ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

В начале января в колледже состоялась ежегодная Неделя Молитвы, которую проводила среди учащихся ХАМЛ. Это было событие общегосударственного масштаба, но в Тервиллингер-колледже оно обещало быть в этом году особенно торжественным, ибо его удостоил трехдневным визитом не кто иной, как сам Джадсон Робертс, генеральный секретарь ХАМЛ, человек выдающийся не только тем, что занимал столь высокий пост, но и своими личными качествами.

Мистер Робертс был еще молод — всего тридцати четырех лет от роду, — но уже известен всей стране. Прославился он давно. В свое время он играл в знаменитой футбольной команде Чикагского университета, а также был членом университетской бейсбольной команды, председателем дискуссионного клуба и в то же время возглавил ХАМЛ. Его прозвали «Благочестивый Бэк». Он по-прежнему не бросал спорт — ходили слухи, что он занимается боксом с Джимом Джеффри, — но значительно больше внимания уделял молитвам. Это был славный лидер, простой, готовый помочь; сотни студентов по всему Канзасу называли его «Старина Джад».

В перерывах между молитвенными собраниями в Тервиллингер-колледже Джадсон Робертс сидел за длинным столом в кабинете библейской истории под ядовито-желтой картой Палестины и вел конфиденциальные разговоры со студентами. А студентов к нему приходило великое множество: трепеща, потупившись, бочком, пробирались они в комнату за советом по сугубо интимным вопросам, и Старина Джад, едва они открывали рот, с удивительной проницательностью угадывал, в чем их беда.

— Что ж, старик, — ладно, слушай, — бодрым и мужественным тоном начинал он. — Страшно неприятная штука, согласен, но мне уже не раз приходилось сталкиваться с такой напастью. Возьми себя в руки, вознеси молитву господу. Помни, что он может помочь в самой страшной беде. Прежде всего следует избавиться от… Боюсь, что у тебя где-нибудь да припрятаны скабрезные картинки, а может быть, и книжонка гаденькая. Так ведь, а, дружище?

И откуда он все знает, этот Джад? Ну и голова!

— Верно? Я так и знал. Дам тебе отличный совет, старина! Займись-ка историей миссионерского движения, задумайся о том, каким надо быть чистым, целомудренным, мужественным человеком, чтобы нести свет христианства всем этим несчастным, погрязшим в скверне буддизма и языческих верований. Неужели тебе не хотелось бы честно смотреть им прямо в глаза, дабы устыдить и этих неверных? Ну, и потом — спорт. Выходи на свежий воздух, бегай — да так, чтобы ветер в ушах! И принимай холодные ванны. Ледяные! Вот и все! — Тут он вставал и, обменявшись со студентом крепким, мужественным рукопожатием, напутствовал его со столь же мужественным, заразительным, здоровым смехом: — Ну, ступай. Да смотри, помни: бегать, чтоб ветер в ушах!

Джим с Элмером слушали проповедь Старины Джада в церкви. Он был великолепен. Сначала он рассказал им презабавный анекдот о том, как один парень поцеловал красотку и что из этого вышло. Затем он вознесся в заоблачные высоты красноречия, описывая блаженство истинной и беззаветной молитвы, во время которой человек уподобляется душою невинному дитяти. Он растрогал свою аудиторию до слез трогательной повестью о скитаниях младенца Христа, которого потеряли родители. А через минуту он вызвал у всех бурный восторг, когда, расправив свои могучие плечи, заявил, что свернет шею любому наглому, трусливому и лживому пропойце, если тот посмеет приставать к нему на молитвенном собрании со своими идиотскими, гнусными и безбожными сомнениями. Пусть только попробуют вставлять ему палки в колеса! (Так и сказал: «Сверну шею»! Этими самыми словами! Студенты просто влюбились в него. Вот это малый! Первый сорт, без дураков, свой в доску!)

У Джима разыгрывался грипп. Он был не в силах выдавить из себя даже мало-мальски приличной презрительной усмешки. Он сидел, согнувшись в три погибели, едва не упираясь подбородком в колени; так что Элмеру никто не мешал восхищаться героем дня. Ах ты черт, какая мускулатура! А он-то воображал, что сам не слабого десятка… Да этот Джадсон Робертс положит его на лопатки пять раз из семи! Вот это был, наверное, футболист! Ого!

Вернувшись домой, Элмер попробовал поделиться своим безудержным восторгом с Джимом, но тот пренебрежительно чихнул и завалился спать. Доморощенный бард остался без аудитории. Он положительно обрадовался, когда, осторожненько постучав, в комнату робко сунул голову Эдди Фислингер.

— Простите за беспокойство, ребятки, я просто обратил внимание, что вы сегодня были на проповеди Старины Джада. Знаете — вам надо и завтра вечером его послушать. Такое событие — гвоздь недели! Ну, Сорви-Голова, скажи по-честному: Джад — ведь парень что надо?

— Да, что и говорить, малый шикарный…

— Правда — шикарный! Я ж тебе говорю: мировой!

— Да-а, уж если выбирать из тех, кто свихнулся на религии, — этот самый мировой.

— Брось ты ругаться, Сорви-Голова, сознайся: сразу видно, что он футболист первого класса!

— Это — да, не спорю. Я бы не прочь с таким сыграть.

— А познакомиться поближе?

— Хм-м…

В эту грозную минуту Джим поднял с подушки свою пылающую голову, чтобы дать отпор противнику:

— Очковтиратель во Христе, вот он кто! От рождения здоров, как бык, а заливает, будто стал силачом от постов и молитв! Не стал бы я ручаться за судьбу беззащитной рюмочки виски, попадись она в лапы Старины Джада! Ха! Бьет себя в грудь, понимаешь ли: «Ах, почему эти хлюпики не хотят быть такими же крепкими и мужественными христианами, как я?»

Элмер и Эдди в один голос принялись защищать своего героя от подобной хулы, и тут Эдди признался, что уже рассказал Старине Джаду про Элмера, расхвалил его, и Джад очень им заинтересовался. И скорей всего — такая знаменитость, подумать только, и такой простой — он сегодня же самолично заглянет к Элмеру.

Не успел Элмер сообразить, радоваться ему или негодовать, и не успел измученный гриппом Джим собраться с силами, чтобы решить этот вопрос за него, как кто-то оглушительно и властно забарабанил в дверь, на пороге возник Джадсон Робертс, огромный, как медведь, веселый, как щенок, сияющий, как десять солнц, и с ходу, не теряя времени, принялся за Элмера. До шести часов ему предстояло обработать еще человек шесть скептиков и тайных любителей табака.

Джадсон Робертс был красивый молодой гигант, с волнистой шевелюрой, обворожительной улыбкой и голосом, зычным, как иерихонская труба, когда по стратегическим соображениям требовалось изобразить грубую мужскую силу, и ласковым, как лепет лесных фиалок под ароматным ветерком, когда нужно было увещевать заблудших сестер во Христе, за исключением разве что слишком уж заблудших.

— Здорово, Сорви-Голова! — загудел он. — Руку!

Элмер обычно из озорства пожимал руку так, что у человека трещали кости. Теперь же, впервые в жизни, его собственная лапа заныла от боли и бессильно повисла. С глуповатым видом он потер ее.

— Много слышал о тебе, Сорви-Голова! И о тебе тоже, Джим. Прихворнул, Джим, что ли? Хочешь, сбегаю за врачом? — Старина Джад непринужденно присел на край кровати Джима.

— Да нет, спасибо, — скривил губы Джим. Впрочем, в лучах ослепительной улыбки гостя даже Джиму Леффертсу с трудом удавалось сохранять кислую мину.

Робертс опять повернулся к Элмеру:

— Да, сынок, наслушался я о тебе! Какая классная игра была, наверное, в матче с Торвилсен-колледжем! Говорят, ты врезался в линию защиты, точно пушечное ядро! А когда перехватил мяч у того верзилы шведа, он рухнул, как подкошенный.

— Да… это самое… игра была ничего…

— Репортаж-то я, конечно, и сам читал…

— Ну да? Правда?

— …и, естественно, захотелось услышать подробности и с тобой познакомиться, Сорви-Голова. Стал расспрашивать о тебе здешних ребят, и, надо сказать, наговорили же они мне про тебя чудес! Эх, не было тебя со мной в университетской команде в Чикаго! Нам бы тогда такого нападающего!

