина. Душ вон там.

— Спасибо, — сказала она, встала и пошла в душ. Она смыла грим, вытерлась насухо и вернулась за одеждой, которую оставила в студии позади экрана. Она завернулась в большое махровое полотенце и когда протянула руку к джинсам, полотенце распахнулось. Она судорожно схватила его, не дав упасть на пол. Господи, только сейчас она вдруг отчетливо ощутила собственную наготу. Она оделась и вышла из-за экрана.

Лефренье предложил ей пива.

— Вы, наверное, хотите пить. Под этими прожекторами так жарко!

— Да, спасибо, — сказала она. — Странная у вас работа, да? — заметила она.

— Мне нравится. Некоторые тела очень красивые. Обычно ко мне присылают девушек с очень красивым телом.

— Вас это не… беспокоит?

— Это не влияет на работу фотоаппарата.

Она расхохоталась и глотнула пива. Лефренье выключил лампы и стал собирать свои вещи. Мерри допила пиво и поставила пустой стакан на стол.

— Ну, вот и все, — сказала она.

Но это было не то, чего она опасалась — или на что надеялась. Она почувствовала некую незавершенность. Ей не хотелось уходить. Мерри так и не поняла, догадался ли он, или это было просто счастливым совпадением. Она даже не задумалась об этом. Самое главное, что он спросил:

— Вы не хотите сходить сегодня на вечеринку?

— С превеликим удовольствием! Конечно, — сказала она. — Я тут только и знаю, что работаю, работаю.

— Ну, тогда вам повезло. Ведь большинство людей всю жизнь проводят в поисках работы. Я за вами заеду в половине десятого. О-кэй?

Она ответила: «о-кэй» — и назвала свой адрес.

— Черт, так далеко? Ну да ладно, — сказал он.

— А что это за вечеринка?

— Сам не знаю. Тут никогда заранее ничего не знаешь. Собирается разношерстная публика. Приходите в том, что на вас сейчас.

На ней был свитер толстой вязки и джинсы.

— Спасибо, — сказала она.

* * *

В четверть десятого Мерри была готова. Она сидела в гостиной, то и дело выглядывая из-за штор на улицу и ища взглядом «порше» Лефренье. Желание сходить на вечеринку было столь велико, что даже смущало ее. Но все было вполне естественно. В конце концов, в Лос-Анджелесе ей никто еще не назначал свидание. Она не хотела ни с кем завязывать отношения. Для начинающей актрисы Лос-Анджелес был опасным местом. Тут все старались чего-нибудь добиться — но их интересовала не она, не койка, а богатство и успех. Так что Мерри предпочитала смотреть вечерами телевизор или листать книгу.

Мерри уже чувствовала спад напряжения: работа подходила к концу. До завершения съемок оставалось недели полторы, после чего она опять будет вольной птицей. Она не собиралась оставаться в Голливуде, но и планов куда-то уезжать у нес не было. Что делать дальше, могло решиться само собой. Больше всего в предстоящей вечеринке ее привлекало то, что там не будет киношников, а только представители мира богемы, о которых она так много слышала, но пока что не встречала, ибо у нее не было ни времени, ни желания с ними встречаться.

Она снова выглянула из-за шторы и увидела-две горящие фары, взбирающиеся вверх по каньону. Что ж, неплохо провести с Лефренье столько же времени одетой, сколько она провела с ним раздетая. Машина свернула с шоссе на подъездную аллею к ее дому. Когда в дверь позвонили, она была уже в коридоре.

— Хотите выпить? — спросила она.

— Нет, давайте лучше поедем. Там будет полно выпивки.

— Ну, тогда поехали, — сказала она и вышла на улицу.

Сидя рядом с ним в «порше», она искоса разглядывала его. Удивительно, но днем, голая, она не имела возможности внимательно рассмотреть его внешность. А теперь, когда они оба были одеты, между ними возникло некое равенство, так что она могла заметить такие подробности, как широкую грудь, туго обтянутую рубашкой, густую шевелюру, зачесанную назад, чтобы волосы не так сильно кудрявились, и мощные ляжки в белых джинсах «левайс», которые красиво контрастировали с черной водолазкой. Руки у нею были на удивление тонкие и ухоженные, с длинными изящными пальцами.

Они спустились с Беверли-хиллс, повернули на Сансст-Стрип и начали взбираться на Голливуд-хиллз. Он отлично вел машину: она оценила, как ловко он делает виражи на крутых поворотах шоссе, убегающего высоко в горы. Дом, у которого он притормозил, был типичной для Лос-Анджелеса постройкой на сваях, возвышавшейся на горном склоне. Отсюда открывался потрясающий вид на город, одинаково красивый в дневное и в ночное время.

У дома стояло не меньше двадцати машин и пять или шесть мотоциклов. Из раскрытых окон доносилась музыка. Он повел ее по лестнице к центральному крыльцу и распахнул перед ней дверь. Их поприветствовали. Он пошел по коридору через большую гостиную в столовую, где был накрыт стол, уставленный бутылками.

— Что вы будете?

— Шотландский виски со льдом, пожалуйста.

