Фрэнк Шаллард окончил Мизпахскую духовную семинарию и получил свой первый приход. И вот сейчас, став священнослужителем — человеком, по теории отличным от всех простых смертных, — он начал сомневаться, имеет ли духовенство вообще какую бы то ни было объективную ценность.
Кому нужны эти нестройные, бездарно написанные гимны? Кому нужны проповеди, если набожные прихожане, судя по всему, ничем не отличаются от тех, кто никогда в жизни не слыхал ни одной проповеди? Быть может, размышлял Фрэнк, все священники и церкви — лишь пережитки суеверной старины, нечто вроде страховки на всякий случай? Допустим даже, что бывают вдохновенные проповеди. Допустим, что существует такая своеобразная должность, как должность священника, чья профессия — быть добродетельным человеком, будто добродетели можно научиться точно так же, как водопроводному делу или лечению зубов. Но и в этом случае — разве он сам, или его товарищи по курсу, или их профессора, чьи докторские степени не спасали от несварения желудка и дурного настроения, — разве все они получили достаточную подготовку для того, чтобы заниматься этим ремеслом профессиональной добродетели?
Предполагалось, что он должен врачевать недуг, именуемый пороком. Но он никогда не сталкивался с пороком и даже не знал наверное, каким именно любопытным занятиям предаются люди, погрязшие в пороке. Станет ли пьяница прислушиваться к советам человека, ни разу не побывавшего в пивной?
Предполагалось, что он должен нести человечеству мир. Но что знает он о силах, которые порождают войны человека с человеком, класса с классом, нации с нацией? Что известно ему о наркотиках, страстях, преступных желаниях? О капитализме, о банках, о труде и заработной плате, о налогах? О борьбе между государствами за рынки сбыта, о синдикатах по производству оружия, о честолюбцах в военных мундирах?
Предполагалось, что он должен приносить облегчение болящим. Но что знает он о болезнях? Как решить, когда следует молиться, а когда порекомендовать порошки?
Предполагалось, что он должен разъяснять страждущему человечеству намерения всемогущего бога, болтать по-дружески с всевышним и даже напоминать ему о его обязанностях по части дождей и церковных долгов. Но только — который из всевышних имеется в виду? Профессор Бруно Зеклин познакомил Фрэнка по меньшей мере с сотней богов, не считая еврейского Иеговы, или Ягве, который был лишь бедным и довольно-таки мрачным родственником такого блистательного аристократа, как Зевс.
Предполагалось, что с Фрэнком произошло некое мистическое превращение, вследствие которого он получил возможность спокойно жить, не испытывая нормальных человеческих страстей, без всякого интереса смотреть на ножки девушек, а в виде легкого развлечения почитывать церковные газеты да обмениваться рукопожатиями с членами приходского совета. А между тем, как это ни прискорбно, хорошенькие ножки как раз возбуждали в нем живейший интерес, он скучал по театру и, как ни каялся потом, не мог удержаться от чтения романов, хотя его наставники и доказывали ему, что это пустая и напрасная трата времени.
А что же он все-таки знал? Чему научился?
Он знал еврейский и греческий языки ровно настолько, чтобы с помощью словаря кое-как пробираться сквозь библейские дебри, а потому, как и все его товарищи, тотчас по выходе из семинарии стал читать библию только по-английски. Знал солидное количество наиболее грозных цитат из библии, но, пожалуй, все же меньше, чем знает рядовой плотник-евангелист из секты трясунов. Знал теорию о том, что Индия и Африка бедствуют лишь оттого, что не приобщены к христианству, а приобщенные к христианству Бэнгор и Демойн бедствуют лишь оттого, что нечистый (персона явно более могущественная, чем всемогущий бог) денно и нощно шныряет там, чиня препоны делу баптистских проповедников.
Он научился — теоретически — собирать деньги при помощи церковных базаров и находить темы для беседы во время посещений своей паствы на дому. Узнал, что Роджер Уильяме, Адонирам Джадсон, Лютер, Кальвин, Джонатан Эдвардс и Джордж Вашингтон — величайшие фигуры в истории, что Линкольн в критические минуты своей жизни горячо молился; что Ингерсолл призвал к своему смертному одру несуществующего сына и повелел ему стать правоверным христианином. Узнал, что папа римский замышляет явиться в Америку и захватить власть в свои руки, а мешают ему в этом лишь разоблачения баптистского духовенства с некоторой долей участия методистов и пресвитерианцев; что большинство преступлений совершается из-за алкоголя, а также из-за того, что люди меняют баптизм на унитарианство[121]; а еще он узнал, что священникам не полагается носить красные галстуки.
