ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Собравшиеся в аэропорту фоторепортеры ждали, когда наконец появятся кинознаменитости, чтобы благодаря случайным совпадениям в расписании рейсов запечатлеть сразу целое их созвездие. И казалось, что это не фоторепортеры, а сама Венеция обращается к ним с мольбой: «Подождите минуточку, пожалуйста!» И раз уж все закончилось, совсем закончилось, они соглашались позировать, улыбались, делали вид, что о чем-то беседуют. Мерри была с Каррерой. С той судьбоносной ночи они не расставались ни на минуту. Она просыпалась, разбуженная телефонным звонком. Это звонил Каррера и интересовался ее здоровьем. Он стал се кавалером. Она ходила с ним на все просмотры и вот теперь летела с ним в Париж, чтобы сниматься в его следующей картине.

Здесь же были Мередит с Нони, и, разумеется, Мередита и Мерри упросили позировать вместе. Она не возражала. Если отец в состоянии выдержать эту процедуру, то она — тем более. Может быть, даже с большей охотой, чем он. Рауль был рядом, в нескольких шагах, и ободрял ее улыбкой — так несколько дней назад он протянул ей руку и поддержал. Мерри заметила, что Нони выглядит осунувшейся и уставшей. Она, без всякого сомнения, изрядно потрудилась, приводя в чувство Мередита, выводя его из запоя и отбиваясь от его пресс-агентов, которые требовали от нее, чтобы она сама сказалась больной — не столько ради Мередита, сколько ради его карьеры и ради его нового фильма. Мерри не завидовала Нони, но и не особенно-то ее жалела. Ведь она теперь нашла себе пристанище и могла в нем скрыться.

Один из фоторепортеров попросил Мерри встать между Каррерой и Клайнсингером, на что она охотно согласилась. Для нее это был повод улизнуть от отца, но не только: в соседстве с ними она усматривала некий символический смысл. Стоя между своим бывшим режиссером и будущим, между людьми, олицетворявшими ее прошлую и новую жизнь, она испытывала гордость и радость — за Клайнсингера, получившего приз за лучшую режиссуру, а также за Карреру и за себя, потому что они были счастливыми влюбленными.

Клайнсингер был очень рад награде, и Мерри радовалась за него, хотя Рауль посвятил ее в главную тайну присуждения призов на кинофестивалях: это всегда компромисс между оценкой художественного качества и требованиями политической необходимости.

— Нет, у меня нет комплекса лисы в винограднике, — говорил он. — Для меня это был очень удачный фестиваль. В конце концов, я выиграл тебя.

И верно: истинный итог фестиваля вряд ли сводился к тому, о чем писали репортеры, перечисляя присужденные жюри призы, скорее, его мерилом были сугубо личные чувства удовлетворенности или разочарования, которые всегда служат магнитом для подобных общественных сходок — соединений, получающихся в результате непостижимых химических реакций взаимодействия тщеславия, гордости, амбиций, похоти, а иногда и щедрости, доброты и любви.

— Утром я разговаривал с Гринделлом, — сказал Клайнсингер. — Ему, похоже, гораздо хуже.

— Знаю, — ответила Мерри. — Я была у него сегодня.

— Вы были у него в больнице? Какая вы заботливая!

Она была у него трижды и за четыре дня, прошедшие после его жестокого приступа, послала ему цветов на полтораста долларов.

— Каррера! — сказал Клайнсингер. — Теперь вы несете ответственность за эту девушку.

— Да, я буду стараться изо всех сил.

— Не сомневаюсь, — ответил Клайнсингер. — И мне это приятно слышать.

Клайнсингер машинально схватил руку Карреры и потряс ее. Щелкнул затвор фотокамеры, хотя этот жест не предназначался для прессы. Как и поцелуй, который Мерри запечатлела на щеке Клайнсингера.

— Ну, удачи вам, — сказал он.

Это было похоже на тот момент в ритуале бракосочетания, когда отец вверяет дочь в руки жениха.

Мередит Хаусмен стоял метрах в десяти от них у бара. Он заказал бокал шампанского. Нони пыталась его отговаривать, но он пригрозил устроить сцену, и ей ничего не оставалось делать, как стоять и смотреть на него. Хаусмен разглядывал стоящих поодаль людей, видел, как Клайнсингер пожал руку Каррере, как Мерри поцеловала Клайнсингера, произнес: «Сволочь!» — и осушил бокал.

— Идем! — бросил он Нони.

Они пошли на самолет, вылетевший в Женеву. Мерри и Рауль двинулись к выходу номер 4, на парижский самолет. Клайнсингер прошествовал к бару и заказал коньяк. Ему оставалось еще полчаса ждать своего самолета, летевшего в Нью-Йорк через Милан.

* * *

Мерри ума не могла приложить, какая жизнь ожидала ее с Каррерой. То, что она согласилась ехать с ним, было знаком доверия ему. Узнавать у него, где он живет, сколько комнат в его доме, какая у него мебель, казалось ей столь же неуместным и даже кощунственным, как если бы верующий стал допытываться у ангела о подробностях будущего устройства в царствии небесном. К тому же догадки об этих маленьких тайнах давали ей повод отвлечься от размышлений о главной тайне — о самом Каррере. В малых, как и в больших вещах она предпочитала оставаться пассивной и безынициативной, принимая все как есть. Поживем — увидим.

А то, что она увидела, превзошло все се самые смелые ожидания. Он занимал двухэтажную квартиру с просторным балконом, выходящим на реку. Еще у него был летний домик в Версале и ферма в Бретани. Она, правда, пока не видела ни домика, ни фермы, но уже много о них слышала.

Куда более приятным для нее, чем материальные условия, был новый ритм жизни — неторопливый, спокойный. Рауль, похоже, только и стремился к тому, чтобы доставлять ей и себе разнообразные удовольствия. Они ходили по магазинам, на бега, в оперу, на вечеринки. Посещали галереи и театры. И конечно, бывали в кино. Рауль любил ходить в кинотеатры, потому что даже если фильмы оказывались скучными, он все равно мог чем-то занять свой мозг:

— Люблю наблюдать за публикой и мысленно переделывать чужие фильмы!