— Прошу, — сказал он и передал ей наполненный до половины высокий стакан с виски и плавающими в нем кубиками льда.

— Чудесно, — сказала она.

— Да, но осторожнее со льдом. Девушку можно сглазить льдом — вы не знаете? Лед здесь имеет очень острые края.

— Лерой, черт тебя побери! Здорово!

Лерой представил Мерри незнакомого мужчину.

— Мерри, — сказал он, — это Джоки Данбар.

— Джоки? — переспросила Мерри.

— Да, с «и» на конце — Дж-О-К-И, — сказал он. — У моей мамочки было странное чувство юмора.

— Джоки, а это Мерри Хаусмен, — вмешался Лефренье.

— Хаусмен? — удивился Джоки. — Вы имеете отношение к поэту?[28]

— Увы, нет, — ответила она и развеселилась.

— Вы тоже фотомодель? — спросил он.

— Вообще-то я позировала, — сказала она. Она огляделась вокруг и убедилась, что присутствующие здесь девушки явно фотомодели. Или могли бы ими стать. Они были очень привлекательные. Вообще это была довольно живописная компания. Мужчины являли собой самые разнообразные типы — разного возраста, разного роста, разной комплекции, и у всех на лице было, подумала она, весьма специфическое выражение. Метрах в трех от нее стояла группка оживленно спорящих людей. Высокий, чем-то похожий на орла, парень возбужденно жестикулировал левой рукой и о чем-то им рассказывал. Мерри не могла расслышать, о чем. Но что ее удивило — так это то, что во время своей тирады он держал рукой грудь стоящей рядом девушки. Но она этого, кажется, не замечала, и другие тоже не обращали внимания.

Играла пластинка с записями Джорджа Ширинга. Здесь она чувствовала себя легко и свободно. Самое приятное, что она была просто одна из приглашенных, которая пришла хорошо провести время.

Лерой ушел приветствовать других гостей, а Джоки, похоже, решил за ней поухаживать. Он повел ее знакомиться со своими друзьями. От нее требовалось только производить неопределенные звуки — говорить «ну да», кивать головой, соглашаться, смеяться. Когда ее стакан пустел, она совала его любому проходившему мимо мужчине и стакан тотчас возвращался вновь полным.

Через некоторое время несколько пар начали танцевать, то есть не совсем танцевать, а просто раскачиваться, прижавшись друг к другу в темных углах. Джордж Ширинг уже свое отыграл, и его сменил тихо стонущий саксофон с настойчивым чувственным «битом» ударных. Джоки даже не предложил ей потанцевать, а просто обхватил руками, прижал к себе, и они стали покачиваться в такт музыке. Он увел се в сторону от компании, с которой они беседовали. Приятно было оказаться опять в мужских объятиях. Она закрыла глаза и целиком отдалась музыке и танцу. Закрыв глаза, она подумала, что даже не рассмотрела как следует Джоки, и уже забыла, как он выглядит. Она приоткрыла веки и стала за ним подсматривать.

Но не поворачивая головы, она могла увидеть только кусочек его уха и волосы на шее. Однако она отметила, что стрижка вполне соответствует форме его ушной раковины. Так же, как и все присутствующие вполне соответствовали всему, что здесь происходило. Она даже подумала, что могла бы прямо сейчас лечь с ним в койку, что даже хочет лечь с ним в койку — с ним или все равно с кем. Прямо здесь на вечеринке. Она понимала, что слегка пьяна, а может быть, больше, чем слегка, но дело не в этом. Она ведь и раньше бывала пьяной, но никогда ничего подобного не ощущала. Это было даже не просто непреодолимое ощущение физического желания. Было ощущение естественности этого желания, ощущение, что это вполне соответствует всей атмосфере. Атмосфере чего? Она и сама не могла понять. Все началось, наверное, с позирования обнаженной. Но даже позирование не особенно ее возбудило. И оно никак не было связано с этой вечеринкой. Только очень косвенным образом. И она интуитивно почувствовала, что то, что произойдет сегодня, связано впрямую с тем, что произошло много лет назад. Хотя она не вполне осознавала эту взаимосвязь.

Говорят, женщина никогда не забывает своего первого мужчину. Но первым мужчиной Мерри был случайный знакомый на вечеринке или, говоря точнее, она встретила его из-за случайного совпадения двух событий — вечеринки у Билла Холлистера, когда ее фотографировали «полароидом», и следующей вечеринки, где все и случилось, — так что ей запомнилось не первое и не второе, а все сразу. Так бывает, когда лежащая на скатерти обеденного стола зажигалка вздрагивает оттого, что кто-то в дальнем углу комнаты ударил по клавишам пианино.

Джоки крепко обнимал ее, а потом передвинул ладонь с ее шеи под свитер. Ей было приятно ощутить голой кожей это прикосновение. Повернувшись, она увидела неподалеку Лероя с какой-то худенькой гибкой блондинкой. Он водил пальцами по ее руке вверх и вниз, но даже один этот жест свидетельствовал, что между ними уже установились вполне интимные отношения. Мерри задумалась, не ревнует ли она Лероя, и решила, что нет. Потом она подумала, почему это Джоки не предпринимает дальнейших действий, пока они танцуют, почему он не возбудился, но потом почувствовала, что — возбудился, еще как возбудился! Она этого раньше не заметила. А, может быть, и заметила, но смена событий происходила так естественно, так незаметно и так восхитительно, что его встрепенувшийся петушок просто не привлек ее внимания.