Элмер сиял.

— Вот так, парень: ребята в один голос твердят, что ты малый что надо. Первоклассный спортсмен, настоящий товарищ. Если бы только, говорят, не один недостаток…

— Ну?

— Говорят, ты трус, братец.

— Что-о? Это кто ж такой говорит, что я трус?

Джадсон Робертс не спеша встал с кровати и положил Элмеру руку на плечо.

— Все говорят, Сорви-Голова! Понимаешь, чтобы дать Иисусу возможность сразиться за твою душу и признаться, что ты побежден в поединке с богом, требуется огромное мужество. Нужно обладать недюжинной смелостью, чтобы опуститься на колени и признать свое ничтожество, когда весь мир глумится над тобою. Вот этой-то смелости в тебе и нет, Элмер! Ты воображаешь, что если ты такой здоровенный детина…

Старина Джад с силой повернул его лицом к себе; стальная рука Старины Джада впилась ему в плечо.

— Ты считаешь, что ты слишком силен, слишком хорош, чего тебе водить компанию с какими-то сопливыми, жалкими церковными крысами, так ведь? Ты у любого из них одним щелчком вышибешь дух, правда? Ну, так вот, я тоже из этой братии. Хочешь меня одолеть? Попробуй!

Робертс быстрым движением сбросил пиджак и остался в полосатой шелковой рубашке, плотно облегавшей его могучий торс.

— А ну, давай, Сорви-Голова! Я не прочь сразиться с тобой во славу божию! Ты нужен богу! Нести радость бедным, слабым, больным, обездоленным, посвятить этому жизнь! Подумай сам — что может быть прекраснее для такого великана, как ты? Ты понимаешь, как они все пойдут за тобой, эти тщедушные бедняги, эти детишки, как будут превозносить тебя, преклоняться перед тобою? А, парень? Так, стало быть, я худосочный святоша? А ну, попробуй-ка, вздуй меня! Попробуй, дай мне!

— Да нет, что вы, мистер Робертс…

— Джадсон, старая ты калоша! Старина Джад!

— Нет, Джадсон, вы же сами меня разделаете под орех. У меня тоже кулаки ничего, но с вами мне тягаться не стоит.

— То-то, приятель. Ну так как же: все верующие — нытики?

— Нет…

— Слюнтяи? Тряпки?

— Нет.

— И лжецы?

— Да нет же!

— Вот и хорошо, старина. Могу я считать себя твоим другом при условии, что не стану совать нос в твои дела?

— Еще бы!

— Тогда сделай мне одно одолжение, только одно. Придешь завтра вечером к нам на торжественное собрание? От тебя ничего больше не потребуется. Пусть, по-твоему, мы шарлатаны, думай, что хочешь, твое дело. Все равно приходи и не решай заранее, что мы кругом неправы. Голова у тебя на плечах есть, да еще какая, посмотри, что мы за люди, разберись сам. Так как же, придешь?

— Приду, обязательно, конечно!

— Ну и отлично, сынок! Горжусь, что мне позволили так запросто ворваться сюда, хоть и незваным гостем. Помни: если действительно почувствуешь, что я прибегаю к недостойным способам воздействия на твоих приятелей, можешь не стесняться, выкладывай все напрямик: я буду только рад такому доверию и учту критику. Ну, всего, Элм! Пока, Джим! Да благословит вас бог!

— Счастливо, Джад!

И он умчался, как ураган, увлекая за собою и ничтожную былинку Эдди Фислингера.

И только тогда Джим Леффертс заговорил.

После того как отзвучала последняя реплика Джадсона Робертса «под занавес», Элмер несколько мгновений стоял, онемев от восторга, смакуя все, что услышал. Почувствовав на своей спине взгляд Джима, он с вызывающим видом обернулся к кровати. Друзья обменялись неприязненным взглядом. Элмер взорвался первым:

— Что ж ты не высказался, пока он был здесь?

— Какой смысл толковать с серым волком, когда он почуял запах мяса! А кроме того, он не дурак, этот тип.

— Ох, слушай, как здорово, что ты это сказал!.. Потому что это… Ну, в общем, я хочу тебе объяснить, что я сейчас переживаю…

— Нет уж, давай не надо, мой милый. Ты еще не достиг той стадии, когда начинают творить чудеса. Да, он не дурак. Во всяком случае, при мне никто еще так ловко не обводил вокруг пальца простофилю. Да, еще бы, он просто ждет не дождется, чтобы ты подошел к нему на собрании, дал в ухо и заявил, что не можешь осчастливить его своей санкцией…

— Своей чего?

— …на его театрализованное действо — и рекомендуешь ему бросить это занятие, сменить профессию и пойти в грузчики. Безусловно. И он, конечно, читал репортаж о твоих футбольных подвигах в матче с Торвилсен-колледжем. И еще послал нарочного в Нью-Йорк за «Ревью оф ревьюз»[28], чтобы узнать подробности. А Эдди Фислингер ему об этом и слова не обронил! Он еще, наверное, и в лондонской «Таймс» читал о твоей игре. Будь уверен! Он же сам сказал. Он ведь праведник — он врать не станет. А если б ты не стал его другом, так он бы прямо зачах с горя. А если он и кого другого из нашего брата-студента поймал на эту удочку, так ведь, наверное, никак не больше тысчонки-другой, всего только!.. Честное слово, начинаешь верить в этого старого бородатого еврейского бога! Кто, как не он, мог сотворить в этом мире столько идиотов?!

— Слушай, Джим, ты просто не понимаешь Джада…

— Да. Не понимаю. Человек мог стать приличным боксером, а он изо дня в день цацкается со всякой ползучей дрянью вроде Фислингера!

В подобном духе беседа тянулась до полуночи, несмотря на то, что у Джима был жестокий жар.

И все же на другой день Элмер оказался на собрании, которое проводил Джадсон Робертс, — один, без защиты Джима, который валялся дома в таком скверном настроении, что Элмер, вызвав к нему врача, улизнул из дому подобру-поздорову, не дожидаясь обеда.


II

Несомненно, не кто иной, как Эдди, письмом или телеграммой сообщил миссис Гентри, что ей следовало бы приехать на молитвенное собрание. (От Парижа до Гритцмейкер-Спрингс было всего сорок миль.)

Часов в шесть вечера Элмер тихонько открыл дверь своей комнаты, все еще надеясь, что Джим, может быть, разрешит ему пойти на собрание, все еще готовый уверять друга, что, если он пойдет туда, ему тем более не грозит опасность быть обращенным на стезю добродетели. Не одну милю вышагал он по грязи, терзаясь тревожными думами, и теперь был готов, если Джим заупрямится, отказаться и от собрания и даже от дружбы с Джадсоном…

Он нерешительно переступил порог и увидел, что у кровати Джима стоит не кто иной, как миссис Гентри собственной персоной.

— Ма? Вот это да! Ты что здесь делаешь? Случилось что-нибудь? — всполошился Элмер.

Уж если его матушка решилась пуститься в такой дальний путь, уж, наверное, произошло что-то из ряда вон выходящее: кто-нибудь скоропостижно скончался, не иначе.

Миссис Гентри и бровью не повела.

— А почему бы мне и не проведать моих мальчиков, если мне хочется, а, Элми? Ты, пожалуй, Джима в гроб вогнал бы своим табачищем, если бы не я. Хорошо, я догадалась проветрить как следует эту берлогу. А я-то думала, Элмер Гентри, что в Тервиллингер-колледже курить запрещено. Я думала, мой милый, ты здесь подчиняешься правилам! Ну, да видно, мало ли что я думаю…

Ах, черт! Джиму еще никогда не приходилось видеть, как он, Элмер, в присутствии матери становится послушным ребенком!

— Нет, серьезно, ма, — сконфуженно пробормотал он, — чего ради ты сюда заявилась?

