Часть третья ПОИСКИ

На земле на чёрной всего прекрасней

Те считают конницу, те — пехоту,

Те — суда. По-моему ж, то прекрасно,

Что кому любо.

Сапфо

Аристотель


Ещё во время памятной прогулки по мокрому лесу вдоль шумного в это время года Кефиса Эпикур решил, что больше не нуждается в учителях. Разочаровавшись в Платоне, он вообще потерял доверие к авторитетам и с юношеской самонадеянностью решил найти истину сам. Но сперва, чтобы не быть невеждой, следовало разобраться в доводах споривших между собой философов.

Предложение Менандра оказалось очень кстати, и на другой день Эпикур пришёл к приятелю за обещанными книгами Аристотеля.

— С чего же нам начать? — глубокомысленно протянул Менандр, которого Эпикур застал за чтением во внутреннем дворике мужской половины дома в тени старого орехового дерева.

— Дай мне всё, что есть, — предложил Эпикур, — а дальше я разберусь.

— Всё-всё? — почему-то развеселился Менандр, убежал в дом и тут же вернулся с листком папируса. — Ну, выбирай. Что принести тебе сперва?

Эпикур развернул листок и стал читать: «О справедливости» — 4 книги, «О поэтах» — 3, «О философии» — 3, «О государственном муже» — 2, «О риторике», «Софист», «Пир», «О богатстве», «О душе», «О молитве», «О наслаждении», «О благе» — 3 книги, «О спорных вопросах» — 2, «О противоречиях», «О родах и видах», «О страстях или о гневе», «Этика» — 5 книг, «Первая аналитика» — 8, «Вторая аналитика» — 2...

Несколько оглушённый обилием названий, Эпикур перескочил к концу необъятного списка: «О пифагорейцах», «О животных» — 9 книг, «Анатомия» — 8, «О сложных животных», «О баснословных животных», «О растениях» — 2 книги, «О врачевании» — 2, «Признаки бури», «К астрономии», «К оптике», «К музыке», «К мнемонике», «Поэтика», «Физика в азбучном порядке» — 28 книг, «Демокритовы вопросы» — 2, «О магните», «Пословицы», «Застольные порядки», «Государственные устройства 158 городов»...

— И всё это он сам? — изумился Эпикур.

— Что значит сам? Ученики помогают, но он всегда даёт задания, направляет и исправляет. У него самого два главных пристрастия — логика и изучение животных. Ну что ж, я дам тебе сперва «Аналитику» — это теория рассуждений, основы логики. Признаюсь, сам я её не осилил, прочёл только кусочки, которые показал Феофаст. Эти книги у меня собственные. А дальше — посмотрим.

Эпикур согласился и возвратился домой с похожим на ведёрко кожаным футляром, в котором стояли десять свитков «Аналитики».

Книги были сложные. «Прежде всего, — писал Аристотель, — следует сказать, о чём исследование: оно о доказательстве. Далее следует определить, что такое посылка, термин, силлогизм, а также какой силогизм совершенный, а какой — несовершенный; затем, что значит: одно целиком содержится или не содержится в другом — и что значит: что-то сказывается обо всём или не сказывается ни об одном...»

Логика в руках Аристотеля была сродни геометрии. Он обращался с посылками как с отрезками или углами, строя из них разнообразные фигуры-силлогизмы, доказывая, как теоремы, правильность или абсурдность содержащегося в них умозаключения. Эпикуру порой приходилось по многу раз перечитывать непонятные места, дополняя рассуждения отсутствовавшими у Аристотеля примерами, и его упорство достигало цели, хотя и медленно, он продвигался вперёд.

Нередко к Эпикуру заходил Тимократ. Они обсуждали прочитанное и отправлялись на Агору послушать нынешних софистов. В большинстве своём это были логографы — специалисты по составлению судебных речей. Они располагались недалеко от Пёстрой стой, рядом с трапезитами-ростовщиками и менялами. На этом краю площади можно было встретить бродячих проповедников культа Ваала или Акурамазды и учителей, утверждавших вслед за Протогором, что «человек есть мера всех вещей», или перепевавших утверждение Фрасимаха о том, что «справедливость — это выгода сильнейшего».

Но чаще всего здесь разыгрывались блестящие состязания в остроумии, которыми логографы привлекали клиентов. Несколько человек промышляли тем, что брались за пару оболов доказать желающему что угодно. Среди этих упражнений в крючкотворстве преобладали обычные парадоксы типа «рогатый», когда слушателя спрашивали, есть ли у него то, чего он не потерял, и стоило ему согласиться, следовал приговор: «Рогов ты не терял, следовательно, они у тебя есть!» Эпикур, вооружённый Аристотелем, к восторгу Тимократа, без труда находил в таких рассуждениях логические ошибки. Но встречались и замысловатые многоэтажные словесные сооружения, в которых было непросто найти слабое место.

Однажды Тимократ втравил Эпикура в один из таких шутливых диспутов, устроенный богатым иностранцем. Эпикур вышел победителем и получил небольшую награду. Через несколько дней эти деньги пригодились: там же, на Агоре, друзья в складчину купили холщовую сумку с четырьмя свитками. Это было книги «физиков» Эмпедокла и Анаксагора. Тимократ настоял, чтобы они хранились у Эпикура. Вообще Тимократ был для Эпикура загадкой. Он ни разу не пригласил друга к себе, иногда без предупреждений на несколько дней исчезал, а потом как ни в чём не бывало появлялся с таким видом, будто они расстались вчера вечером. Менандр говорил, что он и у Феофраста, который в Ликее занимался с молодёжью, бывает нечасто. Эпикур ценил в Тимократе любопытство и пристрастие к спорам, с удовольствием виделся с ним, но не делал попыток теснее сблизиться.

Преодолев «Аналитику», Эпикур принялся за другие книги философа, которые приносил ему из Ликея Менандр. В отличие от Платона, Аристотель писал сухо, избегал украшений. Как и Платон, он восхвалял Сократа за стремление находить суть вещей, но упрекал мудреца за пренебрежение изучением природы, уход от «физики» к «этике». Сам считал сферой исследования всё сущее. Каждое явление, каждую область знания он разделял на части, классифицировал, давал определения, сравнивал, анализировал всё, что поддавалось анализу, с помощью общих правил.

Интересной, хотя и малоправдоподобной показалась Эпикуру теория философа о естественных и принудительных движениях. Аристотель утверждал, что из четырёх элементов материи, выделенных Эмпедоклом, земля и вода всегда стремятся к центру Мира, а воздух и огонь — от центра. Из этого следовало, что Земля получила форму шара и оказалась в центре Вселенной не по чьему-то художественному замыслу, а просто потому, что каждая её частичка стремилась достичь этого центра. Правда, такое предположение приводило к парадоксальному выводу, что где-то в далёких частях Земли могут жить «антиподы» — люди, ходящие кверху ногами по отношению к нам.

Картина мира философа была близка к платоновской. Он принял схему движения светил, предложенную Евдоксом и недавно немного улучшенную Каллиппом. Но чисто математическую гипотезу великого геометра он превратил в физическую. Вложенные друг в друга небесные сферы состояли, как он учил, из особой материи — эфира. Вращение было изначально присуще только внешней сфере, несущей звезды. Отсюда, от «первого двигателя», оно последовательно передавалось остальным. Поэтому Аристотель ввёл между сферами Евдокса дополнительные передаточные сферы, и общее их число доросло у него до пятидесяти пяти.

За каждой из сфер, по Аристотелю, стояла некая божественная сущность. Над ними в свою очередь покоился Верховный разум, делом которого было мышление, причём предметом его мышления могла быть только мысль; высший разум мыслил самого себя. В отличие от Платона, Аристотель учил, что мир (во всяком случае, его надлунная часть) незыблем и существовал всегда.


Эпикуру давно хотелось послушать Аристотеля, но он, несмотря на уговоры Менандра, не желал переступать порога платного училища. Да и что толку — Менандр обещал показать ему, как мудрец прогуливается со старшими учениками по крытой галерее — перипатосу, от которой последователи философа получили прозвище. Эпикур терпеливо ждал дня, когда Аристотель устроит очередную публичную беседу. Эти беседы, которые время от времени проводил философ, были бесплатными, предназначались для всех желающих и являлись как бы данью уважения городу.

Наконец стало известно время такой беседы. На этот раз Аристотель собирался поговорить о морали. В назначенный день Эпикур, как было договорено, встретился с Тимократом у расположенного недалеко от Ликея гимнасия, где должен был выступать воспитатель Александра. Там же оказался Менандр. Они пришли задолго до начала, служители ещё только расставляли скамьи на утрамбованном песчаном полу гимнастического зала, свободного в конце дня от спортивных занятий.

Друзья погуляли под деревьями, окружавшими здание, и заняли удобные места. Постепенно народ прибывал, набралось человек полтораста, пришедших послушать философа или просто поглазеть на знаменитость.

Вскоре в дверях, в окружении ближайших учеников, появился Аристотель. Он вошёл энергичный, прямой, суровый. Эпикур с жадностью разглядывал лицо великого мыслителя. Резкий рот, подковообразная борода, делавшая широким и без того широкое лицо, зачёсанные на лоб густые поседевшие волосы и под нахмуренными бровями яростные глаза. Его походка была уверенной и лёгкой, походкой неутомимого охотника, облазившего в погоне за неведомыми животными немало лесов и долин. Эпикур скосил глаза на Тимократа и понял, с кого тот скопировал свою причёску.

Менандр назвал Эпикуру вошедших с Аристотелем учеников. Старший из них, крупный, большеголовый, оказался Феофрастом, второй, щегольски одетый длинноволосый красавец — Деметрием из Фалера, а третий, почти юноша — Стратоном, земляком Тимократа. Ученики сели на боковую скамью у входа, достали таблички и приготовились записывать. Философ вышел на середину оставленного для него пространства, произнёс приветствие и, едва в зале наступила тишина, начал беседу.

Эпикур смотрел на него, не веря, что этот невысокий быстрый человек и есть тот самый мудрец, воздвигший грандиозное здание мысли, которое вместило всё сущее. Но стоило Аристотелю заговорить, Эпикур почувствовал скрывавшуюся в нём силу. Философ говорил твёрдо, значительно, с подчёркнутой беспристрастностью. Было видно, что он временами перебивает себя, боясь удалиться от темы, и если бы задумал рассказать обо всём достойном внимания, то на это не хватило бы человеческой жизни.

Тему беседы он объявил как разговор о природе нравственности и добродетели.

— Всякое искусство, учение, поступок или сознательный выбор, — начал он, — стремится к какому-либо благу. Поэтому удачно определяли благо как то, к чему все стремятся. В целях, однако, обнаруживается различие, потому что одни цели — это деятельности, а другие — определённые их результаты. Результаты, естественно, ценнее самих действий.

Так как действий, искусств и наук много, много и целей. У врачевания — это здоровье, у судостроения — корабль, у военачалия — победа, у хозяйствования — богатство. Ряд этих действий и искусств может подчиняться одному какому-нибудь умению, подобно тому как искусство делать уздечки подчинено искусству править лошадьми, а само оно, как всякое действие в военном деле, подчинено искусству военачалия.

Если же у того, что мы делаем, существует некая цель, желанная сама по себе, а остальные желанны ради неё, то ясно, что цель эта есть собственно благо.

Познание его имеет огромное влияние на образ жизни. И если так, надо попытаться хотя бы в общих чертах представить себе, что это такое и к какой из наук или умений имеет отношение. Надо, видимо, признать, что оно, высшее благо, относится к важнейшей науке, которая, главным образом, управляет, то есть к науке о государстве, или политике. Ведь наука о государстве пользуется остальными науками как средствами и, кроме того, законодательно определяет, какие поступки следует совершать, а от каких воздерживаться. Таким образом, её цель, видимо, включает цели других наук, а следовательно, эта цель и будет высшим благом.

Даже если для одного человека благом является то же самое, что для государства, более важным представляется всё же благо государства, достижение его и сохранение. Желанно, разумеется, и благо одного человека, но прекраснее и божественнее благо народа и государства.

Что же есть высшее из благ, осуществляемых в поступках? Относительно его названия сходятся, пожалуй, почти все, причём как большинство, так и люди утончённые называют высшим благом счастье. Но в вопросе о том, что есть счастье, возникает расхождение, и большинство даёт ему иное определение, чем мудрецы.

В самом деле, для одних счастье — это нечто наглядное и очевидное, скажем, удовольствие, богатство или почёт — у разных людей разное. А часто даже для одного человека счастье — то одно, то другое: ведь, заболев, видят счастье в здоровье, впав в нужду — в богатстве.

Некоторые думали, что помимо этих многочисленных благ есть и нечто другое — благо само по себе. («Это он о Платоне», — понял Эпикур).

Следует задаться вопросом, в каком смысле говорят о благе, хотя именно такое рассмотрение вызывает неловкость, потому что эту идею ввёл близкий мне человек. И всё-таки лучше — во всяком случае это мой долг — ради спасения истины отказаться даже от дорогого и близкого, особенно если мы философы. Ведь хотя и то и другое дорого, долг благочестия — истину ставить выше!

И Аристотель подверг уничтожающей критике платоновскую идею абсолютного блага, а заодно и вообще мысль о существовании особого мира первообразов. Нападения шли с разных сторон, и едва противник, сокрушённый очередной атакой, падал, философ тут же воскрешал его, чтобы снова убить уже другим оружием. Только немногие, в том числе Эпикур, могли уследить за тонкостями доказательств, но было похоже, что почти всех оратор заставил поверить в свою правоту.

Переведя дыхание после полемики с учителем, Аристотель продолжал:

— Вернёмся теперь к благу: чем оно могло бы быть? Мы назвали его счастьем, но непременно нужно определить ещё и его суть. Может быть, это получится, если принять во внимание назначение человека.

В самом деле, жизнь представляется чем-то общим как для человека, так и для растений, а то, что мы ищем, присуще только человеку. Значит, нужно исключить из рассмотрения жизнь с точки зрения питания и роста.

Таким образом, назначение человека — деятельность души, согласованная с суждением. Если это так, то человеческое благо представляет собою деятельность души сообразно добродетели.

Таким образом, добродетельный будет обладать счастьем в течение всей жизни, поскольку в поступках будет сообразовываться с добродетелью, а превратности судьбы переносить пристойно во всех отношениях как человек «безупречно квадратный»...

— Квадратный? — шёпотом переспросил Тимократ Эпикура.

— Это из песни Симонида: «Трудно стать человеком поистине добрым», — шепнул тот.

Тимократ кивнул, а Аристотель тем временем продолжал рассуждать о добродетели.

— Добродетель, — говорил он, прохаживаясь перед слушателями, — это способность поступать наилучшим образом во всём, что касается удовольствий и страданий. Ведь три вещи мы избираем и трёх избегаем: первые три — это прекрасное, полезное и доставляющее удовольствие, а противоположные им — это постыдное, вредное и причиняющее страдание. Во всём этом добродетельный поступает правильно, а порочный оступается, причём обычно из-за удовольствий, потому что они — общее достояние всех живых существ...

Аристотель рассуждал об устройстве души, которую разделял на три части: первую — обладающую суждением, вторую — подвластную влечениям, но послушную первой, и третью — «растительную», связанную с ростом и питанием, не подчинённую разуму. Потом он обратился к сути отдельных добродетелей, которые определил как середину между недостатком и избытком какого-то свойства. Мужество, к примеру, он считал серединой между трусостью и смелостью безрассудства, щедрость — знанием меры между скупостью и мотовством. Закончил он призывом к государственным людям изучать этику, поскольку их дело — забота о душах граждан.

Слушатели проводили философа аплодисментами. Друзья вместе с другими покинули гимнасий, и Менандр предложил немного погулять. Они направились на север по пустынной в этот час Ахарнской дороге. Был свежий и светлый весенний вечер, кое-где в сырых низинах состязались хоры лягушек, звенели первые комары.