Они уже двигались по направлению к коридору. Ни слова не говоря, он высвободился из ее объятий, взял ее за руку и повел через коридор в спальню.

— Занято, — сказал он и быстро прикрыл дверь, но она все же успела заметить на кровати обнимающуюся голую парочку.

Он открыл другую дверь, рядом с той, первой. Комната была пуста. Но на кровати возвышалась гора пальто и плащей. Она подумала, что он сейчас сбросит одежду на пол, но он снял только лежавшую на самом верху длинную норковую шубу, расстелил се на полу, уложил Мерри на нее и лег рядом.

Никаких предварительных действий не последовало. Да в них и не было необходимости. Выпитое» близость мужчины и долгое воздержание воспламенило ее. Он стянул с нее джинсы и трусики и тут же вошел в нее. Она боялась, что начнет хихикать: мех так приятно щекотал ее ягодицы! Но тут ей стало не до смеха, ее обуяла дикая похоть.

Все произошло стремительно, мощно и поразительно эффективно: такого удовольствия она давно не получала!

Джоки отпрянул от нее, а она поднялась и стала искать свои джинсы и трусики, пока он лежал на манто, курил и смотрел на нее.

— Потом еще? — спросил он.

— Может быть, если я не уйду, — сказала она и пошла искать ванную. Ей было хорошо. Она была на седьмом небе. Она подумала, что вполне можно принять его предложение на второй раз. Сколько же она потеряла! Она открыла дверь ванной, вошла, все еще находясь во власти своих ощущений.

Мерри не поверила своим глазам. Она и не думала, что здесь кто-то есть, и с недоумением смотрела на представшую ее взору сцену. Что здесь делают четыре голые женщины, сидящие на краю ванной? Она шагнула к ванной, заглянула внутрь и увидела там Гарри Клайнсингера, лежавшего в луже мочи. Он был абсолютно голый и обеими руками держал свой восставший член.

Одна из девиц захохотала и помочилась на него.

Он застонал. Глаза его были закрыты. Он лежал и дрочил. На какое-то мгновение он раскрыл глаза, и Мерри пулей вылетела из ванной, надеясь, что он ее не узнал, не увидел, а если даже и увидел, то не вспомнил.

Она вернулась в спальню, где оставила Джоки.

— Отвези меня домой, — сказала она тоном, не терпящим возражений.

— Конечно, малышка, как скажешь.

На обратном пути она попросила его остановиться. Она вышла, обогнула машину сзади, и ее вырвало.

У двери дома она с ним попрощалась.

— Извини, но я себя неважно чувствую, — сказала она.

Он пожал плечами:

— Не бери в голову, малышка, — сказал он и уехал.

«Бедный, бедный», подумала она, «бедный». Она думала о решительности, энергии, таланте и напористой самоуверенности Гарри Клайнсингера и горевала, что это оказалось лишь маской, скрывающей его болезненные слабости. И презрение к самому себе. Или что там еще. Она жалела его и себя. Она обрела уверенность в своих силах только благодаря его уверенности в ней и готова была положиться на него не только на съемочной площадке, но и вообще в жизни. Он внушил ей веру в собственную значимость. Но все могло быть куда хуже, если бы она обнаружила в той ванне своего отца!

Она медленно, тяжело разделась, пошла в спальню, залезла в кровать и свернулась клубочком под одеялом, словно спрятавшись от всех невзгод. От всего мира.

В оставшиеся десять дней съемок Клайнсингер демонстративно не замечал ее и старался не обращаться к ней, если в том не было крайней необходимости. Ее подмывало сказать ему, как она сожалеет обо всем, но это, разумеется, было невозможно.

* * *

На столе стоял апельсиновый сок — на девять долларов. Другими словами, девять стаканов. Стакан апельсинового сока в баре «Поло» отеля «Беверли Хиллз» стоит ровно один доллар, но люди, пришедшие сюда позавтракать, могли себе это позволить. Каждое утро, с семи до восьми, этот маленький ресторанчик становился нервным центром всей киноиндустрии. Когда в Лос-Анджелесе семь утра, в Нью-Йорке — десять. Фондовая биржа уже открыта. Мужчины, сидящие здесь, уже могут проконсультироваться со своими брокерами по белым телефонам, которые для них вносят в зал официанты и подключают к розеткам, спрятанным под столами. Если вы покупаете три тысячи акций «Парамаунта» или продаете четыре тысячи акций «XX век — Фокс», вам ничего не стоит заплатить доллар за стакан апельсинового сока и даже этого не заметить.

Лучшие места в зале — овальные банкетные столы у стены. Это под ними находятся телефонные розетки. И сегодня утром тут явно происходило что-то очень важное. За столом у огромной стеклянной стены, сквозь которую виднелся субтропический сад, сидели девять мужчин. Прочие посетители терялись в догадках, но сохраняли спокойствие. К концу дня они обязательно узнают, о чем это беседовали девять мужчин за большим овальным столом у стеклянной стены. И зная это, они терпеливо ждут.