Он научился составлять проповеди из древнееврейских цитат, изречений греческих философов и евангелических анекдотов Среднего Запада. Он усвоил, что бедность благословенна, однако наилучшие церковные старосты получаются из банкиров.
Ну, а помимо всего этого, как с грустью убедился Фрэнк, проверяя свой духовный арсенал в начале новой карьеры, он, пожалуй, не научился ровным счетом ничему.
Из романа Элмера Гентри с Лулу Бейнс и откровенных намеков Гарри Зенза, что он атеист, Фрэнк вывел заключение, что священник может быть прохвостом или лицемером, оставаясь все же приемлемым для своей паствы. Глядя на декана Троспера, который служил своему богу с кислой гримасой, он помял, что человек может быть неповинен ни в одном из пороков, соблюдать все правила церкви и все же не внушать своей пастве ничего, кроме страха. Слушая заезжих знаменитостей, которые иногда появлялись в семинарии и важничали перед будущими пророками, он понял, что человек может произносить весьма ученые и пламенные речи и при всем том не сказать ничего, что удержалось бы в памяти хотя бы на шесть минут.
В конце концов он пришел к заключению, что если церковь и священнослужители вообще хоть что-нибудь стоят — в чем он вовсе не был уверен, — то уж, во всяком случае, сам он как священник не стоит ничего.
А между тем он был посвящен в духовный сан, получил свой приход.
Он едва ли примирился бы с необходимостью лгать, если бы не грозные настояния декана Троспера и жалобные просьбы отца. Отец Фрэнка, человек в общем покладистый, столько лет пробыл баптистским священником, что церковь была для него святыней. Если бы сын отрекся от нее, он бы не вынес. Разумеется, услыхав от кого-нибудь, что он убеждает Фрэнка лгать, он был бы потрясен. Он только разъяснил сыну, что ответы экзаменаторам при посвящении в сан, в конце концов, не более как поэтические символы, освященные благоговейным повторением многих поколений, и что понимать их буквально не следует.
И Фрэнк Шаллард, ученик Бруно Зеклина, нервно ответил экзаменующей его духовной особе, что — да, он верит, что крещение посредством погружения в воду одобрено самим богом как единственно верный способ начать праведную жизнь; и — да, нераскаянные грешники попадают в самый настоящий ад, а к числу этих самых нераскаянных грешников принадлежит всякий, кто, имея возможность посещать евангелическую церковь, не делает этого; и — да, творец вселенной со всеми ее звездами, отстоящими друг от друга на сто тысяч световых лет, — творец этой вселенной сердится и считает за личное оскорбление, если какой-нибудь малыш играет в воскресенье в бейсбол.
Полчаса спустя после своего посвящения и — в какой-то степени — ободряющих поздравлений ветеранов он ненавидел себя и изнывал от желания бежать, но снова привычный страх «огорчить отца» удержал его от честного шага.
И он остался в церкви… и продолжал доставлять огорчения отцу не один день, а долгие годы.
Одинокий и смятенный, приехал Фрэнк Шаллард на первое свое место — место пастора баптистской церкви в Катобе, городке с восемнадцатитысячным населением, расположенном в том же штате, что и Зенит и Мизпахская семинария. В городке его полюбили, но не принимали всерьез. Говорили, что проповеди он читает «ну, чисто, как стихи», восхищались тем, что он способен терпеливо сидеть со старой миссис Рэндал, которая уже тридцать лет была полным инвалидом и шестьдесят лет — непроходимо скучной особой, и ни разу в жизни ничем по-настоящему не болела. Восхищались и его стараниями организовать клуб для мальчиков, но восхищением дело и ограничилось: денег на клуб никто не дал. Его величали «преподобный отец» и говорили ему, что для человека, который, к несчастью, так хорошо образован, он придерживается удивительно здравых взглядов на религию. Так он и жил, словно в безвоздушном пространстве.