Время от времени он над чем-то работал. Ходил на переговоры со сценаристами, встречался с Кайаяном, подолгу пропадал в просмотровых залах, изучая старые ленты с участием актеров, которых собирался снимать. Его приготовления к новой работе мало походили на ту бешеную суету и концентрацию усилий десятков людей, которая предшествует съемкам в Голливуде.

— Я не люблю себя к чему-то обязывать, — говорил он. — Мне нравится импровизировать, а когда все заранее тщательно спланировано и продумано — невозможно работать.

Пользуясь любой возможностью, он брал ее с собой на технические просмотры или на поиски натуры. Зачем он это делал — то ли потому, что ему было приятно ее общество, то ли просто потому, что не хотел оставлять ее одну, и, следовательно, в этом проявлялась его галантность, — она толком не могла понять, ибо в их отношениях все еще присутствовал большой вопрос, на который предстояло дать ответ. Они уже жили вместе три недели, но еще ни разу не занимались любовью.

Мерри все чаще задумывалась над тем, что ей когда-то сказал Гринделл, и, вспоминая его слова, все пыталась понять, какой же такой недуг у Рауля он подразумевал своими весьма туманными намеками. Он ведь так и не сказал ей ничего определенного. Она даже собралась однажды позвонить ему в Рим, но передумала. Нет, не стоит. Она ведь уже приняла решение — соединила свою судьбу с Каррерой, — так что теперь звонить Гринделлу было бы бесчестно и бестактно. Кроме того, сама мысль, что в Каррере есть нечто странное, необычное, даже загадочное, чего она никак не может понять, действовала на нее успокаивающе. По крайней мере, Мерри не могла себя упрекнуть в том, что она недостаточно привлекательна и соблазнительна — во всяком случае, странное поведение Рауля отметало такой упрек.

Одно ее любопытство могло бы стать достаточно мощным стимулом, но этот стимул подкреплялся еще и ее любовью к нему и необходимостью эту любовь как-то выразить. Так что Мерри вовсе не казалась странной мысль, что ей, возможно, следует его соблазнить, что если гора не идет к Магомету, то тогда Магомету следует двинуться к горе. И в самом деле, похоже, этого он как раз от нее и ждал. Никак иначе она не могла объяснить его невероятную холодность и сдержанность по отношению к ней, и с другой стороны, столь же невероятную распущенность вкуса.

Его фильмы были знамениты щедрой чувственностью и эротикой. В его квартире было полно книг, картин, гравюр, рисунков, которые он даже не пытался спрятать от сторонних глаз, да и вряд ли мог бы спрятать столь многочисленные экспонаты. Он был не дилетантом, а серьезным коллекционером порнографии и эротики. И, заходя в любую из комнат, Мерри сразу же обращала внимание на бесконечные изображения сексуальных утех: древние фаллические сцены, рисунки Бёрдсли, фрагменты индийских барельефов, воспроизводящих сексуальные позиции самых невозможных конфигураций и комбинаций…

Но сколь она ни изучала его коллекцию, она так и не могла обнаружить ключ к разгадке его болезни или склонности его вкуса. Коллекция Рауля состояла из столь разнородных предметов, что в них невозможно было обнаружить какой-то определенной тенденции. Единственное, что объединяло все эти произведения, была их несомненная эстетическая ценность. Здесь каждая картина, каждая фигурка, каждая книга представляли собой либо библиографическую редкость, либо музейную диковинку, либо образчик высочайшего технического мастерства. Словом, он был истинным знатоком в этой области, что само по себе, решила она, внушало уважение. Впрочем, подобный вывод вряд ли мог стать путеводной нитью в ее попытках найти к нему подход.

Она раздумывала над этим несколько дней. И ночей. И в конце концов сделала простейшую вещь. Во всяком случае, ее намерения нельзя было неверно истолковать.

С самой первой ночи в этом доме они спали в разных комнатах. И вот однажды, вернувшись домой после вечеринки у Кайаяна, она надела прозрачный пеньюар, купленный накануне, надушилась и пошла к нему в спальню.

— Что-нибудь случилось, дорогая? — спросил он.

— Нет, все в порядке.

— А, ты пришла поболтать. Очень мило.

— Поболтать? Не совсем. Быть с тобой, — сказала она. До него смысл ее слов доходил очень трудно, но она не осуждала его. Может, ему и впрямь это нелегко? Но ведь и она готова помочь ему преодолеть эту трудность, взять на себя часть его бремени.

— Быть со мной. Ну, вот он я.

Эти слова немного воодушевили Мерри, ибо по крайней мере давали возможность хоть как-то их оценить и даже отчасти подтверждали пришедшую ей на ум догадку о его склонностях. Ему больше импонирует, решила она, остаться пассивным. Или он хочет поменяться ролями? Самому быть женщиной, а ей — мужчиной? Если это так, то все ее долгие часы раздумий и тревог просто смехотворны. Да ведь это почти нормально.

— Позволь мне прийти к тебе? — спросила она.

— О, конечно! — ответил он и отложил книгу. — Присядь.

— А я думала, я могу лечь с тобой.

— Да! — это был не вопрос, но и не ответ. Возглас был произнесен без обычной интонации согласия или отказа.

— Так… можно?

— Да, — ответил он. — Можно.

Но точно ли он хотел этого? Может быть, он просто сказал так из вежливости? Но даже размышляя, так это или не так, она утешилась мыслью, что, как бы там ни было, он все же готов оказать ей знак внимания, готов принять ее в свою постель. Она бы, конечно, предпочла, чтобы это не выглядело только как согласие выполнить супружеские обязанности или как проявление снисходительной вежливости, но пусть так — ведь его способность пойти на подобный шаг казалась ей признаком его мужского здоровья, за что она не могла не быть благодарна судьбе.