Мужчины за банкетным столом представляли крупнейшие корпорации индустрии развлечений, чьи капиталы оценивались сотнями миллионов долларов. Среди них были представители пяти крупнейших кинокомпаний, был здесь и Исидор Шумский из Ассоциации американских кинопромышленников, был и круглолицый молодой человек, которого присутствующие видели впервые.

Это был Джейсон Подгорец из отдела культуры государственного департамента.

Подгорец спросил:

— «Гнездо Феникса»? Что это такое?

— Это кинотеатр под открытым небом, — объяснил ему Шумский — в пригороде Финикса. Это захудалый кинотеатришко посреди пустыни. Кто-нибудь из вас бывал там?

— Нет, никто.

— Тогда почему же этот кинотеатр представляет для нас такую ценность? — спросил Подгорец.

— Этого никто не знает. Мы до сих пор не удосужились это изучить. Но как говорят у вас в политических кругах, это ключевой фактор. Дело в том, что как примут ту или иную картину посетители кинотеатра «Гнездо Феникса» в городе Финикс, штат Аризона, точно так же ее примет и американский зритель в целом.

— Есть и другие кинотеатры, — вмешался Марти Голден. — Мы следим за посещаемостью кинотеатров в Брентвуде. Иногда мы следим за реакцией зрителя по кинотеатру «Лоева» на 86-й Улице в Нью-Йорке, который посещает средний класс. Но самый быстрый и самый надежный способ определить прокатную судьбу картины можно по «Гнезду Феникса».

— И что, им нравится? — спросил Подгорец.

— Им нравится. Им очень нравится, — ответил Голден. Он полез во внутренний карман пиджака и достал пачку почти превратившихся в труху листочков бумаги. Он быстро нашел то, что искал. — Вот, — сказал он. — Двести десять. Замечательно! Пятьсот сорок. Хорошо. Сто восемнадцать. Прилично. Двадцать шесть. Очень плохо. И насколько мне известно, «двадцать шесть — очень плохо» — это продукция Мелника, здесь присутствующего.

— Что это значит? Что вы говорите такое? Я в жизни не был в Финиксе!

— Сделайте одолжение — съездите как-нибудь. Раз в двадцать или тридцать лет. Поезжайте в Финикс, в Альбукерке, в Тусон…

— Очень смешно! — сказал Мелник. — Ну, мистер Порец…

— Подгорец, — поправил тот.

— Да, я и говорю. Повторите, пожалуйста, то, что вы уже сказали мистеру Шумскому и мистеру Голдену.

Подгорец начал говорить. Многое им уже было известно. Например, что в кругах европейских кинопродюсеров и даже в ряде европейских правительств зреет недовольство тем, как уверенно и хладнокровно американцы выкрутили руки жюри только что завершившегося Каннского фестиваля, пригрозив, что в ближайшие пять лет не представят туда ни одной новой картины, если хотя бы один американский фильм не получит приза. Перспектива американского бойкота напугала организаторов Каннского фестиваля, крупнейшего коммерческого предприятия в кинобизнесе. Канны нуждались в Америке куда больше, чем Америка — в Каннах. В конце концов после продолжавшихся почти сутки совещаний за закрытыми дверями, приза за лучшую мужскую роль, который молва уже единодушно присудила молодому чешскому комику, неожиданно был удостоен Эдгар Синклер. Это произошло буквально в последнюю минуту, в спешке и суматохе.

Все это было известно сидящим за банкетным столом. Не известны им были лишь пристрастия Этторе Сисмонди, нового директора Венецианского кинофестиваля.

— Единственное, что можно сказать, — заметил Подгорец, — он совершенно непредсказуем.

— И вы приехали из Вашингтона, за три тысячи миль, чтобы сообщить нам это? — спросил Мелник.

— Замолчи и послушай, что говорит этот молодой человек, — сказал Голден.

— Он своего рода независимый коммунист, — сказал Подгорец.

— Это что значит? — спросил Джек Фарбер.

— Все равно все призы достанутся какой-нибудь эстонской картине о природе, — сказал Мелник.

— Пожалуйста, Джордж! — взмолился Шумский.

— Нет, — продолжал Подгорец. — Он никого не слушает и его интересует кино как популярное искусство и как политический инструмент. Мы в госдепе полагаем, что сейчас наилучшие шансы у картины «Наркоман». Он может присудить приз американской картине, но лишь в том случае, если в фильме Америка будет изображена в неприглядном свете. Он может заявить, что эта картина ему нравится потому, что она демонстрирует свободу американских кинематографистов, возможность критиковать американскую жизнь.

— Тогда давайте пошлем «Наркомана», — предложил Мелник.

— Господи, мне блевать хочется от ваших слов! — сказал Харви Бакерт.

— У вас просто больной желудок! — напомнил ему Мелник.

— Разумеется, я могу вам только рекомендовать, — сказал Подгорец, — но нам кажется, что «Наркоман» чрезмерно смакует некоторые вещи, и посылать эту картину…

— Что значит «смакует»? — спросил Норман Эпштейн. — Да она произведет эффект разорвавшейся бомбы. Это вам не простенькая комедия.