Своей пятой проповедью в Катобе Фрэнк остался доволен. Он начинал чувствовать, что его колебания приходят к концу. Он решил впредь игнорировать противоречивую теологию, игнорировать все догматы и сосредоточиться лишь на роли Иисуса как духовного вождя. На эту тему и говорил в воскресенье кудрявый юноша с блестящими глазами в храме с ярко-голубыми стенами, и голос его пел, точно скрипка, когда он рисовал образ Иисуса — доблестного вождя, доброго друга, верного защитника.
Он был убежден, что проповедь удалась, и в понедельник утром, направляясь из своего пансиона на почту, все еще думал о ней.
У извозчичьего двора Фэшн на ветхом сиденье, снятом с поломанного шарабана, сидел Лем Стейплс, весельчак-ветеринар, местный безбожник. Док Стейплс выписывал журнал «Искатель Истины» — по слухам, атеистический, цитировал Роберта Ингерсолла, Эда Хау[122], полковника Уотерсона[123], Элберта Хаббарда[124] и прочих авторов, которые, по слухам, держались того мнения, что католик ничуть не хуже методиста или баптиста. Док жил один, по-холостяцки, в маленьком желтеньком коттедже, и Фрэнк слышал, что по вечерам он часов до одиннадцати, а иногда и того позже засиживается в питейном заведении Марта Блюма за крибеджем.
Фрэнк недолюбливал его и даже не был с ним знаком. Он был готов приветствовать всякие честные поиски истины, честные сомнения — но объявить себя атеистом?! На это способен лишь полный идиот, возмущался Фрэнк. Кто же создал цветы, бабочек, закаты, детский смех? Такое само собою не появится! И, наконец, почему бы ему не держать свои сомнения при себе, вместо того, чтобы пытаться отнять у других людей религию — их единственное утешение и опору в болезни, горе и нужде? Это уже вопрос не морали, а уважения к вере окружающих тебя людей, вопрос элементарного приличия, наконец…
В то утро, когда Фрэнк поспешно шагал по Вермонт-стрит, Лем Стейплс окликнул его:
— День добрый, преподобный отец! Слушайте, вы не торопитесь?
— Я… да нет, не очень.
— Тогда садитесь, посидите. Тут у меня кой-какие вопросы, хотелось бы выяснить.
Фрэнк сел. От неловкости по шее у него забегали мурашки.
— Так вот что, преподобный. Старушка Теркинс рассказывала тут о вашей вчерашней проповеди. По-вашему, выходит так, что, какой бы веры кто ни придерживался, на одно мы все можем положиться железно — это на учение Христа. Так?
— Да, доктор, в общем, так. Грубо говоря.
— И вы считаете, что каждый разумный человек должен следовать этому самому учению?
— Ну, конечно.
— И что церковь, сколько бы за нею ни числилось провинностей, преподносит людям истины Иисуса лучше, чем если б люди обходились вообще без церквей?
— Разумеется. Иначе я бы не был служителем церкви.
— Ну, так объясните тогда, почему девять десятых убежденных, ревностных духовных лиц распадаются на два класса: одни — круглые невежды, которые боятся ада и, не разжевывая, проглотят любую самую дурацкую догму, другие — люди архипочтенные, которые играют в религию, чтобы казаться еще почтеннее? Отчего это? И почему самые умелые рабочие и первоклассные специалисты всех профессий обычно только посмеиваются над религией, а к церкви даже близко не подойдут, хотя бы и раз в месяц? Почему?
— Потому, вероятно, что это просто неправда!
Фрэнк торжествовал. Он взглянул на груду ржавых подков и лемехов в густо разросшейся сорной траве подле кузницы и подумал, что он очистит этот город силой добра.
Он разъяснил уже мягче:
— У меня, конечно, нет точных данных, но фактически почти каждый влиятельный и культурный человек в нашей стране является членом той или иной церковной общины.
— О-о! Является! А является он туда?
Фрэнк побрел дальше расстроенный. Он пробовал успокоить себя тем, что док Стейплс — грубый неуч, который очень забавно пересыпает свой деревенский говор плохо усвоенными книжными словечками. И все-таки он был встревожен. Вот он, тот самый человек из народа, которого полагалось бы убедить служителю церкви.
