II. Прорыв в историю

Массовое истребление крупной охотничьей дичи, которое началось в Африке примерно 50 тысяч лет назад, распространилось в Азии и Европе около 20 тысяч лет назад и стало особенно выраженным на американском континенте порядка 11 тысяч лет назад, должно было стать суровым ударом для людей-охотников, чьи навыки были связаны с убийством крупных животных[28]. Возможно, что исчезновение одного вида крупной добычи за другим действительно вело к резким локальным сокращениям численности людей. Одно дело — когда отдельная группа охотится за одним единственным мамонтом неделю или больше, и совсем иная задача — день за днем убивать достаточную для выживания того же количества людей массу мелкой дичи. Одновременно климатические изменения трансформировали природный баланс как в северных регионах вдоль кромок отступающих ледников, так и в субтропиках, где из-за смещения пассатов к северу более сухой климат распространялся вдоль некогда хорошо подходивших для охоты территорий африканской саванны и прилегающих к ней частей Западной Азии.

Поэтому древним охотникам повсеместно приходилось адаптировать свои привычки, чтобы обеспечить более полное использование всего того, что они могли обнаружить в меняющихся ландшафтах. Когда крупные животные исчезли, нужно было искать новую пищу. Под воздействием этих обстоятельств наши предки снова стали всеядными, как и их прародители-приматы, употребляя в пищу все более значительное количество видов растений и животных.

В частности, впервые были систематически исследованы пищевые ресурсы побережья и моря, что демонстрируют многочисленные кучи выброшенных раковин моллюсков и гораздо менее заметные кости рыб. Кроме того, появились новые способы приготовления пищи. Например, многие человеческие группы обнаружили, что путем продолжительного вымачивания можно удалять ядовитые вещества из маслин и кассавы, сделав их пригодными для пищи. Другие виды растительности также могли оказаться более удобоваримыми и усвояемыми за счет перемалывания, варки и закваски[29].

Однако все эти продукты-заменители вскоре ушли на дальний план благодаря развитию производства продовольствия за счет доместикации животных и растений. В этом направлении двигались многие сообщества в различных частях планеты, и результаты варьировались в зависимости от того, что именно было исходно доступным для них в диком состоянии. В целом в Новом Свете, несмотря на то что эта часть планеты была особенно обделена животными, подходящими для одомашнивания, присутствовало значительное количество полезных растений, в то время как Старый Свет предоставлял человеческой изобретательности обширный ряд подходящих для одомашнивания животных и впечатляющий набор потенциально пригодных для пищи растений.

Подробности первых случаев доместикации остаются невыясненными. Можно предположить, что это был процесс взаимного приспособления между человечеством и различными пригодными к одомашниванию видами. Это подразумевало быстрые и порой далеко идущие изменения биологических качеств одомашниваемых растений и животных в результате как случайной, так и намеренной селекции по отдельным характеристикам. И наоборот: можно допустить, что радикальная, хотя и редко преднамеренная селекция происходила и среди людей. К примеру, индивиды, которые отказывались подчиняться утомительному однообразию сельского хозяйства, должно быть, оказывались неспособны выжить, а те, кто не мог сделать или не делал запасы семян для посадки в следующем году, вместо этого съедая всё, что имелось, быстро устранялись из сообществ, которые становились зависимыми от ежегодных урожаев.

Пастухи и земледельцы вместе с различными одомашненными ими видами животных и растений встраивались в первозданную основу растительной и животной жизни по-разному, в зависимости от климата, почв и человеческих навыков (или их отсутствия). Результаты значимым образом варьировались от деревни к деревне, от поля к полю, а то и, кстати говоря, в пределах отдельно взятого поля.

Тем не менее стоит отметить некоторые общие феномены. Прежде всего, когда человек производил переустройство естественных ландшафтов, заставляя размножаться некоторых животных и некоторые растения, другие животные и растения вытеснялись. Общим следствием этого было сокращение биологического разнообразия и появление большего единообразия локальных популяций растений и животных. Одновременно укорачивались пищевые цепи по мере того, как человеческая деятельность снижала роль конкурирующих хищников и создавала всё большие запасы продовольствия для потребление единственным видом — Homo sapiens.

Сокращение естественных пищевых цепей втягивало человечество в никогда не прекращавшееся напряжение. Защита стад и посевов от хищных животных не была серьезной проблемой для опытных охотников, хотя и требовала постоянной бдительности. Однако защита от других людей была задачей иного порядка, и усилия по обеспечению безопасности от сородичей-мародеров формировали главный стимул для политической организации — процесса, который еще никоим образом не завершен.

Более значимой для жизни людей, поскольку это предполагало больше постоянных усилий со стороны более существенной доли совокупного населения, была работа по искоренению сорняков, то есть попытка устранить конкурентные виды, соперничающие с одомашненными для жизненного пространства разновидностями растений и породами животных. Ручное удаление сорняков действительно могло быть первой формой «сельского хозяйства», однако человеческие силы достигли нового масштаба, когда люди обучились тому, как видоизменять природные среды более радикально, расширяя экологическую нишу, доступную для приоритетных для них культур, путем уничтожения естественной климаксовой растительности{12}. В данном случае эффективными оказались два метода: искусственное затопление земли, которая в естественном виде была сухой, и механическое изменение поверхности почвы с помощью вскапывания и вспашки.

Затопление позволяло людям заглушать конкурирующие виды. Когда сельскохозяйственный год можно было организовать таким образом, чтобы поля часть времени находились под водой, а в другие промежутки времени вода могла стекать, чтобы земля высыхала, сорняки не представляли собой большой проблемы. Мало какие виды растений могли хорошо развиваться в условиях чередующихся противоположных состояний влажности и сухости, а еще меньше видов могли выжить, когда крестьяне намеренно устанавливали периоды затопления и осушения таким образом, чтобы это соответствовало потребностям желательных для них культур, просто открывая и закрывая хитро организованные шлюзы. Разумеется, такой режим был благоприятен только для тех культур, которые успешно произрастают в воде на небольшой глубине — прежде всего это рис. Однако с помощью такой методики можно выращивать и другие, не столь ценные корнеплодные культуры.

Механическое нарушение почвенного покрова палкой-копалкой, мотыгой, лопатой или плугом гораздо более знакомо людям Запада, поскольку именно этот тип сельского хозяйства установился на древнем Ближнем Востоке и оттуда распространился в Европу. Он преобладал и в других центрах раннего развития сельского хозяйства на американском континенте и в Африке. Изначальная стадия — подсечно-огневое земледелие — зависела от уничтожения лиственного леса путем подсечки деревьев. Это позволяло солнечному свету заливать подножье леса и поддерживать рост злаков в среде, где отсутствовали конкурирующие с ними травы. Однако этот тип земледелия, даже когда его дополняло сжигание мертвых деревьев и разбрасывание пепла по земле для восстановления ее плодородия, не был стабильным. Перенос семян по воздуху вскоре приводил к буйному разрастанию на лесных расчистках чертополоха и других сорняков. Учитывая то, что этим захватчикам требовался год-другой для того, чтобы дать о себе знать, они были способны полностью вытеснять посеянные людьми культуры. Наиболее древние ближневосточные, индейские и африканские земледельцы могли продолжать свою деятельность, только перемещаясь с места на место, чтобы начинать все заново на нетронутой земле, сняв в первый год урожай без сорняков.

Эти исходные ограничения удалось преодолеть на древнем Ближнем Востоке благодаря изобретению вспашки с помощью плуга, что произошло незадолго до 3000 года до н. э.

Вспашка плугом позволила эффективно контролировать сорняки из года в года, в результате чего появилась возможность возделывать поля сколь угодно долго. Секрет был прост. Заменив мускульную силу человека животным, плуг позволил ближневосточным крестьянам обрабатывать территорию вдвое большую, чем им требовалось для пашни, занятой под выращивание урожая, — таким образом, когда дополнительная земля оставалась под паром (т. е. вспахивалась в сезон вегетации с целью уничтожения сорняков до того, как сформируются их семена), это формировало свободную экологическую нишу, необходимую для того, чтобы можно было гарантированно убрать урожай следующего года, не пораженный в значительной степени опасными местными видами сорняков.

Тот факт, что в большинстве учебников по-прежнему приводится объяснение, будто пар позволяет почве восстановить плодородие, получив отдых, является наследием анимистических наклонностей человечества. Но если хотя бы на мгновение задуматься, то каждый может убедиться, что любые процессы, которые в отдельно взятое время года запускают геологическая эрозия почв и последующие химические изменения, не будут иметь какое-либо существенное значение для роста растений в следующем году. Конечно, в случае «сухого» (богарного) земледелия почва, находящаяся под чистым паром, может накапливать влагу, которая в противном случае оказалась бы распылена в воздухе благодаря прохождению воды из почвы сквозь корни и лиственные части растений. Поэтому в регионах, где урожайность ограничена из-за дефицита влаги, год под паром может повысить плодородность, поскольку это позволяет накапливать подпочвенную влагу. Однако в других местах, где влага не является принципиальным ограничителем для роста растений, громадное преимущество пара заключается в том, что он позволяет крестьянам бороться с сорняками, прерывая с помощью плута их естественный жизненный цикл.

Вскапывание или затопление конечно же обычно приводят к аналогичным результатам, однако в большинстве естественных сред одних человеческих мускулов недостаточно для обработки достаточной площади земли в год, чтобы это позволило семье существовать за счет урожая, который можно снять лишь с половины обрабатываемой территории, тогда как остальная часть земли находится под паром. Но отдельные виды почв и экологических условий действительно допускали некоторые исключения. Двумя наиболее значимыми из них были Северный Китай, где рыхлая и плодородная лёссовая почва позволяла человеческим популяциям выживать благодаря урожаям проса без помощи энергии прицепленных к плуту животных, и американский континент, где урожаи кукурузы и картофеля, имевшие высокое содержание калорий на акр в сравнении с такими культурами Старого Света, как пшеница, ячмень и просо, обеспечивали аналогичные результаты даже на почвах, которые были более сложны для обработки, чем китайский лёсс[30].

Восхищает тот навык, с которым человечество открывало и использовало возможности, неотъемлемые от видоизменения естественных ландшафтов столь радикальным образом, многократно повышая запасы человеческого продовольствия, даже несмотря на то, что это означало постоянное порабощение бесконечным ритмом работы.

Конечно, плут использовал энергию животных, чтобы тащить лемех по почве, а жизнь пахаря в целом была менее утомительной, чем та участь, что выпала рисоводам Восточной Азии, которые использовали собственные мускулы для решения большинства задач обустройства водоснабжения и почвы, требовавшегося для создания и сохранения заливных полей. И все же тяжелый труд — упорный, бесконечный и принципиально противоречащий тем человеческим склонностям, которые были сформированы охотничьим опытом, — был судьбой всех земледельческих популяций.