— Картина стоила триста тысяч. Да с таким бюджетом я вообще не понимаю, как им удалось довести съемки до конца, — сказал Бакерт.

— Учитывая интересы всей нашей индустрии, — сказал Шумский, сидящий во главе стола, — я полагаю, нам следует обратить внимание на фильмы с большим коммерческим потенциалом. То есть, я хочу сказать, на картины высокохудожественные, но недешевые.

— В вашем списке таких нет? — спросил Мелник. — Ни одной?

— Я сейчас к этому подойду, — продолжал Подгорец. — Возможно, мы слишком перемудрили в своем выборе. Но ведь и Сисмонди тоже любит мудрить. Мне кажется, что «Только ради денег» может быть неплохим вариантом. Клайнсингер, возможно, привлечет внимание Сисмонди: он вспомнит, сколько тот натерпелся от «Юнайтед артисте» пару лет назад. Да и тема его картины — коррупция в бизнесе, если уж вы хотите взглянуть на дело с этой точки зрения. Картину спасает то, что это комедия. Так что слишком серьезно к ней можно не относиться.

— Ну, не знаю, — сказал Эпштейн. — На мой взгляд, картина хорошая. Мне она понравилась. Но если фильм понравился мне, как его воспримут в Европе? Я хочу сказать, она не черно-белая, резкость нигде не нарушена, свет поставлен очень профессионально. И уже из-за этих трех вещей он может се просто сбросить со счетов. Если он, конечно, киноман.

— Нет, если бы там всем заправлял Кардини, тогда можно было бы этого опасаться, но не с Сисмонди.

— Какие из фильмов вам кажутся удачными? — спросил Подгореца Шумский.

— Ну, трудно сказать с определенностью, — ответил он. — Мы ведь только строим предположения. Как и вы. Но если успеют завершиться съемки «Нерона»…

— Нет, — ответил Мелник. — Мы не можем рисковать. Даже если фильм победит, это нам не принесет никакой пользы. А если фильм проиграет, нам будет нанесен ущерб. Зачем играть в эти игры?

— А если выставить его вне конкурсного показа? Это будет означать, что представлена только одна американская картина. И им придется присудить ей хоть какой-нибудь приз, — сказал Шумский, закуривая сигару.

— Но почему «Нерон»? Что мы выиграем?

— Ну, будь другом! — сказал Гектор Ставридес. Это были его первые слова за все утро.

— Да о чем ты говоришь! У нас на этом деле завязано четырнадцать миллионов! — возразил Мелник.

— Соглашайся, — сказал Ставридес. — Тогда и я соглашусь. Тогда я уступлю тебе контракт с «Крайтирион».

— На рождественскую неделю?

— Нет, на весь срок.

— Тогда ладно, — сказал Мелник. — Согласен.

— Ну, тогда так, — сказал Шумский. — Пускаем «Только ради денег» на конкурс и «Нерона» вне конкурса.

Сидяшие за столом согласились. Только Мелник не удержался от комментария. Покачав головой, он сказал:

— Эстер Уильямс… Только потому, что она умела так оглушительно рыдать!

Когда они разошлись, официант, накануне приносивший Шумскому чистую пепельницу, пересек зал и пошел к Лестеру Монагену. Тот сидел в отдельном кабинете, пил кофе и читал газету. Официант рассказал ему о решении, к которому только что пришли члены Ассоциации американских кинопромышленников. Монаген дал ему на чай пятьдесят долларов, потом позвонил своему брокеру, поручил ему купить тысячу акций «Селестиэл пикчерз» и ушел. На столе остался до половины недопитый стакан апельсинового сока, но официант к этому привык. Впрочем, он все равно считал, что это нехорошо. Ведь здесь подавали самый дорогой в мире апельсиновый сок.

* * *

Мерри ужинала с Джимом Уотерсом в голливудском отеле «Браун Дерби». В последнее время, с тех пор как Уотерс приехал в Голливуд, чтобы отшлифовать диалоги в сценарии нового фильма, в котором должна была сниматься Мерри, они виделись довольно часто. Оба были очень рады тому обстоятельству, что работали над одной картиной, и испытывали тот восторг, который всегда сопровождает встречу старых друзей после долгой разлуки — ведь в переменчивом и хаотическом мире шоу-бизнеса их дружба выдержала испытание временем. Можно сказать, она предвосхитила их нынешнюю совместную работу, которая была не только лишь результатом выбора коммерческих агентов, продюсеров и судьбы.

Им ничего не было нужно друг от друга, они ничего не ожидали от своих встреч, кроме хорошего настроения и взаимного удовольствия от общения. Уотерс советовал Мерри, что читать, и помогал ей продолжать свое самообразование, прерванное внезапным отъездом из Скидмора. Обоим это ужасно нравилось. Его интеллект и ее наивность взаимодополняли друг друга. Да и с чисто практической точки зрения это было даже полезно: они всегда находили темы для бесед.