— Просто я прочла в нашей газете, что у вас тут предстоит молитвенная неделя — и какая еще! Ну и решила: дай-ка и я послушаю проповедь настоящей знаменитости! Что ж я — тоже не могу себе устроить каникулы? Ты обо мне только, пожалуйста, не беспокойся. Как-нибудь за все эти годы научилась сама заботиться о себе! Когда в первый раз отправилась в путь с тобою, молодой человек, на свадьбу Эдилин, моей двоюродной сестры, то попросту сунула тебя под мышку — ну и орал же ты всю дорогу! Уже тогда любил слушать собственный голос не меньше, чем теперь! Да… а в другую подхватила свой старенький чемоданчик и укатила! Так что ты обо мне не волнуйся. Я только ночку здесь переночую, а завтра на семерке вернусь домой. А то у меня и распродажа остатков на носу. Чемодан я оставила в гостинице, что напротив вокзала. Вот только разве что одна просьба, Элми. Если тебя не затруднит. Ты ведь знаешь, я у вас в колледже только второй раз. Не очень удобно идти на такое торжественное собрание одной, знаешь, этакая деревенщина, а вокруг все эти ваши ученые преподаватели, гости… Хорошо бы ты пошел со мной, а?

— Конечно, он пойдет, миссис Гентри, — ответил Джим.

Но прежде чем Элмера увели, Джим, улучив момент, все же шепнул ему:

— Ради бога, осторожней! Помни, меня рядом не будет, вступиться за тебя некому. Смотри, как бы не обвели вокруг пальца. О чем ни попросят, не уступай, тогда еще, может быть, вывернешься.

Выходя, Элмер еще раз оглянулся на Джима. С трудом приподнявшись в кровати, друг смотрел ему вслед умоляющим взглядом.


III

Торжественное собрание — центральное событие Недели Молитвы — происходило не в помещении ХАМЛ, а в самой большой аудитории города — баптистской церкви. На нем должны были выступить ректор Кворлс, четыре священника и богатый попечитель колледжа, владелец фабрики перламутровых пуговиц, а гвоздем программы должно было стать выступление Джадсона Робертса. Кроме студентов, на собрании ожидались и сотни горожан.

Церковь представляла собою нагромождение бурого камня с мавританскими сводами и огромным стрельчатым окном, в которое еще не были вставлены цветные стекла.

Элмер рассчитывал прийти попозже и незаметно проскользнуть внутрь, но когда он с матерью подошел к портику в романском стиле, у входа, оживленно болтая, еще толпились студенты. Он был уверен, что они шепчут друг другу: «Смотрите, пожалуйста: Сорви-Голова! Неужели и вправду собрался покаяться в грехах? А вроде бы никто во всем колледже так не ругал церковь, как он!»

Как ни кротко сносил Элмер наставления Джима, угрозы Эдди и уговоры матери, смирение, вообще говоря, было не в его характере, и теперь он окинул своих критиков вызывающим взглядом: «Я им покажу! Думают, я норовлю пробраться в церковь потихоньку — так нет же!»

И гордо прошествовал чуть ли не в самые передние ряды, к радости матери (она опасалась, что ее сынок по обыкновению спрячется где-нибудь сзади, поближе к дверям, чтобы улизнуть, если проповедник начнет переходить на личности).

Церковь отличалась богатством украшений и была обязана этим богомольному выпускнику колледжа, разбогатевшему во время золотой лихорадки в Аляске на постройке меблированных комнат.

Капители египетских колонн были позолочены, плафон расписан золотыми звездами и пухлыми ватными облаками, стены весело окрашены в три цвета — зеленый, водянисто-голубой и хаки. Гулкая и обычно зияющая пустотою церковь постепенно заполнялась, и вскоре даже проходы были забиты людьми. Преподаватели с аккуратно подбритыми усиками и захватанными библиями; студенты в свитерах или спортивных рубашках; сосредоточенно-серьезные студентки в сшитых собственными руками муслиновых платьицах, украшенных скромными бантиками; местные старые девы, щедро расточающие сладкие улыбки; почтенные старцы со всей округи с длинными бородами, частично скрывающими отсутствие галстуков; старухи в платьях с буфами; раздражительные молодые пары с целыми выводками детишек, которые ползали под ногами, шлепались, ревели и изумленно таращили глаза на окружающих.

Приди Элмер пятью минутами позже, он уже не нашел бы свободного места в передних рядах. Теперь же все пути к спасению были отрезаны… Он сидел, зажатый между своей матерью и каким-то громко сопевшим толстяком, а в проходе рядом стеной стояли благочестивые портные и набожные школьные учителя.

Собравшиеся грянули хором «Когда нас призовут на суд господень», и последние надежды Элмера на побег — столь же несбыточные, сколь и пылкие — рассеялись окончательно. Рядом с ним, удобно устроившись, сидела счастливая миссис Гентри, гордо поглаживая его рукав; воинственный маршевый ритм гимна увлекал и волновал его:


Когда протрубит труба господня, когда настанет конец времен.

Когда воссияет вечный рассвет, пресветлый и преславный…


Все встали; зазвучал новый гимн: «Соберемся ли мы у реки», — и Элмер смутно почувствовал, что незримые нити связывают его с этим смиренным и набожным людом: с этим сухопарым плотником (славный малый, наверное, приветливый, добряк), с этой фермершей, матерью семейства, такой же отважной, как ее деды — первые поселенцы Америки; с этим парнем, его однокурсником, классным баскетболистом — а посмотрите, как отдается пению, как закрывает глаза, как откинул голову, послушайте, как звенит его голос! Все они — люди прерий, его родная семья. Все — свои. Так неужели он, Элмер Гентри, окажется изменником, пойдет один против течения, не разделит с ними эту общую веру, этот общий порыв?


О, да, соберемся мы все у реки.

Со святыми придем мы на берег реки,

У прекрасной и чистой мы встанем реки,

Что течет у престола Господня!


Неужели он будет не с ними, останется в холодном и пустынном мире холодного, рассудочного Джима Леффертса в тот день, когда они будут ликовать под теплым утренним солнцем у реки, что катит свои воды к нетленному престолу?

И его голос — во время первого гимна он только цедил слова сквозь зубы — зычно разнесся по всей церкви:


Скоро окончатся наши скитанья,

Скоро сердца наши дрогнут от счастья,

Музыкой мира наполнятся души…


Мать все гладила его рукав. Он вспомнил, как она всегда твердила, что в жизни не слышала лучшего певца, чем он; что даже Джим Леффертс признался как-то: «Да, верно, у тебя эти гипнотические завывания получаются так, будто в них действительно есть какой-то смысл». Он заметил, что, когда его мощный голос, словно набатный колокол, перекрывает надтреснутые голоса поющих, те, кто сидит рядом с ним, победоносно поглядывают по сторонам.

Но все это была лишь вступительная часть, которой надлежало подготовить аудиторию к проповеди Джадсона Робертса. Старина Джад был в отличной форме. Он хохотал. Он рычал. Он становился на колени и рыдал настоящими слезами, он источал потоки любви, он спускался с кафедры и хлопал людей по плечам, и в эту минуту казался каждому из них ближе самого лучшего друга.

Для проповеди им был выбран стих: «Возрадуешься, как муж сильный, пустившийся в бег».

Робертс недаром был опытным спортсменом и вдобавок действительно умел рисовать слушателям яркие образы. Он так описывал матч между командами Чикаго и Мичигана, что Элмер, как будто слившись с ним воедино, переживал минуты, когда вокруг мяча образовалась свалка, вместе с ним вел мяч к воротам противника, а навстречу ему с трибун несся рев болельщиков.

Но вот Робертс понизил голос. Теперь он увещевал, теперь он обращался не к слабым духом, не к тем, которых нужно заманивать в царство небесное, но к людям сильным, добрым, твердым и стойким. Есть на земле иной вид спорта, иная игра, более волнующая, чем любой матч, и цель ее не два-три лишних очка на табло, но созидание нового мира, не слава газетных столбцов, но вечная слава. Это опасная игра, она рассчитана на сильных. Игра захватывающе увлекательная! А во главе команды — капитан: Христос! Не смиренный Христос, но отважный искатель приключений, тот Христос, который любит бывать с простым народом: с отчаянными рыбаками, с главарями и капитанами, Христос, который смело встретил солдат в саду Гефсиманском[29], не убоялся клевретов Рима, презрел самое смерть! Придите же к нему! А ну, у кого из вас крепкие нервы? Кто из вас смелый человек? Кто хочет жить интересно, рискованно? Идите к нему! Исповедайтесь в своих грехах, покайтесь, признайте свою слабость и лишь тогда возродитесь к новой жизни — жизни во Христе. Но помните: не затем вы должны покаяться, чтобы урвать себе кусочек вечного блаженства, но затем, чтобы закалить себя для грядущих битв под плещущими на ветру знаменами Великого Капитана. Кто готов? Кто идет за ним? Кто за великую цель, великие дерзания?