И Фрэнк вспомнил, как еще в отцовских приходах замечал, сколько людей, считающихся верными чадами церкви, с легким сердцем из месяца в месяц не заходили в нее; вспомнил торговцев, которые с внушительным видом обходили верующих с кружкой для подаяний, а позже, в разговоре с его отцом, выяснялось, что они очень смутно представляют себе, о чем он говорил во время своей проповеди.
Он стал присматриваться к своей собственной пастве. Вот они, солидные «сливки» города и простодушный, добрый деревенский люд, который понимает его только, когда он сулит им райское блаженство в награду за супружескую верность и добросовестное разведение кур или грозит адом за пристрастие к крепкому сидру.
В Катобе имелось одно-единственное городское предприятие, мебельная фабричка, где работали очень опытные мастера, и лишь немногие из них ходили в церковь. Фрэнк Шаллард всю жизнь держался в стороне от тех, кого с мягким пренебрежением именовал «рабочим классом». С кем из них ему приходилось сталкиваться? Служанки в отцовском доме, пожилые набожные и нерадивые негры-истопники, слесари и электромонтеры, приходившие в пасторат, когда требовался какой-нибудь мелкий ремонт; да еще железнодорожные служащие, с которыми он пробовал завязывать беседы в дороге — только их он и знал и всегда относился к ним с бессознательным чувством собственного превосходства.
Теперь он робко пытался завести знакомство со столярами-краснодеревщиками фабрики во время их обеденного перерыва. Они встретили его добродушно, но, уходя, он чувствовал, что они посмеиваются у него за спиной.
Впервые в жизни ему стало стыдно, что он проповедник, христианин. Ему страстно хотелось доказать им, что он все-таки «настоящий мужчина», но он не знал, как это доказать. Он скоро убедился, что все рабочие, кроме католиков, смеются над церковью и благодарят бога, в которого не верят, что им нет надобности слушать проповедь воскресным утром, когда можно так прекрасно посидеть на уютном заднем крылечке, почитывая спортивные новости и потягивая отличное пиво. Даже католики — и те как будто сомневались, что платная месса способна помочь их усопшим родственникам выбраться из чистилища в рай. Некоторые из них сознавались, что выполняют лишь свой «пасхальный долг» — ходят на исповедь и мессу раз в год.
Фрэнку впервые пришло в голову, что он и понятия до сих пор не имел, какая огромная армия умных, независимых тружеников существует в этом мире помимо хозяев, с одной стороны, и грубой рабочей силы — с другой. Он и не подозревал, как эти аристократы-умельцы презирают церковь, как издеваются над своими лидерами из Американской Федерации Труда[125], которые из предосторожности многословно уверяют всех, что они ревностные христиане. Эти открытия не давали ему покоя. С той поры, проходя по улицам Катобы с видом юного пророка, он чувствовал себя ряженым комедиантом.
Вероятно, он все-таки отказался бы от духовного сана, если бы не преподобный Эндрю Пенджилли, пастор катобской методистской церкви.
Если бы кому-нибудь вздумалось вскрыть Эндрю Пенджилли до самого нутра, оказалось бы, что он насквозь чист и прозрачен, как стекло. То был священник, каких любят изображать в благочестивых романах, только этот существовал на самом деле.
Каждому приходу, в котором ему пришлось побывать за сорок лет службы, он был добрым пастырем. Прихожане любили его, слушали его и платили ему гроши. В 1906 году, когда Фрэнк приехал в Катобу, мистер Пенджилли был уже старый служака, хрупкий и согбенный, с серебристыми волосами, тонкими серебристыми усами и тихой улыбкой, обращенной ко всему миру.
На Гражданскую войну Эндрю Пенджилли пошел мальчишкой-барабанщиком; босой и раненый спал на морозе в горах Теннеси на голой земле и вернулся все еще ребенком. Потом служил приказчиком в лавке и учил детей в воскресной школе. «Обращен» он был еще в десять лет, но в двадцать пять на него произвели неизгладимое впечатление проповеди индейца-евангелиста Осейджа Джо; он стал методистским пастором и с тех пор ни разу не усумнился в благодати господней. В тридцать лет он женился на пылкой девушке-певунье с добрым личиком. Он любил ее такой романтической любовью, что даже укутать ее на ночь ватным одеялом было для него своего рода поэзией, а ее башмаки из сыромятной кожи казались ему туфельками феи. Он так беззаветно любил ее, что, когда она умерла от родов через год после их свадьбы, у него ничего не осталось в душе для другой женщины. Он жил один, а вместе с ним — ее немеркнущий образ. Самые ярые сплетницы никогда не позволяли себе даже заикнуться о том, будто мистер Пенджилли поглядывает на какую-нибудь вдовушку из своего прихода.