— Ну, как тебе Аристотель? — обернулся к Эпикуру Менандр.

— Я не ожидал, что в нём столько желчи.

— Считаешь, Симонид не назвал бы его «совершенно квадратным»? — спросил Тимократ.

— Современный Симонид, — предположил Менандр, — взял бы в идеалы более модную фигуру, скажем, сферу или в крайнем случае круг.

— К Аристотелю, — заметил Эпикур, — квадрат больше подходит. О него можно уколоться с любой стороны.

— В таком случае наш Менандр должен считаться равносторонне-треугольным, — сказал Тимократ. — Он острее.

— Согласен, — засмеялся Менандр. — А как вам сама речь?

— Оратор он никакой, — поморщился Тимократ, — Е го лучше читать, там хоть можно пропускать особенно нудные рассуждения.

— А мне понравилось, — отозвался Эпикур. — Когда его слушаешь, ощущаешь, сколько недосказано. Как будто смотришь на море — видишь волны, но понимаешь, что под ними — бездна.

Менандр улыбнулся:

— Наверно, послушав Платона, ты сравнил бы его речь с облаками, за которыми солнце?

— А речи Диогена — с зелёной травкой, скрывающей хорошее болото! — добавил Тимократ.

— Ну, это скорее можно сказать о Стратокле, — возразил Эпикур.

— Кстати, как ты думаешь, — спросил Тимократ, — почему Аристотель исключил из людских благ удовольствия только за то, что они есть и у животных?

— Мне кажется, — ответил Эпикур, — что он здесь заботится не о благе человека, а о благе общества. Помнишь, у него в «Политике» — «человек — существо общественное». Без общества человек существовать не может. Значит, общественное благо — выше.

— Туг возникает вопрос, кто для кого, — человек для общества или общество для человека? — сказал Тимократ.

— Может быть, так, — предположил Менандр, — пока жизнь спокойная, — на первом месте удовольствия, а уж если опасность, тогда — шутки в сторону!

Солнце слева зашло за холмы, стало темнеть, друзья повернули назад к городу, над которым горела почти достигшая зрелости луна. Они болтали о пустяках, подтрунивали друг над другом.

— Хорошо, что мы вместе, — сказал Менандр. — А то, друзья-философы, вы совсем забросили меня. По-моему, за эту декаду мы встречаемся впервые. Кстати, Эпикур, как пополняется твоя коллекция? Моя — плохо. Все взбудоражены, думают только о том, чтобы достать побольше денег и понадёжнее их спрятать.

— Моя — тоже неважно, — ответил Эпикур. — Вот заполучил Аристотеля.

— А себя?

— И да и нет. Скорее даже нет. Я понял, что цель моей жизни — искать. Но что искать, никак не найду.

— А я тем более, — вставил Тимократ. — Жду, пока мой почтенный учитель станет собственным экспонатом. Но стараюсь не отставать. Скоро месяц не говорю неправды.

— То-то ты стал такой молчаливый! — обрадовался Менандр. — Но всё равно, не надейся попасть в его коллекцию. Если вы с ним найдёте, что ищете, он сделает экспонатом себя, а тебя — дубликатом.

— Да, — вздохнул Эпикур, — чем больше читаю, тем труднее. Вот Платон ради очищения души вообще отметает удовольствия, а гедонисты, похоже, ни о чём, кроме них, не думают. Диоген обходится и без удовольствий, и без очищения души, а Аристотель ищет золотую середину. И все твердят, что такова природа человека. Так кто же прав?

— Может быть, все? — сказал Менандр. — Люди разные. Одному одно, другому другое.

Эпикур не согласился:

— Нет, мне кажется, настоящее счастье для всех людей одно. Но чтобы найти его, нужно сперва понять, что есть мир и что есть в мире человек. Нужно вернуться к физике и опереться на неё.

— А по мне, — сознался Менандр, — можно обойтись и без физики. Ну скажите, милые мои философы, зачем нам, смертным, знать, из чего сделан мир и что будет с ним, когда нас на нём не будет? Я думаю, главное — хорошо прожить время, отпущенное судьбой.

Гарпал


Большие Дионисии — главный праздник весны, славный пробой молодого вина и состязаниями драматургов, — не избавил город от тревоги. Все говорили о новой комедии «Тимокл с Делоса», которую при поддержке Демада ставил Филиппид.

Заботами Менандра друзья получили хорошие места, хотя огромный амфитеатр был заполнен до отказа.

— Между прочим, — сообщил он, — я узнал, что в Экбаганах недавно прошла сатировская драма «Агент», сочинённая или, может быть, заказанная самим Александром. Так вот, там поминался Гарпал и намекалось, что город, который его примет, рискует разделить участь Фив. Интересно, что сварил по заказу Антипатра Филиппин?

Согласно жребию, среди трёх соревнующихся комедий «Тимоклу» досталось самое выгодное среднее место, когда публика уже входит во вкус зрелища, но ещё не устала. Эпикур даже высказал предположение, что жрецы Диониса, подобно платоновским философам, подтасовали жребий. Первой давали безобидную смешную комедию Алексида «Озорники», которая прошла незаметно. Публика с нетерпением ждала «Тимокла».

Наконец полотнища, скрывавшие декорацию, убрали, и друзья увидели край афинской Агоры. Сперва герой комедии Тимокл, привёзший с Делоса худющую дряхлую корову, тщетно пытался её продать, и зрители, не найдя подвоха, хохотали над выходками незадачливого торговца. Но тут из здания Совета появился человек по имени Обман и со словами «Надуй!» подарил Тимоклу соломинку.

— Смахивает на Демосфена, — заметил по поводу маски Обмана Тимократ.

— Но не больше, чем Креонт на Антипатра, — уточнил Менандр.

Тем временем Тимокл наконец догадался, что надо делать, воткнул подарок корове под хвост и уволок скотину за угол. Оттуда, к восторгу публики, он вывел настоящее чудище. Если сперва корову играли два согнутых актёра, то её же, надутую, изображали четверо стоявших во весь рост. Одобрение вызвала и сцена, в которой простак Горожанин, поражённый размерами коровы, сторговался с Тимоклом. Горожанин предложил мину с четвертью, Тимокл сказал, что ему нужно больше денег. Тогда Горожанин разменял две свои золотые монеты и принёс сто двадцать пять серебряных драхм. Когда Тимоклу и это показалось недостаточным, Горожанин разменял серебро на медь — сперва на семьсот пятьдесят оболов, а потом на шесть тысяч халков.

Эта цифра, равная числу талантов, обещанных Гарпалом городу, заставила зрителей насторожиться. Потрясая мешком с мелочью, Тимокл принялся вербовать войско для завоевания Скифии. Войско состояло из двух человек. В одном по козлиной бороде можно было узнать Гипперида, в другом по лысине — Гимерия. И хотя сцена найма состояла из сплошных острот, в амфитеатре почти никто не засмеялся. А комедия катилась дальше. Распалённое посулами богатой добычи «войско» выступило в поход. Тимокл, узнав у прохожих, где лучше всего потратить деньги, отправился в Скир, а Горожанин увёл корову, надеясь надоить из неё целый пифос молока.

Дело подошло к финалу. Сперва раздался страшный шум — это лопнула корова. Негодующий Горожанин выбежал, чтобы показать публике обрывок шкуры — всё, что осталось от его покупки. Тут же на орхестру с воплями о помощи, бросая оружие, выбежали завоеватели Скифии, а за ними торжественно вошёл Царь скифов в драгоценных доспехах с плёткой в руке. Сперва зрители молчали, а когда воины упали перед скифом на колени, а он стал хлестать их плетью, поднялся шум. Послышались крики протеста, топанье, свист. Главному жрецу Диониса пришлось выйти на орхестру, чтобы призвать афинян к порядку.

Когда амфитеатр затих, показался полуголый Тимокл, успевший проиграть в Скире не только деньги, но и одежду. Царь скифов тоном судьи простил незадачливых воинов, возместил обманутому Горожанину ущерб, причинённый Тимоклом, а самому виновнику несчастий надел на шею верёвку и увёл в рабство.

Мало кто аплодировал Филиппиду. Многие крутили головами, ища среди зрителей ораторов, которых он задел, но, вероятно, они узнали, против кого направлена пьеса, и предпочли остаться дома.

— Итак, — сказал Тимократ, — вам вполне ясно объявлено решение Антипатра на случай нового появления Гарпала.

— Ну, ответ был не менее ясным, — заметил Эпикур.

— А не кажется ли вам, — улыбнулся Менандр, — что дипломатия в наши дни стала несколько театральной?


Все понимали, что история с Гарпалом не закончена. Сторонники восстания продолжали возлагать на него большие надежды. После неудачной попытки укрыться в Афинах Гарпал высадился на мысе Тенар, где располагалась общегреческая ярмарка наёмников. Мыс принадлежал Спарте, но спартанцы сделали вид, что не заметили появления беглецов, и они поселились там, на всякий случай огородив свой лагерь со стороны суши оборонительным валом. Гарпал выжидал, рассчитывая на обострение отношений между Грецией и Александром, предвидеть которое было нетрудно.

Действительно, вскоре под давлением македонян многие греческие города Малоазийского побережья, как до этого египтяне и персы, признали божественность Александра. Но в Греции только спартанцы, не примкнувшие в своё время к Коринфскому договору, сделали это. Они хорошо помнили страшное поражение, которое семь лет назад им у Мантинеи нанёс Антипатр, и приняли по-спартански лаконичный закон: «Раз Александр хочет быть богом, да будет богом».

Но другие полисы, формально вступившие в союз с Македонией по доброй воле, были возмущены. Александр задел национальную гордость эллинов, которые дорожили даже тенью независимости и противопоставляли себя варварам, как свободные от рождения — рабам. Они считали для себя оскорбительным поклоняться, словно богу, человеку, даже если он соотечественник и достиг высшей власти. За право на человеческое достоинство не так давно отдал жизнь племянник Аристотеля историк Каллисфен, сопровождавший Александра в походах. Как говорили, он был казнён за то, что не пожелал склоняться перед царём, как это делали персидские вельможи. А здесь от Греции требовали ещё большего унижения.

Вопрос о божеских почестях Александру промелькнул и в афинском Совете, но было решено пока обойтись без его обсуждения, чтобы не накалять и без того напряжённую обстановку. Гарпал решил, что его время настало. Договорившись через гонцов со своими афинскими друзьями, он прибыл в Пирей без войска на одном корабле, с Гликерой, дочерью и изрядной долей сокровищ.


Эпикура разбудили Тимократ и Софан, которые явились, чтобы позвать его с собой встречать Гарпала. По сведениям Софана, македонянин должен был уже находиться на пути из Пирея в Афины.

Друзья вышли на Пирейскую дорогу, по которой уже двигались от города сотни людей, желавших первыми увидеть современного Креза.

Заговорили о причинах предательства Гарпала.

— Я думаю, у него не было выхода, — предположил Софан. — Когда царь ушёл в Индию, все, кто остался управлять страной, были уверены, что он либо застрянет там надолго, либо вообще не вернётся. А Гарпала так приласкала, что он себе ни в чём не отказывал. Вот и пришлось бежать.

— Причём на ваше счастье, — заметил Тимократ. — Его помощь очень вам пригодится в войне с царём. А не решитесь — будете ползать перед ним на брюхе, как мой родной Лампсак.

— Вчера я играл с Демией, сыном Демада, он говорит, Антипатр ни перед чем не остановится, чтобы отомстить Гарпалу, — сказал Софан. — Но всё же представьте, что эти деньги были ему подарены. Тогда счастливее бы не нашлось...

— Пожалуй, — согласился Тимократ. — Но и в своих обстоятельствах он поступил как надо. Пусть этой изменой он продлил себе счастливую жизнь всего на несколько месяцев, но даже ради часа такой жизни стоит рискнуть всем.

«А те две старухи?» — вспомнил Эпикур Диогена, но не стал возражать.

Впереди на дороге показалось облако пыли. Люди расступились, и друзья увидели бывшего казначея Александра. Он ехал верхом, одетый по-эллински, с венком на голове, делая приветственные жесты.

— Привет тебе, любимая богами Аттика! — восклицал он. — Привет вам, афиняне! Благодарю вас за радушие, и знайте — я не останусь в долгу!

Он был невысокий, грузный, лицо его улыбалось, но в глазах Эпикур прочёл хитрость и беспокойство. За Гарпалом, тоже верхом, с беззаботной улыбкой ехала Гликера. Крупная, с вьющимися волосами и ямочками на щеках, она сидела на коне боком и, помахивая ногой в позолоченной сандалии, свысока глядела на толпу любопытных. Следом двигалась повозка с чернокожими няньками и двухлетней Леонтией. Шествие замыкали пять телег с красными, окованными медью сундуками, которые охраняли вооружённые слуги.

«Вот самый богатый, — думал Эпикур, глядя на затылок Гарпала и вспоминая его лицо, — и Тимократ считает его счастливцем. Наверно, он и вправду может исполнить любую свою прихоть. Но это в мелочах. А в главном он потерял свободу и настолько стал рабом денег, что вынужден был пойти на предательство, а теперь, ради собственного спасения, готов, как Ясон, кинуть камень в гущу бойцов, чтобы вызвать большую войну, лишь бы в начавшейся бойне дерущиеся забыли о нём. Неужели чем выше поднимается человек, тем больше становится слугой обстоятельств, которые сам вызвал к жизни, но которыми не в силах управлять?»


Несколько дней город говорил, кажется, только о Гарпале и его богатствах. Македонянин поселился у своего друга Харикла. Там он выставил напоказ привезённые драгоценности, и многие влиятельные афиняне заходили к нему полюбоваться прекрасными вещами и поговорить с их хозяином. Кроме его открытых сторонников, таких как Гипперид и Филокл, назывались имена приверженцев македонской партии, в том числе и самого Демада. Говорили, что кое-кто из посетителей уходил от Гарпала не с пустыми руками.

Гарпал часто появлялся в городе, ревностно посещал храмы, приносил богатые жертвы с раздачей мяса и угощением прихожан, был доступен и щедр. Однажды Эпикур видел его на улице Шествий, гулявшего верхом в сопровождении только одного верхового слуги. Перед Гарпалом, вцепившись ручонками в гриву, сидела Леонтия, глазастое существо, млевшее от восторга.

Несколько раз в доме Харикла устраивались скромные пиры с небольшим числом гостей. На них подавались изысканные блюда и вина, Гликера блистала остроумием, а Гарпал был радушен и обходителен. Все оставались довольны, и никто не напивался пьян. Гарпал утверждал, что его ссора с Александром произошла именно из-за вина, потому что царь любил выпить лишнего, а Гарпал этого не одобрял.

Но как говорил Платон: «Всему, что имеет начало, приходит конец». Через две декады в Афины из Азии прибыли македонские послы с требованием выдачи Гарпала. Послы приехали в город утром, и по их просьбе на тот же день была назначена Экклесия — Народное собрание. Всех граждан через глашатаев попросили после дневного отдыха подняться на Пникс.

Тимократа не было в городе, Эпикур отправился туда вместе с Менандром. Они поднялись по лестнице вдоль крутого, заросшего колючками склона и оказались на небольшой площади, уставленной рядами скамеек. Площадь упиралась в срезанную часть холма, к этой скальной стене было пристроено широкое каменное возвышение для ораторов — знаменитая бэма.

Друзья пришли на Пникс заранее, но там уже было полно народа. Граждане сидели на скамьях и возбуждённо обсуждали, как следует поступить в сложившихся обстоятельствах. Эпикур и Менандр присоединились к кучке любопытных метеков, не имевших гражданских прав и стоявших позади скамеек.