Лишь так человек-земледелец мог успешно деформировать естественные экологические балансы, сокращать пищевую цепь, увеличивать потребление людей и умножать их численность до того момента, пока относительно редкое существо в природном балансе не стало господствующим крупным видом на протяжении обширных частей планеты, где распространилось сельское хозяйство.

Борьба с сорняками (к этой категории можно отнести и животных-вредителей, наподобие долгоносиков, крыс и мышей) шла при помощи различных инструментов, разума и опыта, и, несмотря на ее бесконечный характер, вела к ряду побед человечества. Однако в рассмотренной деформации естественных экологических балансов посредством сельского хозяйства присутствовала обратная сторона. Сокращение пищевой цепи и размножение ограниченного количества одомашненных видов растений и животных также привели к появлению плотных скоплений потенциальной пищи для паразитов. Поскольку наиболее успешные паразиты были слишком мелкими, чтобы их разглядеть, на протяжении многих веков человеческий разум не мог слишком эффективно справляться с их разрушительными воздействиями.

Поэтому до появления современной науки и изобретения микроскопа победы наших предков над сорняками и крупными хищниками, несмотря на весь их выдающийся характер, сталкивались с противодействием в виде расширявшихся возможностей, которые паразитирующие хищники обнаруживали в изменившихся ландшафтах, создаваемых успешными земледельцами. В действительности чрезмерное заражение (hyperinfestation) единственным или очень немногими видами паразитов представляет собой нормальную реакцию на любое внезапное и имеющее долговременные последствия изменение естественных балансов в жизненной ткани. Вредные биологические виды живут за счет эксплуатации тех разрывов, которые создаются катастрофами в нормальных экологических системах. Среди нетронутой естественной растительности сорняки остаются редкими и неприметными, однако они способны быстро оккупировать любую нишу, возникшую из-за уничтожения первичного локального ландшафта. Поскольку лишь немногие виды приспособлены для эффективного использования подобных благоприятных возможностей, результатом становится сверхзаражение оголившегося ландшафта ограниченным количеством различных видов сорняков. Однако последние не преобладают в природе долго. Вскоре себя проявляют сложные компенсаторные адаптации, и в отсутствии новых «внешних» потрясений с далеко идущими последствиями произойдет новое установление более или менее стабильной и разнообразной флоры, которая обычно в значительной степени похожа на ту, что была уничтожена в начале данного цикла.

Но по мере того, как люди продолжали прилагать усилия по изменению естественных ландшафтов, делая их пригодными для сельского хозяйства, они препятствовали восстановлению естественных климаксовых экосистем и тем самым сохраняли открытыми возможности для сверхзаражения[31]. Как уже было показано, когда люди имели дело с относительно крупными организмами, которые они могли видеть и были способны манипулировать ими, наблюдение и эксперименты вскоре позволили первым крестьянам поставить сорняки (а заодно и вредных животных наподобие мышей) под контроль. Однако в обращении с болезнетворными микроорганизмами человеческий разум на протяжении тысячелетий достигал результатов лишь на ощупь.

Как следствие, вспышки инфекционных заболеваний, поражавших поля, стада и людей, на протяжении исторического периода играли значительную роль в человеческих делах.

Фактически raison d'etre [сутью — фр.] настоящей книги и является неспособность людей предпринять усилия для понимания происходящего до того момента, пока современные медицинские открытия не выявили некоторые из наиболее важных моделей распространения инфекционных заболеваний.

С этим мы разобрались — но если мы захотим пойти дальше от данного уровня обобщения и задаться вопросами, какие виды заболеваний возникали или расширяли свое господство, в каких частях мира это происходило, в какие моменты времени и с какими последствиями для человеческой жизни и культуры, то любой точный ответ блокируется неопределенностью. Даже если исключить заболевания, которые воздействуют на посевы и домашних животных, точная информация отсутствует всякий раз, когда мы хотим представить историю человеческих инфекций.

Легко заметить, что, когда человек обосновывался для продолжительного или постоянного пребывания в отдельно взятом сельском поселении, это предполагало новые риски паразитического заражения. Например, всё большее соприкосновение с человеческими испражнениями по мере того, как они накапливались поблизости от жилья, могло обеспечить свободное перемещение от носителя к носителю широкого разнообразия кишечных паразитов. Напротив, для постоянно перемещающейся и лишь временно пребывающей в каком-то одном месте охотничьей группы возникает мало рисков, связанных с данной разновидность инфекционного цикла. Поэтому следует ожидать, что человеческие популяции, проживавшие в оседлых сообществах, были гораздо более масштабно заражены червями и подобными паразитами, нежели их охотничьи предшественники или современники в тех же климатических зонах.

Другие паразитические организмы, должно быть, легко перемещались от одного носителя к другому через зараженные водоемы.

Подобное развитие событий также было гораздо более вероятным, когда человеческие сообщества постоянно оставались в одной и той же местности и из года в год должны были полагаться на одни и те же водные ресурсы для всех домохозяйств.

Так или иначе, небольшие сельские сообщества, характерные для наиболее раннего сельского хозяйства, не всегда должны были становиться жертвами особенно острого заражения паразитами. Подсечно-огневые земледельцы Ближнего Востока на протяжении своего жизненного цикла несколько раз перемещались с одного места на другое; люди, которые выращивали просо в Китае, и индейцы, выращивавшие кукурузу, бобы и картофель, были разбросаны по земле достаточно тонким слоем и во времена до пришествия цивилизации жили в небольших деревушках.

В этих сообществах, предположительно, обосновывались различные инфекции и инфестации, и, несмотря на то что популяции паразитов должны были отличаться в зависимости от конкретного места, в каждом селе или деревушке почти все жители, вероятно, еще в юности приобретали примерно одинаковый набор паразитов. Именно так по любым меркам выглядит сегодняшняя ситуация среди примитивных земледельцев[32]. Однако подобные инфекции не могли выступать слишком тяжелым биологическим бременем, поскольку они не были способны замедлить беспрецедентный по своему масштабу рост человеческого населения. Всего за несколько столетий во всех исторически значимых регионах, где были успешно одомашнены ценные продовольственные культуры[33], плотность человеческой популяции стала в 10–20 раз превосходить показатели плотности расселения охотников, когда-либо свойственные этим же территориям.

Поскольку раннее сельское хозяйство зависело от ирригации, как это было в Месопотамии и Египте, а также в долине Инда и на побережье Перу, ему требовался более детальный социальный контроль, нежели тот, что обычно был необходим в обычной сравнительно изолированной деревне.

Проектирование каналов и дамб, коллективные действия по их обслуживанию, а главное, распределение ирригационной воды среди соперничающих за нее потребителей — все это провоцировало или требовало определенного типа авторитарного лидерства. За этим последовало появление крупных городов и цивилизационного уклада (civilization), которые характеризовались гораздо более масштабной координацией усилий и специализацией навыков, чем все те формы данных явлений, что допускала деревенская жизнь.

Однако ирригационное земледелие, особенно в относительно теплых климатических условиях, вплотную приблизилось к воссозданию благоприятных условий для передачи болезнетворных паразитов, которые преобладали во влажных тропических лесах в то время, когда, предположительно, возникли отдаленные предки человека. Передаче паразитов от одного носителя к другому способствовала чрезмерная влажность — еще более избыточная, чем в обычных условиях влажной лесной среды. Там, где достаточно теплая и мелкая вода, в которой постоянно бродили потенциальные люди-носители паразитов, обеспечивала последним удовлетворительную передаточную среду, им не требовалось прочных защитных покровов или других форм существования, которые могли бы противостоять сухой среде в течение длительных промежутков времени.

Древние формы паразитизма могли несколько отличаться от сегодняшних, однако по меркам человеческих и исторических стандартов органическая эволюция движется очень медленно. Поэтому каких-то пять тысяч лет назад паразитические формы жизни, использовавшие особые условия, которые были сформированы ирригационным сельским хозяйством, вероятно, были почти идентичны тем, что по-прежнему осложняют жизнь современных ирригационных земледельцев и рисоводов.

Об этих паразитах известно достаточно много. Самым известным из них является шистосома, вызывающая шистосомоз (бильгарциоз), скверное ослабляющее человека заболевание, которым сегодня страдают целых 100 млн людей.

Жизненный цикл шистосомы предполагает ее присутствие в телах моллюсков и людей как ее альтернативных носителей, причем этот организм перемещается от моллюска к человеку в водной среде в свободноплавающих формах[34]. Иногда эта инфекция оказывается смертельной для улиток (самого распространенного моллюска-носителя), а среди хронически подверженных ей человеческих популяций она достигает пика в детском возрасте и в дальнейшем сохраняется в менее острой форме. Как и в случае с малярией, жизненный цикл паразита примечательно сложен. Шистосома имеет две отдельные свободноплавающие формы, которые ищут для себя соответствующих носителей — в зависимости от ситуации ими становятся моллюск или человек, — с единственной целью: совершить незаурядные миграции в организме носителя после первоначального проникновения. Эта сложность, а также хронический характер заболевания, которое шистосома производит в своих человеческих носителях, предполагает, что за поведением современной шистосомы стоит продолжительная эволюция. Данная паразитическая модель, подобно малярии, могла возникнуть в африканских или азиатских влажных лесах, однако современное распространение этого заболевания, будучи очень масштабным[35], не дает какого-либо убедительного основания для ответа на вопросы, когда и где шистосома могла распространиться в тех частях света, где она процветает сегодня. Древнеегипетские ирригационные земледельцы страдали от этой инфекции уже в 1200 году до н. э., а возможно, и намного раньше[36]. Были ли поражены этой же инфекцией древние Шумер и Вавилония, с точностью сказать нельзя, хотя контакты между долиной Нила и Двуречьем создают возможность подобной ситуации[37]. Кроме того, в удаленном от них Китае недавно было обнаружено необычайно хорошо сохранившееся тело человека, похороненного во II веке до н. э., в котором присутствовал набор шистосом и паразитических червей, хотя фактической причиной смерти был сердечный приступ[38]. С точки зрения современного опыта того, насколько стремительно данная инфекция устанавливается на орошаемых территориях, где люди-земледельцы проводят долгое время, бродя в мелкой воде[39], представляется вероятным, что в Старом Свете древняя ирригация и шистосомоз были тесно связаны с очень глубокого прошлого.

Каким бы ни был древний ареал распространения шистосомоза и подобных инфекций, можно не сомневаться, что там, где они приобретали большой масштаб, они обычно приводили к появлению вялого и ослабленного крестьянства, неспособного полноценно выполнять как полевые работы, так и рытье ирригационных каналов, а также требующие не меньших мышечных усилий задачи сопротивления военному нападению или свержения чужеземного политического господства и экономической эксплуатации. Иными словами, утомляемость и хроническое недомогание наподобие тех, что вызывают шистосома и аналогичные паразитические инфекции[40], способствуют успеху при вторжении со стороны единственного вида крупных хищников, которых приходится бояться людям — их соплеменников, вооруженных и организованных для войны и завоевания. Хотя историки не привыкли осмыслять построение государств, сбор налогов и кровавые набеги в подобном контексте, эта разновидность взаимной поддержки микро — и макропаразитизма, несомненно, является нормальным экологическим феноменом.