Он стоял среди них, этот Джадсон Робертс, простирая руки, и голос его гремел, как труба. Юноши рыдали и падали на колени, пронзительно вскрикнула какая-то женщина; люди расталкивали локтями тех, кто стоял в проходах, и протискивались вперед, чтобы в экстазе преклонить колена… И вдруг они принялись со всех сторон тормошить Элмера Гентри, растерянного Элмера Гентри, которому так заморочили голову все эти речи, что он забыл, кто он и где он, и готов был хоть сейчас идти на край света за Джадсоном Робертсом.

Мать цеплялась за его руку и молила:

— Неужели ты не пойдешь на зов? Неужели не хочешь осчастливить свою старую маму? Познай же это блаженство, преклонись перед Иисусом!

Она плакала, из сморщенных старческих глаз ее лились слезы, а в его памяти вереницей вставали воспоминания: зимние дни, когда она приносила ему по утрам овсянку в кровать, шлепая по холодному полу, поздние зимние вечера, когда он, просыпаясь, видел, как она все еще сидит над шитьем; и — из глубочайших недр его памяти — тот страшный и смутный час, когда она, не помня себя от горя, рыдала над гробом, в котором лежало что-то холодное и жуткое, что раньше было его отцом.

Баскетболист, похлопывая его по другой руке, уговаривал:

— Сорви-Голова, старик, ты ни разу не познал счастья! Ты был всегда одинок! Раздели же нашу радость. Ты меня знаешь — я ведь тоже не из слабого десятка! Вкуси вместе с нами блаженство спасения!

Худой, как мощи, старец, очень величественный, с загадочным взглядом, человек, повидавший на своем веку и битвы и горные долины, простирал к Элмеру руки, взывая с душераздирающим смирением:

— Приди же, о приди к нам! Не заставляй Христа умолять тебя так долго! Не отворачивайся от спасителя, отдавшего за нас жизнь, внемли ему наконец!

И вот уже откуда-то сквозь толпу вывернулся Джадсон Робертс и встал рядом с Элмером, почтив его своим вниманием — одного среди такого множества людей, взывая к нему во имя их дружбы, — сам великолепный Джадсон Робертс заклинал его:

— Неужели ты хочешь меня обидеть, Элмер? Неужели допустишь, дружище, чтобы я отошел от тебя, униженный и несчастный? Неужели предашь меня, как Иуда, — меня, который предлагает тебе в дар самое драгоценное сокровище, которым я обладаю, — моего Христа? Хочешь дать мне пощечину, плюнуть в душу, поразить меня горем?.. Иди к нам! Подумай, какая радость — избавиться от всех этих гнусных грешков, которых ты сам же стыдишься! Иди же ко мне, преклони со мною колени!

— Иди, Элмер! — взвизгнула мать. — К нему, ко мне! Неужели ты не доставишь нам это счастье? Побори свой страх, будь мужчиной! Смотри — мы все ждем, все молимся за тебя!

— Да! — подхватили незнакомые голоса.

— Да, да! — гудело со всех сторон.

— Помоги мне, брат; если ты пойдешь, то и я последую за тобой!

Голоса сплетались в сплошной гул, нежные, как голуби, мрачные, как траурный креп, пронзительные, как молнии, — реяли вкруг него, опутывали… Мольбы матери, лесть Джадсона Робертса…

На мгновение он увидел Джима Леффертса, услышал убежденный голос: «Ну да, конечно, они в это верят! Еще бы! Они же просто гипнотизируют самих себя. Ты смотри только, чтоб они и тебя не загипнотизировали».

Он увидел глаза Джима — зоркие, твердые, — глаза, которые лишь для него одного смягчались, грустнели, молили о дружбе. Он боролся, смятенный, сбитый с толку, как мальчишка, на которого напустились взрослые. Запуганный, подавленный, он хотел остаться честным, остаться верным Джиму, верным самому себе, милым его сердцу немудреным грехам и поплатиться за них честь по чести, как положено. А потом эти видения потонули в шуме голосов, голоса сомкнулись над ним, точно волны над головою измученного пловца. Безвольно, смутно подумав, что со стороны он, наверно, похож на плененного великана, он позволил увлечь себя вперед; мать повисла у него на одной руке, Джадсон тянул за другую, сзади напирала орущая толпа.

Растерянный… Несчастный… Изменивший Джиму…

Он оказался в первом ряду молящихся, опустившихся на колени перед своими скамьями, — и тут его осенило! Все в порядке, конечно! У него теперь будет и то и другое! Он останется с матерью и Джадсоном, но сохранит и уважение Джима. Для этого надо только Джима тоже обратить в христову веру, и тогда все будут счастливы и довольны.

Точно гора упала с плеч! Он преклонил колена. И вдруг — на всю церковь — раздался его голос, произносящий слова покаяния; рев толпы, возгласы Джадсона и матери разжигали его, теперь он уже любовался собою: он прав, да, разумеется, так и надо… И Элмер, уже не раздумывая, отдался религиозному экстазу.

В сущности, все совершалось как бы помимо него. Не собственная воля, а воля толпы руководила им, да и слова, что он выкрикивал, принадлежали не ему, а краснобаям-проповедникам и кликушам-молящимся, привычные слова, хорошо знакомые ему с раннего детства.

— Грешен я, господи, грешен! Тяжко бремя моих прегрешений! Я недостоин милости твоей! О Иисусе, заступник! Ты пролил кровь за меня, ты мой спаситель… Господи, воистину каюсь в грехах своих, жажду вечного мира, стремлюсь познать блаженство в лоне твоем!

— Восславим господа! — гремела толпа. — Да святится имя твое! Хвала тебе, хвала, хвала! Аллилуйя, брат, слава тебе, боже милостивый, слава!

О, никогда, никогда он не будет больше пьянствовать, бегать за распутными женщинами, богохульствовать; он познал блаженство покаяния, ну, а еще… сладость чувства, что ты — в центре внимания большой толпы.

Кто-то рядом бился лбом о каменные плиты, кто-то выл: «Помилуй нас, господи!» — а одна женщина — он ее знал, эту студентку, странную, замкнутую, с дикими глазами, она всегда держалась особняком от других — лежала, распростершись на полу, забыв об окружающей ее толпе, и, дергаясь всем телом, корчилась в судорогах, стиснув кулаки, шумно и мерно дыша.

Но не она, а Элмер был здесь главным — он, кто на голову выше всех новообращенных, кто одного роста с Джадсоном Робертсом, — так думают все студенты и большинство горожан; так думает он сам.

— Мальчик мой дорогой, это самая счастливая минута в моей жизни! — всхлипывала его мать. — Она все искупила!

Доставить ей такую радость — разве это мало?

Джадсон стиснул ему руку.

— Я горевал, что тебя не было в Чикагской команде! — кричал он. — Но зато мы теперь с тобой вместе в команде Христа, а это в тысячу раз лучше! Если б ты знал, как я горд!

Быть навеки связанным с Джадсоном — разве это не здорово?!

Замешательство Элмера все больше уступало место бурной и самодовольной радости.

А потом его окружили со всех сторон, жали ему руку, поздравляли: центральный нападающий из футбольной команды, преподаватель латыни, местный бакалейщик. Ректор Кворлс, тряся козлиной бородкой и дергая бритой верхней губой, твердил:

— Идите же, брат Элмер, поднимитесь на помост и скажите нам несколько слов — обязательно, нам всем это необходимо, мы так потрясены вашим прекрасным поступком!

Элмер и сам хорошенько не знал, каким образом, миновав толпу новообращенных, он очутился на помосте. Впоследствии он догадался, что Джадсон Робертс, как видно, неплохо и со знанием дела поработал локтями.

Он взглянул вниз, и на мгновение его вновь охватил панический страх. Но ведь все они просто захлебываются от любви к нему! А Элмер Гентри, тот самый, что всегда притворялся, будто ему наплевать на колледж, в действительности все эти годы жаждал популярности. И вот она пришла — популярность, почти что любовь, почти что преклонение. Он ощутил себя вождем, трибуном!