Наконец на бэме появились девять проэдров — членов Совета, назначаемых по жребию для ведения Собрания. Их председатель велел протянуть верёвку и приступить к жертвоприношению. Служители верёвкой отгородили сидящих граждан от входа. Опоздавшие были вынуждены садиться позади неё и лишались платы за участие. Сегодня таких было мало. После принесения жертвы и короткой молитвы на площадке бэмы глава пританов — членов дежурной секции Совета — передал проэдрам таблички с перечнем вопросов, подлежащих обсуждению. Эпикур с интересом наблюдал за сложной процедурой ведения Собрания, сложившейся за многие десятилетия существования афинской демократии. Вести Экклесию полагалось независимым гражданам, а не тем, которые готовили к обсуждению вопросы.

Сегодня вопрос был один, известный всем. Председатель объявил, что перед афинским народом желает выступить чрезвычайный посол дружественной Македонии.

На бэму решительным шагом поднялся массивный безбородый македонянин и потребовал немедленной выдачи Гарпала. Он сказал, что афинянам прекрасно известно преступление бывшего казначея, что укрывательство преступника есть также преступление и что он никому бы не посоветовал ссориться с Александром.

Поэтому афиняне должны лишить Гарпала гражданских прав и передать его воинам, сопровождающим посольство.

Посланник умолк. Председатель обвёл глазами притихшее Собрание и провозгласил традиционное:

— Кто желает говорить?

Вышел быстрый живой человечек, как положено оратору, надел на голову венок и закричал:

— Что же это, афинские граждане?

— Филокл, лучший друг Гипперида, — объяснил Менандр.

— Кто хозяин в нашем городе, — продолжал оратор, — мы или Александр? Нам приказывают лишить права убежища почётного гражданина Афин, который два года назад спас нас от голода. Трудно получить афинское гражданство не по рождению, но человек, о котором я говорю, заслужил его, показав, что он настоящий друг. Что же мы будем выдавать его каким-то людям только оттого, что он поссорился с Александром? С нами он не ссорился, он гражданин нашего города и пусть живёт здесь сколько пожелает, а македонских послов я предлагаю выгнать, чтобы им было неповадно трогать афинских граждан!

Речь вызвала одобрение собравшихся. Македонянин стоял на возвышении с потемневшим от злобы лицом. Он что-то негромко проговорил проэдру, и тот, обратясь к Собранию, сказал, что хотел бы слышать мнение Демада.

— Да, да, — послышались голоса. — Пусть скажет тот, у кого кубок!

— Какой кубок? — спросил Эпикур.

— Ты что, не знаешь? — удивился стоявший рядом горожанин. — Гарпал подарил Демаду драгоценный кубок с золотыми монетами.

К возвышению подошёл Демад, увалень с простоватым круглым лицом. Горло его было завязано. Он поднялся на несколько ступенек и с лестницы стал показывать знаками, что простудился, потерял голос и, несмотря на горячее желание, выступить не сможет. Его шутовская пантомима не вызвала смеха, Собрание засмеялось, только когда кто-то крикнул, что болезнь Демада зовётся золотой лихорадкой.

— Слушай, кого я заметил! — вдруг оживился Менандр. — Клянусь Дионисом, с краю у самой стенки сидит Гипперид. Пошли поближе.

Он потащил Эпикура по правой стороне полукруга, Туда, где, окружённый приверженцами, сидел Гипперид, худой, остроносый, с узкой бородкой и иронически сложенными губами. С нового места и стали слышны разговоры сторонников восстания.

— Пора, — сказал Гипперид.

— Голосовать! — закричали сразу несколько человек.

Крик подхватили в разных местах площади. Председатель жестом установил тишину и попросил тех, кто согласен лишить Гарпала афинского гражданства, поднять руки.

Только пара десятков рук поднялась над головами нескольких тысяч собравшихся. Председатель объявил:

— Решением Экклесии Гарпал остаётся гражданином Афин.

Раздались аплодисменты. «Победа!» — кричали сторонники Гипперида и обнимали друг друга.

— Вот и всё, — сказал Менандр. — Теперь — война.

— Фокион, Фокион, — загалдели вокруг, и сразу, как всегда было в афинском Собрании, едва появился уважаемый оратор, установилась тишина.

На бэме рядом с македонским послом стоял могучий седой старик с суровым лицом, спадающими на плечи волосами и коротко подстриженной бородой.

— Вы решили оставить Гарпала нашим гражданином, — заговорил он спокойно, — что ж, я не осуждаю вас за это. Но послушайте меня, афиняне. Никогда я не кривил душой и никогда не думал о собственной выгоде. Прислушайтесь же к моему совету — не спешите ссориться с Александром. Слишком поздно, афиняне, слишком поздно. Когда он пошёл усмирять Фивы, разве вы пришли к ним на помощь? А ведь тогда сил у него было не так уж много. Неужели вы думаете, что кто-нибудь шелохнётся, если Александр захочет применить против нас силу? А силы его велики. Сейчас не только македоняне служат ему опорой. Он воспитал сто тысяч молодых персов, обучил их своей тактике и вооружил, как греков. Это уже не те азиаты с плетёнными из веток щитами, не знавшие строя и дисциплины, с которыми мы привыкли иметь дело. И если даже они уступят нам в доблести, то одолеют числом. Скажите, как назовёте вы политика, начинающего войну без каких-либо шансов на победу?

Поэтому я предлагаю, во избежание ссоры с Александром, отдать ему его бывшего казначея и подданного, но одновременно, чтобы защитить Гарпала, как своего гражданина, направить царю письмо или посольство с просьбой из уважения к нашему городу обойтись с ним милостиво и кротко.

Речь Фокиона произвела впечатление. Сторонники восстания, не ожидавшие такой резкой перемены настроения собравшихся, растерялись.

— Сейчас я покажу им, — проговорил Гипперид и вышел в проход, чтобы достичь бэмы. Но его опередил Демосфен.

Несколько человек из окружения Гипперида попытались поднять шум, но на них зашикали. Сам вид серьёзного, озабоченного происходящим оратора заставил людей прекратить разговоры и отложить шутки.

Демосфен сказал вежливое приветствие посланнику и попросил его показать приказ об аресте Гарпала. Хотя он и знает, что приказ уже смотрели в Совете пятисот, но всё-таки хотел бы посмотреть его собственными глазами. Собравшиеся одобрительно зашумели, македонянин что-то крикнул своим помощникам, и ему принесли кожаный футляр с документом. Демосфен взял папирус, внимательно его прочёл и спросил у посла, чьей печатью он скреплён. Посол ответил, что печатью сатрапа Фригии Филоксена. Тогда Демосфен вернул документ послу и начал речь.

Он сказал, что Афины поставлены в очень неловкое положение. Недостойно великого города выдать гражданина, просящего о защите, но неприлично и оставить, поскольку союзная держава считает его преступником.

— Однако, — продолжал Демосфен, — я прошу вас, афиняне, обратить внимание на одно обстоятельство. Хотя Гарпал поссорился непосредственно с Александром, приказ об его аресте исходит лишь от служащего царя Филоксена. Должны ли мы принять такой документ к исполнению? Я думаю, нет. Столь важный вопрос должен, конечно, решаться на более высоком уровне. Если здесь его решает Экклесия — высший орган нашего государства, то и там, откуда исходит требование выдачи, оно должно быть утверждено царём. Поэтому представленный уважаемыми послами документ, по моему мнению, нам следует принять не к исполнению, а только лишь к сведению.

— Что же он делает! — воскликнул Гарпал. — Трус, крючкотвор, предатель!

Найденная Демосфеном возможность отложить решение была встречена Собранием как спасительный выход из тупика. А он тем временем, чтобы удовлетворить послов, предложил, чтобы афиняне взяли Гарпала и его сокровища под охрану до решения вопроса о нём самим Александром. Его предложение было принято почти единогласно. После этого Гипперид отказался от мысли выступить и, выругавшись, опустился на скамью.

— Не пойму, чего хочет Демосфен, — сказал Эпикур.

— По-моему, он тянет время, — ответил Менандр, — и, заметь, председатель изо всех сил ему в этом помогает.

Началось решение практических вопросов. Отправили глашатая к Гарпалу, чтобы выяснить размеры сокровищ, которые следовало поднять на Акрополь, в Парфенон, где хранилась казна, затем стали формулировать постановление Собрания для передачи послам.

Глашатай вернулся и сообщил, что ценности, привезённые Гарпалом, составляют около семисот талантов. К этому времени был уже готов и текст постановления. Правда, перед самым голосованием Демосфен предложил небольшое добавление: «Ввиду позднего времени выполнение решения перенести на утро, ночью же Гарпала оставить под охраной в доме Харикла».

— Вот и всё, — сказал Менандр, — завтра в Афинах не будет ни Гарпала, ни сокровищ, причём послам не останется к чему придраться.

Началось голосование, афиняне дружно подняли руки. Демосфен сошёл на площадку, и тут Гипперид позвал его.

Глашатай объявил о конце Собрания, афиняне поднялись со скамеек. В нескольких местах служители выдавали уходящим положенные драхмы, а в правом углу площадки, окружённые людьми, стояли друг против друга Демосфен и Гипперид.

— Зачем ты это устроил? — в ярости спрашивал Гипперид, выставив вперёд бороду. — Зачем ты удержал их от восстания? Я понимаю, в тот раз мы были одни. Но теперь, когда вся Эллада кипит, когда сатрапы готовы отпасть, когда малейшего толчка достаточно, чтобы его держава рухнула?!

— Если бы это было так, — ответил Демосфен, — тогда бы я поддержал тебя или скорее ты меня.

Гипперид не слушал его.

— Твоё время прошло! — кричал он, — Ты боишься? Тогда сиди дома. Но уйди с дороги, не мешай нам. Да, ты — гений политики, злой гений Афин. Из-за тебя мы упустили момент, единственное, неповторимое стечение обстоятельств! Зачем ты влез, когда всё сошлось и шло куда надо?

— Я думал, ты хочешь говорить, — пожал плечами Демосфен, — а ты орёшь, как продешевившая торговка. Прощай, я обойдусь без твоих поучений.

— Обходись, — понизив голос, проговорил Гипперид, — но помни, я отомщу!

Наутро, как и предсказал Менандр, Гарпала в доме Харикла не оказалось, он бежал, оставив Гликеру, дочь и почти всех слуг. Часть сокровищ тоже исчезла. Говорили, она пошла на подкуп тех, кто сперва поддерживал Гарпала, а потом помог ему уйти.

Физики


После полугода, прожитого в городе, Эпикур почувствовал себя настоящим афинянином. Он воспринял доброжелательно-иронический тон общения, открытость, неощутимость сословных барьеров, свободу говорить что вздумается. В Афинах ни богатство, ни высокая должность сами по себе не гарантировали уважения. Здесь, чтобы прослыть мудрым, добродетельным или щедрым, надо было стать им на деле.

Уйдя из Академии, Эпикур быстро приспособился к самостоятельной жизни. Менандр и Тимократ не давали ему скучать, а походы на Агору вполне заменили общение с наставниками. Он уже был известен среди тамошних софистов и логографов как интересный собеседник и спорщик и нередко удостаивался от них похвалы. Конечно, он понимал, что ему делают скидку на возраст, но всё равно сердце его наполнялось гордостью. Несколько раз Эпикур встречался на площади с Диогеном, который узнавал его, но ни разу не вызвал на разговор.


Пришёл знойный гекатомбейон, первый месяц нового года. В городе стало нечем дышать из-за пыли и запаха гниющих отбросов. Жизнь в Афинах замерла, многие в поисках прохлады переселились поближе к воде или лесу. Менандр перебрался в Пирей, Тимократ — домой в Лампсак. Заботливый Мис, зная неприхотливость Эпикура, снял за городом недорогое пристанище и уговорил хозяина пару месяцев пожить там.

Они обосновались на окраине Агры в крытой камышом пристройке крестьянского дома, у которой дверь заменяла подвешенная к перекладине старая попона. На рассвете Эпикура будили крики петухов и хозяина, который посылал своих рабов кого в поле, кого пасти овец и коз, кого на рынок продавать овощи. Эпикур с Мисом вставали, шли к ручью мыться, ели. Потом Мис отправлялся в Фалер или Афины на заработки, а Эпикур принимался за занятия. Сперва он проводил время на винограднике, где лежавшие на кривых перекладинах лозы образовывали сплошной зелёный потолок. Здесь было прохладно, но донимали слепни, и вскоре Эпикур, захватив немного еды, стал на весь день уходить в горы. Он поднимался по неширокой долине ручья, заросшей шиповником и дикой вишней, и устраивался в тени платана около пасеки. Там, под жужжание пчёл, собиравших знаменитый афинский мёд, он читал, размышлял или просто отдыхал, развалясь на траве. Иногда он забирался дальше в отроги Гимет, наслаждаясь радостью первооткрывателя, исследуя покатые склоны, поросшие душистыми травами, и уютные лощины с куполами невысоких крепких дубов.


Однажды, вернувшись домой, Эпикур застал Миса за чтением Аристотеля.

— Ты этим давно занимаешься? — поразился он.

Мис пожал плечами:

— Не очень. Просто я увидел, с каким удовольствием ты читаешь, и решил в свободное время попробовать сам. Ты против?

— Что ты, Мис! Читай сколько хочешь. Но скажи, ты хоть что-нибудь понимаешь? — Эпикур невольно повторил слова, сказанные когда-то Памфилом ему самому.

— Кое-что, — уклончиво ответил Мис. — Какие-то споры с давно умершими мудрецами. По-моему, это нечестно, нападать на людей, которые не могут ответить.

Аристотель действительно, приступая к обсуждению любого вопроса, обычно разбирал и критиковал мнения предшественников.

— Я думаю, ты не прав, — сказал Эпикур, — жизнь мыслей совсем не то, что жизнь людей. Мудрецы умерли, а мысли их живут, и живут только потому, что кто-то заново передумывает их, возражает или соглашается, хвалит или высмеивает.

— Пожалуй, так, — согласился Мис. — Это вроде финикийской веры, что душа умершего живёт, пока живые его помнят.

Эпикур вспомнил Памфила с его сомнениями и страхами и подумал, что в этой финикийской вере много разумного. Что бы ни ждало душу умершего в загробном царстве, она продолжает и земное существование. И если ушедший оставил в памяти знавших его заметный след, то он ещё долго будет жить среди них, влияя на их мысли и поступки.


Давно уже были извлечены из холщового футляра купленные по случаю книги старых, живших столетие назад философов-физиков. Далеко на западе, в сицилийском Акраганте, жил Эмпедокл, знаменитый врач, политик и поэт. На востоке, в малоазийских Клазоменах, родился Анаксагор, но учил здесь, в Афинах, был другом Перикла и, может быть, учителем Сократа. Обе книги назывались «Пери фюсе» — о природе.

Ночью, откинув дверную завесу, Эпикур вышел в темноту под почти чёрное, усеянное звёздами небо. От нагретой за день глины двора в прохладную высь текла теплота, стрекот цикад наполнял воздух. Эпикур прислонился спиной к стволу старого тополя и замер, любуясь небесными огнями. Было новолуние, скоро в лучах вечерней зари покажется тонкий серпик, и наступит боэдромион, возвещающий конец лета.

«А как же всеобъемлющее небо? — повторил Эпикур про себя слова Платона. — Было ли оно всегда, не имея начала своего возникновения, или же оно возникло, выйдя из некоего начала?» Аристотель соглашался с первым мнением, считая мир неизменным и вечным, а Платон признавал вечно существующим только демиурга, построившего нашу Вселенную.

Их предшественник Эмпедокл считал вечно сущим богом сам мир, но мир этот как бы непрерывно творил себя.

В прекрасных стихах Эмпедокл описывал Сферос — Мир, находящийся в совершенном покое. Сферос нежился во власти Любви, соединившей все его части — «корни вещей»: землю, воду, воздух и огонь. Этот идеально шарообразный, равномерный по составу Мир включал в себя всё, кроме Вражды. Эпикур не совсем понял, где находилась в это время Вражда, витала ли вокруг Сфероса или вообще исчезала? Глядя на звёзды, Эпикур вспоминал нарисованную философом величественную картину застывшего мира:


Равный то был отовсюду и всяких лишённый пределов

Шару подобный окружным покоем гордящийся Сферос.