Невозможно дать достаточно достоверную оценку того, насколько важное значение паразитическое заражение полевых сельскохозяйственных работников могло иметь для ускорения процесса утверждения социальных иерархий.

Однако представляется резонным подозревать, что наличие деспотических политических режимов, характерных для зависимых от ирригационного сельского хозяйства обществ, отчасти могло быть обязанным ослабляющим болезням, которые доставляли страдания полевым работникам, большую часть времени проводившим по щиколотку в воде, в той же степени, что и техническим требованиям по управлению и контролю над водой, которые прежде использовались для объяснения данного феномена[41]. Одним словом, библейские казни египетские могли быть связаны с властью фараонов такими способами, о которых древние иудеи никогда не думали{13}, а современные историки никогда не принимали их в расчет.

Пока невидимость паразитов препятствовала возможности осознать сам факт их наличия, человеческий разум был совершенно буквально слеп в своих попытках совладать с проявлениями инфекционных заболеваний. Однако иногда люди действительно разрабатывали пищевые и санитарные своды поведения, благодаря которым можно было снизить риск заражения. Наиболее известный случай — запрет на употребление свинины у иудеев и мусульман, который сложно понять без осознания того, что в деревнях Ближнего Востока свиньи являлись мусорщиками, вполне способными поглощать человеческие фекалии и другие «нечистые» субстанции. При поедании свиного мяса без тщательнейшего приготовления оно могло легко выступать переносчиком множества паразитов в организм людей, что демонстрируют сегодняшние столкновения с трихинеллезом. Тем не менее древний запрет на употребление мяса свиней был, предположительно, в большей степени основан на интуитивном ужасе от поведения этих животных, нежели на каком-либо методе проб и ошибок, и на основании доступных нам исторических свидетельств невозможно судить о том, что соблюдение этого табу приносило какую-либо пользу здоровью людей.

Аналогичные настроения скрываются за изгнанием прокаженных[42] из повседневного общества. Это было еще одно древнее иудейское правило, которое должно было сократить подверженность заболеванию, передающемуся с помощью кожного контакта. Как в мусульманском, так и в индуистском ритуале выдающуюся роль играет омовение водой или песком, что также иногда могло приносить результат в виде сдерживания распространения инфекций.

С другой стороны, церемониальные омовения, в которых принимали участие тысячи паломников, собиравшихся вместе, чтобы отметить тот или иной священный праздник, обеспечивают человеческим паразитам особенно благоприятную среду для поиска новых носителей. Например, в Йемене бассейны для омовения, примыкающие к мечетям, оказались пристанищем для улиток, зараженных шистосомозом[43], а в Индии распространение холеры было и остается главным образом результатом религиозных паломничеств[44].

Поэтому традиционные правила, даже когда их освящали религия и стародавняя практика, не всегда были эффективны в сдерживании распространения заболеваний, а практики, которые фактически способствовали их распространению, могли стать и действительно становились столь же священными, что и другие правила, имевшие положительную ценность для здоровья.

Конечно же не только черви и другие многоклеточные паразиты обнаруживали, что условия, созданные сельским хозяйством, благоприятны для их распространения среди людей. Инфекции, возбудителями которых являются простейшие организмы, бактерии и вирусы, также расширяли ареал для своего распространения по мере увеличения стад, посевов и человеческих популяций. Обычно это оказывало косвенные, непредусмотренные и непредвиденные воздействия, при этом, за исключением редких случаев, невозможно реконструировать все обстоятельства, которые могли обусловить утверждение новой модели заболеваний.

Впрочем, есть и несколько исключений. Например, когда сельское хозяйство в Западной Африке стало распространяться в зону влажных лесов, подсечно-огневые методы земледелия определенно возложили новые ограничения на прежние экологические балансы. Неожиданным результатом этого стало то, что малярия получила новую, эпидемическую интенсивность. Похоже, произошло следующее: расчистки лесов умножили места для размножения того вида комара {Anopheles gambiae), который питается преимущественно человеческой кровью. Вид Anopheles gambiae действительно можно корректно описывать как вредителя, который распространяется в аномальных масштабах в нишах, создаваемых человеческим сельским хозяйством во влажных лесах Африки. С развитием сельского хозяйства он вытесняет другие виды комаров, привыкших питаться за счет не человека, а иных существ. В результате малярийный цикл, включающий человека и комара, приобретает беспрецедентную интенсивность, воздействуя практически на каждого человека, который бродит по этим лесным расчисткам[45].

Тем не менее африканские земледельцы смогли проявить упорство в своих усилиях по укрощению влажных лесов в целях сельского хозяйства, хотя не обошлось и без генетических адаптации, при которых резко возрастает частотность гена, производящего серповидные эритроциты в гетерозиготных человеческих особях. Данные клетки менее благосклонны к малярийному плазмодию, нежели нормальные красные кровяные тельца. Следовательно, у тех индивидов, которые обладают этой разновидностью эритроцитов, ослабляющие воздействия малярии снижены.

Однако цена подобной защиты была очень высока. Индивиды, наследующие серповидный ген от обоих родителей, умирают молодыми. Возникающая в результате высокая детская смертность еще сильнее усугубляется тем обстоятельством, что рождающиеся вообще без серповидного гена подвержены смертельной малярийной инфекции. В регионах Западной Африки с наиболее интенсивными проявлениями малярии фактически половина детей, которые рождаются в популяциях, обладающих серповидноклеточным признаком, является биологически уязвимой. Поскольку проникновение сельского хозяйства во влажные леса по-прежнему продолжается, современное распространение малярии, Anopheles gambiae и серповидного признака допускает достоверную реконструкцию того, какие непривычно радикальные последствия предполагало и предполагает изменение предшествующих экологических моделей в данной окружающей среде[46].

В Центральной и Восточной Африке события XIXXX веков, связанные с малопродуманными попытками европейских колониальных администраторов изменять традиционные модели скотоводства и земледелия, также иллюстрирует неожиданные побочные эффекты, которые иногда возникают из экспансии сельского хозяйства в новые регионы. В действительности эти попытки предшествовали настоящим эпидемиям сонной болезни в отдельных частях Уганды, Бельгийского Конго, Танганьики, Родезии и Нигерии, а конечным результатом этого, когда колониальные режимы подошли к концу, было более плотное заражение территории смертоносной мухой цеце, нежели до того, как государственная политика задалась целью более эффективно использовать землю, выглядевшую пригодной для сельского хозяйства[47].

Очевидно, что попытки человека сократить пищевую цепь в пределах наиболее насыщенной и самой разнообразной из всех естественных экосистем планеты — тропических влажных лесов и примыкающих к ним территорий африканской саванны, — по-прежнему не вполне успешны и продолжают запрашивать исключительно высокую цену в виде подверженности заболеваниям. Именно поэтому — и данный фактор значим больше, чем что-либо еще, — Африка оставалась отсталой в части развития цивилизационной формы жизни в сравнении с территориями умеренного пояса (или тропическими зонами наподобие тех, что имеются на американском континенте), где преобладающие экосистемы были не столь усложненными и соответственно менее противящимися упрощению посредством человеческой деятельности.

В тех регионах планеты, где впервые сформировались ранние и исторически значимые сельскохозяйственные общества, экосистемы, по определению, меньше противодействовали изменению руками человека, нежели в тропической Африке. В умеренных зонах меньшее количество не столь грозных паразитов ждет своего часа, чтобы воспользоваться преимуществом сколько-нибудь существенного увеличения численности людей. Но поскольку значительный прорыв человечества и принципиальные изменения естественных балансов происходили 5–10 тысяч лет назад, уже нельзя, как все еще возможно в случае с Африкой, подразумевать или наблюдать те издержки от заболеваний, которые могли нести с собой отдельные сельскохозяйственные изобретения и территориальная экспансия.

Тем не менее мы можем сделать одно важное общее допущение о том изменении подверженности заболеваниям, которое рано или поздно происходило со всеми цивилизованными сообществами. Сельскохозяйственные популяции фактически приобретали такую плотность, которая была достаточна для того, чтобы бактериальные или вирусные инфекции сохранялись среди них сколь угодно долго даже без такого благоприятного фактора, как промежуточный нечеловеческий носитель. Обычно такое не может происходить в небольших сообществах, поскольку, в отличие от многоклеточных паразитов, бактериальные и вирусные инвазии провоцируют иммунные реакции в организме человека. Эти реакции навязывают радикальные альтернативы для взаимоотношений носителя и паразита. Всякий раз, когда эти альтернативы доминируют во взаимодействии между паразитом и его хозяином, следует либо быстрая смерть зараженного, либо его полное выздоровление и изгнание вторгающегося организма из тканей организма носителя — по меньшей мере на несколько месяцев или лет, до тех пор, пока антитела не исчезнут из кровеносной системы, что даст возможность для нового заражения.

Как обычно, в биологии всё не так просто, что и подразумевают подобные формулировки. Индивидуальное сопротивление инфекции — это не просто и не только вопрос формирования антител. Помимо этого, в некоторых случаях даже те инфекции, которые не вызывают антитела, могут поддерживать свое существование на протяжении нескольких лет и даже всю жизнь. Отдельные «переносчики», наподобие знаменитой «тифозной Мэри»{14}, могут выступать пристанищем для болезнетворного организма бесконечно долго и не испытывать слишком заметных болезненных эффектов, при этом передавая инфекцию другим с радикальными и даже фатальными последствиями. В ряде других случаев инфекция может стать «латентной», то есть отступать в какую-то часть организма носителя и скрываться там длительные промежутки времени.

Одну из наиболее примечательных латентных моделей представляет собой вирус ветряной оспы, который способен исчезать на целых пятьдесят лет, скрываясь в тканях двигательных нервов, чтобы затем проявиться вновь в качестве заболевания взрослых людей, известного как опоясывающий герпес. Подобным образом вирус аккуратно решает проблему поддержания неразрывной цепочки инфекции в рамках небольшого человеческого сообщества. Даже если все доступные человеческие носители заражаются ветряной оспой и приобретают к ней иммунитет, в результате чего болезнь исчезает, десятилетия спустя, когда проходит время для появления нового восприимчивого к нему поколения людей, инфекция все же может вернуться, выбираясь по двигательным нервам на кожу взрослых представителей сообщества и проявляясь в виде герпеса. При перемещении же к новому носителю вирус вызывает знакомые детские симптомы ветряной оспы. И мягкий характер этого заболевания для большинства людей, и демонстрируемая им примечательная модель латентности предполагают, что перед нами старая вирусная инфекция человечества. В этом смысле ветряная оспа непохожа на другие привычные детские болезни современности[48].

Заболеваниям, у которых отсутствует подобная техника выживания, но при этом они сопротивляются радикальным альтернативам, формируемым реакциями с помощью антител в организме-носителе, для своего выживания приходится полагаться на количественный фактор. Иными словами, речь идет о численности потенциальных носителей, среди которых при достаточном совокупном размере сообщества всегда обнаружится кто-то, кто еще не перенес данное заболевание и потому остается восприимчивым к инфекции.