Она юркнула под одеяло.

— Так лучше, да? Я ведь так тебя люблю, и так люблю быть с тобой рядом. А тебе нравится?

— Да, — ответил он. — Нравится.

Он закурил сигарету, и Мерри расценила этот жест так, как ученый-естествоиспытатель видит в некоем факте очередное доказательство своей гипотезы. Его жест, решила она, подтверждает ее гипотезу: он хочет — или должен — быть пассивным. И даже осмыслив такую возможность и поняв, что от нее в таком случае требуется, она не хотела ускорять события. Ей захотелось уйти, чтобы они оба получили возможность передышки. Она протянула руку и показала двумя пальцами знаменитый черчиллевский знак «V», прося у него сигарету. Он повиновался. Она сделала одну затяжку и отдала сигарету обратно.

Но протянув ему сигарету, Мерри поняла, что сейчас ей представился единственный шанс. Она не убрала руку, но мягко ее уронила ему на живот. Он продолжал курить, не прося ее ни продолжать, ни прекратить. Она ощутила физический трепет или нервную дрожь, какое-то содрогание, чего он, как ей показалось, не заметил. Или это как раз то самое? То, чего он и хочет? Эта ее нервная дрожь, этот ее страх, который он должен ощутить, чтобы возбудиться?

Но это было, похоже, не то. Она вновь слегка содрогнулась и уже не пыталась подавить это содрогание, что, впрочем, не вызвало никакой его ответной реакции. Она даже почувствовала облегчение, ибо мысль, что он, возможно, получает удовольствие, причиняя ей страдание, если не ужаснула ее, то и особого восторга не вызвала. Она провела рукой ниже, начала поглаживать ему живот, потом ляжку, стараясь, чтобы ее движения были как можно более спокойными и непринужденными. Важно сделать вид, что все происходит совершенно естественно.

Она тронула его пенис, потом снова провела рукой по ляжке, потом опять дотронулась до пениса. Он взял ее ладонь. На мгновение она испугалась, что он сейчас скажет ей «не надо», «прекрати». Но нет, к ее удивлению и облегчению, он только несколько секунд подержал ее за руку и произнес:

— Я люблю тебя.

— Я люблю тебя. Я так тебя люблю! — прошептала она, целуя его.

Помедлив, он стал трогать ее груди, потом погладил шею и сказал:

— О, Мерри, бедная Мерри, дорогая Мерри! — он прижал ее к себе, крепко обнял и вошел в нее.

Возможно, потому, что она сильно волновалась, или потому, что это был их первый раз, все произошло, против ее ожидания, без фейерверка и хлопушек. Он делал все как-то механически и поспешно. И потом выскочил из нее сразу, не только освободившись от се тела, но и от нее самой, откатившись на другой конец кровати, закурив очередную сигарету и задумавшись о чем-то. Ей он не сказал, о чем думает, не дотронулся до нее и даже сделал вид, будто се здесь нет. У нее было такое ощущение, словно она и не входила к нему в спальню, словно они и не занимались любовью.

— О чем ты думаешь? — спросила она.

— Ни о чем.

Она ему не поверила. Но что ей оставалось делать? Она не станет к нему приставать с расспросами. И не будет говорить с ним, не будет болтать ни о чем, не будет навязываться. Что само по себе смешно, подумала она. Но она правильно поступила, совершенно правильно поступила, придя к нему и осуществив атаку на его тело. Но после физического нападения на него она не смогла перейти в словесную атаку. Как странно устроен человек — какие нелепые ограничения он себе устанавливает!

Она молчала довольно долго. Наконец, начав подумывать, как бы достойно покинуть комнату — стоит ли подождать, пока он уснет, и уж после этого удалиться, — она решила предпринять последнюю попытку заговорить с ним.

— Я люблю тебя, Рауль.

— И я люблю тебя, Мерри.

— Ну и хорошо.

— Но…

— Что но?

— Но ты должна понять меня. Ты, наверное, знаешь, ты, наверное, уже заметила, что за то время, что мы были вместе, и вот теперь, что… я не могу… не могу уподобиться твоим любовникам.

— Надо подождать. Мы должны привыкнуть друг к другу.

— Нет, это не то. Если бы все было так просто, мне не о чем было бы беспокоиться, моя жизнь превратилась бы в праздник. Я бы рад с тобой согласиться. Но я не могу. Если быть до конца честным — я не могу.

— Нам надо еще раз попробовать. Надо попытаться.

— Мои жены говорили то же самое, поверь мне, — сказал он горестно. — Я был женат на двух красивейших женщинах. На Клотильде и на Моник. И вот теперь у меня есть ты. Думаешь, я не пробовал! Я пробовал уже столько раз, сколько ни один мужчина за всю жизнь не пробовал!

— И что, ничего нельзя сделать? Ты обращался к врачу, к психиатру?

— Нет, — ответил он резко. — И не буду.

— Ты им не веришь?

— Напротив, верю. Но я вовсе не убежден, что мне желательна эта нормальность, которая лишит меня многого — всего остального. Допустим, меня можно «излечить» — что, между прочим, вполне вероятно. Ну, и что тогда? Я ведь утрачу тот острый угол зрения на мир, тот ракурс, который принадлежит только мне и никому больше. Это будет нечестный обмен!

— Ты имеешь в виду свое творческое видение?

— Естественно. Но не только это. Ведь моя жизнь не сводится только к фильмам, которые я снял или которые собираюсь снять. Видишь ли, мне нравится быть таким, каков я есть. Это не всегда приятно. Я имею в виду то, что произошло сегодня. Но не сомневаюсь, и в жизни нормальных людей множество неудобств. Однако у меня, именно такого, каков я есть, жизнь протекает под высочайшим напряжением, и эту напряженность жизни я бы не хотел утратить. Говорят, больные туберкулезом тоже ощущают такое же жизненное напряжение. Или почти такое же. А я зато могу нормально дышать, моей жизни ничто не угрожает. Это же не смертельная болезнь.