Там ни быстрых лучей Гелиоса узреть невозможно,

Ни косматой груди земли не увидишь, ни моря,

Нет ни рук у него, что как ветви из плеч вырастают,

Нет ни быстрых колен, ни ступней и частей детородных,

Так под плотным покровом Гармонии там утвердился

Равный себе самому отовсюду божественный Сферос.


Но блаженный сон Мира в назначенный срок разрушала Вражда. Она проникала в Сферос и принималась расталкивать его части: «Дрогнули члены у бога один за другим по порядку». Начинается разделение веществ, части земли устремляются к центру, воздух и огонь — наружу. Сферос закипает, частицы двигаются в разных направлениях, подобные сливаются с подобным, пока в конце концов Вражда не разделит их совсем — твёрдая земля обнимется безбрежной толщей воды, а воздух займёт место между ней и остекленевшим огнём небосвода. Побеждённая Любовь, стремящаяся всех их сблизить, смешать, соединить, оттесняется в самый центр Мира. Но Вражде не удаётся закрепить победу — Любовь переходит в наступление. Снова бурлит и сотрясается Мир, всё смешивается, из соединения разных начал возникают сложные вещи. И в этом немыслимом коловращении зарождается... жизнь:


Выросло много голов, затылка лишённых и шеи,

Голые руки блуждали, не знавшие плеч, одиноко,

Очи скитались по свету без лбов, им ныне присущих...


Встречаясь, они складывались как попало.


Множество стало рождаться двуликих существ и двугрудых.

Твари бычьей породы с лицом человека являлись,

Люди с бычачьими лбами, создания смешанных полов:

Женской породы мужчины, с бесплодными членами твари.


Конечно, большая часть чудищ оказалась неспособной жить и размножаться, они мириадами возникали и гибли. Но те, что сложились удачно, остались! Выжили совершенные, те, у кого волей случая оказалось всё нужное для жизни. И они населили землю, когда буря мирового переворота немного утихла.

Бесконечное число раз погибал под ударами Вражды и возрождался Любовью божественный Сферос, но жизнь в нём зарождалась и какое-то время цвела только в моменты противоборства этих великих сил. Красивая сказка, такая же недоказуемая, как миф Тимея. Но в ней содержалась мысль, поразившая Эпикура:

«Порядок из беспорядка! — думал он. — Так просто! Случайно ставшее прочным не разрушается. Красивое, разумное, умелое, плодовитое выделяется из хаоса и накапливается в природе именно потому, что оно такое...»

А боги? Вроде бы им нет места в этом вскипающем и успокаивающемся мире. Но Эмпедокл в поэме «Очищения» пишет и о божестве:


Нет, божество недоступно ни зрению нашего ока,

Ни осязанию рук, — а ведь в них пролегает главнейший

Путь, чтоб внедрить убежденье в сердца недоверчивых смертных.

Нет у него головы человечьей, венчающей члены,

Нет ни быстрых колен, ни ступней, ни частей волосатых,

Дух лишь один существует один, несказанный от века,

Мыслями быстрыми вкруг обегающий всё мирозданье...


Бесформенный, бесплотный, он мог находиться везде и нигде, не затронутый бурлением вечного миротворения. Так же и души, они, как и у пифагорейцев, переселяются в иные тела. Но не все, а только обречённые на это божеством, согрешившие демоны. Эмпедокл утверждает, что и сам он — сосланный скитаться демон. Он пишет:


Был уже некогда отроком я, был и девой когда-то,

Был и кустом, был и птицей, и рыбой морской бессловесной,

Горе мне! Чести какой и какого лишившись блаженства,

Свергнутый ныне на землю, средь смертных людей обращаюсь!


Мысль о бестелесном божестве нравилась Эпикуру, но рассказ Эмпедокла-демона о своих скитаниях вызывал улыбку.

Пронеслась летучая мышь, едва не задев юношу крылом. Он стоял, любуясь звёздами и обдумывая прочитанное в последние дни. Небо неощутимо двигалось. Пока он стоял тут, Змееносец уже успел скрыться за крышей соседского дома.

Анаксагор писал прозой, но, как и все до Аристотеля, старался больше убеждать, чем доказывать, и не жалел красок. Книгу он начинал словами: «Вместе все вещи были беспредельные и по множеству и по малости, потому что и малость была бесконечной. И пока всё было перемешано, ничто не различалось, погруженное в воздух и эфир, оба бесконечные. Ведь из всех тел Вселенной эти два — наибольшие...»

Какая-то смесь, что-то вроде состава Эмпедоклова Сфероса, заполняло беспредельную Вселенную. Она покоилась бесконечное время, пока её оцепенение не нарушил «Нус» — ум. Он придал какой-то части вещества круговое движение. Оно завертелось в вихре, собирая тяжёлое, влажное и холодное в центре, а сухое и горячее отбрасывая наружу. Так возник Мир, окружённый вращающейся каменной скорлупой. Плоская Земля опиралась на слой сжатого ею же воздуха. Края земного диска близко подходили к небосводу и раскалялись от трения об него. Однажды там от Земли оторвались два огромных куска — Луна и Солнце. Солнце при этом так раскалилось, что испускает жар до сих пор. Оно огромно, во всяком случае, больше Пелопоннеса. Луна поменьше и похожа на Землю, на ней есть горы и долины, она обитаема. К этому-то мнению Анаксагора о природе Солнца придрался иерофант и объявил философа безбожником. Обвинение было серьёзным, даже Перикл не сумел защитить друга и только помог ему покинуть Афины. Старик уехал в Лампсак, где провёл остаток жизни. Говорят, афиняне ему самому присвоили прозвище «Нус», сейчас уже не узнаешь, из уважения или в насмешку...

Что же это за таинственный Анаксагоров Ум, предок Верховного разума и перводвигателя Аристотеля? Анаксагор пишет, что он состоит из самого тонкого вещества и пронизывает всё вокруг. Но какова его роль в мироздании? Ограничился ли он первоначальным толчком или как-то содействовал гармоничному устройству Мира? В книге Анаксагора Эпикур не нашёл на это ответа.

Уже два месяца он разбирался в книгах о природе. Он считал, что достаточно познакомился с мнениями Аристотеля и его предшественников на этот счёт. Но нарисованные прославленными мыслителями картины не убеждали юношу. Эпикуру казалось, что он и сам мог бы придумать собственный план мироустройства, не менее красивый, но и не более доказуемый. Больше других ему нравилась Вселенная Анаксагора. Она не делилась на нашу живую подлунную область и надменно-бесстрастную сферу небесных светил. Небо Анаксагора было частью Земли, а Земля — частью неба. И у философа имелись доказательства этого — у фракийской речки Эгоспотам, той самой, у устья которой позже спартанцы уничтожили афинский флот, он видел свалившийся с неба камень и встречался с людьми, наблюдавшими, как он летел к земле со свистом и рёвом, оставляя в небе огненный след.

Мысль Анаксагора о бесконечности пространства была понятнее и ближе Эпикуру, чем заумные рассуждения Аристотеля о том, что за последней сферой Мира нет ни места, ни времени. Действительно, разве возможен где-либо такой край, добравшись до которого нельзя было бы пустить стрелу дальше? Это так же нелепо, как утверждать, что может быть некое число, к какому уже ничего невозможно прибавить! Но с другой стороны, почему Анаксагор учил, что в беспредельном, полном вещества и возможностей к действию просторе только в одном месте вдруг родился единственный мир, чтобы, прожив свою жизнь, погибнуть? Ответа не было.

Стало прохладно. Эпикур поёжился, ещё раз окинул глазами небо и, осторожно ступая, двинулся к дому. Из физиков, которых он собирался прочесть, неизученным остался только Демокрит. В своё время Менандр обещал Эпикуру достать его главные сочинения. «Нечего тянуть, — решил Эпикур, — завтра же отправляюсь в Пирей к Менандру».

Демокрит


Пресытившийся затворнической жизнью, Эпикур рано утром вместе с Мисом отправился в Фалер, а оттуда уже один на попутной лодке в Пирей. С трудом он разыскал дом Менандра, и уже оттуда слуга отвёл его к морю, где под растянутым на жердях пологом сидел в весёлой компании Менандр. Эпикура накормили сластями, напоили прохладным вином, разбавленным ключевой водой. До вечера они купались, дурачились, играли в кости, Менандр специально для Эпикура прочёл недавно написанную комедию «Розыгрыш», которую утром уже читал остальным. Но приятели с готовностью прослушали её вторично. Никто из них не сомневался, что со временем их друг затмит Алексида и Аристофана, и Эпикур охотно согласился с ними. Ночевать он остался у Менандра.

Оказавшись наедине, друзья полночи проговорили, делясь новостями и мыслями. Менандр собирался на Олимпиаду и приглашал Эпикура составить ему компанию. В Олимпию отправлялось несколько сот афинян — Олимпийские игры были не только всеми почитаемым праздником Зевса и знаменитыми спортивными состязаниями, но и общеэллинской ярмаркой. Кроме того, по дороге можно было осмотреть Мегару и Коринф, а в Олимпии — знаменитую статую Зевса работы Фидия. Друзья посчитали стоимость путешествия, и Эпикур решил, что может это себе позволить.

Потом заговорили о философии. Эпикур рассказал о своих сомнениях и ощущении бесплодности занятий.

— Вот, решил одолеть Демокрита, а дальше даже не знаю, что буду делать, — закончил он. — Кстати, странно, Аристотель о Демокрите пишет с уважением, вступает в споры, но ни у Памфила, ни в Академии я ни разу не слышал этого имени!

— Не так уж странно, — ответил Менандр. — Феофраст говорит, что Платон не переносил Демокрита. Ходили слухи, что он скупал где мог его книги и сжигал их, но, думаю, это враньё.

— Демокрит был ровесник Анаксагора?

— Скорее Сократа. А Анаксагора слушал, когда бывал в Афинах. Но я мало о нём знаю. Вот завтра мы поедем в город, и я познакомлю тебя с человеком, который называет себя его учеником. Это Навсифан, родом он с Теоса и, конечно, имеет сочинения учителя.


Утром в лёгкой повозке они прикатили в Коллиту — афинский квартал, где жил Навсифан, и остановились у его дома. Но философа там не оказалось, слуга сказал, что, скорее всего, он вместе с учениками сидит где-нибудь на берегу Илиса выше стадиона. Менандр отпустил повозку, приказав вознице ждать его в Мелите. Друзья вышли через Диохарийские ворота на мягкие луга долины Плиса с купами деревьев, жавшихся к руслу, и двинулись вдоль берега, разглядывая горожан, которые отдыхали в тенистых местечках у воды.

— По-моему, это они. — Менандр показал Эпикуру на группу людей, располагавшихся под раскидистым деревом на том берегу. — Да, точно. Видишь эту чёрную бороду?

Несколько юнцов читали и писали, сидя на расстеленных плащах, а у ствола, опираясь на него спиной, сидел Навсифан, крупный мужчина с чёрной как смоль бородой. Менандр с Эпикуром сбросили сандалии и по острой щебёнке перешли речку вброд. Вода редко где заходила выше колен. Менандр окликнул Навсифана, и чернобородый сколарх поднял голову:

— Радуйся, мой милый! Но только не отвлекай разговорами, ты видишь, я занят.

— Я привёл к тебе возможного ученика. — Менандр показал на Эпикура сандалией, которую держал в руке.

— Тогда другое дело, — сказал Навсифан, — присаживайтесь, поговорим.

— Ты действительно учился у Демокрита? — с сомнением спросил Эпикур.

— Что ты, юноша! Демокрит умер шестьдесят лет назад. Я считаю себя его учеником, потому что одно время учился у Метродора Хиосского, а того учил Несс Абдерский, вот он-то действительно учился у самого Демокрита. За то Несс получил многие книги учителя и передал их Метродору, а хиосец мне. Но я владею не только учением Демокрита, я могу обучить тебя всем учениям, которые только были созданы философами, а также практическим приёмам риторики, счёта, географии, астрономии, истории и законодательным установлениям разных государств.

В это время к Навсифану подошёл один из учеников и сказал, что не может решить задачу.

— А что я тебе задал?

— Объем трёхгранной пирамиды. Но, по-моему, в условии мало данных. Ты не указал, где расположена вершина пирамиды по отношению к основанию.

— Слушайте все! — громко позвал Навсифан. — Кто помнит правило объёма пирамиды?

— Параллелепипед с высотой в три раза меньшей, чем у пирамиды, и основанием? равновеликим её основанию, — ответил красивый тонкий мальчик, наверно, самый младший из всех.

— А если она кособокая? — спросил ученик, не решивший задачу.

— Всё равно.

— Правильно, Горгий, — похвалил мальчика Навсифан. — А почему?

— Такое правило.

— Правила, мои милые, не падают с неба, — сказал Навсифан. — Все имеет свои причины и смысл. Давайте-ка разберём доказательство этого великого и далеко не очевидного правила, данное Демокритом. Эй, Сосий! — крикнул он слуге, который отдыхал в сторонке, — Дай-ка мне нож и свёклу покрупнее.

Слуга порылся в корзине с провизией и подал Навсифану то, что тот просил. Навсифан ловко обкорнал варёную свёклу и вырезал из неё ровный параллелепипед.

— Объем этой фигуры равен произведению сторон, — проговорил Навсифан. — Посмотрим, нельзя ли её разделить на пирамиды? — Он разрезал параллелепипед наискосок на две призмы, потом от каждой сбоку отрезал по клинышку. — Итак, получились две одинаковые пирамидки с прямоугольными основаниями и два тетраэдра. Теперь смотрите внимательно, я складываю тетраэдры, и... они образуют третью, точно такую же свекольную пирамидку. Вывод — объем прямоугольной пирамиды равен трети объёма параллелепипеда, построенного на его основании.

— Но наша-то треугольная, а может, и наклонная, — напомнил ученик.

— Доказываем, — Навсифан поднял палец, — что это правило справедливо для любой пирамиды. Возьмём две пирамиды равной высоты — одну прямоугольную, другую с любым наклоном и основанием произвольной формы, но равновеликим основанию первой. Теперь устелим основания обеих пирамид амерами...

— Амерами? — переспросил Эпикур.

— Да, мой милый. Амера — это наименьшая мыслимая неделимая частичка в геометрии Демокрита, — пояснил Навсифан и продолжал: — Ясно, что число амер на том и другом основании будет одинаковым. Уложим на этот слой амер ещё один, в нём амер будет меньше, но опять поровну в обеих пирамидах, и так далее, пока не дойдём до вершины. Значит, общее число амер в обеих пирамидах одинаково и их объёмы равны. Ясно?

Ученики согласились. Навсифан велел Горгию помочь товарищу решить задачу и снова занялся Эпикуром.

— Так что же тебя интересует, мой милый?

Эпикур объяснил, что самостоятельно изучает философию, прочёл у Аристотеля о Демокрите и хотел бы поближе познакомиться с его учеником.

— Самостоятельно! — воскликнул Навсифан. — Похвально. Но, конечно, удобней получать знания через учителя. Сведи меня со своим отцом, и мы договоримся об условиях. Вообще за обычный курс я беру двести драхм в год, или двадцать в месяц, или две за день занятий. Деньги вперёд.

— Я предпочёл бы получить на прочтение книги Демокрита.

— Можно и книги. Плата — три обола в день. Но потребуется крупный залог. Книги эти довольно редки.

— Благодарю тебя, Навсифан, я подумаю, — сказал Эпикур.

— Думай, мой милый, — улыбнулся Навсифан, — и не забывай, в наше время знание — одно из самых доходных ремёсел.

Когда друзья отошли от дерева, Менандр сказал:

— Правда, разбойник? И не просто, а непременно пират.