Подобные паразиты, по всей видимости, являются новыми пришельцами на временной шкале биологической эволюции, даже если на аналогичной шкале человеческой истории они присутствуют с древних и незапамятных времен. Такие заболевания могут устойчиво существовать только в сообществах, состоящих из нескольких тысяч членов, где встречи друг с другом предусматривают достаточную частоту для того, чтобы инфекция могла непрерывно распространяться от одного индивида к другому Именно такие сообщества мы называем цивилизованными — крупными, сложно организованными, с высокой плотностью населения и без исключения ориентированные на крупные города, которые для таких сообществ являются преобладающей формой жизни.

Поэтому вызываемые бактериями и вирусами инфекционные заболевания, которые передаются напрямую от человека к человеку без носителя-посредника, являются преимущественно болезнями цивилизации — отличительным признаком и эпидемиологическим бременем крупных городов и находящейся в контакте с ними сельской местности.

Они знакомы почти всем современным людям как обычные детские болезни: корь, свинка, коклюш, оспа и прочие[49].

Для утверждения современного распространения детских болезней в глобальном масштабе потребовалось несколько тысяч лет, и предметом этой книги во многом будет рассмотрение критических порогов данного диффузионного процесса. Кроме того, следует предположить, что исходное установление этих болезней (или инфекций, от которых происходят те, что известны нам сегодня) само по себе было постепенным процессом, включавшим бесчисленные фальстарты и летальные встречи, когда либо человеческие носители, либо вторгающиеся паразиты вымирали в том или ином месте и тем самым разрывали цепочку инфекции, прежде чем она могла стать нормальным, эндемичным, относительно стабильным элементом в биологических балансах человеческой жизни в условиях цивилизации.

Большинство, а возможно, и все выделяемые инфекционные болезни цивилизации передались человеческим популяциям от скоплений животных. Наиболее тесные контакты происходили с одомашненными видами, поэтому не будет удивительным обнаружить, что многие из наших привычных инфекционных заболеваний имеют узнаваемые черты сходства с теми или иными заболеваниями, которые поражают домашних животных. Например, корь, вероятно, родственна чуме рогатого скота и/или собачьей чумке; человеческая оспа определенно связана с коровьей оспой и группой других инфекций у животных; гриппом болеют люди и свиньи[50]. В самом деле, как утверждается в одном стандартном учебнике[51], человек имеет следующее количество общих заболеваний с домашними животными: птицы — 26, крысы и мыши — 32, лошади — 35, свиньи — 43, овцы и козы — 46, крупный рогатый скот — 50, собаки — 65.

В данном подсчете присутствует много пересечений, поскольку отдельно взятая инфекция зачастую поражает несколько видов животных, равно как и людей. Кроме того, поскольку одни инфекции редки, в то время как другие встречаются повсеместно, простое перечисление их разнообразия не слишком существенно. Тем не менее количество пересечений действительно говорит о том, насколько разветвленными стали наши отношения с домашними животными в сфере заболеваний. Также представляется очевидным, что общие инфекции увеличиваются вместе со степенью близости контактов, преобладающих между людьми и животными.

Помимо болезней, которые развились из болезней одомашненных животных или являются общими с ними, человеческие популяции могут заражаться при вторжении того или иного эпидемического цикла, сформировавшегося среди диких животных. Бубонная чума, привычная для норных грызунов, желтая лихорадка, свойственная для обезьян, и бешенство, присущее летучим мышам, — вот наиболее смертельные примеры среди подобных инфекций[52].

Новые перемещения паразитов от одного носителя к другому не прекратились, и даже в недавние времени подобные случаи имели внезапные и радикальные последствия. Например, в 1891 году чума рогатого скота поразила Африку, где уничтожила огромное количество домашнего скота, а также антилоп и других видов диких животных, однако ее вспышки были столь жестокими и внезапными — умирали до 90 % животных, — что заболевание не утвердилось как эндемичное[53]. Вместо этого оно исчезло на несколько лет — предположительно, в связи с нехваткой восприимчивых к заражению им выживших популяций копытных. В 1959 году в Уганде появилось новое человеческое заболевание, получившее название лихорадки оньонг ньонг, что, вероятно, стало результатом переноса какого-то вируса от обезьян. Болезнь распространялась стремительно и на обширных территориях, но в данном случае ее воздействия на людей не были жесткими, а выздоровление (с формированием достаточного иммунитета) наступало быстро.

В результате лихорадка оньонг ньонг, подобно чуме рогатого скота среди африканских антилоп, не смогла установиться в качестве эндемичной человеческой инфекции. Вместо этого она исчезла столь же таинственным образом, как и появилась — предположительно, уйдя на верхушки деревьев, где, собственно, и был ее исходный ареал[54]. Спустя десять лет, в 1969 году, в Нигерии проявилась еще одна лихорадка, гораздо более летальная, чем вспышка в Уганде. Новая болезнь, получившая определение лихорадки Ласса по названию клинической станции, где она была впервые обнаружена имевшими западную подготовку врачами, к 1973 году фактически вернулась обратно к грызунам — обычным носителям данного паразита. После этого были приняты необходимые превентивные меры для сдерживания дальнейшего распространения этого заболевания[55].

Следует предположить, что затяжная серия подобных эпизодов имела место по мере того, как в отдельных регионах планеты увеличивалась численность людей вместе с одомашниванием растений и новых видов животных.

Инфекции должны были вновь и вновь передаваться человечеству от скоплений животных, а в особенности от одомашненных видов, с которыми человеческие популяции вступали в масштабные и тесные контакты. Конечно, подобные инфекции могут протекать в многостороннем порядке.

Например, люди иногда способны заражать одомашненных животных. Аналогичным образом может происходить обмен инфекциями между одомашненными стадами и дикими популяциями, как внутри видовых границ, так и между ними, что диктуется случайными контактами и восприимчивостью потенциальных носителей.

Иными словами, болезнетворные паразиты примерно с тем же успехом, что и люди, использовали преимущества новых благоприятных возможностей для занятия новых экологических ниш, открывавшихся в результате человеческой деятельности, которая деформировала естественные модели распространения растений и животных. Человеческий успех предполагал появление большего количества и при этом меньшего числа видов растений и животных, а следовательно, и улучшенную питательную среду для паразитов, способных стремительно развиваться, поражая какой-то отдельный вид, даже если, как в случае почти всех вирусных и большинства бактериальных инфекций, вторгающиеся организмы могут успешно существовать всего несколько дней или недель, пока антитела не блокируют их дальнейшее существование в каком-либо отдельном организме-носителе.

Прежде чем приступить к дальнейшей истории заболеваний, стоит провести параллели между микропаразитизмом инфекционных болезней и макропаразитизмом военных операций. Война и грабеж действительно становились экономически оправданным предприятием только в тот момент, когда цивилизованные сообщества сформировали определенный уровень благосостояния и навыков. Но если насильственный захват урожая приводил к быстрой гибели от голода сельскохозяйственной рабочей силы, такая форма макропаразитизма оказывалась нестабильной. Тем не менее подобные события имели место довольно часто и заслуживают сравнения с паразитическими вторжениями наподобие африканской чумы рогатого скота в 1891 году, которая также уничтожала своих носителей в таких масштабах, что замедлила установление сколько-нибудь стабильной и продолжительной инфекционной модели.

Успешные грабители становились завоевателями на очень ранней стадии истории цивилизации — иными словами, они обучались тому, как грабить селян таким образом, чтобы забирать у них определенную часть урожая, но не совершенно всё. Методом проб и ошибок мог возникать некий баланс, что и происходило; при этом земледельцы могли пережить подобное хищничество, выращивая больше зерна и других культур, чем требовалось для их собственного пропитания. Подобные излишки можно рассматривать в качестве антител, соответствующих человеческому макропаразитизму. Успешный политический режим иммунизирует тех, кто платит ренту и налоги, от катастрофических набегов и внешних вторжений точно так же, как инфицирование низкой интенсивности может иммунизировать его носителя от чреватого смертью пагубного заражения болезнью.

Иммунитет к заболеванию возникает благодаря стимулированию образования антител и создания прочих физиологических барьеров для повышенного уровня активности инфекции; государства повышают иммунитет к макропаразитизму, стимулируя производство излишков продовольствия и сырья, достаточных для поддержания необходимого большого количества тех, кто специализируется на насилии и имеет подходящее вооружение. Обе защитные реакции возлагают некое бремя на популяции носителей, однако это бремя менее тягостно, чем периодическое поражение со стороны внезапной летальной катастрофы.

Результатом учреждения успешных государств является создание общества, бесконечно более грозного для других человеческих коллективов. Те, кто специализируются на насилии, вряд ли могут преобладать среди мужчин, которым приходится проводить большую часть своего времени, занимаясь заготовкой или поиском продовольствия. И, как мы увидим вскоре, в умеренной степени пораженное болезнями общество, в котором эндемичные формы вирусной и бактериальной инфекции постоянно вызывают образование антител путем непрекращающегося заражения подверженных им индивидов, также представляет собой бесконечно большую угрозу с эпидемиологической точки зрения, чем более простые и более здоровые человеческие общества. Поэтому макропаразитизм, ведущий к развитию могущественной военной и политической организации, сопоставим с биологическими барьерами, которые создают человеческие популяции, когда они восприимчивы к микропаразитизму бактерий и вирусов. Иными словами, война и болезни связаны между собой в большей степени, нежели риторически и посредством эпидемий, которые столь часто шли в ногу с армиями и следом за ними[56].

Исходно большинство перемещений бактериального или вирусного паразитизма, вероятно, были нестабильными, точно так же, как нестабильны были недавние переносчики чумы рогатого скота и лихорадки оньонг ньонг в Африке. Можно представить, что некие новые локализованные эпидемии много раз сокращали численность человеческих популяций. Вновь и вновь истощение доступных и подверженных заболеваниям человеческих носителей должно было заставлять вторгающиеся болезнетворные организмы перемещаться из новых пастбищных территорий в ткани первых людей, занимавшихся сельским хозяйством. Даже в этом случае сохранялась готовая основа для повторного заражения, поскольку, по всей видимости, одомашненные животные уже были хроническими носителями вирусных и бактериальных инфекций, способных регулярно поражать людей.