— Но что же это? То, чем ты… болен?

— Для этого еще не придумали никакого подходящего названия. Думаю, за отсутствием соответствующего термина, мою болезнь можно просто назвать сексуальной слабостью.

— И из этой слабости ты черпаешь жизненное напряжение?

— Ну да! Конечно. Пойми: я просто слаб, но не мертв. Ты же видишь, я способен тебя любить, способен тебя желать, оценить твои физические достоинства. Единственное, что я не могу, — это удовлетворить твои сексуальные аппетиты.

— Да откуда это тебе известно? Что ты знаешь о моих сексуальных аппетитах?

— Ты же сама пришла ко мне сегодня — помнишь?

— Помню.

— Так вот, я не могу и не смогу обеспечить тебе всю полноту сексуального удовлетворения, которое ты привыкла получать и которого твоя красота заслуживает. Но я не жесток, не бесчестен. Так что полагаю, ты будешь находить себе партнеров на стороне. Я даже буду этого от тебя требовать. Но я хочу также получать свою долю эмоциональных переживаний. Мне это не будет доставлять душевных мук: ревность — романтическая глупость. Но я хочу ощущать горечь сожаления и в то же время, если угодно, альтруистическую радость от того, что ты испытываешь и что я мог бы — но не могу — испытывать вместе с тобой. Потому что я ведь люблю тебя и хочу тебя настолько сильно, что способен страдать при мысли о твоих сексуальных приключениях.

— Ты хочешь, чтобы я… спала с другими мужчинами?

— Да, хочу и не хочу. Но ты будешь. И я согласен. Умом я тебя смогу понять. И эмоционально, наверное, тоже. Отчасти.

— Но…

— Ты подумай об этом, пожалуйста, — сказал он. Он повернулся к ней, протянул руку, тронул ее за шею, взглянул ей в глаза и повторил:

— Пожалуйста. Ничего не говори мне сегодня. Или даже завтра. Но просто подумай о том, что я тебе сказал. Ты свободна. Ты вольна остаться со мной или уйти. Вольна быть «верной» или «неверной» — ты свободна от всякой ответственности. Всю ответственность я возлагаю на себя, на собственную душу и собственное тело. Подумай и решай. И запомни, и поверь, что по-своему, насколько могу, я тебя очень люблю.

— Я подумаю об этом, — пообещала она.

— Да. Иди и подумай. Иди.

Это был самый суровый его приказ с той ночи в «Эксельсиоре», когда он помог ей добраться до номера. Она поцеловала его в губы и ушла к себе в спальню.

Когда она легла в постель, простыня показалась ей ледяной. Был холодный промозглый осенний вечер и влага, казалось, просочилась во все поры Парижа, но она думала не о погоде и даже не о том, что только что покинула теплую постель и оказалась в этой, холодной. Она была уверена, что холод исходит изнутри, что это холод ее собственной души, и рано или поздно она ощутила бы его.

Признание Рауля и предложение, которое он сделал, ее испугало. Все было не так ужасно, его болезнь оказалась не столь уж страшной — не такой, какую она могла бы себе вообразить. И даже его соображения относительно того, как им надлежит жить, были в высшей степени честными и разумными. И все же она испугалась. Предоставленная сама себе, не ограниченная теперь никакими рамками приличий, никакими обязательствами, с помощью которых люди обыкновенно защищаются от окружающего мира, она не знала, что же ей делать, как вести себя, что ей предстоит еще пережить. Теперь вроде бы ясно, что он имел в виду, говоря о том особом, не досягаемом для других рубеже, на котором он находится благодаря своему образу жизни, о том угле зрения, которым он владеет вследствие своей слабости. Но она вовсе не была уверена, что ей это так уж нравится, что ей это нужно. Какой же одинокой она себя ощущала!

А потом она вспомнила прикосновение его руки, его взгляд, его слова, интонацию его голоса: «Пожалуйста, подумай об этом. Пожалуйста».

Она подумает. Мерри дала себе слово, что обязательно подумает. И примет решение. Или она уже его приняла?

Интересно, догадывается ли он об этом?

Утром она оделась и спустилась к завтраку. Одного взгляда на него, сидящего в своем темно-бордовом шелковом халате от Эрме, было достаточно, чтобы у нее рассеялись последние сомнения. Он выглядел таким несчастным, таким жалким, таким слабым — хотя явно пытался скрыть свое душевное состояние. Или нет, выглядел он как обычно. Но просто теперь, когда она знала о его болезни, о его страданиях, она по-иному его воспринимала. Она прошла мимо него и, нагнувшись, поцеловала в щеку. Потом села напротив, около огромного окна с видом на Сену, и стала пить апельсиновый сок.

Невзначай, словно продолжая давно начатый разговор о погоде, он заметил, что Рене Бланжи возвращается из Сомали в конце недели.

— Да?

— Да. Твой партнер по будущему фильму, — сказал он.

— Я помню.

Она совершенно забыла об этом Бланжи, если Рауль вообще упоминал когда-нибудь его имя.

— А что он делает в Сомали? — спросила она.

— Охотится, полагаю. Он ездит на сафари между съемками. Отдыхает.

— Ясно, — сказала она.

— Только не подумай, что он так же туп и ограничен, как все любители сафари. Скорее, он умен. У него весьма своеобразная внешность, и он очень фотогеничен. Никому еще не удавалось запечатлеть его так, чтобы он вышел хоть чуточку привлекательным. Он всегда играет негодяев и головорезов. Но в своей грубости он даже элегантен. Я мечтаю с ним работать.

— Ну что ж, значит, я тоже мечтаю.

— Хорошо, — сказал он. А потом резко переменил тему. — Знаешь, на прошлой неделе я видел у Картье очень симпатичное ожерелье. Если у тебя нет никаких дел, может, сходим туда после обеда. Наверное, оно тебе понравится.