— А я посчитал, не так уж дорого. Вот только залог...

— О залоге не беспокойся, — сказал Менандр. — А Навсифана я обязательно вставлю в какую-нибудь комедию.


Они пошли в Мелиту к Менандру, пообедали, потом Менандр вручил Эпикуру полторы мины (вряд ли Навсифан потребовал бы в залог больше) и на своей повозке довёз друга до Агры. Они условились встретиться в конце декады, чтобы обсудить предстоящую поездку в Олимпию.

На следующий день Эпикур получил у Навсифана футляр со свитками «Большого миростроя». С любопытством он развернул первый свиток и был очарован легко и образно написанной книгой. Глубина мысли и стройность изложения сразу расположили его к Демокриту.

Демокрит в противовес Пармениду утверждал, что небытие существует, что оно — это пустота, которая лежит между телами. Зато Парменидово бытие — неизменное, вечное, неделимое — Демокрит раздробил на множество мельчайших частиц — атомов, обладавших этими свойствами. Философ обошёлся без таинственных сил, двигавших мирами Эмпедокла, Анаксагора и Аристотеля. Движение было присуще атомам всегда, оно было так же неуничтожимо, как и они сами. Атомы носились в пустоте, как пылинки в луче света. Они срастались, образуя плотные тела, скользили в жидких и разлетались, когда жидкость обращалась в пар. Как из двадцати четырёх букв алфавита можно составить любые слова, фразы и книги, так и из атомов разного свойства могут образовываться разные вещи. Атомов было множество разновидностей: пустоту пронизывали мельчайшие атомы света, которые отделялись от поверхности предметов и несли их образы. Из тонких подвижных атомов состояли огонь и воздух, из неповоротливых, легко сцепляющихся — металлы и камни.

Атомы были лишены привычных для нас свойств. Демокрит утверждал, что нет чёрного или белого, холодного или тёплого, а есть только атомы и пустота. Все ощущения, которые мы получаем, оказывались следствием действия внешних атомов на наши органы чувств, которые также состоят из атомов. Вот эти-то взаимодействия и воспринимаются нами как ощущения, говорящие о качествах вещей. Но ощущения относительны — трава, горькая для человека, козе кажется вкусной.

Демокрит смело переступил через скорлупу «Мирового яйца» орфиков. Он считал пространство бесконечным, наполненным множеством миров. Подобно Гераклиту Эфесскому, Демокрит утверждал, что всё течёт и изменяется, но не связывал природу Мира с огнём. Нет, это атомы, непрерывно двигаясь, сходились, образуя исполинские вихри, скапливаясь в виде Земель или Солнц, а потом через огромное время разлетались, чтобы где-нибудь соединиться в определённом порядке и образовать иные миры. Всё в бесконечной Вселенной двигалось, одно оставалось неизменным и вечным — атомы и пустота.

Эпикур понял, почему Платон отвергал Демокрита. Ему, проповеднику высшей гармонии и порядка, претило учение, в котором порядок рождался из хаоса. «А почему бы нет? — думал Эпикур, — Порядок, появившись, сумеет постоять за себя».

У атомов не было причин для движения, кроме той, что они двигались всегда, сталкивались и передавали движение друг другу. Поэтому в мире не оставалось места для случайности, ведь всегда любое событие можно было в конце концов свести к движению атомов, а эти движения узнать, проследив за судьбой каждого из них. Демокрит потратил много сил, изучая причины всего, что случается. Он написал книги о причинах небесных явлений, причинах воздушных и наземных явлений, причинах огня, причинах звуков, причинах семян, растений и плодов и много других. Эпикур не стал читать их все — усвоив главное, он не захотел тратить время на подробности. Не привлекли его и математические труды философа из Абдер, где он, применяя метод неделимых частиц, достиг больших успехов.

Эпикур долго держал «Большой мирострой» у себя. Мис только вздыхал, подсчитывая расходы, но сам прочёл его от начала до конца. Потом настала очередь «Малого миростроя», посвящённого человеку и небольших этических сочинений: «О достоинстве мужа», и «Рог Амалфеи».


Когда Эпикур явился к Навсифану, чтобы отдать «Рог», теосец уже отпустил учеников. Юноша нашёл его в андроне — комнате для приёма гостей, где он сидел с молоденькой флейтисткой в ожидании ужина. Навсифан позвал домоправителя, тот взял у Эпикура книгу и вернул залог, удержав условленную сумму.

— Ты что, даёшь книги напрокат, как коня или повозку? — спросила флейтистка, которая сидела в кресле, положив ногу на ногу.

— Конечно, ведь книга портится от употребления не меньше, чем повозка, — ответил Навсифан и обернулся к Эпикуру: — Ну, мой милый, дать ли тебе ещё что-нибудь, например мой «Треножник» со сжатым изложением и объяснением Демокрита?

— Пока не надо, — сказал Эпикур, — я ещё не обдумал прочитанного.

— А знаешь, — вдруг предложил Навсифан, — оставайся у меня поужинать. Ты не возражаешь, Ламия?

— Ничуть, — ответила девушка, — по-моему, он очень славный.

Навсифан велел принести для нового гостя ложе и подушку. Вскоре появились и столики. Ламия пересела на ложе Навсифана, все занялись едой — подали прекрасно приготовленную рыбу с острым соусом.

— Давно я не ел так вкусно, — сказал Эпикур.

— Догадываюсь, — усмехнулся Навсифан, — ты экономишь, отдаёшь последние деньги мне, чтобы читать Демокрита. Я сам был таким в молодости. Бедняк, я вовремя понял цену знания и, видишь, кое-чего достиг! — Он обвёл глазами просторную комнату, роспись на стенах, красивые торшеры с многофитильными лампами, дорогую мебель и посуду. — Веришь ли, Ламия, всё это я заработал, наставляя афинских оболтусов. — Он потрепал девушку по плечу и снова обратился к Эпикуру: — Ты выбрал правильный путь. Экономь и учись, всё, что затратишь, вернётся сторицей.

— Может быть, — сказал Эпикур. — Только я учусь не ради будущих доходов.

— Ради чего же?

— Ради знаний о мире и смысле жизни.

— Милый мой! — Навсифан расхохотался. — Не с твоим достатком думать о таких вещах! Если бы ты был богат — другое дело. К тому же ты плохо читал Демокрита, если ещё задаёшься такими вопросами. Ведь он доказал, что в жизни нет никакого смысла. Мир состоит из атомов и пустоты, из них сделаны и мы с тобой, и Ламия. Все наши поступки, побуждения, встречи, радости, несчастья происходят из-за движения атомов и не зависят от нас.

— Постой, — возразил Эпикур, — ты же сам сказал, что в молодости стремился овладеть знаниями и разбогатеть!

— Что из этого? Мои желания были предопределены движениями атомов, так же как и последующие удачи, и даже встреча с тобой и наш нынешний ужин.

— Ты веришь в судьбу? — спросила Ламия. — А я думала, ты безбожник и не веришь ни во что.

— Да, я уверен в существовании судьбы, — кивнул Навсифан, — и это не слепая вера, а убеждённость, основанная на знании законов природы. Знаете, у Ксенократа в Академии есть знаменитые часы? Там соединение трубок и колёсиков двигает фигурки, и они в назначенный час танцуют, как живые. Так вот, наш мир подобен этим часам. Конечно, он намного сложнее, но всё же он — машина, а мы — куклы, танцующие не нами придуманный танец.

— Но я не желаю быть частью машины! — возмутился Эпикур.

— А никто и не спрашивает о твоих желаниях. — Навсифан веселился. — Кстати, и некому спрашивать, ведь существуют только атомы и пустота.

— Навсифан, ты — чудовище! — воскликнула Ламия.

— Ничуть не бывало. Подумай немного, и ты поймёшь, что учение Демокрита освобождает нас от многих забот и горестей. Мы не отвечаем за свои поступки, ведь не мы их совершили, а природа, которая действует через нас.

— А скажи, Навсифан, — спросил Эпикур, — как ты относишься к доказательству Аристотеля о невозможности существования пустоты? Ведь если он прав, вся атомистика превращается в простую игру ума.

— Ну, Навсифан, — оживилась Ламия, — я ничего не поняла, но по-моему, он тебя угробил! Все твои ужасные речи...

Навсифан закрыл ладонью рот девушки:

— Нашли пугало! Аристотель, мои милые, просто болтун. Все его доказательства... — начал он и вдруг, отдёрнув руку, вскрикнул: — Ламия! Не кусаться!

— Да за такие речи я бы и голову тебе отъела! — захохотала девушка.

— Ну, ну, не сердись, — сказал Навсифан. — Лучше сыграй нам.

— Ладно, — согласилась Ламия, пересела в кресло и застегнула на затылке ремешок двойной флейты.


Эпикура оставили ночевать в андроне. Он проснулся на заре, стараясь не шуметь, вышел из дома и отправился к себе в Агру. Туда вела прямая дорога, от городских ворот и до моста через Илис мощёная и украшенная статуями. Впереди за грядой Гимет вставало невидимое солнце. Края округлых вершин одна задругой освещались, обретая объёмность. Лучи обнаруживали перевальные седловины, подчёркивали складки. Казалось, на глазах раннего пешехода и только для него одного они прямо из воздуха создают прекрасную, сияющую чистой зеленью небесную страну, достойную только бессмертных.

Эпикур любовался разыгравшимся перед ним световым спектаклем, но мысли его всё время возвращались к словам Навсифана о механической судьбе Демокрита. Действительно, Демокрит утверждал всеобщую причинность, но в этических книгах признавал нравственные начала и ответственность человека за свои поступки. Однако ответственность требует и свободы выбора, которую отрицает Навсифан. Жаль, что Эпикур, поражённый его словами, вовремя не сообразил, как возразить. Впрочем, обращение к авторитету ничего не решало по существу. Если причинность признать всеобщим и единственным законом мира, то наши чувства, мысли и побуждения тоже должны целиком подчиняться ему. Но почему же тогда мы не ощущаем этого?

Юный философ стал размышлять о сути познания и возможностях познания самой этой сути. Вскоре он совершенно запутался и, решив вернуться к этому предмету в другой раз, пришёл в Агру.

Передохнув, он, по обыкновению, собрался на прогулку в горы и остановился перед ящиком с книгами, решая, какую захватить с собой. Но сейчас ни одна не привлекла его. Всё было по многу раз перечитано и разобрано. Эпикур понял, что, пожалуй, выполнил то, что собирался, и настала пора обдумывать и делать выводы. На всякий случай он взял вощёные таблички, хотя понимал, что не прикоснётся к ним, и неуверенным шагом без определённой цели двинулся по тропке, которая вела из Агры куда-то вверх.

Эпикур чувствовал странную пустоту, словно, отдав Навсифану последнюю из взятых на прочтение книг, он потерял некую опору, которая ещё недавно поддерживала его. Что же произошло? Может быть, он напрасно понадеялся на свои силы? Он начал с поклонения учению Платона и преданности учителям. Тем больнее было разочарование. Разве, изучая труды Аристотеля и других мудрецов, он не искал учения, которому мог бы отдаться целиком? Но почему-то ни одно из них не стало для него своим, и даже Демокрита, который больше других пришёлся по душе, опорочил своими рассуждениями Навсифан.

Эпикур помотал головой, словно пытаясь стряхнуть с себя досаждавшие мысли. Он понял, что, принимаясь за физиков, связывал с ними слишком много надежд, он захотел перекинуть мостик от физики к этике или, вернее, вывести из неё истинное понимание природы человека. И вот он потерпел неудачу, физики обманули.

Он шёл вверх и вверх, сперва наискосок по склону холма, потом по дну какой-то лощины. Тропка давно потерялась, лощина превратилась в крутую щебнистую промоину, пришлось выбираться на гребень горбатого отрога. Долгий подъём измотал Эпикура, но себе назло он не делал передышек и продолжал двигаться дальше, тяжело дыша, уже без всяких мыслей. Потом путь стал положе, и неожиданно юноша оказался на одной из округлых зелёных вершин горной гряды.

Радостное ощущение простора потрясло Эпикура. Гребень, на котором он стоял, волнистой лестницей, украшенной выходами серых скал, убегал вниз, вдаваясь в море. Впереди открылась ширь Саронического залива и окутанные маревом берега Эгины. Справа выступал застроенный домами полуостров Пирея, ближе лежали сады и крошечные домики Фалера, белела оборонительная стена, уходящая назад к Афинам.

Эпикур сбросил одежду, подставил мокрое от пота тело морскому ветерку. Вот он закончил некую часть пути. Надо оглядеться, выбрать дорогу и идти дальше. Как в горах, так и в мире мыслей среди сложного переплетения ущелий и вершин где-то ждала его и та, которая была целью. Но чтобы добраться туда, следовало сперва спуститься вниз.

А кругом было так хорошо. Мир огромный и прекрасный приглашал юношу разделить с ним радость существования. Может быть, это и были смысл и цель жизни?

Гедонисты и киники


Приближалась Олимпиада. Эпикур с Мисом вернулись в Афины, чтобы подготовиться в дорогу. Но поездка не состоялась — Эпикура свалил тяжёлый почечный приступ. Ночь и половину дня он промаялся, изнывая от боли и утешая себя мыслью о том, какое его ждёт впереди счастье, когда болезнь отступит. Она отступила, но от Олимпии, к огорчению Менандра, пришлось отказаться.

— Обещаю ни разу не заболеть в элафеболионе будущего четырёхлетия, — утешил Эпикур друга.

— Договорились, — согласился Менандр. — Эту Олимпиаду посмотрю за тебя, но уж следующую изволь смотреть сам! К тому же, — добавил он, — на этой ожидается больше политической борьбы, чем спортивной.

Действительно, слухи по поводу декрета о возвращении изгнанников оправдались.

В Олимпию прибыл представитель Александра стратег Никанор, который не скрывал, что уполномочен объявить царский указ. Три дня назад, получив посольские полномочия, на встречу с Никанором отправился Демосфен, чтобы убедить его сделать для Афин исключение. Но Никанор был известен своим упорством, и в городе мало верили в успех этой миссии.

На прощание Менандр рассказал Эпикуру, что недавно на улице Шествий появилась новая книжная лавка, и её хозяин Тихон даёт на прочтение книги, причём берёт намного меньше Навсифана. За время болезни Эпикур истосковался по чтению и, едва оправившись, пошёл искать книготорговца.

Тихон оказался сравнительно молодым метеком, живым и добродушным, с круглым лицом и торчащими ушами. В его лавке продавалось всё, что касалось письма и чтения, лучшие каламы из нильского тростника, ливийские чернила и краски, книжечки из вощёных дощечек и, конечно, папирус — от дорогого, чистого и лощёного, до грубого, со щелями между небрежно склеенными волокнами.

Эпикур попросил показать книги по философии. Тихон выложил на стол несколько свитков и протянул покупателю книгу Аристиппа «Слово к Дионисию».

— Только учти, она написана на дорийском наречии, — предупредил он.

— Ничего, разберусь, — кивнул Эпикур, — мне уже пришлось попотеть над сицилийцами.

Разговорились. Оказалось, Тихон был земляком Аристиппа и сам недавно прибыл из Кирены. Его отец вёл торговлю папирусом в Ливии и Египте и вот послал сына попытать счастья в Афинах. Тихон, не скрывая иронии, стал рассказывать о гедонистах, школу которых в Кирене сейчас возглавляла дочь Аристиппа Арета. Аристипп учился у Сократа вместе с Платоном, а потом долго жил в Сиракузах при дворе Дионисия Старшего. Он отличался редкой беззастенчивостью, которую оправдывал своей философией. Когда его спросили: «Как ты мог уйти от Сократа к Дионисию?», он будто бы ответил: «Но к Сократу я шёл для учения, а к Дионисию для развлечения!» И ещё: «Когда я нуждался в мудрости, то пришёл к Сократу, а теперь нуждаюсь в деньгах и пришёл к царю».