Основание для предположения, что такие животные, как рогатый скот, лошади и овцы, могут быть хроническими носителями инфекций, можно проследить вплоть до их естественного существования в дикой природе. Это были стадные животные, которые паслись на лугах Евразии бескрайними стаями задолго до того, как люди-охотники стали настолько многочисленны, чтобы существенно изменить их образ жизни. Составляя крупные популяции одного вида, они обеспечивали в точности то условие, которое требовалось для того, чтобы бактериальные и вирусные инфекции могли становиться эндемичными, поскольку в рамках достаточно большой популяции всегда обнаруживается какой-то новый уязвимый и доступный носитель для продления инфекционной цепи. Эволюция стад и паразитов была, вероятно, в самом деле достаточно продолжительной для возникновения довольно стабильных биологических балансов. Соответственно присутствие значительного количества вирусных и бактериальных инфекций, возможно, стало привычным явлением среди диких стад рогатого скота, овец и лошадей, не вызывая чего-то большего, нежели легкие симптомы. Подобные инфекции, видимо, были «детскими болезнями» стадных животных, воздействовавшими на молодые особи беспрерывно, но почти безвредно. Однако, передаваясь человеческим популяциям, подобные инфекционные организмы обычно должны были становиться вирулентными, поскольку у человеческих организмов изначально не было какого-либо приобретенного иммунитета к этим новым захватчикам, в то время как любая значительная популяция привычных к ним носителей с самого начала будет иметь по меньшей мере частичную защиту[57].

Но фактически, причем в разные времена и в разных местах, следует допускать, что различные вирусные и бактериальные паразиты успешно перемещались на человеческие популяции и устанавливали продолжительные отношения со своими носителями. Во многих, а возможно, и во всех случаях, несомненно, требовались быстрые и полукатастрофические исходные адаптации.

Тяжелые потери среди носителей и болезнетворных организмов могли происходить вновь и вновь до появления у новой популяции-носителя приобретенного иммунитета, а адаптации со стороны паразитов позволяли инфекции становиться эндемичной. Похоже, что среди человеческих популяций современности нельзя найти подходящих примеров подобного процесса, однако иллюстрацией того, каким образом действует вирусная инфекция, когда она проникает в новую популяцию, а затем выживает, чтобы стать эндемичной, может послужить судьба кроликов в Австралии после того, как их подвергли исключительно вирулентной новой инфекции.

Это действительно показательный сюжет. Кроликов в Австралию завезли в 1859 году английские поселенцы.

При отсутствии природных хищников этот новый вид стремительно распространился по всему континенту, становясь крайне многочисленным, причем с человеческой точки зрения это был вредитель, пожиравший траву, которую в противном случае могли есть овцы. Из-за этого в Австралии сокращалось производство шерсти, а вместе с ним и доходы бесчисленных владельцев ранчо. Человеческие усилия по сокращению количества кроликов в Австралии получили новый поворот в 1950 году, когда популяцию кроликов на этом континенте удалось успешно заразить вирусом миксоматоза (дальнего родственника человеческой оспы).

Изначальный эффект был взрывным: за один сезон была заражена территория, сопоставимая по размерам с Западной Европой. В первый год смертность среди заболевших миксоматозом кроликов составила 99,8 %. Однако в последующий год смертность снизилась всего до 90 %, а спустя семь лет смертность среди инфицированных кроликов находилась на уровне лишь 25 %. Очевидно, что среди кроликов произошла жесткая и быстрая селекция — равно как и среди вирусных штаммов. С каждым последующим годом образцы вируса, взятые у диких кроликов, становились заметно менее вирулентными. Несмотря на это обстоятельство, популяция кроликов в Австралии не восстановилась до прежнего уровня, и этого, вероятно, не произойдет долгое время, а возможно, и никогда. В 1965 году в Австралии обитала только пятая часть кроликов в сравнении с их численностью до удара миксоматоза[58].

До 1950 года миксоматоз был прочно устоявшимся заболеванием кроликов в Бразилии. Среди популяции диких кроликов в этой стране данный вирус вызывал лишь мягкие симптомы и демонстрировал сравнительно стабильную модель эндемического проявления. Поэтому можно допустить, что при переносе болезни от бразильских кроликов к австралийским предполагалась меньшая адаптация, чем та, что требовалась для какого-либо паразита при его перемещении к Homo sapiens от некоторых иных видов-носителей. Но в действительности это не так, поскольку, несмотря на общее видовое название, кролики американского континента имели иное видовое происхождение, нежели кролики Европы и Австралии. Соответственно передача вируса к новому носителю, происходившая в 1950 году под присмотром специалистов, напоминала гипотетическую модель, в рамках которой значимые человеческие заболевания некогда высвобождались от какого-либо вида носителей-животных и начинали заражать человечество.

Вне зависимости от того, начинается ли какая-либо новая болезнь столь же летально, как это было с миксоматозом, процесс взаимного приспособления носителя и паразита принципиально тот же самый. Стабильная новая модель заболевания может возникнуть лишь в том случае, когда обеим сторонам удается пережить их первоначальную встречу и при помощи подходящих биологических и культурных[59] приспособлений прийти к взаимно переносимой адаптации. Во всех подобных процессах адаптации бактерии и вирусы обладают преимуществом в виде гораздо более короткого времени между их поколениями. Как следствие, генетические мутации, которые гарантированно способствуют перемещению болезнетворного организма от носителя к носителю, способны разворачиваться гораздо быстрее, чем какие-либо сопоставимые изменения человеческого генетического наследия, или быстрее, чем могут произойти какие-либо телесные изменения. Действительно, как мы увидим в одной из дальнейших глав, исторический опыт последующих столетий предполагает, что человеческим популяциям требуется примерно 120–150 лет, чтобы стабилизировать свою реакцию на радикальные новые инфекции[60].

Для сравнения низшая точка численности популяции кроликов в Австралии была достигнута в 1953 году, через три года после исходной вспышки миксоматоза. Учитывая то, что промежуток между поколениями кроликов краток — для Австралии он составляет от шести до десяти месяцев между рождением и вступлением в детородный возраст[61], — этот трехлетний промежуток эквивалентен 90–150 годам по человеческой шкале, если брать за цикл одного человеческого поколения 25 лет. Иными словами, людям и кроликам могло потребоваться сопоставимое время в пересчете на поколения для адаптации к изначально смертельному новому заболеванию.

Весь процесс адаптации между носителем и паразитом можно воспринимать как ряд волнообразных нарушений существовавшего до их встречи экологического равновесия. Исходное нарушение, скорее всего, будет радикальным, что и произошло в случае с австралийскими кроликами в 1950 году. Во многих случаях перемещение паразитизма к новому носителю слишком радикально, чтобы проявляться слишком долго. Однако, допуская, что новая инфекция способна выживать сколь угодно долго, колеблющийся баланс в дальнейшем устанавливается сам при чередовании периодов необычайной частоты заражения с периодами, когда заболевание идет на спад и может почти исчезать. Эти колебания имеют тенденцию стабилизироваться в более или менее регулярный цикл — до тех пор, пока некое новое значительное вторжение «извне» не изменит возникшую модель равновесия между паразитом и его хозяином. На любое подобное циклическое равновесие воздействует множество факторов. Например, сезонные изменения температур и влажности, как правило, приводят к концентрации детских болезней в современных крупных городах умеренного пояса в весенние месяцы.

Кроме того, принципиальным фактором является количество восприимчивых к заболеванию индивидов в рамках популяции, равно как и те способы, при помощи которых они собираются вместе или держатся порознь. Например, в современную эпоху двумя наиболее способами скопления восприимчивых к болезням молодых людей были школа и военная служба. Любой родитель в современных западных обществах может засвидетельствовать роль начальной школы в распространении детских болезней: в XIX веке, до того, как вакцинации стали стандартным мероприятием, новобранцы французской армии из сельской местности страдали — и зачастую серьезно — от инфекционных заболеваний, которые для их набранных из больших городов современников были почти безвредны, поскольку они ими уже переболели. В результате среди крепких крестьянских сыновей уровень смертности в армии был выше, чем у недокормленных слабаков, призванных из городских трущоб[62].

Размер дозы инфекции, требуемой для заражения нового носителя, продолжительность времени, в ходе которого инфекция может переноситься от одного лица к другому, способы подобного переноса и привычки, влияющие на благоприятные возможности для обмена инфекциями, — все это играет свою роль в предопределении того, как много лиц заболеет и в какой момент. Не так уж редко для того, чтобы заболевание существовало сколь угодно долго, требуется масштабная, сопоставимая с размерами мегаполисов концентрация людей-носителей. Среди такой популяции шанс на встречу с заболеванием у достаточно восприимчивых к болезни новых носителей для поддержания в рабочем состоянии цепочки инфекции явно выше, чем в том случае, когда потенциальные носители разбросаны тонким слоем по сельскому ландшафту. И все же, когда достаточно восприимчивые к заболеванию индивиды живут в сельских сообществах, такое заболевание может перемещаться туда из своего городского средоточия и проходиться, подобно низовому лесному пожару, от одной деревни к другой, от домохозяйства к домохозяйству. Однако подобные вспышки стихают столь же стремительно, как и возникают. Поскольку локальный резерв восприимчивых к заболеванию носителей исчерпывается, инфекция прекращается и исчезает, за исключением того городского центра, где она исходно возникла. Там для инфекционного организма останется достаточно восприимчивых к нему лиц, чтобы он поддерживал свое существование до тех пор, пока в сельской местности снова не накопятся не имеющие опыта болезни лица и не станет возможной очередная эпидемическая вспышка.

Все эти сложные факторы порой нивелируются до сравнительно простых всеобщих моделей частотности заболеваний. Тщательное статистическое изучение способа распространения кори в современных городских сообществах демонстрирует волновую модель, достигающую гребня в промежутки времени длиной чуть менее двух лет.

Кроме того, как было недавно показано, для того чтобы эта модель продолжала функционировать, вирусу кори требуется наличие в зоне его досягаемости популяции численностью по меньшей мере в 7 тысяч восприимчивых к нему лиц. Учитывая современный уровень рождаемости, городской образ жизни и традицию отправлять детей в школу, где корь может распространяться очень быстро в группе молодых людей, которые сталкиваются с этим вирусом впервые, оказывается, что минимальный размер популяции, необходимый для того, чтобы корь поддерживала свое существование в современном крупном городе, составляет около полумиллиона человек. При распространении этой инфекции по сельской местности для поддержания ее цепи достаточно и меньшего населения. Критический порог, ниже которого вирус неспособен к выживанию, опускается до 300–400 тысяч человек. Это можно продемонстрировать на примере того, как инфекция кори ведет себя среди островных популяций, которые насчитывают большее и меньшее количество людей, чем эта критическая масса[63].

Ни одно другое заболевание, существующее в наше время, не демонстрирует некую модель более четко, и ни одно из них, вероятно, не нуждается для своего выживания в таких крупных человеческих сообществах. Для других привычных детских болезней сопоставимые по точности исследования выполнены не были, главным образом потому, что во всех современных странах модели инфекций подверглись изменениям с далеко идущими последствиями благодаря процедурам искусственной иммунизации. Однако примечательные изменения вирулентности, а также частоты наиболее распространенных детских болезней произошли недавно, еще в XIX веке, когда европейские правительства впервые начали собирать статистику по распространению отдельных инфекционных заболеваний. Иными словами, взаимное приспособление болезнетворных организмов и их человеческих носителей развивалось и по-прежнему развивается очень стремительно в ответ на меняющиеся обстоятельства и условия человеческой жизни.