В молодости Эндрю Пенджилли не нахватался книжной премудрости и по сей день ничего не слыхал о критике, которой подвергается библия, о происхождении религий, о социологии, которой начинали увлекаться даже высшие духовные особы. Зато он прекрасно знал библию и верил каждому ее слову; мало-помалу пристрастился к чтению книг, полных мистического экстаза. Сам он был мистик в полном смысле этого слова. Мир ненависти, мир плугов и мостовых был для него куда менее реален, чем мир ангелов, чьи серебристые одеяния словно мелькали в воздухе вокруг него, когда он предавался одиноким думам у себя в коттедже. Новомодные методы преподавания в воскресной школе были столь же неведомы ему, как налоги или финансовая система Литовского государства, но немногие протестанты лучше него знали творения отцов церкви.
Когда Фрэнк Шаллард в день своего приезда в Катобу распаковывал свои книги в доме аптекаря и церковного старосты Холтера, у которого он остановился, ему сказали, что его ждет внизу преподобный мистер Пенджилли. Фрэнк спустился в гостиную (позолоченные метелочки осоки в вазе и корзиночка с диапозитивами для волшебного фонаря), и чувство тоскливого одиночества покинуло его, когда он увидел широкую и ласковую улыбку мистера Пенджилли и услышал его неторопливую речь:
— Добро пожаловать, брат! Я Пенджилли, из методистской церкви. Я никогда не был мастер разбираться во всех этих различиях между названиями церквей, и, мне думается, мы с вами сможем работать вместе во славу божью. Во всяком случае, я надеюсь! А еще я надеюсь, что вы будете ходить со мной на рыбную ловлю. Я тут знаю один пруд, где водятся щучки — одно загляденье!
Последняя фраза была сказана с неподдельным воодушевлением.
Много вечеров провели они вместе в коттедже мистера Пенджилли, не таком грязном и запущенном, как обиталище местного атеиста, дока Лема Стейплса, и потому только, что дамы из прихода мистера Пенджилли, стараясь перещеголять друг друга, наперебой подметали у него, вытирали пыль, перекладывали, каждая по-своему, его книги и нацарапанные куриным почерком наброски проповедей и кричали на него, чтобы он носил зимой калоши и теплое белье. Они не давали ему самому готовить, заставляя терпеть прелести кухни одного пансиона за другим, но по вечерам он иногда жарил для Фрэнка яичницу-болтунью. Он гордился своим кулинарным талантом, хотя никогда в жизни ничего, кроме яичницы, не готовил.
Его комната была завешана портретами и олеографиями. Как ни увещевали его местные церковные власти, всякий раз рядом с такими методистскими героями, как Леонидас Хэмлин и Фрэнсис Эсбьюри[126] в романтическом плаще, он упорно развешивал репродукции старых итальянских картин, изображавшие мадонн, воскресение Христа, святого Франциска Ассизского[127] и даже Святое сердце. В эркере помещалась целая проволочная пирамида с горшками герани. Мистер Пенджилли был страстный садовод и забывал полоть и поливать свои цветы, только когда по целым неделям предавался мечтаниям. Зимой он всегда дожидался, пока листочки герани пожелтеют и увянут, а потом тщательно срезал их, чувствуя себя человеком, который по горло занят важными делами.
В комнате безраздельно властвовали старый пес и совсем древний кот, которые терпеть не могли друг друга, ворчали друг на друга не переставая, а по ночам спали вместе, свернувшись тесным клубочком.
Развалившись в ветхой, покосившейся качалке, накрытой ситцевой перинкой, Фрэнк слушал не очень связные речи мистера Пенджилли. Вначале они беседовали о вещах чисто внешних: перемывали косточки прихожан, посмеивались над мужчиной, который ходил из церкви в церковь, оглушая почтенных богомольцев громогласными возгласами «аллилуйя», — словом, вполне по-человечески отводили душу, беззлобно — а иногда и не совсем беззлобно — сплетничая о своих ближних. Фрэнк на первых порах побаивался делиться своими юношескими сомнениями со столь ясным и святым старцем, но в конце концов поведал ему о том, что его смущает.