— У Дионисия, — рассказывал Тихон, — Аристипп имел огромный успех, куда больший, чем другие философы, не исключая Архита и Платона, потому что обладал талантом шута. Об этом ходило много рассказов. К примеру, однажды он просил у Дионисия денег, и тот заметил: «Зачем? Ты же сам говоришь, что мудрец не ведает нужды». Аристипп перебил его: «Сперва дай денег, а потом мы это обсудим» — и, получив деньги, заключил: «Вот видишь, я и впрямь не ведаю нужды!» Как-то, взбешённый рассуждениями философа, Дионисий плюнул ему в лицо. Аристипп стерпел, а на упрёки сотрапезников ответил: «Рыбаки не сторонятся водяных брызг при ловле мелкой рыбёшки, а я вынес брызги слюны ради очень большой».

Таким был этот философ. Он искал удовольствий, но не боялся их потерять и поэтому получал. Конечно, для этого требовался ещё и такой ценитель мудрости, как Дионисий.


Эпикур быстро одолел Аристиппа. Философ, используя доводы Демокрита об относительности чувств, заявлял о невозможности достоверного знания. На этом основании он отметал физику, геометрию, астрономию, называл их бесполезной игрой ума и считал, что внимания достойна только человеческая природа. Главным же свойством человека Аристипп объявлял стремление к наслаждению и бегство от страданий. Он различал конечное благо и счастье, называя конечным благом отдельные наслаждения, а счастьем соединение их всех, включая прошлые и будущие. Поэтому стремиться к счастью следовало только ради отдельных наслаждений, которые и являлись ценными сами по себе.

Удовольствия и страдания, по Аристиппу, были видами душевных движений, наслаждение — плавного и гармоничного, боль — резкого. Жизнь, лишённую движения души, философ презирал и сравнивал со спячкой.

«Не всякое душевное наслаждение или боль порождаются телесными наслаждениями или болью, — писал Аристипп, — например, можно радоваться благу отечества, как своему собственному. Но память о благе или ожидание блага не ведут к наслаждению. Телесные же наслаждения много выше душевных, и заботиться следует главным образом о них.

«Разумение, — продолжал он, — не есть благо само по себе, а лишь благодаря плодам, которые оно приносит. Друзей мы любим ради выгоды, так же как заботимся о частях тела, пока владеем ими. Нет Ничего справедливого, прекрасного или безобразного по природе: всё это определяется установлением и обычаем. Однако знающий человек воздерживается от дурных поступков, избегая наказания. Кража, блуд, святотатство — всё это при случае допустимо, ведь по природе в этом ничего мерзкого нет, нужно только не считаться с обычным мнением об этих поступках, которое установлено только для обуздания неразумных».

Книга основателя Киренской школы заставила Эпикура глубоко задуматься. Его не смутили аморальные заявления философа, было ясно, что ими Аристипп стремился скорее разозлить читателя, чем преподать уроки поведения. Наверно, здесь сказалось и его стремление понравиться сицилийскому тирану, для которого всё это писалось.

С другой стороны, крайности, к которым пришёл философ, логически вытекали из его представлений о природе человека, в которых, вероятно, было много верного. Действительно, всякое существо, предоставленное само себе, безошибочно выбирает направление от боли к удовольствию. Не желая признать правоты философа, Эпикур всё же не знал, что ему возразить.

С такими мыслями он пришёл в книжную лавку, отдал Тихону книгу и в качестве платы, как было условлено, оставил ему для переписывания своего Эмпедокла. Он собирался обсудить с Тихоном «Слово к Дионисию», но тот занимался подсчётами и, получив книгу, вернулся к своему абаку. Эпикур немного постоял, наблюдая, как он переставляет медные кружочки на счётной доске, потом вдруг понял, с кем уже давно следовало бы поговорить, и отправился на Агору.


Диоген оказался на месте. Он лежал на утоптанной глине, подложив руки под голову, и грелся на солнце. Было время послеобеденного отдыха, и философа не осаждали любители почесать языки. Диоген сразу заметил подошедшего юношу и, не меняя позы, стал разглядывать его, потом зевнул и дружелюбно проговорил:

— Всё-таки ты пришёл ко мне, Эпикур, друг Менандра. Что, пережил кораблекрушение?

— Весной, — кивнул Эпикур. — С тех пор держусь за обломки и никак не доплыву до берега.

— Крушение пошло тебе на пользу. Что же ты стоишь?

Эпикур уселся рядом с лежащим стариком, справа, чтобы не заслонять ему солнца. Диоген заметил это и засмеялся:

— Не бойся, тебя я не отошью, как Александра. Выкладывай, с чем пришёл.

Эпикур упомянул Аристиппа и спросил, как, по мнению Диогена, могло получиться, что гедонисты и килики, имея в основе одно и то же — природу человека, пришли к противоположному?

— Разве не ясно? — усмехнулся Диоген и сел. — Вот, нас называют собаками, — продолжал он, — но спрашивается: кто из нас пёс — я, ни перед кем не склонявшийся, или этот Дионисиев прислужник Аристипп? Недаром он пишет, что телесные наслаждения для него важнее душевных. Такова его пёсья суть. И пусть он утверждает, что, угождая тирану, и подлизывая за ним тарелки, остаётся свободным. Он же ещё и трус! Заявляет, что не станет защищать отечество, поскольку его отечество — весь свет.

— Но ведь и ты называешь себя гражданином мира. Почему же он этим заслонялся от опасности, а ты сражался при Херонее?

— Есть вещи, Эпикур, — нахмурился Диоген, — от которых не следует уклоняться. Я пошёл воевать не за Афины или Фивы, а против Филиппа. А Аристиппом — подотрись и забудь о нём! Настоящее счастье, подлинное благо, высшее наслаждение людям открыл Антисфен. Это — свобода!

Эпикур никогда не видел Диогена таким серьёзным и открытым. Он хотел поподробнее расспросить философа о природе человека, но тут появились несколько киников, и Диоген мгновенно изменился, стал, как обычно, ироничным и неприступным.


После этого разговора Эпикур несколько дней подряд приходил в Метроону, чтобы послушать Диогена и его приверженцев. Киников в Афинах было человек двадцать. Их можно было узнать в любой толпе. Они никогда не стриглись, чтобы не «исправлять природу», не расставались с нищенской сумой и, в отличие от длинных посохов горожан, опирались на короткие палки, которые называли «дубинками Геракла» в честь своего героя-покровителя. Эти нищие философы бродили по городу, останавливались в самых людных местах и во всё горло, не стесняясь в выражениях, читали свои проповеди. С некоторыми Эпикур познакомился. Моним из Сиракуз, лысый, с длинной бахромой поседевших волос вокруг головы, был когда-то рабом коринфского менялы. О нём рассказывали, будто он услышал речи Диогена и, крича, что деньги — зло, стал выбрасывать хозяйские монеты из сундука. Хозяин решил, что Моним рехнулся, и отпустил его на волю.

Судьба Кратета, мягкого и сдержанного, не в пример другим киникам, была ещё более замечательной. Когда-то он считался одним из самых богатых людей в Фивах. После встречи с Диогеном он раздал своё состояние фиванцам и примкнул к философу. Кратета всегда сопровождала жена Гиппархия, немолодая женщина с гордой осанкой, красивым, хотя и огрубевшим лицом и распущенными волосами, спускавшимися ниже пояса. Бывшая аристократка, она влюбилась в нищего Кратета, которого привёл в дом её брат Метрокл, и, несмотря на все уговоры родных и друзей, включая самого философа, стала его женой.

История обращения Метрокла, которую он сам любил рассказывать, не вызывала у Эпикура особого доверия. Метрокл говорил, что совсем ещё юношей учился в Ликее, однажды во время занятий издал неприличный звук и был жестоко высмеян друзьями. От огорчения он затворился дома и решил уморить себя голодом. Кратет узнал об этом, явился к Метроклу и убедил его, что было бы противно природе, если бы он удержал внутри воздух, которому надлежало выйти. При этом Кратет и сам безо всякого смущения повторил поступок Метрокла. Так он излечил его и расположил к себе.

Кратет был автором нескольких философских книг и, кроме того, прославился сатирическими стихами. Одно из его стихотворений — «Расходная запись» — было известно в Афинах всякому:


Получит драхму врач, но десять мин — повар;

Льстецу — талантов пять, но ничего — другу;

Философу обол, зато талант — девке.


Эпикур следил за этими добровольными изгнанниками, слушал их мрачноватые шутки и завидовал им. Ему хотелось продолжить прерванный разговор с Диогеном, но киники жили открыто, вокруг них всё время толпился народ, звучали злые остроты и насмешки, а Эпикуру было неприятно говорить о своих сомнениях на людях. Но оказалось, Диоген сам заметил желание юноши и как-то, когда внезапно хлынувший дождь разогнал обитателей Агоры, позвал его укрыться в своей бочке.

Эпикур с трудом заполз в пифос и растянулся рядом с философом на старой соломе лицом к выходу. Дождь поливал опустевшую площадь, оставленные на столах и подстилках горшки и овощи, за которыми зорко следили укрывшиеся под навесами хозяева, стучал по матерчатым пологам, ручьями стекал с крыши Метроона. От Диогена пахло чесноком, острые соломинки кололи Эпикура через плащ. Но рядом со стариком, который, как чувствовал Эпикур, был совершенно доволен жизнью, юноша не ощущал неудобства или брезгливости.

— Мы недоговорили с тобой, — сказал Эпикур. — Подскажи мне, в каком направлении берег?

— Значит, начал ты с Платона, самого из них заумного, — проворчал Диоген. — Они в Академии иногда совсем заговаривались. Однажды давали определения, и среди других было такое: «Человек есть двуногое существо, лишённое перьев». Я тогда ощипал петуха, пустил к ним в учебную комнату и говорю: «Вот он, Платон, твой человек!»

— И что же было? — спросил Эпикур.

— Да ничего, добавили: «...и с широкими ногтями». Заменять одно слово десятью — вот и всё, что они умеют. Платон изобрёл будильник, как будто мало нам солнца, чтобы объявлять утро, а ещё царство разума, в котором половину афинян пришлось бы немедленно тащить к палачу. Мудрец!

— А сам ты какое государство считаешь лучшим?

— Никакое, — ответил Диоген. — Вся история состоит в том, что одни люди пытаются жить за счёт других. Граждане воюют ради тирании, демократии, олигархии, кому что лучше. А сколько на вас, граждан, приходится рабов, у которых жизнь не изменится ни при каком устройстве государства?

Так вот, нечего делить. Нельзя только позволять честолюбцам помыкать чужой свободой. Люди отдают жизнь, гонясь за богатством, и не понимают главного. Единственное, чем человек действительно владеет, это его душа. Её надо избавить от пустых желаний, вот и вся мудрость. Из старых философов только двое понимали суть дела. Гераклит сказал, что мир один для всех и никем не создан, и Демокрит, что душа — часть природы.

— Значит, ты тоже считаешь душу смертной?

— Конечно. Возьми мистов — у них выходит, что непосвящённые Агесилай или Эпоминонд должны в Аиде вязнуть в грязи, а какое-нибудь посвящённое ничтожество — развлекаться на островах блаженных. Смешно! Тебе ещё рано думать о смерти, но когда придёт пора — не бойся. Для живых она не существует.

— Я подумаю, — сказал Эпикур.

— А насчёт твоих сомнений, — не забивай голову пустяками. Предмет философии — этика, а вершина — наука воздержания. Попробуй жить, как мы, и узнаешь, что больше искать нечего.

Ливень сменился ровным затяжным дождём.

— Когда-то я подробно это разобрал в своих книгах, — продолжал философ. — Главные из них: «О добродетели», «О любви» и «Нищий». Но списков у меня не осталось. Если разыщешь — почитай. Но не стану тебя убеждать, что мой путь лучший. Не всякому он по силам.

Изгнанники


Скоро в городе стало известно, что указ о возвращении изгнанников объявлен и никакого исключения для Афин не сделано. Дипломатическое искусство Демосфена оказалось напрасным — Никанор не пожелал говорить с оратором.

Через несколько дней появился Менандр и запиской пригласил Эпикура в гости. Эпикур застал его раздражённым.

— Жаль, что ты не смог поехать, — говорил он. — Такой Олимпиады тебе уже не увидеть. — И Менандр, как они договорились, подробно описал «игры».

Олимпия была наполнена изгнанниками, их было много и с каждым днём становилось больше. И выступавшие и гости находились в постоянном напряжении, только священный обычай всеобщего перемирия на время Олимпиад удерживал врагов от столкновений.

Изгнанники не общались с остальными приезжими, кучка наиболее влиятельных всегда окружала Никанора, который вёл себя как монарх. Он вмешивался в распорядок игр, часто опаздывал, и устроители не решались без него начать состязания. Нередко вечерами изгнанники подходили к своим землякам и осыпали проклятиями и угрозами. Жрецам Зевса с большим трудом удавалось их урезонить.

К концу пятого, последнего, дня состязаний изгнанников собралось уже около двадцати тысяч, ненамного меньше, чем прочих гостей. Огромная их толпа скопилась у почётных мест, где сидели Никанор и устроители. После того как на стадионе были объявлены награды победителям соревнований, Никанор вызвал коринфянина, победившего в состязании глашатаев, и приказал ему прочесть царский указ. Указ отличался краткостью и прямотой. Менандр запомнил его от слова до слова: «Царь Александр шлёт свой привет изгнанникам греческих государств. В изгнании вашем виновен не я, но я хочу доставить возможность всем вам вернуться на родину, за исключением тех, на ком тяготеет убийство. Поэтому я повелел Антипатру принудить к этому силой те города, которые откажутся вас принять».

Глашатай прокричал слова указа в полной тишине. Едва он кончил, раздались ликующие крики изгнанников. Гости Олимпиады молчали. Потом один за другим к Никанору потянулись посланники разных городов объявить, что они согласны выполнить указ и постараются как-нибудь уладить отношения со своими изгнанниками. Только два государства отказались подчиниться — Афины и Этоли, посчитавшие указ нарушением Коринфского договора.

— Александра можно понять, — заметил Эпикур. — Ведь большинство изгнанников — друзья Македонии и изгнаны за дружбу с Филиппом.

— Так, — согласился Менандр. — Но почему при заключении союза ни Филипп, ни Александр не вернули своих друзей, а напротив, согласились сохранить приговоры об изгнании в силе?

— Наверно, опасались смут?

— Скорее всего. Начиная войну с Дарием, они хотели иметь за спиной надёжную опору.

— А теперь, после победы, Александра это уже не беспокоит?

— Демосфен говорит, что он даже желал бы беспорядка и ослабления Греции. Так легче будет прибрать её к рукам.

— Давай не будем о политике, — попросил Эпикур, — Расскажи лучше об Олимпии. И вот ещё что. Помнишь, ты давал мне «Физику» Аристотеля? Дай ещё разок. Нужно разобраться в его доказательствах о невозможности пустоты.

— С целью?

— Опровергнуть.

— Наконец-то нашёлся человек, которому физика понадобилась для дела! — воскликнул Менандр, приходя в обычное расположение духа. — За это ты получишь её в подарок. У меня в книжном ящике совершенно не осталось пустоты, и я с удовольствием избавлюсь от этих восьми мотков папируса. И, послушай, если тебе действительно понадобилась пустота, то, чем читать Аристотеля, выкинь что-нибудь лишнее!

— Отличная мысль! — улыбнулся Эпикур. — Только мне нужна не сама пустота, а возможность её существования. Хочу сделать подарок Демокриту.

— Ну, он не останется в долгу, и получится целая цепь подарков. Только вряд ли тебе удастся подкопаться под Аристотеля.