Поиск исторических документов со свидетельствами того, когда и где предки наших современных детских болезней впервые поразили человеческие популяции, может оказаться довольно разочаровывающим. Прежде всего, древнюю медицинскую терминологию невозможно с легкостью сопоставить с современной классификацией заболеваний.

Симптомы меняются и, несомненно, менялись вплоть до неузнаваемости. При первом своем появлении то или иное новое заболевание часто демонстрирует симптомы, которые позднее исчезают, когда у популяции его носителей имеется время для формирования сопротивляемости.

Одним из известных примеров данного феномена в прошлом являются те скоротечные симптомы, которые демонстрировал в Европе сифилис. Аналогичные эпизоды можно наблюдать сегодня всякий раз, когда новое заболевание впервые вторгается в прежде изолированное сообщество. В действительности симптомы могут быть таковы, что они полностью затемняют природу заболевания, которая поддается выявлению только путем специального бактериологического анализа. Так было, например, когда туберкулез впервые появился у одного из племен канадских индейцев: эта инфекция атаковала те органы их тел, которые не трогала у белых. Симптомы — менингит и т. п. — были гораздо более выраженными, а прогресс заболевания гораздо более быстрым, чем всё, что ассоциировалось с туберкулезными инфекциями среди прежде подверженных им популяций.

Только микроскопический анализ позволил врачам опознать в этих первичных проявлениях болезни именно туберкулез.

Однако к третьему поколению туберкулезная инфекция, как правило, концентрировалась в легких, когда взаимное приспособление носителей и паразитов стало приближаться к привычной городской модели болезни[64].

Процесс адаптации между носителем и паразитом столь быстр и изменчив, что следует допустить, что преобладающие ныне модели инфекции являются лишь единственными текущими проявлениями заболевания, которое в исторические времена в действительности меняло свое поведение с далеко идущими последствиями. Однако, если помнить, что для циркуляции кори в современных городских сообществах требуется полмиллиона человек, то стоит отметить, что недавние оценки совокупного населения очага старейшей цивилизации планеты — древнего Шумера — приходят в точности к тому же показателю[65]. Похоже, можно с уверенностью предположить, что шумерские города находились в достаточно тесном контакте друг с другом, чтобы составлять единый резервуар для заболеваний, и в этом случае значительное количество людей, приближавшееся к полумиллиону, определенно составляло популяцию, способную поддерживать инфекционные цепочки наподобие тех, что характерны для современных детских болезней. В последующие столетия, по мере того как другие части света также становились очагами городских цивилизаций, длящиеся инфекционные цепочки стали возможны и в других местах. Сначала в одном месте, а затем в другом тот или иной болезнетворный организм, предположительно, поражал доступных ему человеческих носителей и удобно устраивался в нише, которую открывало для него увеличение плотности человеческого расселения.

Передающиеся от человека к человеку «цивилизованные» типы инфекционных заболеваний не могли устояться задолго до 3000 года до н. э. Однако, когда этот процесс действительно наладился, различные инфекции обосновались среди разных сообществ Евразии цивилизационного типа.

Доказательством данного факта является то, что, когда незадолго до и сразу после наступления христианской эры коммуникации между прежде изолированными цивилизованными сообществами стали постоянными и организованными, опустошительные инфекции вскоре распространились от одной цивилизации к другой, что имело для жизни людей последствия, аналогичные (хотя и менее радикальные) тому, что произошло с австралийскими кроликами после 1950 года.

Более детальное рассмотрение этих событий будет сделано в следующей главе. Здесь же нам, видимо, следует лишь вкратце осмыслить общие исторические последствия установления этих отчетливо цивилизованных разновидностей заболеваний в нескольких центрах непривычно плотных человеческих популяций между 3000 и 500 годами до н. э.

Первое и самое очевидное: моделям человеческого воспроизводства приходилось приспосабливаться к систематической убыли населения, возникавшей из-за подверженности заболеваниям, которые успешно развивались в условиях цивилизации. До самых недавних времен крупные города были неспособны поддерживать численность своих жителей без значительного притока мигрантов из окружающих их сельских территорий. Риски для здоровья в городских условиях были попросту слишком велики, поскольку, помимо инфекций, распространяющихся от человека к человеку, которые передавались в качестве детских болезней (как правило, путем вдыхания зараженных частиц, попавших в атмосферу из-за кашля или чихания), древние города страдали от увеличившейся циркуляции болезней, переносимых посредством зараженных водоемов, а также от полного списка инфекций, разносчиками которых выступали насекомые.

Любое прекращение подвоза продуктов питания из удаленных местностей угрожало голодом, а местные неурожаи зачастую было сложно чем-либо компенсировать. В свете всех этих обстоятельств неудивительно, что города не могли обеспечивать свое демографическое воспроизводство — вместо этого им приходилось зависеть от мигрантов из сельской местности для восполнения ущерба, возникавшего от голода, эпидемических и эндемичных заболеваний.

Поэтому модель цивилизованной жизни требовала присутствия сельских земледельцев не только для производства большего объема продовольствия для обеспечения городских жителей, чем они потребляли сами, но и для производства избыточного количества детей, чья миграция в города требовалась для поддержания численности их населения. Репродуктивные излишки сельской местности также должны были нести потери из-за макропаразитизма, то есть от войны и грабежа, а также от голода, к которому почти всегда приводили подобные мероприятия. Лишь иногда и на ограниченные промежутки времени возникало нечто вроде стабильного баланса между уровнями сельской рождаемости и трудовыми нишами, доступными в городских условиях для избыточного сельского населения. Открытые и доступные пограничья, столь важные для европейской истории последних четырех столетий, также были непривычным явлением, хотя при наличии доступной земли избыточное сельское население могло мигрировать на пограничные территории (что и происходило) и тем самым расширять сельскохозяйственную базу общества вместо того, чтобы ступать на рискованный (впрочем, для немногих впечатляюще выгодный) путь миграции в город.

Демографическая статистика стала приобретать некоторый уровень надежности только после 1650 года, а до этого, похоже, невозможно даже гадать, каковы были масштабы, предполагаемые этой моделью перемещения населения. Тем не менее подобные модели определенно утверждались с самого момента формирования первых крупных городов. Тот примечательный способ, каким носители шумерского языка в городах древней Месопотамии в III тысячелетии до н. э. уступили место семитоязычным народам{15}[66], вероятно, был прямым следствием данного типа перемещений населения.

Носители семитских наречий, предположительно, мигрировали в шумерские города в таких количествах, что поглотили носителей более древнего языка. Шумерский продолжал существовать как язык обучения и язык священников, однако для повседневных целей возобладал семитский аккадский язык. Этот лингвистический сдвиг мог стать результатом скачкообразного роста городов или, что более вероятно, необычайно масштабного вымирания сложившихся городских популяций из-за болезней, войн или голода, хотя какой из этих факторов или какое их сочетание могли действовать в древнем Шумере, неизвестно.

На помощь могут прийти параллели из XIX века. Начиная с 1830-х годов и особенно после 1850 года стремительный рост городов вместе с вспышками нового инфекционного заболевания — холеры — нарушали давно существовавшие культурные модели в Габсбургской монархии[67]. Крестьяне, эмигрировавшие в города Богемии и Венгрии, были давно привычны к изучению немецкого языка, и спустя несколько поколений их потомки становились немцами как по своим умонастроениям, так и по языку. В XIX веке этот процесс стал встречаться с препятствиями. Когда количество славяно — и венгроговорящих мигрантов, живущих в крупных городах монархии, превзошло определенный уровень, новоприбывшим больше не приходилось учить немецкий для повседневной жизни. Вскоре среди них укоренились националистические идеалы, и это привело к тому, что германская идентичность стала казаться непатриотичной. В результате за полстолетия Прага стала чешскоговорящим городом, а Будапешт — венгроговорящим.

Ранние цивилизации, которые в языковом плане были более единообразны, определенно не фиксировали процесс миграции в город по лингвистическим изменениям, как это делалось в древней Месопотамии и Габсбургской монархии XIX века. Тем не менее невозможно сомневаться в реалиях потерь городского населения как в глубокой древности, так и в сравнительно недавние времена. Именно к такому результату должны были приводить сам факт существования городов и усилившиеся модели циркуляции заболеваний, которую эти города формировали, с той единственной задержкой во времени, что требовалась для болезнетворных организмов, дабы проявить себя и добраться до той обогатившейся среды, которую предоставляло для их питания урбанизированное человечество.

Не вполне понятно, каким образом провоцировался и поддерживался этот приток избыточного населения из сельской местности. Конечно, последняя часто была более здоровой средой, поскольку различные формы инфекций, распространенные в городах, с меньшей вероятностью добирались до сельских обитателей. С другой стороны, когда та или иная эпидемия действительно проникала в сельскую местность, она могла иметь более радикальные последствия, нежели те, что были вероятны среди уже зараженного ею и поэтому частично получившего иммунитет городского населения. Кроме того, многие крестьяне хронически недоедали и потому были особенно уязвимы для любой инфекции, которая случайно к ним попадала. Понятно, что для крестьян, находившихся под контролем со стороны цивилизаций, не автоматически появлялась возможность с легкостью воспитывать больше детей, чем требовалось для поддержания существования семьи — это было ничем не легче, чем производить больше продовольствия сверх того, что требовалось для выживания им самим.

Однако крестьяне, как правило, выполняли обе эти задачи. Цивилизации не смогли бы оказаться устойчивыми без притока мигрантов, равно как и без притока продовольствия из сельской местности в город. Поэтому совершенно вероятно, что своды моральных правил, стимулирующие высокую рождаемость в сельской местности, были необходимой основой для цивилизованных моделей общества. В любом случае среди крестьян в условиях цивилизации не преобладали те различные способы, при помощи которых сообщества охотников и собирателей регулировали свою численность.

Вместо этого в большинстве, если не во всех крестьянских сообществах ранний брак и длинная вереница детей рассматривались как признак великолепного здоровья матери и благосклонности к ней высших сил, а также как лучшая из всех возможных гарантий не остаться в беспомощности в старости, поскольку, если одному ребенку суждено умереть, то следующий все равно способен взять на себя ответственность за уход за стариками, когда они больше не смогут передвигаться самостоятельно. Данные настроения также были связаны с признанием личных и семейных прав собственности на землю. В свою очередь, подобные права зачастую определялись или внедрялись посредством государственной политики в области ренты и налогов.

Невозможно сказать в точности, каким образом действовали и реагировали друг на друга культурный, социальный и биологический факторы. Можно быть уверенным лишь в том, что всем успешным цивилизациям удавалось обеспечить приток людей, а также товаров из сельской местности в города, и делалось это с помощью сочетания санкций религии, закона и обычая.