И оттого его исповедь зазвучала еще более пламенно:

— Сегодня я в первый раз обрел душевный мир во Христе! Все, что я делал доселе, было неправедно, ибо я уклонялся от стези добра и справедливости. Я считал себя добрым христианином, но разве я видел истинный свет? Я ни разу не пожелал пасть ниц и признаться, что я недостойный грешник. А вот теперь я преклоняю колени и — о, как сладостно блаженство смирения!

Строго говоря, он и не думал преклонять колени; наоборот: он стоял, вытянувшись во весь свой богатырский рост, и размахивал руками. Быть может, то, что он ощущал, и вправду походило на блаженство смирения, но речь его очень смахивала на воинственное заявление о том, что он берется вздуть любого завсегдатая какого хочешь кабака. Впрочем, слова его вызвали восторженное «аллилуйя», и он продолжал кричать до тех пор, пока не пришел в полный экстаз и совсем взмок от пота:

— Придите! Придите же к нему! Быть может, странно, что именно я, величайший из грешников, посмел призывать вас к нему! Но господь всемогущ, и сладчайшая истина его глаголет устами младенцев и недостойнейших из недостойных. И вот уже сильный посрамлен, а слабый вознесен пред очи его!

Весь этот пышный набор из лексикона солнцепоклонников был знаком слушателям так же хорошо, как «здравствуйте» и «как поживаете», но он, по-видимому, сумел вложить в эти слова новую силу, ибо никто не подумал смеяться над его скороспелыми восторгами — напротив, все смотрели на него очень серьезно. И вдруг свершилось чудо.

Через десять минут после своего собственного обращения Элмер обратил на путь истинный свою первую заблудшую овцу.

Прыщавый юнец, известный завсегдатай и зазывала игорного дома, вскочил и, воскликнув «Господи, помилуй меня!», рванулся вперед с искаженной лоснящейся физиономией, лихорадочно расталкивая толпу, пробился к скамье кающихся грешников и упал на нее, содрогаясь от конвульсий. На губах его выступила пена.

И тогда дружный хор «аллилуйя» заглушил страстные речи Элмера, и Джадсон Робертс встал рядом с Элмером, обняв его за плечи, а мать Элмера опустилась на колени с просветленным, блаженным лицом, и собрание завершилось исступленным ревом:


Так позволь же прильнуть мне, о Боже,

К истекающей кровью груди…


Элмер чувствовал себя победителем и воплощением благочестия.

Правда, в своем увлечении он не замечал никого, кроме самых набожных, тех, кто пришел заблаговременно и занял первые ряды. Студенты, которые теснились все время в задних рядах, теперь высыпали оживленными группками на церковное крыльцо, и когда мимо прошли Элмер и его матушка, их провожали глазами и даже посмеивались им вслед. Элмера вдруг словно окатили холодной водой…

С трудом заставлял он себя прислушиваться к радостным причитаниям матери по дороге в ее гостиницу.

— Ты только, смотри, не вздумай вставать завтра чуть свет и провожать меня на вокзал, — лепетала она. — Мне ведь и нужно-то всего перенести чемоданчик через дорогу. А ты должен как следует выспаться после сегодняшней встряски… Ах, как я гордилась тобой! Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь так страстно молился, как ты! Элми, ты будешь тверд? Ты так порадовал свою старуху мать! Всю жизнь я горевала, ждала, молилась — теперь мне больше не о чем горевать! Ты не отречешься, правда?

И он, с последней вспышкой прежнего воодушевления, звонко выкрикнул:

— Будь покойна, ма, конечно! — и поцеловал ее на прощание.

Ни следа не осталось в нем от былого подъема, когда он побрел один по улице под покровом морозной будничной ночи — и не вдоль светозарной колоннады, а просто мимо приземистых домишек, запорошенных тусклым снежком, неприветливо насупившихся под холодным и звездным небом.

План спасения Джима рухнул, образ Джима, поднявшего к небу умиленный и благоговейный взор, померк, сменившись образом совсем другого Джима: Джима с разгневанным взором и колючим, острым языком, — и по мере того, как бледнел придуманный им образ друга, гасло и воодушевление Элмера.

«А может, я просто свалял дурака? — размышлял он. — Ведь Джим предупреждал, что, если я потеряю голову, меня сцапают. Теперь, пожалуй, закуришь, так чего доброго, в ад угодишь.

А курить хотелось — и сию же минуту!»

Он закурил.

Однако и это помогло не слишком: тревога не унималась.

«Да, но ведь все же было без обмана! Я и вправду раскаивался во всех этих идиотских грехах. Даже вот папиросы — тоже брошу! Я на самом деле почувствовал эту, как ее… божью благодать.

…Только удержусь ли — вот загвоздка! Нет, это просто немыслимо, ей-богу! Ни тебе выпить, ни еще чего…»

«Интересно, а что, на меня, правда, снизошел святой дух? Но ведь факт, что я стал другим — я это ясно ощутил. Или это попросту мать с Джадсоном меня так накрутили и все эти праведники оглушили своими воплями?..

Джад Робертс — вот кто меня обработал. Наболтал, понимаешь — друг и брат, да еще силач… Ну, я уши и развесил. А сам наверняка пускает в ход этот приемчик повсюду, куда ни явится. Джим, пожалуй, скажет… А-а, к черту Джима! Что я, не имею права, что ли? Не его дело! Подумаешь — что, уж мне нельзя поступить прилично раз в жизни? А с каким почтением на меня все смотрели, когда я призывал ко Христу! Здорово это у меня получилось, и кстати паренек тот подвернулся, стал сразу каяться с места в карьер. Не всякому удается спасти заблудшую душу прямо тут же, как только он сам встал на праведный путь. Мало сказать — не всякому: никому! Я определенно побил все рекорды! Что ж, а, между прочим, может, они и правы… Может, бог и в самом деле имеет на меня какие-то особые виды, пусть я даже и не всегда вел себя как надо… в некотором смысле… Но я никогда не был подлецом или хулиганом… Так только — развлекался, и все…

Джим… а какое он имеет право меня учить, что надо, а что не надо? Его беда, что он возомнил, будто все знает лучше всех. А я лично думаю, эти лысые умники, что накатали столько книг про библию, надо полагать, побольше знают, чем какой-то там доморощенный агностик из Канзаса!

Да, вот так-то… Вся церковь — все до одного! Как меня слушали: точно я знаменитый на всю Америку проповедник!

Кстати, может, и не так уж плохо быть священником, особенно если большая церковь… Куда легче, чем копаться в делах да выступать в суде, и к тому же у противной стороны вполне может оказаться адвокат и поумней тебя.

Ну, а паства-то проглотит, что ни наплетешь ей с кафедры, и никаких тебе возражений или перекрестных допросов!»

Он фыркнул, но тотчас спохватился:

«Нехорошо так рассуждать! Если сам не поступаешь как надо, это еще не значит, что имеешь право издеваться над теми, кто живет по-хорошему, как вот священники, например… А Джим — он как раз этого не понимает.

Я-то, конечно, недостоин быть священником. Но только, если Джим Леффертс воображает, будто я побоюсь стать священником, оттого, что он там треплет языком… Я-то ведь знаю, какое это чувство, когда ты стоишь, а весь народ перед тобой гудит, ликует… И осенила меня благодать или нет — это тоже знаю один только я. Так что никакого Джима Леффертса мне для разъяснений не требуется».

И так он бродил целый час, не отдавая себе отчета, куда идет, то холодея от сомнений, словно от ледяного ветра, что гуляет по прерии, то вновь, как давеча, в церкви, загораясь — но ненадолго — и все время помня, что ему еще придется исповедаться перед неумолимым Джимом.


IV

Второй час ночи. Джим, конечно, уже заснул, ну а завтра, глядишь, и случится чудо. Утро — оно всегда сулит чудеса.

Затаив дыхание, он приоткрыл дверь. На умывальнике возле кровати Джима был виден свет. Ничего, это только керосиновый ночничок, да он еще и прикручен.

Элмер на цыпочках вошел в комнату, поскрипывая огромными башмачищами.