Словом, совершенно естественно Уотерс стал первым, кому Мерри рассказала — даже прежде, чем сообщила об этом Уэммику, — о Венеции, о том, что «Только ради денег» отобрали для участия в фестивале, и она должна ехать представлять картину.

Ужином в «Браун дерби» они как бы отмечали это событие. Уотерс решил таким образом поздравить ее, а заодно преподать ей очередной урок. Он захватил с собой книгу Джона Рескина «Камни Венеции», которую и посоветовал прочитать.

Мерри еще не была в Венеции и никогда не участвовала в кинофестивалях. Поэтому она с нетерпением ждала эту поездку.

— Из этой книги вы многое узнаете о Венеции, — сказал ей Уотерс. — А о фестивале вам никто не расскажет. Все фестивали разные. Фестиваль ведь — это как любое другое собрание людей. Все зависит от того, кто присутствует. И все приезжают по разным причинам. Я бы сказал, это как званый ужин. Все званые ужины похожи один на другой и все-таки все они разные. Там будет много фильмов, много приемов, много журналистов. Но все это — только реквизит. Нельзя себе даже представить, какой сюжет там может завязаться. Мой вам совет — постарайтесь как можно больше гулять по городу.

— Обязательно, — сказала она. — А что это за город?

— Потрясающий. Несравненный. В буквальном смысле слова. Вы будете ходить по этому городу, и вам не с чем будет его сравнить. Он весь призрачный, нереальный — как театральная декорация. И очень красивый. Мне кажется, нереальность этого города связана с тем, что многие воспринимают его по ассоциации с чужим восприятием. То есть, я хочу сказать, что вы будете ходить по Венеции, по настоящей Венеции, и это будете именно вы, но тем не менее вы будете смотреть на город, на дома, на каналы глазами других людей — Рескина, Байрона, Вагнера, Генри Джеймса, Томаса Манна, Джордж Элиот, Наполеона. Мне, например, когда я стою на Пьяцце, никогда не удается отрешиться от воспоминаний о знаменитой реплике Наполеона, сказавшего, что это — самая величественная гостиная Европы. То есть, все в этом городе вы воспринимаете как бы не своим взором. И все же, именно из-за этого, или именно благодаря этому, вы постигаете его до самой глубины.

Мерри оперлась локтем о стол, положила подбородок на ладонь и слушала, затаив дыхание.

— Как замечательно!

— Вам понравится! — сказал он. — Я знаю, вам понравится там.

Вечером, в постели, она взяла томик Рескина, вознамерившись его читать. На фронтисписе книги она прочла посвящение Уотерса: «Мерри — с большой любовью, Джим».

Она вздохнула, глядя на надпись, потом перевернула страницу и начала читать: «С тех пор как люди утвердили свое могущество над просторами океана, три трона, вознесшиеся над всеми прочими, укрепились на песках океанского берега…»

Оценка, которую Уотерс дал Венецианскому кинофестивалю, была не слишком далека от истины. Единственная разница в отношении разных людей к этому фестивалю заключалась в степени их заинтересованности. В Монтрё, куда на виллу Мередита Хаусмена пришла телеграмма, приглашение на фестиваль было расценено как возможность хорошо отдохнуть и отвлечься от скуки повседневной жизни.

Нони было до смерти тошно сидеть на тихой уединенной вилле у озера. Они уже два дня спорили из-за другого полученного на этих днях приглашения, которое Мередит не хотел принимать. Мередит пытался объяснить ей, что то, другое приглашение, было самым обычным, и ничего интересного там не будет.

— Я почти не знаю этого Эйскью. Мы встречались пару раз. Не более. И он хочет пригласить нас не потому, что ему интересны мы с тобой, а потому что он хочет воспользоваться моей известностью. Он коллекционирует знаменитых людей, собирает их всех на этой своей яхте и катает вдоль греческих островов. Это происходит каждый год.

— Но ведь там может быть интересно! — возражала она.

— Слушай, если ты хочешь поехать на греческие острова, мы поедем. Если ты хочешь покататься на яхте, мы покатаемся. Но только не на яхте Эйскью.

Но обещание ее не удовлетворило. Она жаждала оказаться в кругу блистательных людей, среди роскоши, драгоценностей, изысканных яств — чего Мередит как раз и не хотел, от чего он уже давно устал и о чем теперь даже и думать не мог. В общем, они перешли от дискуссии об этих приглашениях на более общую тему — об их совместной жизни. Она считала, что нет ничего страшного в том, чтобы уступить ей, дать ей возможность немного повеселиться, развеяться, вкусить тех удовольствий, которыми он сам успел насладиться и от чего успел устать.

Мередит понимал, что она говорит это все искренне, но также не мог не ощущать и фальши в се словах. Теперь, когда он был женат на Нони, он менее, чем когда бы то ни было, готов был к подобным вещам. Он их даже опасался.

Их дискуссия превратилась в спор — не в ссору и не в скандал, но в долгий, тлеющий спор, в котором вместо страстных тирад были затянувшиеся паузы, а вместо риторических фигур — опущенные глаза и подчеркнуто формальная вежливость.