— Как увязать, — спрашивал он, — представление о милосердном и любящем боге с тем, что этот бог покарал Ездру[128] за похвальную попытку спасти падающий ковчег, убил — чуть ли не для забавы — сорок два ребенка лишь за то, что они дразнили Елисея[129] точно так же, как дразнил бы сегодня какого-нибудь старичка любой мальчишка из Катобы? Разумно ли это? А если нет, если какая-то часть библии — только миф, то где же граница? Можно ли верить после этого, что библия вообще боговдохновенна?
Мистер Пенджилли не пришел в ужас и даже не взволновался. Глубоко утонув в старом плюшевом кресле, сплетя тонкие пальцы, он размышлял вслух:
— Да, я слыхал, что просвещенные критики задаются подобными вопросами. Должно быть, такие вещи смущают людей. Но я порою спрашиваю себя, не для того ли господь ввел в библию эти камни преткновения, чтобы испытать нашу веру, нашу готовность всем сердцем и всей душой принять даже то, что может показаться нелепым рассудку? Разве умом многое постигнешь? Подумайте, многое ли знают даже астрономы об обитателях Марса, если они там есть? Не должны ли мы принять Иисуса Христа сердцем, верою, а не историческими выкладками? Разве не чувствуем мы его влияние на нашу жизнь? Разве не тот выше всех среди нас, кто всего сильнее ощущает это влияние? А может быть, господь желает отстранить от служения ему всех, кто чересчур надеется на свой жалкий разум и не способен смиренно и безоговорочно принять великую и неоспоримую истину милосердия Христова? Вот вы… Когда вы чувствуете себя всего ближе к богу? Когда читаете какую-нибудь ужасно умную книгу, в которой критикуется библия, или когда преклоняете колена в молитве, и дух ваш возносится в неведомую высь, и вы знаете, вы ощущаете всем существом своим, что вы общаетесь с богом?
— Ну, разумеется…
— И вам не кажется, что он сам в положенный срок разъяснит все эти смущающие нас загадки? А пока что не лучше ли просто служить бедным, больным, измученным людям, чем строчить бойкие книжицы, выискивая ошибки в писании?..
— Да, но…
— А может ли что-нибудь сравниться с библией, когда надо вернуть счастье и покой заблудшим душам? Разве не испытана она на деле?
В утешительном присутствии Эндрю Пенджилли все эти доводы казались очень вескими, подлинными откровениями. Бруно Зеклин отходил куда-то, в серую, туманную даль, и Фрэнк был покоен.
Утешил его мистер Пенджилли и относительно интеллигентных рабочих, которые не желают иметь дела с церковью. Тут старик просто рассмеялся:
— Да помилуйте, приятель! А чего ж вы ожидаете, вы, пастор? Чтобы ни одного грешника во всем мире и никакого дела для вас? Вы, наверное, получаете не так уж много, но и эти деньги надо же чем-то заработать! Кто-то не ходит в христианскую церковь?! Ха! Когда начинал наш учитель, так вообще никто не ходил в христианскую церковь! Ступайте да приведите их!
Пристыженному Фрэнку все это казалось более чем убедительным: он пошел, чтобы привести их, — и не привел и все-таки продолжал оставаться священником.
В духовной семинарии «общение с богом» именовали католической мистерией. Теперь он столкнулся с ним на практике. Мистер Пенджилли научил его опускаться на колени, отрешившись духом от забот, от гордости, от всех желаний, и повторять слова: «Явись, дабы я мог узреть тебя воочию», — повторять не как заклинание, но для того, чтобы не осквернить уст своих мирскою речью. И когда он уже был и напряжен и утомлен, он впадал в экзальтацию, начиная чувствовать подле себя нечто светозарное, почти пугающее, и ощущать, как он был убежден, подлинную, любовную, неподдельную близость бога.
Он стал называть своего наставника «отец Пенджилли», и теперь старик журил его редко, а вскоре и совсем перестал.