В нашу эпоху взрывного демографического роста мы охотно признаем, что цивилизационная репродуктивная норма содержала риск спровоцировать резкое перенаселение в сельской местности. Любое длительное уменьшение карьерных возможностей для излишка крестьян — в городах, в армии или возможностей эмиграции в какой-либо пограничный регион — вскоре приводило к скоплению избыточного населения в деревнях. Чтобы предотвратить сельское перенаселение, альтернативные карьерные траектории должны были предполагать высокий уровень смертности, но при этом не отталкивать большое количество мужчин и женщин от принятия соответствующих рисков, которые включала возможная развязка при уходе из дома, вне зависимости от того, делалось это добровольно или вынужденно, сознательно или неосознанно.

Поддержание стабильного демографического баланса в подобных обстоятельствах было и остается чрезвычайно сложным делом. Смертность в городах и в армии должна соответствовать темпам роста сельского населения, а общество в целом должно одновременно добиваться масштабных успехов в самозащите от «внешнего» вторжения такого масштаба, что оно способно нарушить его внутреннюю демографическую модель.

Подлинно стабильная макропаразитическая модель, соответствующая этим специфическим характеристикам, редко существовала в течение длительного времени в какой-либо части света. Напротив, история цивилизации обычно демонстрировала резкие колебания в противоположные стороны, поскольку периоды мира и процветания стимулировали рост населения, превышающий макропаразитические силы поглощения (т. е. уничтожения), тогда как рост уровня смертности заявлял о себе посредством слома общественного порядка. Крестьянские бунты, гражданские войны, набеги иноземцев и грабежи, наряду с сопровождавшим их усилением голода и болезней, всегда можно рассматривать как явления, катастрофически сокращающие население всякий раз, когда менее радикальные регуляторы численности крестьян оказывались неспособными поддерживать удовлетворительный баланс.

Характерно, что увеличившиеся показатели смертности будут сокращать численность крестьян до уровней, гораздо ниже предшествующих, прежде чем успешная политическая консолидация вновь не позволит росту сельского населения заявить о себе. Очевидно, что «внешние» вторжения — либо болезнетворных организмов, либо вооруженных людей — были способны прерывать подобные циклы; такой же эффект могли оказывать и непривычные климатические условия, которые вели к значительным потерям урожаев. В действительности в большей части цивилизованного мира подобные «внешние» факторы были столь могущественными и столь частыми, что скрывали любую тесную корреляцию между колебанием численности крестьян и уровнем общественного спокойствия.

Этот цикл безошибочно проявлял себя только в Китае, где внешние политические и военные силы были слабее из-за географических барьеров, которые на протяжении большей части времени изолировали человеческую массу цивилизации от значительных внешних давлений; но даже в Китае внешние факторы никогда не отсутствовали полностью и порой сдерживали восстановление населения на целые столетия.

В обществах цивилизационного типа присутствовал еще один способ поглощения избыточного сельского населения.

Предпринимая нападения на соседние регионы, монархи и армии иногда были способны расширять территории под своим контролем и открывать своим подданным пограничные земли для их заселения и эксплуатации. Подобные меры в самом деле обеспечивали практически безошибочное разрешение любого риска внутреннего перенаселения, поскольку в ходе завоевательных войн (вне зависимости от того, успешны они или нет) всегда можно ожидать существенного увеличения смертности в абсолютных показателях.

Торговля также порой помогала прокормить население, которое в ином случае было бы избыточным. Однако до последних столетий издержки наземной транспортировки были столь высоки, что значительное количество людей могло процветать благодаря торговле лишь в том случае, если они находились вблизи моря или вдоль судоходных рек. Тем не менее с самых первых дней цивилизации корабли могли — и это действительно происходило — доставлять продовольствие и другие полезные товары издалека в большое количество портов. Обменивая переработанную продукцию и другие товары на продовольствие и сырье, представлявшие цивилизацию купцы и моряки могли участвовать во взаимовыгодной торговле с чужеземцами. Однако поддерживать торговые балансы в устойчивом состоянии было столь же сложно, как и сохранять стабильный демографический баланс в рамках отдельно взятого политического сообщества.

Соответственно в торговле — точно так же, как в политике и войне, — нормой были резко сменяющие друг друга расширение и сжатие.

Представляется очевидным, что при наличии этого неотъемлемого множества факторов нестабильности цивилизованное общество еще не обрело чего-то напоминающего хорошо адаптированный экологический баланс на макропаразитическом уровне. Подобно заболеванию, вторгающемуся в не имеющую опыта встречи с ним популяцию носителей, возникновение присущих цивилизации форм макропаразитизма на протяжении письменной истории демонстрировало резкие колебания — в одних случаях происходило уничтожение громадного количества крестьян и других работников, которые поддерживали всю систему своим трудом, а в других случаях количество едоков не удавалось удерживать на уровне, соответствующем доступному объему продовольствия.

Впрочем, несмотря на бесчисленные локальные спады, территории, подчиненные цивилизационным моделям организации, на протяжении столетий действительно имели тенденцию к расширению. Однако количество отдельных цивилизаций всегда оставалось незначительным, хотя их конкретный список — полдюжины или две дюжины в совокупности — зависит от тех критериев, которые используются для отличия одного стиля цивилизованной жизни от другого. Столь небольшая численность отражает тот факт, что цивилизации обычно не расширяются посредством стимулов для усложнения существовавших прежде локальных институтов, идей и навыков до новых высот изощренности. Вместо этого цивилизации регулярно экспортируют на новую почву ключевые культурные элементы из уже сформированного центра. Зачастую (а возможно, и всегда) заимствовать и имитировать было проще, чем создавать заново. Однако в данной ситуации присутствовал еще один фактор, позволяющий объяснить ту сравнительную легкость, с которой сообщества цивилизационного типа расширялись на новые территории — фактор, выступавший результатом неосознанных мер или макропаразитических моделей, а динамики микропаразитизма. О чем идет речь, покажет следующее рассуждение.

Когда цивилизованные общества научились уживаться с «детскими болезнями», которые могли устойчиво проявляться только среди крупных человеческих популяций, они приобрели исключительно мощное биологическое оружие.

Оно выступало на сцену всякий раз, когда происходили новые контакты с прежде изолированными, менее крупными человеческими группами. Когда болезни цивилизации вырывались на свободу в пределах популяции, прежде никак не затронутой конкретным микроорганизмом, они быстро приобретали радикальные масштабы, убивая и старых, и молодых без разбора вместо того, чтобы оставаться пусть и серьезной, но все же терпимой болезнью, поражающей маленьких детей[68].

Разрушительное воздействие эпидемии подобного типа, вероятно, больше, чем просто человеческие жертвы, сколь бы суровыми они ни были. Выжившие зачастую деморализованы и теряют всяческую веру в унаследованную традицию и религию, которые не подготовили их к подобной катастрофе. Иногда новые инфекции фактически проявляют свою наибольшую вирулентность среди молодых людей, что, по мнению ряда медиков, объясняется чрезмерной энергией реакций антител этой возрастной группы на вторгающийся болезнетворный организм[69]. Потери населения в границах 20–40-летнего возраста определенно наносят гораздо больший ущерб обществу в целом, чем количественно сопоставимая гибель либо очень молодых, либо очень старых. В самом деле, любому сообществу, которое теряет значительную долю своей молодежи в ходе одной эпидемии, будет сложно поддерживать себя материально и духовно. А когда за первоначальной уязвимостью к одной из характерных для цивилизации инфекций стремительно следуют столь же разрушительные подверженности другим заболеваниям, структурная целостность сообщества практически наверняка рухнет. В первые тысячелетия истории цивилизации результатом этого было спорадическое появление по краям цивилизованных обществ полупустых периферийных территорий. Простонародье, вступавшее в контакт с городскими популяциями, всегда стояло перед риском встречи с деморализующими и деструктивными заболеваниями. Выжившие зачастую не имели возможности оказывать серьезное сопротивление необратимому включению в политический организм цивилизации.

Разумеется, в этот эпидемиологический процесс привычно вмешивалась — и скрывала его — война. Еще одним привычным методом исследования новых земель для людей цивилизации была торговля, которая не так уж и отличалась от воинственного грабежа. А поскольку война и торговые отношения зачастую попадали в хроники цивилизации, тогда как эпидемии среди безграмотных и беспомощных цивилизованных народов не регистрировались, до недавнего времени историкам не удавалось сколько-нибудь полноценно обращать внимание на то биологическое оружие, которое условия городской жизни имплантировали в кровеносную систему народов цивилизации. Однако отсутствие документальных свидетельств не должно препятствовать нашему признанию той силы эпидемиологического превосходства, которое сформировала жизнь в условиях цивилизации среди тех, кто остался в живых, перенеся характерный для того или иного места набор детских болезней.

Тем не менее, даже когда локальные популяции подвергались опустошению и деморализации из-за подверженности одной или большему количеству болезней цивилизации, действенные препятствия для вторжения цивилизации на соседнюю территорию порой сохранялись. Если отдельные территории были слишком сухими, слишком холодными, слишком влажными или слишком гористыми для методов ведения сельского хозяйства, знакомых цивилизованному сообществу, поселение в таких местах замедлялось, а у проживавших там народов мог возникнуть шанс на биологическое восстановление, или же заселение этих мест могло стимулироваться какими-то другими популяциями, просачивающимися из более отдаленных регионов. Если контакты между цивилизационным центром и подобной пограничной зоной становились регулярными, повторяющиеся случаи подверженности заболеваниям цивилизации лишали их большинства ужасных последствий. Катастрофы на этих пограничных территориях время от времени могли происходить, если возникала новая форма инфекции, если плотность населения увеличивалась до такого уровня, когда новые модели распространения заболевания могли становиться самоподдерживающими, или же если между случаями подверженности формам инфекции, постоянный очаг которой сохранялся в городах цивилизации, проходило слишком много времени.

Но в том случае, когда никакие географические или климатические барьеры не препятствовали распространению на пограничных территориях устоявшихся в цивилизациях методов земледелия, народы, потрясенные уязвимостью для новых заболеваний, вряд ли были способны противостоять дальнейшему вторжению. Этот процесс в действительности довольно близко напоминает стандартное питание животных. Прежде всего, структурная организация соседствующих сообществ подвергалась слому благодаря сочетанию войны (срв. измельчение пищи животными) и заболеваний (срв. химическое и физическое воздействие со стороны желудка и кишечника). Несомненно, иногда та или иная локальная популяция переживала тотальное истребление, однако это не было типовым случаем. Чаще после первоначальных сокрушительных встреч с цивилизацией на конкретной территории сохранялось значительное количество культурно дезориентированных индивидов. В дальнейшем подобный человеческий материал можно было инкорпорировать в ткани самой увеличивавшейся цивилизации либо индивидуально, либо в качестве небольших семейных и деревенских групп. Через какое-то время такие популяции спешивались с эмигрантами и беглецами из внутренних территорий цивилизации, после чего они становились совершенно неотличимы от других сельских и периферийных элементов политического организма цивилизации. Близкой параллелью для этого исторического процесса предстает то, каким способом в процессе питания людей регулярно подвергаются слому более значительные химические структуры нашей пищи, чтобы позволить молекулам и атомам влиться в структуры нашего тела.