Внезапно Джим поднял голову с подушки, сел. Открутил фитиль на большой огонь. Нос и глаза у него были красные, в груди клокотал кашель. Он молча уставился на Элмера, и тот, застыв у стола, ответил ему таким же немигающим взглядом.

— Ну, не сукин ли сын! — резко произнес наконец Джим. — Добился-таки своего. Спасли! Дал себя околпачить! Заделался баптистским шаманом. Ну ладно, я умываю руки. Можешь катиться теперь… в рай!

— Нет, Джим, постой, послушай!

— Хватит, наслушался. Не о чем с тобой тут рассуждать! Теперь ты меня послушай. — И Джим, не переводя дыхания, минуты три объяснял Элмеру, кто он есть.

Почти всю ночь шло сражение за душу Элмера; Джим не потерпел поражения, но и не добился полной победы. Как раньше на молитвенном собрании между Элмером и проповедником, заслоняя видение креста, вставало лицо Джима, так теперь, смутные и печальные, маячили перед ним лица матери и Джадсона, и горячие слова Джима доходили до него как будто сквозь туманную завесу.

Проспав всего четыре часа, Элмер, спотыкаясь от усталости, отправился за булочками с корицей, сандвичами и кофе на завтрак Джиму. Затем, слово за слово, они заспорили снова; Джим — еще более настойчиво, Элмер — еще более раздраженно, как вдруг дверь распахнулась и к ним, в почтительном сопровождении дебелой квартирной хозяйки, вкатился не кто иной, как сам ректор, достопочтенный доктор Уиллоби Кворлс собственной персоной: козлиная бородка, белоснежная манишка, тугое брюшко под жилеткой.

Прочувствованно и многократно пожав руку Джиму и Элмеру, ректор движением бровей удалил из комнаты хозяйку и заговорил. Его гортанный голос опытного проповедника, нутряной, с растянутым «л» и раскатистым «р» — глубочайший, бухающий, как у филина, и вместе с тем елейно-проникновенный, как нельзя более подходил к этому храму, созданному им из этой обыкновенной комнаты лишь тем одним, что он в ней находился. Голос, полный укора джимам леффертсам, столь несерьезным и непочтительным, столь ребячески-циничным. Голос, напоминающий собою нечто среднее между вечерним колокольным звоном и утренним криком осла.

— Да, брат Элмер, вы совершили замечательный поступок. Какое редкостное мужество вы проявили! Такой большой и сильный человек, гладиатор — и не побоялся выказать такое смирение! Прекрасный пример, достойный подражания — прррекраснейший пример! Так будем же ковать железо, пока горячо! Сегодня вечером вам предстоит сказать речь на специальном собрании ХАМЛ, дабы закрепить успех, которого мы добились во время нашей поистине знаменательной Недели Молитвы.

— Ох, нет, что вы, господин ректор! — простонал Элмер. — Я не могу.

— Нужно, брат мой… Нужно! Уже и объявление готово. Выйдете на улицу через час — сами сможете полюбоваться на афиши. Будут расклеены по всему городу.

— Но я же не умею говорить речи!

— Господь вложит вам слова в уста — была бы только ваша добрая воля. Я сам зайду за вами без четверти семь. Да благословит вас бог!

И он удалился.

Элмер был окончательно испуган и подавлен — и готов лопнуть от восторга; после того как какой-то студентишка Джим Леффертс столько часов подряд измывался над ним, как над последним болваном, втаптывал его, можно сказать, в грязь, такая персона, как ректор Тервиллингер-колледжа, прижал его к своей накрахмаленной груди как собрата-апостола.

Пока Элмер набирался решимости сделать то, что он уже, собственно, решил сделать, Джим снова заполз под одеяло, отпустив несколько негромких, но убийственных замечаний по адресу господа бога.

А Элмер пошел взглянуть на афиши. Его имя было набрано восхитительно крупным шрифтом!.. Во второй половине дня, после занятий, на которых все поглядывали на него с уважением, Элмер битый час просидел, пытаясь подготовить выступление на совместном собрании ХАМЛ и примыкающей к ней женской организации. Джим спал, храпя, как разъяренный леопард.

На занятиях по ораторскому искусству, имевшие целью подготовку конгрессменов, епископов и коммивояжеров, Элмеру случалось выступать с речами на такие темы, как Система Налогов, Роль Небесного Провидения в Истории Человечества, Собака — Друг Человека и Величие Американской Конституции. Однако эти ежемесячные выступления давались ему сравнительно легко: если он и крал все мысли и даже почти все формулировки из энциклопедии, то это никого особенно не трогало. Подготовка к этим речам сводилась у него главным образом к тому, чтобы основательно прополоскать специальной микстурой горло, осипшее от постоянного и строжайше запрещенного курения. Эти занятия и не научили его ничему, кроме умения владеть своим бархатным голосом. Да и с какой стати было пытаться пленить своим красноречием какую-то горсточку студентов-однокашников и преподавателя — проповедника светского звания, бывшего податного чиновника из штата Оклахома! А потому по классу ораторского искусства Элмер шел кое-как: не так, чтобы из рук вон плохо, но и не так, чтобы хоть в чем-то отличиться.

И вот теперь, отчаянно потея от натуги, он все-таки сообразил, что от него ждут каких-то самостоятельных мыслей, что ему надлежит выразить в словах те стремления, которые отличают его, Элмера Гентри, от всякого другого человека, связно изложить собственные убеждения, и что теперь на одних воплях «аллилуйя» ему уже не выехать.

Он старался припомнить слышанные им ранее проповеди, речи. Но вот беда: все эти проповедники были так глубоко убеждены в своем духовном превосходстве, так превосходно вооружены тяжеловесными изречениями! А ведь он-то вовсе не уверен сейчас, действительно ли его призвание — быть проповедником, который призван нести людям свет, озаривший его, или он всего-навсего грешник…

Да! Грешник — и только! И навсегда! Будь он проклят, если отступится от старины Джима! Нет уж, дудки. Или предаст Джуаниту… Сколько она от него натерпелась! Явится к ней иной раз пьяный в стельку, грубый, наглый, а она только поддразнит его, и все… А как она обнимала его!.. Как умела вовремя выставить за дверь эту надоедливую Неллину тетку! Подмигнет ему, а сама наплетет тетушке, что в голову придет, да и выпроводит куда-нибудь в лавочку за продуктами… Эх, если бы только Джуанита была рядом! Вот кто подсказал бы ему, как поступить! Уж она бы ему посоветовала! То ли послать ректора и христианскую молодежь к чертям собачьим, то ли воспользоваться случаем и доказать Эдди Фислингеру и всем этим зазнайкам из ХАМЛ, что и он не такой уж болван… Э, нет, постойте! Не сам ли ректор сказал, что он, Элмер, и есть главная шишка? Ведь и собрание-то собирают из-за него. Ректор Кворлс — и Джуанита! Ну нет! Обоих ему не сохранить. А ректор-то: пожаловал собственной персоной…

Хм-м… Еще, может, и в газеты попадешь. Спас закоснелого грешника — не хуже, чем Джадсон Робертс. Джуанита… А-а, такую юбку найдешь где хочешь. Ты вот попробуй найди парня, который так вот запросто, с места в карьер, спасает заблудшие души!.. Ладно, к чертям все эти дурацкие мысли. Надо набросать эту самую речь, пока Джим спит. Как это там сказано?.. «Виноградари… в поте лица…» Что-то в этом роде. В библии где-то… Да-а: ну и досталось же ему! С одной стороны нажимает этот тихоня Эдди, с другой наскакивает Джим… Но все равно, как бы его ни донимали, он должен доказать тем гадам, что умеет все ничуть не хуже…

А-а, проклятье! Нет, так далеко не уедешь, так она у него никогда не будет написана, эта речь. Но все же…

М-да… Да, но о чем же все-таки говорить, черт побери? Подумаем… Стоп, идея! Вот о чем: как здоровый малый, спортсмен… да: чем он, дескать, сильней, тем более ему-то и надо признать, что святой дух даже его уложил на обе лопатки…

Нет. Вот чертовщина! Об этом уже говорил Старина Джад. Надо что-нибудь новенькое или хоть чуточку поновее.