При всей своей наивности, при всем своем мистицизме отец Пенджилли был далеко не глуп и обладал весьма твердым характером. Так, однажды он сурово отчитал нахала бакалейщика, недавно поселившегося в городе. Решив, что этот старикан — отличная мишень для шуточек, он гаркнул однажды, что ему «надоело ждать, пока вы, попы, вволю намолитесь о дожде. Вы и сами-то, думается, не очень верите в эту чушь». Досталось от него и старой мисс Юделл, главному стражу нравственности в городе. Старушка явилась и стала нашептывать ему, что Эми Дав якобы бог весть чем занимается по вечерам с молодыми ребятами.
— Я знаю, что вы любите посплетничать, сестра, — отозвался мистер Пенджилли. — Возможно, это не по-христиански — лишать вас такого удовольствия. Но все, что касается Эми, мне известно. А вы бы сейчас пошли и помогли бедной старой калеке, сестре Экстайн, управиться со стиркой. Так и время пройдет незаметно, и, глядишь, один денек проживете без сплетен.
В чувстве юмора отцу Пенджилли тоже нельзя было отказать. Странности прихожан вызывали у него лишь усмешку. А местный атеист, док Лем Стейплс, был ему просто по душе. Он часто зазывал ветеринара к себе, и Фрэнк отдыхал душой, наблюдая, с каким безмятежным спокойствием выслушивает отец Пенджилли насмешки дока по адресу корыстолюбивых и далеко не безгрешных церковников.
— Лем, — говорил отец Пенджилли, — вы, может быть, удивитесь, но должен вам сказать, что среди вашей братии тоже наберется парочка-другая грешников. Представьте себе, я слыхал, что среди безбожников попадаются даже конокрады. Это, думается, кое о чем да говорит. Да, сэр. Я восхищаюсь тем, что вы рассказываете о добросердечных атеистах, особенно после всего, что я читал о людоедах, которым так мало досаждают методисты и баптисты!
Отец Пенджилли искал и находил бога в природе не только в своем саду, но и в лесу, на берегу речки. Он был страстный рыболов, хотя уловом интересовался очень мало. Фрэнк плавал с ним в замшелой плоскодонке по тихим заводям под ивами, слушал, как журчит вода между корнями, смотрел, как расходятся по воде круги там, где всплеснулся окунек. Низко надвинув на загорелое, окаймленное серебристыми усами лицо немыслимую деревенскую соломенную шляпу, старик мурлыкал себе под нос гимн «Широка господня милость, как простор морской воды» и посмеивался: «А вы вот в книгах хотели искать бога, молодой человек!» И Фрэнку было радостно сопровождать его, быть его сподвижником и товарищем и больше полагаться на его многолетний опыт, а не на свои досадные недоумения, принимать на веру любое объяснение ценности библии, назначения церкви, духовного водительства Христа, лишь бы оно казалось основательным этому воину Христову.
Фрэнк сделал успехи как проповедник. После Катобы он сменил еще два или три прихода в более крупных городах и, наконец, попал в Эврику — оживленный промышленный городок с сорокатысячным населением. И здесь его заметила и женила на себе славная Бесс.
Бесс Нидем, впоследствии Бесс Шаллард, была удивительно похожа на малиновку: такая же веселенькая, кругленькая, румяная и так же глубоко уверенная, что смысл жизни заключается в том, чтобы пораньше вставать, чирикать, заводить птенцов и заботиться о пропитании. С Фрэнком она встретилась на церковном собрании, сразу пожалела его за бледность, которую приписала недоеданию, и отрядила своего батюшку, общительного и толкового зубного врача, пригласить Фрэнка в гости, чтобы он мог «поесть как следует» и послушать веселые патефонные пластинки. Она с удовольствием прислушивалась к его речам; о чем он говорит, она понятия не имела, но ей нравилось, как это у него звучит.
Его волновала ее гибкая шейка, уютная грудь, пухлые пальчики, которые стали гладить его кудри еще до того, как он догадался, что сам мечтает об этом. Его трогали ее уверения в том, что он «заткнул за пояс» преподобного доктора Сигера, давнишнего баптистского пастора Эврики. Так, без всякой борьбы она и женила его на себе, и в самый короткий срок у них появилось трое детей.