— Ты не должен этого делать, Рауль.

— Я хочу, — ответил он. Он посмотрел на нее, улыбнулся и потом перевел взгляд на свою тарелку.

А через две недели Каррера и Мерри встретились с Бланжи и Кайаяном на втором этаже ресторана «Лаперуз». Ей было скучно с ними, потому что все трое быстро-быстро говорили по-французски, и она едва понимала их речь. Говорили они главным образом о бизнесе, в котором она тоже участвовала, но о котором мало что знала и который не очень-то ее интересовал. Свой контракт она отослала в Нью-Йорк, чтобы его изучил Джеггерс, и теперь она обговаривала с ним детали по телефону. Она даже забыла, какой ей полагается гонорар, потому что сумма была во франках, но зато отлично помнила, что должна получить двадцать пять процентов от чистой прибыли.

Они обсуждали участие Бланжи в фильме, и Мерри ничего не осталось, как сосредоточиться на блюдах, заказанных Каррерой: заливные яйца, луковый суп с лангустами, яблочное суфле и сладкие блинчики. Они уже были однажды в «Лаперузе», но тогда Рауль заказал совсем другое. На этот раз еда была восхитительна — пальчики оближешь! Она стала гадать, какие еще чудеса кулинарии появятся на столе. Мужчины беседовали, а Мерри тоскливо изучала хрустальные бокалы, серебряные приборы и интерьер ресторана: зал был разделен на множество открытых кабинок, так что здесь никогда не было тесно и сидящие за каждым столиком имели возможность уединиться от любопытных глаз. Она размышляла об этом похожем на театральную постановку ресторанном действе, о великолепно приготовленных блюдах, как вдруг Бланжи перегнулся через стол, потянувшись за сигаретами, и незаметно положил ей руку на бедро.

Она как раз собиралась поставить на стол бокал, который застыл в воздухе: она почувствовала прикосновение его руки. Мерри замерла, не в силах ни поставить бокал, ни поднести его снова к губам. Она бросила быстрый взгляд на Карреру, но тот смотрел в другую сторону, впрочем, даже если бы он и смотрел на нее — чем он мог ей помочь? Она поднесла бокал ко рту, отпила глоток и поставила его на стол.

Бланжи тем временем начал пальцами рисовать у нее на бедре эллипс, осторожно двигая рукой вверх и вниз. При этом он ни на секунду не закрывал рта, и ей удалось несколько раз распознать в потоке его речи слово «процент». Она крепко схватила под скатертью его руку, пытаясь сбросить се со своего бедра или во всяком случае остановить его от дальнейших посягательств, но от этого он только еще настойчивее занялся ее бедром. Что же делать? Она ведь твердо решила уступить Каррере, исполнить любое его желание, пусть вопреки собственным желаниям, и уже почти неделю внутренне гордилась своей самоотверженной добродетельностью. Но теперь сумасбродное упорство этого необычайно привлекательного мужчины смутило ее, смешало все се планы и не оставило от ее решимости и следа. В очередной раз подошел официант, чтобы наполнить ее бокал, и она подумала, что хруст льда в серебряном ведре — самый подходящий символ ее внутреннего состояния.

В глубине души она все еще намеревалась хранить верность Каррере, но — как, какую верность? Верность мужу или верность его просьбе? Она все еще размышляла, решая, что же ей делать, когда снова подошел официант, чтобы унести грязную посуду и подготовить стол для десерта. Бланжи убрал руку.

— Ah, bon! — сказал он и занялся своими блинчиками.

Мерри была несколько раздосадована, потому что пока не решила, чего же все-таки она хочет, но теперь ей уже ничего не хотелось решать. Она оскорбилась, увидев, как ее запросто променяли на тарелку сладких блинчиков.

Покончив с блинчиками, он закурил и уронил зажигалку на пол. Он полез за ней под стол и по пути задрал Мерри платье выше колен. Сев на стул, он несколько раз щелкнул зажигалкой, зажег свисающую изо рта сигарету, а свободную руку запустил под скатерть и просунул ладонь ей между бедер. Если до сего момента она не решилась что-либо предпринять, то теперь она и вовсе не могла ничего сделать. Но самое удивительное, что Бланжи за весь вечер не сказал ей и десятка слов!

— Я очень извиняюсь, дорогая, — сказал Каррера по-английски. — Тебе с нами ужасно скучно. Ну, джентльмены, с делами покончено. Теперь будем говорить только по-английски.

— Отлично, — сказал Кайаян, который говорил по-английски правильно, но с сильным акцентом.

— Я вряд ли постараюсь, — сказал Бланжи.

Каррера усмехнулся и пояснил:

— Он хочет сказать, что будет стараться вовсю.

— Да, именно это я и хочу сказать. Но ведь «постараюсь» это глагол и при нем должно стоять наречие «вряд ли»?

— Мерри, объясни ему, — попросил Каррера.

Она стала объяснять, что «вряд ли постараюсь» означает «не постараюсь», и, говоря это, оценивающе его разглядывала. Высокий, крепко сбитый, со сломанным носом, квадратной челюстью и рваным шрамом на лбу, он был похож на уродливого двойника Богарта[33]. Мутно-серые глаза Бланжи тоже откровенно оценивали ее, а его ладонь под скатертью все еще находилась у нее между ног.

— Я буду сильно стараться, — сказал он, покорно все выслушав, и слегка ущипнул ее за правое бедро.

Она была вынуждена признать, что у него колоссальное самообладание.

Каррера пригласил обоих к себе на рюмку коньяка. Кайаян отказался, а Бланжи принял приглашение. Мерри не удивилась. По пути домой она решила, что все это заходит уж слишком далеко. За ужином его приставания, еще, пожалуй, можно было терпеть, но она ведь любит Рауля и ради этой любви готова пойти на любые жертвы, отказаться от любого искушения.