И эта телеграмма была вестницей небес. Мередиту надо было непременно ехать в Венецию, а в Венеции будет куда интересней, чем на яхте у Эйскью. Туча конфликта исчезла с их небосклона. По крайней мерс, хоть на какое-то время.

* * *

Для Гарри Клайнсингера известие о том, что «Только ради денег» посылают в Венецию для участия в конкурсном показе, тоже стало временной передышкой — своего рода отсрочкой приведения приговора в исполнение, но только в несколько ином смысле. Картина уже была завершена, смонтирована, переозвучена, уже состоялся ее предварительный просмотр. И он считал работу законченной. Он сидел в рабочем кабинете своего дома в Бель-Эйр, за письменным столом, заваленным книгами, сценариями, рабочими набросками и заметками.

Для Клайнсингера наступил тяжелый период. Так было всегда: как только он заканчивал картину, наступал тяжелый период. Жизнь сразу же лишилась напряженного ритма, и он ощущал свою ненужность. Хуже того — он даже начинал думать, что больше никогда ему не удастся сделать новую картину, что он выдохся, кончился, что его карьера пришла к финишу, и что все, что он делал, оказалось напрасным. Прямо перед ним на письменном столе, между золотыми часами от Картье и ониксовой подставкой для ручек стоял причудливый objet d’art[29] — свитое из золотой проволоки птичье гнездо, в котором лежало маленькое зеленое яичко. Время от времени Клайнсингер брал яичко, держал его в руке или перекатывал в ладони, клал обратно и брал следующий предмет из множества наваленных на столе. Он пролистывал книгу, начинал читать то одну страницу, то другую, бросал книгу и снова тянулся к яичку. Он держал его в ладони, когда дверь отворилась и в кабинет вошел Джим Туан, китаец-слуга. Он нес на подносе телефонный аппарат.

— Вам звонят, мистер Клайнсингер, — сказал он.

— Я не отвечаю на звонки. Ты же знаешь.

— Я знаю, сэр. Но это очень важный звонок. Я думаю, на этот звонок вам надо отвечать, — сказал Джим. Он улыбнулся и настойчиво повторил. — Очень важный. Очень хорошие новости.

— Ладно, — сказал Клайнсингер. Он махнул рукой, давая понять Джиму, что тот может подключить телефон к розетке в стене.

Сняв трубку, он выслушал рассказ Марти Голдена о решении отправить «Только ради денег» на Венецианский фестиваль и его поздравления.

— Спасибо, Марти, — ответил Клайнсингер. — Для меня это большая честь. Правда. Спасибо, что позвонил.

Он повесил трубку. Джим снова вытащил телефонную вилку из розетки и унес телефон. Клайнсингер подождал, пока за ним закроется дверь, и снова взял яичко. Он раскрыл его, взглянул на лежащую внутри таблетку цианистого калия, потом крепко закрыл яичко и положил обратно в гнездо.

* * *

Для Фредди Гринделла в Риме эта новость имела совершенно противоположный смысл: это была не отсрочка приговора, а увеличение срока наказания. Он уже написал письмо, положил его в конверт и запечатал. Но не отправил. И копия письма была постоянно при нем. Он вытаскивал и разглядывал ее, потом клал обратно во внутренний карман пиджака, но через десять минут опять вытаскивал, разворачивал и читал. И так продолжалось уже два дня.

Он сидел за письменным столом и разглядывал ее, когда вошел секретарь и передал ему телеграмму. Он отложил письмо и пробежал телеграмму глазами, а потом смял се. Он уже размахнулся, собравшись забросить скомканную телеграмму в корзину для бумаг, но передумал, положил се на стол и расправил.

И опять перечитал написанное:


«Селестиэл пикчерз»

Рим, Италия 14 июля 1959 года М-р Мартин Б. Голден Исполнительный директор «Селестиэл пикчерз»

Голливуд. Калифорния, США.

Уважаемый мистер Голден!

В течение семнадцати лет я верой и правдой работал на «Селестиэл пикчерз». Срок моей службы не позволяет мне требовать для себя каких-либо привилегий, однако, на мой взгляд, дает мне право изложить причины моей отставки.

Во время недавнего приезда вашего сына Мартина Б. Голдена-I младшего, имевшего целью ознакомиться с работой европейского отделения студии «Селсстиэл пикчерз», мне пришлось сопровождать его в Риме. Я был счастлив оказать ему все необходимые услуги.

Его интерес к нашей деятельности, к кинематографу в целом, показался мне, если говорить совершенно откровенно, явно недостаточным. Его компетентность в этом бизнесе показалась мне еще более незначительной. Ну да что там! Как сын президента компании и держателя контрольного пакета акций, он может себе позволить оставаться на голодном пайке (прошу прощения за невольный каламбур).

Вместе с тем ничто не позволяет ему требовать от меня, чтобы я поставлял ему девочек, чтобы я играл роль сутенера при нем, чтобы я снабжал его марихуаной. И ему не может быть позволено сердиться на меня за то, что я отказался выполнять подобные поручения и оказывать ему эти сомнительные знаки внимания. Менее всего, полагаю, ему позволительно отзываться обо мне в разговорах с моими коллегами здесь в Риме, а также в Париже и Лондоне, используя выражения типа «жуликоватый педрила» и «говноед вонючий». Вам следует напомнить ему, что располагая таким богатством, он подвергает себя серьезному риску; Я мог бы подать на него иск о возмещении мне морального ущерба на сумму в полмиллион а долларов в каждой из трех стран и, возможно, получить внушительную компенсацию во всех трех.