Бесс оказалась чудесной женой и матерью. Она клала ему в постель горячие грелки, восхитительно готовила тушеное мясо с капустой, была вежлива с самыми нудными прихожанами, была рачительна и бережлива и, когда он сидел в кругу своих коллег, толкуя о церковных таинствах, она слушала его и только его, сияя материнской нежностью.
Он понимал, что теперь, с женой и тремя детьми, он не вправе и помыслить о том, чтобы бросить церковь, и с той минуты, как осознал это, стал чувствовать себя как в ловушке и больше прежнего терзаться угрызениями совести.
Эврика с ее сталелитейными заводами, ее кипучим жизненным темпом, конфликтами между наступающими промышленниками и неподдающимися социалистами не имела ничего общего с Катобой, где все располагало к созерцательной жизни, где мысли мерцали, как далекие звезды в туманной дымке. Тут происходили яростные столкновения взглядов и идей, на почве которых возник «Клуб проповедников-либералов». Фрэнк был вовлечен в этот клуб, не успев прожить в Эврике и двух недель.
Заправилой у либералов был Герман Кассебаум — раввин-модернист, молодой, красивый, черноглазый и еще более черноволосый, неизменно веселый; по мнению избранных кругов города — мелкий шарлатан и опасный малый, а на самом деле несомненно самый образованный человек, какого когда-либо приходилось встречать Фрэнку, если не считать Бруно Зеклина. Его друзьями были: унитарианский священник — благодушный атеист; пресвитерианец — правоверный по воскресеньям и бунтарь по понедельникам; колеблющийся конгрегационалист и представитель англо-католической епископальной церкви, который не уставал восхищаться как красотами ритуала, так и его солнцепоклонническим происхождением.
Душевные волнения Фрэнка возобновились. Он снова перечел «Что такое христианство» Гарнака[130], «Происхождение и природа библии» Сандерленда[131], «Многообразие религиозного опыта» Джеймса[132], «Золотую ветвь» Фрезера[133].
Он находился в том приятном состоянии, когда все, что ни сделаешь, окажется плохо. Споры в либеральном клубе не удовлетворяли его. «Если вы держитесь такого мнения, почему же вы не порываете с церковью?» — постоянно спрашивал он друзей по клубу. Но все-таки он не мог уйти от них, а потому не мог и рассчитывать на большой успех среди братьев-баптистов. Когда он осторожно намекнул своей доброй жене Бесс о своих сомнениях, та запротестовала:
— Нельзя сблизиться с людьми, взывая только к их рассудку. И потом — даже если б ты и выложил им всю правду, как ты ее понимаешь, они бы не поняли. Они еще не подготовлены к ней.
Изо всех его сомнений горше всего была неуверенность в себе. Так и остался он жить на этой унизительно-зыбкой почве, одинаково завидуя как раввину Кассебауму, открыто глумившемуся над всякой религией, так и непоколебимой и громогласной убежденности евангелистов, веривших каждой букве писания.
Он, каждое воскресенье указывавший своей пастве точный адрес в рай, сам беспомощно барахтался в чистилище сомнений, где всякая его семейная добродетель оборачивалась трусостью, всякое мистическое вдохновение — суеверной блажью, всякая попытка быть честным — жестокостью по отношению к Бесс и к своему горячо любимому потомству.
Вот в каком настроении пребывал Фрэнк Шаллард, когда к нему в кабинет неожиданно явился шумный, уверенный в себе, преподобный Элмер Гентри, такой рослый, красивый, вылощенный, — явился и заявил, что если Фрэнк найдет возможным дать ему взаймы сто долларов, он, Элмер (а с ним надо полагать, и господь бог), будет весьма благодарен и вернет деньги в течение двух недель.
Встретиться с Элмером как с собратом-пастором — это уж было выше сил. Фрэнк торопливо — чтобы поскорее отделаться — сунул Элмеру сто долларов, которые скопил на оплату двух последних счетов от акушерки, и потом долго сидел у своего письменного стола, бессильно опустив голову на руки и молился: «О боже, укажи мне путь!»
Вдруг он вскочил.
— Нет! Элмер сказал, что бог указал путь ему! Ну, так я постараюсь сам найти себе дорогу! Я… — И закончил упавшим голосом: — Но разве я могу огорчить Бесс, огорчить отца и старину Пенджилли? Нет, видно, надо тянуть лямку.