Мерри сидела в лимузине между Каррерой и Бланжи и, приняв это решение, взяла Рауля за руку и крепко ее пожала. Он ответил ей легким пожатием.

После этого она снова развеселилась. Ей опять стало хорошо. Они довезли Кайаяна до его дома, а потом поехали к ним. Каррера предложил коньяк, но Бланжи сказал, что предпочитает виски.

— Я тоже, — сказала Мерри.

— Ну, тогда и я, — сказал Каррера и принес виски с содовой.

Они пили, болтали. Бланжи на своем смешном английском рассказывал о сафари в Сомали, как вдруг зазвонил телефон. Каррера снял трубку и произнес по-французски: «Да. Да. Нет. Да», — и потом, прикрыв микрофон, сказал:

— Я перейду в другую комнату. Простите. Мне надо поговорить по телефону. Видимо, это надолго. Не будете без меня скучать?

Он ушел в кабинет, к параллельному аппарату, и крикнул Мерри, чтобы она положила трубку в гостиной, что она и сделала. И потом услышала, как дверь кабинета закрылась.

Бланжи пошел к бару, налил себе еще стакан и помахал бутылкой, вопросительно глядя на Мерри.

— Да, пожалуй, мне тоже! — согласилась она.

Он щедро налил ей виски и подсел к ней на софу. Она на мгновение напряглась, но потом успокоилась. Стоит ли бояться? Внезапно обуявший ее страх был детским и глупым. Она ведь жена Рауля, и Бланжи это знает.

— Когда начнутся съемки, все будут смеяться над моим французским куда больше, чем мы сегодня смеялись над вашим английским, — сказала Мерри.

Он усмехнулся и заметил:

— Можно дублировать. К тому же в фильмах Рауля не так-то много разговоров. — Он отпил большой глоток виски, поставил стакан, потом взял у Мерри из рук се стакан и поставил рядом со своим. После чего повернулся к ней и притянул ее к себе. Прежде, чем она смогла что-то вымолвить, он впился губами в ее рот. Она обомлела, не в силах пошевелиться, но через мгновение взяла себя в руки и оттолкнула его.

— Что вы себе позволяете? — воскликнула она. — Рауль в соседней комнате. Он вернется в любую минуту.

— Нет, не вернется. Вы слышали, он же сказал, что будет говорить по телефону долго.

— Почему вы в этом так уверены? — спросила она, — К тому же это невозможно.

— Напротив, это совершенно возможно. Вы красивая женщина и я вас страшно хочу.

И без промедления, но и без спешки он снова начал приставать к ней.

— Нет, — запротестовала она. — Не здесь. Не сейчас.

Он попытался ее поцеловать, а она вдруг осознала, что воспротивилась лишь потому, что его посягательство происходило в этом доме, в присутствии Рауля. Но Бланжи то ли не расслышал ее протестующих слов, то ли просто пропустил их мимо ушей. Он обхватил ладонью ее грудь, и под настойчивым натиском его языка она чуть приоткрыла рот. Его мускулистое тело возбуждало ее даже больше, чем прикосновения его рук и губ. Она ощутила трепет страсти, уже позабытой с тех пор, как ее обнимал Тони. Она обеими руками обвила его шею.

Бланжи взял ее ладонь и положил себе на ширинку, потом опрокинул ее на софу. Мерри прижалась к нему — теперь уже с готовностью. И всякая воля к сопротивлению исчезла. Теперь она целиком растворилась в этом мгновении.

Он снова притянул ее к себе, и в какую-то секунду у нее в голове пронеслась мысль, что он хочет ее отпустить. Но нет, он просто умелой рукой проник ей за спину, чтобы распустить молнию на платье. Она чуть наклонилась вперед, помогая ему расстегнуть крючки на бюстгальтере. Когда он с этим покончил, она расстегнула две пуговки у него на рубашке, просунула внутрь руки и обвила его голое тело.

Он попытался стащить с нее платье через голову, но она зашептала:

— Нет, нет. Рауль…

Рене поцеловал ее в шею и схватил двумя пальцами за сосок так сильно, что ей стало больно, и по всему телу пробежал быстрый огонек.

Он расстегнул ширинку, и Мерри сжала в ладони его отвердевший член. Тут она услышала негромкий щелчок. Она похолодела:

— Что это?

Мерри подумала, что открылась дверь. Она потянулась за платьем и в этот момент увидела Рауля. Она не услышала, как он вернулся в комнату, потому что он был без ботинок — и вообще на нем ничего не было. Он был абсолютно голый, если не считать висящей у него на шее фотокамеры с длинным объективом. Он курил короткую итальянскую сигару и смотрел на них сквозь видоискатель.

В этот момент Рене снял с нее платье. Она не замечала, что он делает, и, вытаращив глаза, в ужасе глядела на Карреру, который стоял и попыхивал сигарой. И она поняла, наконец, весь ужас происходящего, поняла, что ей пытался объяснить Гринделл в баре «Экссльсиора». Все ясно! Каррере же эта сцена доставляла немалое удовольствие. Он был возбужден — куда сильнее, чем в ту ночь, когда они занимались любовью.

На мгновение она подумала, не убежать ли ей. Она могла убежать из этого дома, из Парижа, из Франции, обратно в… Но куда? Обратно, но к кому? Бежать ей было некуда.

Она отпустила запястье Бланжи и позволила ему раздеть себя догола. Он овладел ею умело и даже не без грациозности. Ее тело приняло его против воли, пол непрестанное щелканье фотоаппарата.

Когда все закончилось, Мерри вышла из гостиной, стараясь не бежать, и ушла к себе. Она наполнила ванну горячей водой и опустилась в нее. Она взяла губку, но лежала, не в силах пошевелиться, не в силах вообще что-нибудь сделать. Но даже горячая вода остыла. Tiède, подумала она рассеянно. Так по-французски это называется. Тепловатая.