Однако мое нежелание связываться с судейскими крючкотворами и мое чувство долга перед кинокомпанией не позволяют мне предпринять подобные действия. Но я возмущен и оскорблен. Настоящим прошу меня уволить.

Искренне ваш, Фредерик Р. Гринделл».


Он взял письмо и копию, порвал их в клочья и выбросил в корзину для бумаг. Потом поджег обрывки бумаги спичкой и смотрел, как они горят.

Однако этим дело не кончилось. Он уже почти выучил текст письма наизусть. Хотя отправлять его не собирался. Он и сам понимал, что не сделает этого. Если ждать до середины сентября, то его вообще глупо было бы отправлять. А он как раз и собирался ждать до середины сентября. Он должен был отправиться на венецианский кинофестиваль. Ему надо было ехать. Не для Мартина Голдена, не для «Селестиэл пикчерз», но для самого себя. Для Мерри Хаусмен, и для Карлотты. Для самого себя.

* * *

Находившийся в Париже Рауль Каррера воспринял приглашение как форменную глупость, чушь. Стать кандидатом в участники венецианского фестиваля было большой честью, и этой чести он давно уже добивался. Но ведь то, к чему стремишься, очень редко оказывается тем, что получаешь.

— Ты, кажется, очень недоволен, — сказал Арам Кайаян, французский спонсор и дистрибьютор Карреры.

— Конечно! А ты что же хотел? Я же знаю, почему они выбрали мою картину. И ты знаешь. У нее нет шансов. Они это сделали, чтобы оскорбить Фресни.

Это была чистая правда. Сисмонди пригласил на конкурс «Резиновые сапоги» Фресни, фильм про французских десантников в Индокитае, что очень не понравилось французскому правительству. Министр культуры отреагировал номинацией «Замка Арли» Карреры — не потому, что эта картина ему нравилась, но он считал ее коммерческой поделкой, оскорбительной для венецианского фестиваля. К тому же этот жест был демонстрацией собственного могущества (ну, как же — он мог выбрать любой фильм по своему желанию!), а также могущества Франции. Чтобы иметь право посылать на фестиваль в Венецию один фильм, страна должна производить не меньше пятидесяти полнометражных художественных фильмов в год. Франция попадала под этот ценз. А министр культуры обладал правом выставлять фильмы на конкурс и пользовался этим правом, чтобы дать Сисмонди по носу в отместку за оскорбление, которое он, по мнению министра, нанес стране, пригласив картину Фресни. К тому же послать на конкурс фильм Карреры, аргентинского экспатрианта, — это было еще более оскорбительно!

Каррера не стал бы так нервничать, если бы тут не была замешана его бывшая жена Моник Фуришон, игравшая главную женскую роль в «Замке Арли». Ему совсем не улыбалось встречаться с ней и появляться вместе на публике.

— Но ты же знаешь, — сказал Кайаян. — Я же не мог отказаться. И даже если бы я мог отказаться, я совсем этого не хочу. Это же деньги. Для нас обоих.

— Я знаю, — ответил Каррера. — Но мне наплевать.

— Тебе наплевать на деньги? — спросил Кайаян, подняв густые брови и наморщив лоб цвета спелых оливок.

— Не можем же мы все быть армянами, — пошутил Каррера. — Тебе придется поискать себе другую жертву.

— Вечно ты зубоскалишь.

— А ты вечно получаешь деньги. Неплохо ты устроился.

— Послушай, — сказал Кайаян. — Никто не может предсказать, что произойдет. Сисмонди пригласил «Резиновые сапоги». Но очень может быть, что у него не хватит духу дать этому фильму приз. И в таком случае у нашего «Замка» есть шанс что-нибудь получить.

— Интересно, что? Вот Моник — та получит.

— Для картины это очень хорошо.

— Картина уже снята. Теперь ее уже ничем не улучшишь, — сказал Каррера. — И она меня больше не интересует.

— Но ведь тебя интересует очередная картина. И я собираюсь ее финансировать. Так что и я заинтересован. И для меня, я думаю, ты сделаешь небольшое одолжение. Поезжай в Венецию. Полюбуйся на картины Тьеполо и на каналы. Отведай местные деликатесы. Искупайся в Адриатическом море. Неужели я требую много?

— Нет, пожалуй, нет. Но это же смешно. Это просто какая-то насмешка.

— Ты во всем видишь насмешку. Но, может быть, тебе понравится. Вот будет смех, если ты там отлично проведешь время, как думаешь? Добейся там чего-нибудь. Проведи время с пользой. Познакомься с нужными людьми. Добейся славы!

— К черту! Дерьмо все это!

— У нас, армян, есть поговорка: «Из дерьма растет трава».

— Ну, в таком случае, — сказал Каррера, — трава вырастет до пояса. Да ладно уж! Твоя взяла. Я поеду.

Загрузка...