С точки зрения цивилизованной стороны фронтира исходное вымирание и разрушение локальных социальных барьеров открывало для сверхизбыточного крестьянства цивилизации возможность направляться на новую территорию и там обнаружить новый шанс на процветание.

По большей части данный феномен оставался спорадическим и локальным. Подходящие земли и избыточные человеческие ресурсы были доступны отнюдь не всегда. Однако на протяжении столетий это происходило достаточно часто, чтобы сделать возможным всё новые выплески экспансии существовавших прежде цивилизованных обществ. В действительности именно принципиально благодаря этому феномену цивилизованные общества на протяжении истории столь настойчиво стремились расширять свой территориальный масштаб.

Конечно, между расширяющимися цивилизациями случались и конфликты, начавшиеся в сравнительно ранние эпохи, когда после примерно 1300 года до н. э. имперские государства Месопотамии и Египта стали сталкиваться в Сирии и Палестине. Кроме того, эпидемиологическое и культурное «поглощение» одного общества другим иногда приводило и к исчезновению сообществ цивилизационного типа — именно такой была судьба цивилизации американских индейцев после 1500 года. То же самое произошло и с древними Египтом и Месопотамией в ходе их постепенного включения в имперские структуры, протянувшиеся за рамками их изначальных границ — этот процесс был завершен лишь после мусульманских завоеваний VII века н. э.

Некоторые читатели усомнятся в этом ряде допущений и априорных выводов, особенно если применять их к цивилизованным обществам en bloc [в целом — фр.], не принимая в расчет локальные различия и изменения с течением времени. Несомненно, подобные различия имели место. Однако их невозможно разглядеть по дошедшим до нас источникам, поскольку те немногие, кто умел писать, совершенно не осознавали тот биологический процесс, который я попытался препарировать, даже если это вышло громоздко. Нужно примириться с тем фактом, что до современной эпохи, когда описанный феномен приобрел беспрецедентные масштабы в результате европейских океанических открытий, которые прорвали бесчисленные эпидемиологические барьеры, дошедшие до нас источники попросту не принимают во внимание то, что происходило со слабыми и несчастными соседями цивилизованных народов.

Авторы этих источников вполне естественным образом были склонны к предположению, что ожидать следовало лишь экспансию цивилизации (разумеется, их собственной), поскольку ее обаяние и ценность самоочевидны. То же самое — зачастую бездумно — допускают и современные историки. Однако, учитывая ту привязанность, что люди обычно ощущают к образу жизни, в котором они были воспитаны, возникает сомнение, были ли незатронутые цивилизацией внешние сообщества вообще склонны к включению в некий чуждый им социальный организм, даже когда вторгающееся сообщество обладало очевидными и неоспоримыми превосходствами в навыках, богатстве и знании.

Разумеется, варвары достаточно часто одерживали триумф в качестве завоевателей — лишь для того, чтобы, в свою очередь, подвергнуться завоеванию соблазнами цивилизации. Подобные захватчики, вероятно, редко предвидели, что произойдет с их унаследованным от предков образом жизни, и часто сопротивлялись порче, которую несла цивилизация, когда наконец начинали понимать, что происходит.

Кроме того, в качестве завоевателей и правителей они всегда обладали гораздо более привлекательными видами на будущее в сравнении с любыми возможностями, доступными для бедного и скромного народа пограничья, чья предначертанная роль заключалась в пополнении рядов наиболее угнетенного класса цивилизованного общества. В связи с этим можно предположить, что такие народы всегда противостояли включению в цивилизованное общество до тех пор, пока это было в их силах.

Поэтому если попытаться исправить неотъемлемо присутствующую в доступных нам источниках тенденциозность, то успех, который цивилизации столь регулярно демонстрировали во включении пограничных народов в механизм городского (metropolitan) социума, требует объяснения. Расширение культурных фронтиров цивилизации становится постижимым только в том случае, если достаточный вес придается эпидемиологическим моделям, описанным выше. Ничто иное не выглядит более точным или соответствующим поведению обычного человека.

Неким проверочным случаем для моей гипотезы оказывается Индия. Цивилизованный уровень общества на этом субконтиненте исходно возник в его полупустынной северо-западной части, где река Инд течет в море с Гималаев по все более пустынным территориям. Подобный ландшафт напоминал древнюю Месопотамию и Египет, и ирригационное сельское хозяйство, на котором держалась цивилизация Инда, вероятно, очень напоминало сельское хозяйство двух указанных цивилизаций Среднего Востока. Базовая модель индийской истории была определена масштабными варварскими (арийскими) вторжениями после 1500 года до н. э., за которыми последовало медленное новое утверждение цивилизованных моделей жизни. Это тоже в высокой степени соответствует тем ритмам древней истории, которые испытывали на себе другие цивилизации речных долин[70].

Однако около 800 года до н. э., когда в Северо-Западной Индии вновь утвердились цивилизационные структуры, безошибочно обнаруживается расхождение с другими цивилизациями. К югу и востоку индийские городские сообщества граничили с местностями, занятыми различными «лесными народами», которые обитали (по меньшей мере обычно) в небольших самодостаточных сообществах того типа, которые в умеренных зонах были крайне подвержены эпидемиологическому уничтожению со стороны болезней цивилизации. Нет основания полагать, что в Индии данные заболевания не были столь же разрушительными, что и в северных частях Евразии. Однако, вопреки ожиданиям, лесные народы Индии не были побеждены и дезинтегрированы — напротив, у них имелся собственный эпидемиологический ответ на биологическое оружие цивилизации.

Различные тропические заболевания и паразитические инфестации, процветавшие во влажных и теплых климатических условиях, защищали их от характерной для умеренного пояса модели вторжения цивилизации. Точно так же, как позднее случится в Африке, в этих местах в бесчисленных формах скрывались смерть и истощение, что препятствовало масштабному или быстрому вторжению людей цивилизации с более сухой территории севера и запада Индии во влажные и теплые регионы. В результате произошло нечто вроде эпидемиологической ничьи. Лесные народы могли выкашивать инфекции, появлявшиеся при контактах с народами цивилизации, однако ее незваные гости были в равной степени уязвимы при контактах с тропическими заболеваниями и инфестациями, которые были знакомы лесным народам.

Развязка этой истории хорошо известна. Вместо поглощения различных примитивных сообществ, населявших южную и восточную части Индии, тем способом, который был привычен к северу от Гималаев, индийская цивилизация распространялась путем инкорпорации бывших лесных народов в качестве отдельных каст, встраивая их в индуистскую конфедерацию культур в виде полуавтономных функциональных организмов. Поэтому локальные культурные и социальные традиции не были уничтожены до того, как были включены в цивилизационные социальные структуры Индии — напротив, на протяжении столетий существовало широкое разнообразие примитивных ритуалов и практик. Время от времени подобные элементы выходили на поверхность в индийских письменных источниках, когда устно передаваемые идеи и ритуалы привлекали внимание грамотных людей и фиксировались должным образом, усложнялись или искажались, чтобы тем самым интегрироваться в невероятную сложность исторического индуизма.

В определение и поддержание кастового принципа индийского общества, конечно, входили и другие элементы и воззрения. Однако табу на личные контакты поверх кастовых границ, а также сложные функции по очищению тела в случае неумышленного посягательства на подобные табу подразумевают то, какую значимость страх заболевания, вероятно, имел при определении безопасной дистанции между различными социальными группами, которые стали кастами исторического индийского общества. Лишь после продолжительного процесса эпидемиологического контакта, в ходе которого иммунитеты посредством антител и переносимости паразитической инфестации постепенно выравнивались (или же исходные различия резко сокращались), говорившие на арийских диалектах захватчики смогли безопасно жить в непосредственной близости от носителей тамильского и других древних языков. Несомненно, этот эпидемиологический обмен сопровождался генетическим смешением (вопреки кастовым функциям, препятствовавшим смешанным бракам), а довольно жесткое выборочное выживание должно было изменить генетические наборы лесных народов точно так же, как и вторгавшихся представителей цивилизованных образов жизни.

Но всем этим гомогенизирующим процессам недоставало радикальной модели «переваривания», характерной для других цивилизаций Старого Света. Следовательно, культурное единообразие и социологическая целостность индийских народов оставались сравнительно слабыми в сравнении с более унитарными структурами, свойственными северным цивилизациям Евразии. Конечно, это своеобразие индийского типа цивилизации можно приписать случаю или осознанным актам выбора. Случайность и выбор действительно могли играть некую роль в установлении кастового принципа, однако уникальная эпидемиологическая ситуация, с которой столкнулась индийская цивилизация на ранних стадиях своей экспансии, также должна была иметь много общего с превращением каст в то, чем они стали, тем самым определяя структуру индийского цивилизованного общества иным способом, чем тот, что преобладал в других местах.

В иную сторону отличалась ситуация на американском континенте. В Мексике и Перу цивилизационные заболевания того типа, что возникли в крупных евразийских центрах городской жизни, не смогли обосноваться до 1500 года.

В противном случае Монтесума определенно устроил бы вторгшимся испанцам более действенную эпидемиологическую месть, чем в действительности произошло. Однако более детальное рассмотрение американских моделей заболеваний, как представляется, лучше отложить до одной из следующих глав, где мы рассмотрим эпидемиологические последствия европейского прибытия в Америку.

Здесь же остается только подвести итоги всех прозвучавших предположений и гипотез, основанных на современных представлениях об инфекционных заболеваниях.

Несмотря на нехватку убедительных письменных или археологических свидетельств, похоже, можно с уверенностью утверждать, что в каждом из цивилизованных регионов Старого Света выработался собственный свойственный ему набор инфекционных заболеваний, передающихся от человека к человеку, и произошло это в промежутке между временем появления первых крупных городов и примерно 500 годом до н. э. Инфекции, живущие в воде, передающиеся насекомыми и при тактильном контакте, также имели гораздо больший масштаб в перенаселенных городах и прилегающих к ним регионах плотного сельскохозяйственного заселения. Подобные зараженные и устойчивые к заболеваниям цивилизованные популяции были биологически опасны для соседей, непривычных к столь грозному набору инфекций. Фактически это сильно облегчило цивилизованным популяциям территориальную экспансию, нежели в том случае, если бы этих заболеваний не было.

Провести точные границы между разными ареалами заболеваний невозможно. Несомненно, географический масштаб любой отдельной инфекции варьировался от года к году в зависимости от перемещений людей, колебаний вирулентности и моделей возникновения болезней внутри самих центров цивилизации. Результат этого был крайне нестабильным. Новые биологические балансы (и микро—, и макропаразитические), которые создавались социальными структурами цивилизации, были подвержены дальнейшему нарушению вместе с любым значительным изменением в сферах транспорта и коммуникаций, поскольку ни одна из этих важных новых инфекций не достигла географического предела или других естественных лимитов. В следующей главе мы рассмотрим, каким образом эти балансы менялись в промежутке от 500 года до н. э до 1200 года н. э.

Загрузка...