Ее переполняло чувство жалости и отвращения, но к кому — то ли к Каррере, то ли к себе, — она понять не могла. Мерри вспомнила, как однажды он сказал, что все кинорежиссеры — своего рода вуайеры, а киноактеры — эксгибиционисты. Но ей совсем не понравилось представление, в котором ее заставили сегодня участвовать.

Она думала об этом и, словно в такт своим мыслям, слегка двигала коленями, вздымая в ванне маленькие волны. И вдруг ей в голову пришла вполне определенная мысль, и она решила действовать немедленно. Она ни за что не позволит им подумать, будто они ее унизили. Решительно, хотя все еще как бы в полудреме, она вылезла из ванны, обтерлась полотенцем, надела халат и пошла обратно в гостиную. Рене возлежал на софе и курил. Рауль был в халате и держал в руке стакан виски. Когда Мерри вошла, они замолчали и стали смотреть, как она идет к бару, наливает себе виски и уносит стакан в спальню. На пороге она остановилась, обернулась и вежливо произнесла: — Спокойной ночи.

Через четыре дня они с Каррерой сочетались браком в мэрии небольшого городка в Бретани, где у Рауля была ферма.

* * *

Во время съемок Каррера был с ней предельно любезен, нежен и ласков. Это ей нравилось, но и раздражало. Отчасти на съемочной площадке Рауль напоминал Клайнсингера: он был со всеми учтив, терпелив, не раздражался по пустякам, но принимал гораздо большее участие в работе группы, возможно, потому, что предпочитал импровизировать прямо по ходу дела. Его новый фильм был экранизацией «Писем Асперна»[34]: литературовед приезжает в Париж, чтобы познакомиться с внучкой любовницы великого поэта и соблазняет ее, желая завладеть письмами и дневниками гения, необходимыми ему для научной работы. На протяжении почти всего фильма отношение героини Мерри к ученому, которого играл Рене, было исполнено надменного презрения, но после того, как он ее соблазнил, она сменила презрение на безвольное обожание, однако в конечном счете он ее отверг и бросил. Ритм сюжета кинокартины едва ли не полностью соответствовал ритму их теперешней жизни, и Мерри не составляло особого труда изображать перед камерой безвольную пассивную девушку-парижанку, ведь от нее требовалось только передать те реальные чувства, которые она сама испытывала, просыпаясь по утрам.

За восемь недель съемок работа порой становилась настолько напряженной, что Каррере пришлось четыре раза делать перерыв, чтобы как-то развеяться. Или, быть может, ему просто было необходимо освежить воображение, восстановить силы. Он находил партнеров для Мерри, приводил их в дом и фотографировал их во время занятий любовью. Иногда он просил любовников занять определенную позицию — изменить положение тел или выражение лиц, — чтобы снимок получился удачнее. Точно так же он руководил действиями актеров на съемочной площадке.

А Мерри была настолько увлечена съемочным процессом и настолько подчинилась предложенному Каррерой ритму и образу жизни, что все это время ощущала себя его творением. И то ли оттого, что она обрела соответствующий физический и эмоциональный настрой, хотя это произошло помимо ее воли, то ли из-за постоянного чувства унижения, которое она испытывала, встречаясь с незнакомыми мужчинами, — ей удавалось очень правдоподобно передать безвольную покорность, отличавшую характер ее героини, именно в те съемочные дни, которые сменяли ночи, проведенные ею в постели с незнакомцами.

Встреча с пятым мужчиной доставила Мерри какое-то извращенное наслаждение. На этот раз она воочию представляла себе, как на все это можно смотреть сквозь видоискатель фотокамеры Рауля. Она до сих пор не задумывалась о внешних проявлениях секса, но теперь ее даже заинтересовало, как выглядят со стороны все эти движения на кровати или на полу, как выглядят сплетенные потные тела. Красиво ли это, или в этом есть нечто звериное, или это сродни изяществу балетного дуэта? Она знала, что Каррера предъявляет очень высокие требования эротическому искусству, и ей хотелось ему нравиться.

Это была в высшей степени странная любовь, но ведь в своей жизни она очень мало любила и ее мало любили, и если это было то, чего она заслуживает и что ей суждено, то Мерри ничего не оставалось, как этим и довольствоваться. Завершив съемки, Каррера устроил прием у Максима, после которого отвез ее домой, и не оправившись еще от обуявшего его на банкете безудержного веселья и возбуждения, повел в спальню, помог раздеться и овладел ею. Он был с ней почти по-юношески страстен и могуч и доставил ей истинное наслаждение. Она даже поразилась: если он способен на такое, зачем тогда ему искать утешения в фотоаппарате. И у нее затеплилась надежда, что все образуется, их отношения нормализуются и они станут полноценными любовниками, способными доставить друг другу физическое удовольствие.

Каррера целыми днями проводил в монтажной. Мерри бродила по Парижу, много читала, много спала. Она заметила, что теперь спит больше обычного, но все равно постоянно ощущает усталость. Однажды она пожаловалась Раулю на плохое самочувствие, и он посоветовал ей обратиться к врачу. Она не очень-то любила врачей, но Рауль сам позвонил и записал ее на прием к доктору Дрейфусу на следующий же день.

— Рауль, — обратилась она к нему после ужина.

Он оторвал взгляд от фотографий, которые сосредоточенно рассматривал, и вопросительно взглянул на нес.

— У меня положительная реакция, — сказала она.

— Что значит положительная реакция? — спросил он по-французски.

— Это значит, что я беременна.

Он отложил фотоальбом и посмотрел ей прямо в глаза.

— Тебе не о чем беспокоиться, — сказал он. Он встал, подошел к ней и положил руки ей на плечи. — Мы сделаем все, что нужно. Это очень просто. У меня в Швейцарии есть приятель.

— Ты хочешь, чтобы я это сделала?

— Я хочу, чтобы ты сделала то, что хочется тебе. Я всегда хочу делать только то, что хочешь ты.