Слова Диогена о Демокрите не пропали даром. Эпикур ещё и ещё раз возвращался мыслью к философу из Абдер. Атомистика привлекала юношу своей простотой и наглядностью. С её помощью так легко и естественно описывались все явления, и не требовалось введения первообразов или разделения вещей на форму и материю, не надо было искать целей развития мира и погружаться в логические дебри. Пустота и движущиеся в ней атомы и ещё способность беспорядка рождать порядок были достаточны, чтобы объяснить всё. Но на дороге к Демокриту стояли два крепких стража — суровый мудрец из Статора[11] и чернобородый насмешник с Теоса[12].

С самонадеянностью юности Эпикур вступил в бой с ничего не подозревавшим об этом Аристотелем. Вопросом о пустоте была занята немалая часть четвёртой книги физики.

«Надо признать, — писал философ, — что дело физика — рассмотреть вопрос о пустоте, существует она или нет, и в каком виде существует, и что она такое». Потом, возражая Пифагору и Мелису, Аристотель показывал, что движение может существовать и в заполненной среде и добавлял: «Итак, что легко опровергнуть соображения, с помощью которых доказывается существование пустоты, — это ясно».

Но Эпикуру далеко не всё было ясно. Приводилось чисто логическое доказательство, основанное на определении «места» как чего-то, заключённого внутри чего-то ещё. Но может быть, «место» можно было трактовать и иначе? Аристотель считал нелепым предположение, что движущееся тело будет двигаться до бесконечности, если только ему ничто не помешает. Но почему бы атому не лететь в бесконечность, пока не столкнётся с другим?

Более серьёзным было математическое возражение. Философ писал: «Предположим, что тело «альфа» будет проходить через среду «бета» в течение времени «гамма», а через более тонкую «дельта» — в течение «эта». Если расстояния, проходимые телом в этих средах, равны, то времена «гамма» и «дельта» будут пропорциональны сопротивлению препятствий. Пусть, например, «бета» будет вода, а «дельта» воздух; насколько воздух тоньше и бестелеснее воды, настолько скорее «альфа» будет передвигаться через «дельта», чем через «бета».

У пустоты же нет никакого отношения, в каком её превосходило бы тело, так же как ничто не находится ни в каком отношении к числу. То есть всякое движение находится в некотором числовом отношении со всяким другим движением, а пустота с наполненным ни в каком числовом отношении не находится».

Эпикур не нашёл, что возразить, но не мог и согласиться. Он даже попросил Менандра устроить ему встречу с кем-нибудь из друзей по Ликею, хорошо знающим физику, но тут в Афинах появился Памфил.


Памфил приехал, чтобы пройти вторую ступень посвящения, которое должно было скоро состояться в Элевсине. На этот раз он остановился в Афинах и запиской пригласил Эпикура к себе.

Старик выглядел много лучше, чем полгода назад. Эпикур с удовольствием сказал ему об этом.

— Видишь ли, — улыбнулся Памфил, — я решил, что было бы неразумно отправляться в Аид, не закончив посвящения. Пришлось заняться лечением. Мне предложили — что бы ты думал? — движение! Я пригласил учителя гимнастики, и, слава Деметре, занятия не прошли даром.

Памфил стал расспрашивать Эпикура об успехах, огорчился, что тот ушёл от Ксенократа, и похвалил за изучение Аристотеля. Не желая огорчать старика, Эпикур умолчал о своих исканиях, но поделился своими затруднениями в разборе доказательств Аристотеля.

— Ты всегда был слаб в пропорциях, — покачал головой Памфил. — На самом деле здесь всё очень просто. Если ты ищешь отношение целых чисел, то делишь одно на другое и получаешь некую часть целого. Например, единица, делённая на два, даст половину, на четыре — четверть, на восемь — восьмушку. То есть чем больше знаменатель, тем меньше искомое отношение. Согласен?

— Естественно, — кивнул Эпикур.

— Но если ты относишь целое к части, то картина обратная. Подели единицу на половину — получишь два, на восьмушку — восемь, на одну тысячную — тысячу! Так вот, если попытаться соотнести с целым сколь угодно малую величину, то получится столь же огромная. Но ничто — это меньшее из меньших, и отнести её к целому нельзя. Какое бы целое ты ни брал, в ответе получится бесконечно большая величина. Подумай об этом.

Ничего большего и не хочет сказать Аристотель. Но вывод отсюда такой: если бы пустота существовала, то самая малая сила заставляла бы любое тело уноситься с бесконечной скоростью. Этого нет, значит, нет и пустоты. Законы математики незыблемы, её не обойдёшь и не обманешь. Так что без среды, заполняющей Вселенную, нам не обойтись. Да ведь это мы и ощущаем — всюду или земля, или вода, или воздух.

— Ну вот Демокрит, — сказал Эпикур, — считает воздух скоплением атомов, разделённых пустотой. А ведь он был крупный математик и, наверно, должен был предвидеть доводы Аристотеля.

Памфил поморщился:

— Демокрит и геометрию строил из атомов — амер. С их помощью он открыл много интересных соотношений, но не все они оказались правильными. Ему не хватало строгости. Только чистые геометрические доказательства, которыми блестяще владели Евдокс и Платон, могут дать твёрдое решение.

И тогда Эпикур рассказал Памфилу о расхождении, которое обнаружил между Платоном и Евдоксом в определении космических расстояний, и спросил, кто, по его мнению, ближе к истине. Неожиданно для Эпикура Памфил принял сторону Евдокса.

— Вообще-то, — сказал старик, — мало что достоверного можно сказать о небе. Однажды кто-то из Академии рассуждал на Агоре об устройстве небесных сфер. Диоген стоял и кивал, а потом взял говорившего за плащ и спросил: «Послушай, а давно ли ты вернулся оттуда?» — Памфил рассмеялся, — На самом деле здесь всё лежит в области предположений. Но Платон с Тимеем только рассуждали, а Евдокс ещё и наблюдал светила и измерял углы, поэтому, вероятно, он ближе к истине. Всё-таки наука не стоит на месте, и мне кажется, Аристотель куда больше сделал для неё, чем Ксенократ, хотя, по-моему, он напрасно отошёл от учения об идеальных сущностях.


Через три дня начались Большие Элевсинии, посвящённые сбору урожая и проводам Персефоны к мужу, в мрачное царство Аида, рано или поздно гостеприимно принимающего в свои владения всех живущих. В шестой день праздника Эпикур с Менандром вместе с посвящёнными, среди которых был Памфил, сходили в Элевсин. Они шли за торжественной процессией мистов, которые пели молитвы и время от времени славили Диониса криками: «Иакх! Иакх!»

В Элевсине друзья посетили храмы, выкупались в море и, переночевав у друга Менандра, вернулись в Афины. К тайным ночным мистериям их не допустили.

Эпикур встретился со своим первым учителем ещё раз, перед его отплытием домой. Они сердечно простились.

— Теперь мне нужно продержаться всего лишь год, — вздохнул Памфил. — Да даст мне для этого силы богиня!


После праздников в Афины явились послы из Мегары. Через них, ссылаясь на указ царя, изгнанники потребовали восстановления в правах и возмещения потерь, связанных с судебными преследованиями. Послам ответили, что по афинским законам решения судов не подлежат пересмотру, а ради изгнанников никто не собирается изменять конституцию. Получив отказ, изгнанники обратились за помощью к Антипатру. Но наместник не торопился ссориться с Афинами, он сам находился в сложном положении. Недавно Александр принял решение назначить на его место молодого полководца Кратера. Кратер с большим отрядом отпущенных домой воинов-ветеранов вскоре должен был прибыть в Македонию, и Антипатр, боясь сделать неверный шаг, старался пока по возможности не предпринимать ничего серьёзного.

Да будет богом


Наступила осень и незаметно перешла в слякотную промозглую зиму, первую в афинской жизни Эпикура. Из Лампсака вернулся Тимократ, снова друзья собирались у Менандра или проводили вечера в компаниях его приятелей. Правда, философских споров стало меньше, Эпикур не поддерживал их, сказав, что хочет отдохнуть от философии. Теперь он читал историков — Геродота, Фукидида, Ксенофонта, Эфора... Менандр знал множество забавных случаев из жизни знаменитостей и украшал ими разговоры на исторические темы.

Могло показаться, что Эпикур действительно забросил философию, но это было не так. Напротив, никогда ещё его мысль не работала так напряжённо. Он начал писать. Эпикур никому не показывал написанного, не из страха перед насмешками, а потому что боялся спугнуть свои ещё не очень ясные мысли посторонним влиянием. Его записи состояли из небольших отрывков, не очень связанных, но подчинённых общей теме, которую он называл «Ценности» или «Приобретения и потери». Ему надо было выбраться из моря чужих рассуждений и мыслей, бушевавших вокруг, найти если не берег, то хотя бы небольшую твёрдую скалу, где можно было бы перевести дух и оглядеть окрестности.

«Должны существовать, — рассуждал он, — какие-то жизненные основы, которые не могут быть отменены никакими философскими доводами. Может быть, собрав их вместе, и удастся нащупать пресловутую «природу человека», из-за которой сражаются мудрецы?


Ночью шёл снег. Он лёг толстым слоем на землю, пологие черепичные крыши, верхушки оград, облепил ветки деревьев, превратив их в причудливые скульптуры, увенчал статуи богов и героев высокими снежными шапками, нагромоздился на их руках и коленях. Утром выглянуло солнце и всё стало таять. Комья снега отовсюду шлёпались в снег, каждый шаг образовывал след, наполненный грязью, и скоро город покрылся бесчисленными тропинками тёмной слякоти, проложенными в белоснежном пушистом покрове. Состоятельные разгуливали в сапогах или в эпикретидах, надевавшихся на сандалии, бедняки и рабы шлёпали по смеси снега и глины босиком. Те, у кого не было дел, старались отсиживаться дома. Только мальчишки, в восторге от но вой забавы, с визгом возились в снегу и швырялись снежками.

В этот холодный день в конце поседиона из Пеллы в Афины приехал Антипатр. Его сопровождали семнадцатилетний сын Кассандр и большая свита знатных македонян. С Антипатром прибыл и некто Афлий, посланец Александра, который должен был передать афинянам важное письмо. Антипатр остановился в загородной усадьбе Демада. Уже вечером Афины знали о цели его приезда. Речь шла о признании Александра богом. Вопрос об этом уже несколько раз с неохотой разбирался в Совете, но так и остался открытым.

На другой день по просьбе Антипатра снова решалось дело об обожествлении царя, причём на этот раз отступать было некуда. В городе оживлённо обсуждали, кто из ораторов пришёл в Булевтерий, кто нет и кто кого поддерживал. Гипперид отказался участвовать в совещании, но оно всё равно не получилось гладким. Когда Демад внёс предложение о признании божественности Александра, Пифей запротестовал, заявив, что почитание иных богов, кроме отеческих, противоречит законам Солона. Прокл крикнул с места, что Пифей ещё молод говорить такие вещи, а тот возразил ему, что Александр ещё моложе. Поднялся шум. Тогда выступил Демосфен, напомнил, что всегда был борцом за независимость Эллады, но советовал в данный момент принять просьбу царя и подарить ему почести Зевса, Посейдона и какого он только захочет бога. Главное, убеждал оратор, твёрдо придерживаться Коринфского договора и не отступать в вопросе об изгнанниках.

В конце концов было принято решение вынести просьбу Александра в Народное собрание, которое созвать, как только для этого будут благоприятные знамения (подразумевалась хорошая погода).


Собрание созвали через два дня. Было ясно, снег почти везде стаял, солнце заметно грело назло холодному ветру, который налетел с высокого яркого неба. Специально было объявлено, что Собрание будет считаться главным, с повышенной оплатой, и что верёвку протягивать не будут до начала чтения послания. Это давало любопытным возможность проследить за церемонией его несения. С утра тысячи афинян пришли в театр Диониса, другие толпились на улице Шествий, по которой от Дипилонских ворот с заходом на Агору посланец царя должен был пронести письмо в театр, чтобы там передать его для прочтения Антипатру.

Трое друзей стояли на Агоре у бочки Диогена. Старый философ, окружённый учениками, отпускал брезгливые замечания по поводу сегодняшней суеты. Потом он попросил Эпикура помочь ему забраться на бочку и стал прохаживаться по ней, босой, в дырявом плаще, накинутом на голое тело, возвышаясь над прочими зрителями.

— Эй, афиняне, — восклицал он. — Если Александра вы собираетесь избрать сыном Аммона, то почему бы вам не назначить меня Сераписом?

— Идёт, идёт! — закричали в толпе.

Через площадь медленно двигалась небольшая процессия. Впереди парами шли восемь рослых македонских воинов в блестящих доспехах с копьями на плечах. За ними торжественно выступал посланник в красном плаще и широкополой красной кавсии. В руках он нёс золотой футляр, украшенный лентами. Шествие замыкали два всадника на прекрасных вороных конях. Кони шли в ногу, вызывая восхищение публики. Следом теснились любители зрелищ, провожавшие процессию.

Когда посланник поравнялся с бочкой, Диоген окликнул его:

— Приятель! Скажи своё имя, чтобы мне лучше запомнить тебя!

Македонянин важно обернулся и ответил:

— Афлий.

— Афлий, то есть Жалкий? — переспросил Диоген и, выдержав паузу, громко, так, что услышали все вокруг, нараспев прочёл стихотворную строчку: — Шёл жалкий с жалким к жалкому от жалкого!

— Что, что он сказал? — встрепенулся горожанин, стоявший рядом с Эпикуром.

— Тебе перевести? — засмеялся сосед. — «Шёл от царя с письмом посол к наместнику».

Через мгновение вся Агора повторяла слова Диогена. Имя посланника неожиданно стало обозначением для всего задуманного Антипатром действия, торжество превратилось в комедию, стихи полетели по городу, обгоняя шествие.

Менандр потянул Эпикура за плащ. Три друга переулками побежали к театру, чтобы успеть туда до посланника. Они обошли холм Акрополя с севера и, сделав крюк, по пустым улицам вышли к Одеону. Не доходя до него, Менандр повёл друзей по какой-то тропинке вверх по склону, и они оказались на площадке над левым краем вырубленной в скале чаши амфитеатра. Прямо под ними лежала украшенная коврами орхестра, на ней в красивых креслах расположились гости из Македонии — Антипатр с Кассандром и несколькими вельможами и принимавшие их должностные лица — Демад, Фокион, Стратокл. Тут же суетились проэдры, заканчивавшие процедуру открытия Собрания. Эпикур с любопытством разглядывал наместника. Антипатр был немолод, но в его сухощавой фигуре не ощущалось расслабленности. Он сидел с непокрытой головой в простом сером плаще, небрежно накинутом на плечи. Казалось, он не нуждался в роскоши, почестях и других благах, которое даёт высокое положение, и довольствовался одной лишь возможностью властвовать.

И вот гигантский амфитеатр стал быстро заполняться народом. Люди толпились у входов, размахивали принесёнными с собой подушками для сидения, переговаривались и хохотали. Это пришли горожане, сопровождавшие процессию, и сейчас должно было начаться самое интересное. С пополнением публики в театр вошло весёлое возбуждение, вероятно, пришедшие рассказывали сидевшим о стихах Диогена.

Наконец все уселись, из портика скены на орхестру вышли два глашатая и хором объявили, что посланец царя Александра Афлий прибыл. Имя-посланца вызвало смех, когда же между колоннами портика появился важный македонянин с золотым футляром в руках, амфитеатр охватило настоящее веселье, афинские граждане надрывались от хохота. Антипатр, не понимая, в чём дело, стал оглядываться. Смех не затихал.

Растерявшийся Афлий подошёл к наместнику, тот встал и принял из рук посланника драгоценный футляр. Это вызвало новый взрыв хохота.

И тогда Антипатр засмеялся сам.

— Благодарю тебя, Афлий, — сказал он сквозь смех. — Иди.