И хватит чертыхаться. Надо это кончать. Раз уж ты встал на праведный путь, так и держусь, как ни трудно. Ему ли бояться трудностей… Да они со Стариной Джадом такие здоровые ребята, они кого хочешь…

Нет, сэр. Тут дело не в Старине Джаде. Мама — вот главное. Что бы она подумала, если б увидела его с Джуанитой? С этой распущенной, бесстыжей девкой… Да, надо навести во всем полную ясность. Ну, ладно! Элмер ухватился руками за край рабочего стола. Стол затрещал. Ощущение собственной силы радовало его. Засучив рукава засаленного красного свитера, он погладил свои мощные бицепсы и вновь обратился к своим апостольским трудам.

Значит, так: чего они будут ждать от него, эти ребята из Христианской Ассоциации? Есть! Нашел! Человек сам по себе ничего не значит. Если он чего-нибудь и добился в жизни, стало быть, на то была эта… как ее… воля божья.

И Элмер начал прилежно записывать что-то своим размашистым и корявым почерком в десятицентовой тетради по немецкому языку, потом сорвался с места и стал с важным видом раскладывать на столе всю свою библиотеку: библию — подарок матери; евангелие — подарок учителя воскресной школы; учебники по закону божьему и по истории церкви и один из четырнадцати томов «Собрания знаменитых проповедей», купленный им в Кейто за семнадцать центов во время одного из редких приступов библиомании — под пьяную руку. Сначала он сложил книги так, потом переложил их эдак. Стал постукивать по переплетам вечной ручкой. Вдохновение улетучилось бесследно. Что ж, тогда пороемся в библии. Уж в ней-то каждое слово полно вдохновения, что бы там ни говорили безбожники вроде Джима. Откроем первый попавшийся текст и будем развивать мысль.

Библия открылась на: «Итак, Фафнай, заречный областеначальник, и Шефар-Бознай, с товарищами вашими Афарсахеями, которые за рекою — удалитесь оттуда!» Сильно сказано, конечно, только что-то мало вразумительно…

И он опять принялся ерошить свою пышную шевелюру и царапать пером по бумаге.

Ах ты господи! Надо же наконец хоть что-то придумать!

Ну, а если вот так: единственный путь к познанию жизни — понять те таинственные силы, до которых никогда не докопаться ученым, несмотря на все их лаборатории и всякое такое, и которые, зато, вполне доступны пониманию всякого истинного христианина…

Нет, это не пойдет. Он ведь и лабораторный практикум-то проходил только по курсу элементарной химии, так ему ли уличать в невежестве физиков и биологов! Элмер начал уныло вычеркивать так удачно начатые записи в немецкой тетради. А тут еще, как на грех, проснулся Джим и сразу же стал ехидничать:

— Что, Сорви-Голова, не так-то просто быть богобоязненным умником? Скатал бы уж лучше свою первую проповедь у какого-нибудь безбожника! Не ты первый, не ты последний: новоявленные пророки, они почти все так начинают.

И, запустив в приятеля тоненькой книжечкой, Джим вновь погрузился в свой неправедный сон. Элмер подобрал книжку с пола. То были избранные отрывки из произведений Робертса Ингерсолла. Элмер вознегодовал.

Как! Позаимствовать тему проповеди у Ингерсолла, этого отпетого старого безбожника, который говорил, что… ну это… словом, нападал на библию и все такое! Если ты сам не веришь библии, то уж, по крайней мере, не мешай верить другим! А иначе получается совсем свинство! Какое нахальство со стороны Джима предлагать ему что-то списывать у Ингерсолла! В огонь ее надо, эту книжонку!

Хотя… Чем сидеть вот так и ломать себе голову… Он рассеянно пробежал глазами страницу, другую — и забыл все свои печали. Великолепное, острое перо Ингерсолла убаюкивало, усыпляло его… Вдруг он выпрямился, подозрительно взглянул на притихшего Джима, перевел недоверчивый взгляд на потолок, потом промычал что-то невнятное, поколебался и начал бойко списывать в немецкую тетрадь цитату из Ингерсолла: «Любовь — единственный светлый луч, прорезающий темную тучу жизни. Любовь — это звезда утренняя и вечерняя. Она сияет над колыбелью младенца и озаряет безмолвие могилы. Она — мать искусства, она вдохновляет поэта, патриота, философа. Она — животворный светоч каждого сердца, оплот каждого очага, хранительница огня. Она наполняет мир музыкой, ибо музыка есть голос любви. Любовь — волшебница и чаровница, она может каждый пустяк превратить в источник радости, сделать бедняка королем, а его возлюбленную — королевой. Она — аромат чудесного цветка, имя которому — человеческое сердце, и без этой священной страсти, этого божественного дурмана человек ничтожнее зверя; но с нею земля становится раем, а мы — богами».

Списывая, он все-таки на какое-то мгновение помедлил в нерешительности. Но только на мгновение. Чепуха! Кто из них читал Ингерсолла? Заклятый враг! А потом — я его еще немножко переиначу по-своему…


V

Когда ректор Кворлс зашел за Элмером, конспект проповеди был уже в общих чертах готов, а сам Элмер успел переодеться в свой воскресный синий двубортный костюм и пригладить свои непокорные кудри. Они совсем уже собрались уходить, но Джим окликнул Элмера и, когда тот вернулся из передней, шепнул ему:

— Слушай, Сорви-Голова, ты, надеюсь, не забудешь выразить благодарность Ингерсоллу, да и мне, кстати? За идею — а?

— Пошел ты… — ответил Элмер.


VI

Собрание ХАМЛ обещало быть многолюдным. Присутствующие сгорали от любопытства. Целый день по всему колледжу шли ожесточенные споры. Неужели Сорви-Голова и в самом деле покаялся? Неужели он теперь остепенится и перестанет буянить?

Все, кого он только знал в колледже, были тут как тут, все глазели на него, разинув рты вопросительно, насмешливо, недоверчиво. Их кривые усмешки смутили его, а когда его представил аудитории председатель ХАМЛ, то есть не кто иной, как Эдди Фислингер, его стало разбирать зло.

Он начал вяло, запинаясь на каждом слове. Но о вступительной части его речи неплохо позаботился Ингерсолл, а голос — его собственный — звучал так восхитительно, что Элмер понемногу оттаивал. Толпа, заполнившая полукруглое помещение ХАМЛ, замаячила перед ним радужным облаком, его бархатный баритон загудел увереннее, он начал говорить обстоятельнее, высказывать глубокие мысли, всецело принадлежавшие ему, если не считать того, что он слышал их раз тридцать в чужих проповедях.

При всем том все это звучало совсем недурно. Во всяком случае, его речь, безусловно, выгодно отличалась от мистических и напыщенных разглагольствований, раздающихся обычно с кафедры.

При всем своем пристрастии к исковерканным оборотам речи, к вульгарным словечкам, к крепким выражениям Элмеру за время пребывания в колледже все-таки пришлось прочесть кой-какие книги, побывать на лекциях, обильно уснащенных пышными, витиеватыми и многосложными словами и чувствительнейшими сентенциями о боге, о закатах, о моральном самоусовершенствовании в результате ежедневного созерцания горных ландшафтов, об ангелах, любящих ловить рыбу и души человеческие, об идеалах, патриотизме, демократии, нравственной чистоте, ошибке провидения в тот час, когда оно создавало женскую ножку, о мужестве, смирении, справедливости, сельском хозяйстве Палестины эдак в четвертом году нашей эры, о радостях домашнего очага и размерах жалованья священнослужителей, и эти цветистые слова, громоподобные фразы, эти глубокомысленные изречения ему вбивали в голову до тех пор, пока они не укоренились в его мозгу как готовые к употреблению штампы.

Однако даже преподаватели, которые вколачивали ату осточертевшую им самим премудрость в студенческие головы и которые, казалось бы, должны были знать источники вдохновения Элмера Гентри, — даже они поражались, как это после четырех лет невразумительного бормотания на занятиях ему удалось вдруг разразиться такими каскадами красноречия и принимали его излияния всерьез, ибо, как и он, были вскормлены захудалыми баптистскими и кэмпбеллитскими[30] колледжами.