— А как ты посмотришь на то, если я скажу тебе, что хочу ребенка?

— Но… почему? — спросил он.

— Не знаю. Наверное, потому, что я хочу его. Наверное, я хочу, чтобы у меня был ребенок.

— Чтобы у нас был ребенок, — сказал он.

Она рассмеялась коротким горьким смешком. Разве можно определить, кто из ее многочисленных партнеров отец ребенка?

— В общем-то, — говорил он, шагая по комнате и размышляя над ее словами, — в этом нет ничего ужасного. Это даже занятно. Я иногда задумывался — а не воспитать ли мне дочь…

— Дочь? Почему ты думаешь, что родится девочка?

— Сын меня бы не интересовал, — сказал он холодно, — но вот воспитать дочь… Вот это, — сказал он с воодушевлением, — было бы куда интереснее.

Он продолжал ходить взад-вперед, погруженный в свои мысли, и потом сказал:

— Да, решено. У нас будет ребенок.

Он подошел к ней, поцеловал в лоб.

— Дочка, — повторил он и улыбнулся.

Во время их разговора Мерри чувствовала отвращение и даже тошноту. Она еще могла стерпеть все, что произошло с ней. Она могла выдержать все что угодно. Но ребенок! Что это еще за странное увлечение для Рауля Карреры — воспитывать дочь. Она — если конечно родится девочка — заслуживает совсем иной жизни, куда лучше той, что прожила Мерри.

Мерри оставалась с Раулем еще дней десять. Дождавшись завершения монтажа, она просмотрела готовый вариант и разделила с ним восторг по поводу новой картины. В эти десять дней они почти не разговаривали. Он же был с ней подчеркнуто ласков, нежен, предупредителен. Похоже, он и впрямь обрадовался возможности играть роль отца маленькой девочки. Ей даже иногда казалось, что она больше интересует его только как мать будущего ребенка.

На следующий день после просмотра фильма она позвонила в «Америкэн экспресс» и заказала билет на самолет — до Нью-Йорка с пересадкой на Чикаго, а оттуда в Батт, штат Монтана.

Мерри не стала звонить Сэму Джеггерсу. Она вообще никому не позвонила. Ее охватила радость от мысли, что она приняла, наконец, какое-то решение самостоятельно и сделала все без чьей-либо помощи. С тех пор, как в девятилетием возрасте она удрала из дома Новотного к отцу в Нью-Йорк, она ни разу не испытывала подобного же чувства радости и удовлетворения от совершенного поступка. Она знала, что сможет уехать, сможет сбежать. Она знала это так же твердо, как и тогда, много-много лет назад.

За день до отлета Мерри и Рауль провели самый обычный вечер вдвоем. Они поужинали в небольшом ресторанчике на Левом берегу и вернулись домой. Как только они вошли в дом, Мерри сказалась утомленной и поднялась к себе. На следующее утро она проснулась поздно. Он не стал будить ее, не желая беспокоить, и ушел, пока она еще спала.

Она пошла в его комнату. Она впервые была здесь с той самой ночи, когда пыталась его соблазнить. Она села за письменный стол, чтобы написать ему записку, долго раздумывала, но так и не смогла ничего придумать. Наконец она остановила свой выбор на «Извини. Я уезжаю, Мерри».

Она выдвинула ящик, чтобы найти конверт для своей записки: Рауль не любил, когда слуги заглядывали в его личные бумаги. В ящике она обнаружила тяжелый фотоальбом в кожаном переплете. Она попыталась его открыть, но на нем висел замочек с секретным кодом. Она поднесла альбом к уху и стала слушать щелчки, но не смогла открыть его с той легкостью, с какой в кинобоевиках воры открывают замки. Тогда она взяла со стола нож, с силой надавила им на замок и сломала его.

Первые несколько страниц альбома не представляли для нее никакого интереса. Как она и предполагала, там были запечатлены пары, занимающиеся любовью в разных позициях. Женщина на этих фотографиях была одна и та же, а мужчины разные. Далее следовали фотографии, составляющие примерно треть альбома, где была изображена Клотильда, его первая жена. Она пролистала несколько страниц и обнаружила раздел, посвященный Моник. Потом шли другие женщины, ей незнакомые. По нескольку фотографий каждой из них. А потом… Но она вернулась на несколько страниц назад, присмотрелась и расхохоталась. Да это же Нони, ее мачеха! На фотографии, которая могла вызвать смех — настолько она была нелепая. Конечно же, Рауль сохранил эту фотографию именно потому, что она ужасно смешная. На ней была запечатлена обнаженная Нони в обществе трех голых мужчин. В ее глазах затаилась тупая похоть, но выражение лица было самое обычное, всегдашнее. И впрямь смешно.

Мерри ничуть не удивилась, увидев на последних листах собственные изображения. Она разглядывала их внимательно и бесстрастно, то отмечая интересную композицию на одной, то сожалея о неудачном ракурсе на другой. На этих фотографиях даже самые интимные позы, на которых се запечатлел фотоаппарат Карреры, показались ей безжизненными, механическими, инертными. Она разглядывала прямоугольники глянцевой бумаги, тщетно пытаясь отрешиться от охватившего се безразличия. Ей удалось вызвать в своей душе лишь чувство жалости — не к себе и даже не к Раулю, а к этим фотографиям, которые не смогли передать ни одного мига быстротечной жизни, растаявшей, испарившейся без следа. Вот почему Раулю приходится делать все новые и новые снимки — в попытке остановить вечно ускользающие мгновения жизни, не подвластной даже фотообъективу и фотопленке, мгновения, которые, едва родившись, тотчас умирают.

Теперь ей можно уйти. Она не спасается бегством, она просто уходит. Мерри захлопнула альбом, положила его на место и задвинула ящик. Она знала, что коротким движением руки закрыла не просто ящик письменного стола, но нечто иное.

Загрузка...