Никому из них и в голову не приходило, какое это, в сущности, комическое зрелище: рослый детина, которому, казалось бы, сам бог велел таскать мешки с углем, стоит и изрыгает вязкие и слащавые слова о Любви, Душе и прочих высоких материях. Так и сидели они, молодые учителя, совсем недавно покинувшие ферму; профессора, бледные от многолетней сонной дремы в душных аудиториях, — сидели, с уважением взирая на Элмера. А тот разливался соловьем:

— Ужасно это трудно человеку, если он привык гонять мяч на поле, а не выступать перед публикой, выразить то, что он думает. Но, по-моему, ведь порою бывает так, что хоть и не все говоришь вслух, а думаешь много кой о чем. Вот я и хочу… это… хочу сказать, что если вникнуть поглубже в самую суть и если не лукавить с богом, а дать ему наполнить твою душу высокими устремлениями, то видишь, что только одна любовь способна, как луч света, озарить мрачную тьму нашей жизни.

Да, если хотите знать: одна любовь и ничто другое! Любовь — это утренняя и вечерняя звезда. Любовь, она даже в безмолвной могиле… я то есть хочу сказать, в тех, кто стоит вкруг безмолвной могилы; даже в них вы ее найдете. Кто вдохновляет всех великих людей, всех поэтов, патриотов, философов? Любовь! Что — нет? Что послужило людям первым доказательством бессмертия? Опять же любовь! Она наполняет мир музыкой, потому что музыка — она есть что? Что такое музыка, я вас спрашиваю? А? Музыка голос любви, вот оно что!..

Достославный ректор Кворлс откинулся на спинку стула и надел очки: они придавали несколько более ученый вид его украшенной козлиной бородкой физиономии, которая вообще-то скорее смахивала на физиономию владельца какого-нибудь захудалого банка пятидесятых годов прошлого века. Он восседал на почетном месте среди десятка избранных на невысокой эстраде под оштукатуренным полукуполом. Стена позади была увешана плакатами, диаграммами, похожими на анатомические таблицы и показывающими число спасенных душ в Египте, количество денег, расходуемых населением на виски, по сравнению с суммами, истраченными на сборники церковных гимнов, а также паломничество некоего грешника в картинках: от сквернословия — к курению и посещению пивных, а там и к довольно оживленной сценке, в которой он избивает свою жену, каковой это, по-видимому, не нравится. Наверху красовался большой и поучительный плакат: «Не дай злу одолеть себя, но одолей зло добром».

В зале стоял запах сырой соломы, присущий всем молитвенным домам, — впрочем, ректор Кворлс, по всей видимости, вовсе не страдал от этого. Всю свою жизнь он провел в молельнях, в комнатах, заставленных тощими церковными журналами и пухлыми сборниками проповедей. Правда, он нажил себе легкий хронический насморк, но, в общем, его организм, судя по всему, приспособился к жизни без воздуха. Ректор сиял, потирая руки, поглядывая с праведным восторгом на широкую спину Элмера. А тот разошелся не на шутку, речь его звучала все увереннее, он уже кричал на свою аудиторию, швырял в нее фразы, как мячи, перекрывая своим голосом всякого, кто осмеливался его перебить, забивая один гол за другим:

— Что отличает нас от животных? Чувство любви! Без любви мы… это самое… ничто, нуль. А с нею земля становится раем, а мы — конечно, до известной степени — уподобляемся самому богу! Вот это я и хотел вам сказать насчет любви, растолковать, стало быть, что к чему. Может, тут среди вас много таких, как я? Да, я грешил, я себя выгораживать не собираюсь. Я тоже ходил и думал, что слишком, мол, я хорош для святой любви спасителя. Еще бы: такой силач парень, такой молодец! А задумывался ли кто-нибудь из вас о том, как вы обкрадываете себя, воображая, будто можете обойтись без святого заступника? Ха! Может, вам и сам Моисей нипочем и апостол Павел? Может, вы умней великого ученого Пастера?..

Ректор Кворлс ликовал. Вот это воистину обращение грешника! Больше того! Это — настоящее открытие, и оно принадлежит мне! Элмер — прирожденный проповедник. Его надо только подтолкнуть, а уж это-то в моих руках! Воистину неисповедимы пути твои, господи! Тебе угодно было взрастить юного брата нашего не столько во храме за молитвой, сколько в мужественных битвах на олимпийском поле… Я… то есть ты, господи, создал истинного проповедника. Когда-нибудь он еще станет одним из ведущих ораторов страны!

Когда Элмер выкрикнул свои заключительные фразы, зал взорвался аплодисментами.

— …а вы, первокурсники, сбережете себе уйму времени, если сразу поймете одно: пока вы не познали бога, вы не знаете ровно ничего! Я лично много времени потерял даром, пока это не понял!

Рукоплескания, сияющие лица… А Эдди Фислингер, тот просто покорил его.

— Ну, старина, — вздохнул Эдди, — до сих пор ты меня бил на твоем поле, а теперь обставил на моем собственном!

Каждый хотел пожать ему руку, и самым горячим было рукопожатие его недавнего врага — преподавателя латыни.

— Откуда, Гентри, — захлебывался латинист, — откуда вы почерпнули все эти замечательные мысли? Все эти метафоры, относящиеся к божественной любви?

— О, — скромно ответствовал Элмер, — по совести, профессор, нельзя даже сказать, что они мои. Они мне были ниспосланы, — помолился, знаете, ну и вот…


VII

Джадсон Робертс, экс-чемпион по футболу, а ныне генеральный секретарь ХАМЛ, ехал на поезде в Конкордию, штат Канзас. Три раза затянулся в тамбуре запретной сигаретой, бросил, наступил ногой.

— В конце концов, не так уж плохо для этого — как его там — Элмера, что он возвращен в лоно церкви. Допустим даже, что все это чепуха, — все равно ему не вредно хоть на время избавиться от кой-каких дурных привычек. Это уж во всяком случае. Да и потом, как знать? Может быть, кого-то и вправду иногда осеняет благодать. Невероятно, конечно… ну, а электричество? Еще невероятнее… Вот бы и мне покончить со всеми сомнениями! Когда накрутишь их всех как следует на молитвенном собрании, то забудешься ненадолго, а потом попадается такой вот здоровенный мясник с блаженной улыбкой на глупой роже… Эх, придется, видно, все-таки переключиться на продажу недвижимого имущества. Не думаю, чтобы от меня был особый вред этим ребятам, но лучше заниматься честным делом. Ох, господи боже мой, если бы только подвернулось хорошее место в агентстве по продаже недвижимости!..


VIII

Элмер шел домой твердым шагом и размышлял: «Какое он имеет право, этот мистер Джемс Леффертс, утверждать, будто мне нельзя злоупотреблять моими способностями и будоражить толпу? Уж сегодня-то я их взбудоражил, будьте покойны! Никогда не думал, что так здорово умею говорить речи. И легко, не трудней, чем футбол! А ректор-то говорит, я прирожденный проповедник. Хо-хо!»

Твердо и гневно шагнул он в комнату, сорвал с головы шляпу, швырнул на стол.

Шум разбудил Джима.

— Ну, как сошло? Накормил их евангельской требухой?

— Представь себе, да! — прогремел Элмер. — Сошло, как вы изволите выразиться, шикарно. Возражения имеются?

Он повернулся к Джиму спиной, зажег самую большую лампу и до предела открутил фитиль.

Ответа не было. Он оглянулся. Джим, казалось, снова заснул.

В семь утра Элмер миролюбиво, можно сказать, покровительственно, произнес:

— Ну, я пошел. Вернусь к десяти. Поесть тебе чего-нибудь принести?

На этот раз Джим отозвался:

— Нет, спасибо. — Больше в то утро он не сказал ни слова.

Элмер вернулся в половине одиннадцатого. Джима не было. Вещи его тоже исчезли. (Вещей, правда, было не так уж много: три чемодана с платьем, да охапка книг.) На столе лежала записка:

«Поселился до конца года в студенческой гостинице. Думаю, Эдди Фислингер не откажется переехать к тебе. Как раз что тебе надо. Очень трогательно было наблюдать, как ты стараешься остаться честным кутилой, но быть свидетелем того, как ты превращаешься в духовного вождя праведников, — это уж, пожалуй, будет чересчур трогательно.

Дж. Б. Л.».

Элмер бушевал, но от этого в комнате все-таки не становилось менее одиноко…

Загрузка...