Смех наместника произвёл магическое действие, публика стала понемногу успокаиваться. Антипатр с улыбкой на лице открыл футляр и заговорил громко и отчётливо:

— Мне, афиняне, как и вам, доставило огромную радость получение письма божественного Александра, которое по его просьбе я сейчас прочту. — Он с пренебрежением отшвырнул золотую коробку и развернул письмо. — «Царь Александр, — прочитал он, — желает афинянам благоденствия. Вот о чём решил я вам сообщить. Будучи в Египте, я посетил святилище Аммона-Зевса, лежащее в пустыне к западу от Нила. Там я получил оракул и знаки, подтверждающие его правдивость, что отец мой не из числа смертных...»

Антипатр читал, перечисляя знамения и древние предания, возводившие род Македонских царей к Аполлону и Гераклу. Дочитав, он обратился к афинянам с небольшой речью, в которой просил их отнестись к письму с доброжелательной серьёзностью. Потом он выразил надежду, что афиняне сами договорятся с изгнанниками об условиях их возвращения, и обещал не применять по отношению к городу силу. Кроме того, он не будет требовать возвращения в казну денег, привезённых Гарпалом.

Речь Антипатра вызвала одобрительный шум.

— Что же это? — изумился Эпикур и толкнул локтем Менандра. — Только что они повторяли слова Диогена, и вот всё забыто.

— Большинству важно только получить свои полторы драхмы да поглазеть на наместника. К тому же он пошёл на такие уступки...

Поднялся Демад, надел на голову венок и вышел вперёд.

— Не воин будет оплакивать мою смерть, — начал оратор, — потому что война ему полезна, а мир его не кормит. Оплачут меня поселянин, ремесленник, купец и каждый, кто любит спокойную жизнь. Для них я защитил Аттику не валом и рвами, но миром и дружбой с сильнейшими. Послушайте же человека, который никогда не давал вам неверных советов. Я предлагаю принять закон о почитании Александра как бога и присоединении его тринадцатым к двенадцати олимпийским богам...

Речь Демада тоже была встречена одобрительно, особенно то место, где он предложил устроить торжественные жертвоприношения с угощением и раздачей мяса. Никто не стал возражать, афиняне дружно подняли руки, и закон был принят.

Потом выступил Стратокл и предложил переименовать посольский корабль «Саламин» в «Аммоний», в честь Аммона-Зевса, давшего Александру знамение. Афиняне были в хорошем настроении и соглашались на всё.

— Слушайте, — сказал Менандр, — по-моему, ничего интересного тут уже не будет. Пошли на Агору, расскажем Диогену о действии его стихов. Если бы этот македонский лис не сумел истолковать смех в свою пользу, ещё неизвестно, куда бы повернуло Собрание.

Друзья покинули свой наблюдательный пункт и направились к Агоре.

— Всё же хорошо говорил Демад, — рассуждал Тимократ по дороге. — Не знаю, к какой школе эта речь близка, к Лиссию или Исократу?

— К Демосфену, — сказал Менандр. — Но тут он изо всех сил соблюдал благообразие, его конёк — веселить публику. Однажды в Собрании он стал рассказывать басню: «Деметра, ласточка и угорь шли по одной дороге. Когда дошли до реки, ласточка полетела, а угорь поплыл». Тут Демад смолк. Ему закричали: «А Деметра?» И он ответил: «А Деметра сердится на вас, что вы плохо меня слушаете!»

— Ну вас, — сказал Эпикур. — По-моему, он ведёт себя постыдно.

— Я же не о содержании говорю, — возразил Тимократ, — а об ораторском искусстве.

— По мне, — сказал Эпикур, — с каким бы искусством на брюхе ни ползали, всё равно противно.

Скоро они подошли к Метроону, но из задуманной сцены поздравления Диогена ничего не вышло. Старик стоял мрачный, окружённый хмурыми, учениками и горожанами.

— Что здесь происходит? — спросил Менандр.

— Изгнание Диогена, — ответил кто-то. — Полемарх предупредил, что по просьбе Антипатра казнит его за безбожие.

— Казнить — это что! — сказал Диоген, услышавший разговор. — Такое может сделать и скорпион, и кусок черепицы с крыши! Вот если бы я узнал, что наместнику мои слова безразличны, тут бы я счёл себя наказанным. Ну, надо идти. Прощай, моя бочка!

— Куда же ты? — спросил Менандр.

— Сперва в Коринф. Откуда не погонят, там и останусь.

— Мы уйдём с тобой, правда, Кратет? — сказала Гипархия и вытерла слёзы краем платья.

— Прощайте, афиняне, — обернулся Диоген к горожанам. — Время от времени власти звереют и начинают изгонять мудрецов. А вскоре оказывается, что их город из столицы мира превратился во фракийскую деревню. Помните это, земляки Антисфена.

Он повернулся и медленно пошёл к улице Шествий, опираясь на свою дубинку, ступая покрасневшими от холода ногами по комкам высохшей грязи. Ученики потянулись за ним, обогнали, окружили Диогена. Кто-то затянул песню, Эпикур узнал известные стихи Кратета.


Мне родина — не крепость и не дом,

Мне вся земля — обитель и приют,

В котором — всё, что нужно, чтобы жить...


Киники подняли головы и двинулись к Дипилонским воротам той самой дорогой, по которой несколько часов назад прошёл осмеянный Диогеном Афлий. Друзья проводили их до Академии.

Демосфен


Через пару дней Менандр предложил Эпикуру посетить один дом.

— Помнится, ты хотел побеседовать с кем-нибудь из перипатетиков по поводу пустоты. Так вот, там ты будешь иметь такую возможность.

— Мы пойдём к Аристотелю?

— Нет, к Демосфену. Но будут — Феофраст и ещё Деметрий, младший брат Гимерия. Я тебе его показывал, когда мы слушали Аристотеля. Он очень прыткий, служил помощником Ликурга, этого поклонника старины, и привёл в порядок афинские финансы. А теперь вот пришёл в Ликей и вместе с Аристотелем, а может быть, и вместо него, написал «Афинскую политою»[13]. Ещё, конечно, будет и Гимерий.

— Конечно, я не откажусь, — ответил Эпикур, — только учти, вопрос о пустоте я уже выяснил и в такой компании предпочту слушать, а не высказываться.

— Ну, это уж твоё дело, — сказал Менандр, — хотя я бы предпочёл, чтобы ты превратил этот ужин в «Пир» Платона.

Демосфен жил на удивление скромно, куда скромнее, чем Менандр. Хозяин и пятеро гостей поместились в небольшой комнате с росписью, изображавшей рождение Афины: Зевса, Гефеста с молотом и Афину в доспехах, только что появившуюся из Зевсовой головы.

Подали угощение. Деметрий, красуясь, рассуждал о гибели книг.

— Потеря хорошей книги, — говорил он, — такое же невосполнимое несчастье, как смерть человека. И это тем более обидно, что книги, в отличие от людей, способны жить вечно, если найдутся люди, которые будут их хранить и переписывать.

— Это действительно так, — поддержал ученика Феофраст, с лица которого не сходило выражение готовности слушать и понимать. — Я составляю книгу «Мнения физиков» — изложение философских учений прошлого — и уже столкнулся с этим. Многих старых книг, с которых пишут более поздние авторы, нигде нет. Например, я уже два года безуспешно пытаюсь найти знаменитое сочинение Анаксимандра, боюсь, оно утеряно, и мы уже никогда не услышим голоса великого милетца.

— Следовало бы, — сказал Деметрий, — создать на средства государства большую библиотеку, которая занималась бы собиранием книг, всех, какие только существуют. Я думаю, Ликей был бы для этого подходящей основой.

— Скорее уж Академия, — отозвался на слова брата Гимерий. — Хотя бы потому, что она основана афинянином.

— Можно и не связывать библиотеку со школами, — возразил Деметрий.

— Прекрасная мысль, — засмеялся Гимерий. — В Афинах учреждается должность главного философа, на которую назначают по жребию!

— Ты зря смеёшься, Гимерий, — сказал Демосфен. — Предположение Деметрия заманчиво. Большая государственная библиотека, общеэллинское книгохранилище, — храм мудрости! Такое заведение прославило бы город и привлекло к нам лучших людей. К сожалению, сейчас с нашими доходами такую библиотеку мы не сможем ни собрать, ни поддерживать, даже если бы удалось убедить народ в её полезности.

Разговор коснулся недавних событий, и Феофраст сказал, что не ожидал от Александра, которого считал образованным человеком, такого варварского понятия о богах. Заспорили: верит ли сам царь в свою божественность или просто хочет распространить восточные обычаи обожествления монархов на Элладу?

— Знаешь, Демосфен, а мой друг Эпикур, которого я привёл, считает богов Аристотеля лишними довесками к его системе, — неожиданно заявил Менандр.

— Ещё один кусатель Аристотеля? — усмехнулся Демосфен, — Что же привело тебя к таким мыслям, если только Менандр не возвёл на тебя напраслину?

Эпикур метнул гневный взгляд в сторону Менандра и повернулся к оратору:

— Я говорил, что божественность светил у Аристотеля не совсем оправдана. Этому противоречит само постоянство их движений. Неужели нужен божественный разум, чтобы без конца повторять одно и то же? Может быть, он ввёл богов отчасти просто для приличия?

Феофраст наклонил голову:

— Твоё соображение не лишено остроумия, но, конечно, ты понял Аристотеля не до конца. Если придать сферам светил естественные вращения, возникнут трудности с передачей принудительных движений от перводвигателя к вещам подлунного мира. Кроме того, устранение божества превратило бы мир в бездушную машину. Учение Аристотеля, мой друг, это панцирь, его надо либо носить, либо сбросить целиком.

— Однако наш юный друг не одинок, — сказал Демосфен. — Иерофант тоже не пожелал разбираться в тонкостях физики и считает Аристотеля безбожником, хотя по понятным причинам не решается тронуть.

— Если даже сомневаешься в существовании богов, — вставил Гимерий, — лучше всё же почитать их, потому что они — единственная опора нравственности.

— Истины ради замечу, — отозвался Демосфен, — что ты подменяешь вопрос о существовании богов вопросом о пользе веры. Но вот интересно, — обернулся он к Эпикуру, — что по этому поводу думает молодёжь?

— Боги... — начал Эпикур, — они, конечно, есть, но не такие, каких описывает Гомер. Мне больше по душе мнение Эмпедокла о божестве, которое нечеловекоподобно, невидимо, неслышимо и неощутимо.

— Милый мой, — воскликнул Деметрий, — но ты лишил богов всех признаков существования! Может быть, оставишь хоть какой-нибудь без приставки «не»?

— Мне кажется, — Эпикур запнулся, выбирая подходящее слово, — что главным свойством богов является... сочувствие. Им нравится разделять с нами радость... Они прекрасны... бескорыстны... Они... мне трудно объяснить это словами.

— Интересные воззрения, — сказал Демосфен, — хотя, боюсь, Евримидонт их тоже не одобрит. С такими я ещё не встречался. Скажи, к какой школе ты принадлежишь?

— У меня своя школа, искателей счастья, — беспечно проговорил Менандр, вызвав всеобщий смех.

— Извините его, — попросил Эпикур, — он не нарочно. Пока, Демосфен, я обхожусь без школы. Что касается поисков счастья, то самый счастливый человек, какого я знаю, — это Диоген.

— Мой друг, — покачал головой Демосфен, — я понимаю твоё восхищение великим синопцем, но, по-моему, не стоит делать его образцом для подражания. Подумай, если все пойдут по его стопам, кто станет строить прекрасные здания, писать картины, устраивать спектакли? Ты думаешь, зря цари Македонии издавна приглашали к себе афинских мудрецов и поэтов? Думаешь, из прихоти Филипп сделал аттическое наречие официальным языком своего двора? Без этого, я думаю, ни он, ни Александр не добились бы таких успехов. Если за Диогеном двинутся всё, что останется от нашей славы, привлекающей в Афины тысячи людей? Можно не верить тому, что Аттика подарила миру земледелие, но не подлежит сомнению, что Афины дали Элладе первый образец государства с писаными законами. Неужели это ничего не стоит? Неужели наш путь пройден зря и нам следует превратиться в жалкую толпу полузверей, забывших, что такое искусство и образованность?


Праздники по поводу обожествления Александра подошли к концу в начале гамелиона, незадолго до восемнадцатилетия Эпикура. Едва они закончились, Ареопаг неожиданно объявил о завершении расследования по поводу пропавших денег Гарпала. Оно было начато полгода назад по предложению Демосфена, но шло так вяло, что о нём успели забыть. В быстром окончании дела видели нажим Антипатра, тем более что среди десяти обвиняемых, к изумлению афинян, оказались Демосфен и Филокл, тот самый стратег, который в своё время не впустил флот Гарпала в Пирей.

Гарпала уже не было в живых, в конце лета он был убит командиром своих наёмников Фиброном, считавшимся лучшим другом бывшего казначея. А похищенные богатства, стоившие жизни владельцу, продолжали сеять беды. Теперь их жертвой стала Кирена. Там после возвращения изгнанника началась смута, и одна из сторон пригласила Фиброна на помощь. Брошенные в костёр гражданской смуты деньги и войска Гарпала быстро превратили её в большую войну, сейчас уже охватившую всю Ливию.

Менандр, со слов отца, утверждал, что Демосфену угрожает серьёзная опасность и что никогда ещё его положение не было таким шатким. Антипатр пошёл на уступки, но требовал за это платы. Первым взносом было обожествление царя, вторым — изгнание Диогена, в качестве третьего наместник, очевидно, требовал удаления Демосфена. Кто-то, кажется Стратокл, подал мысль использовать для этого дело о деньгах Гарпала. Обстановка была благоприятной, потому что и противники Македонии во главе с Гипперидом не собирались защищать оратора. Напротив, Гипперид вызвался стать его обвинителем.

Как говорили, Демосфен встретил эти известия спокойно. Он сказал, что улик против него нет, что ему уже не раз приходилось отбиваться от подобного рода судебных преследований и он их не боится, потому что верит в расположение афинян.

— Вот этого как раз может не оказаться, — сказал Менандр. — Всегда он был вождём и имел массу сторонников, а сейчас у него не осталось никого, кроме Гимерия.


Эпикур пришёл к суду рано. Только что рассвело, было сыро, но не слишком холодно. Прямоугольное открытое здание Гелиэи окружала такая толпа народа, что он не нашёл ни Менандра, ни Тимократа, с которыми должен был встретиться. Ко всем десяти входам, выкрашенным в разные цвета, протискивались судьи-гелиасты, чтобы передать на жеребьёвку таблички со своими именами. Сегодня рассматривалось только одно дело, которое решал тройной состав суда, то есть полторы тысячи судей. Все перегородки, разделявшие судебные отделения, были сняты. Три смежных отделения — зелёное, синее и жёлтое — отводилось судьям, остальные отдавались публике.

Жеребьёвка закончилась, избранные судьи, получившие бронзовые «жёлуди» с обозначением мест, стекались к рабочим отделениям. У входной решётки каждому выдавали трость, покрашенную в цвет отделения. Когда судьи, размахивая тростями, заняли свои места, открылись остальные входы, и любопытные хлынули внутрь. Началась давка, Эпикуру не удалось войти в здание, зато он очутился у барьера прямо за спинами судей. С его места был хорошо виден стол дежурных гелиастов, урны для голосования, счётные доски, водяные часы.

Первым от имени Ареопага выступил Стратокл. Толстяк прочёл заключение архонтов, в котором не было подробностей, а просто перечислялись обвиняемые: «Демосфен взял двадцать талантов, пусть отвечает за эту сумму; Филокл взял восемнадцать талантов, пусть отвечает за эту сумму, Харикл взял пятнадцать талантов, пусть отвечает за эту сумму; Демад взял пять тысяч стратеров... Аристогитон взял...»

— Вот ещё что я хотел заметить, судьи, — продолжал Стратокл, — сегодня не обычный суд, сегодня среди обвиняемых вы видите самых известных людей города. Оценивая их вину, подумайте не только о ней, но и о том, на кого она бросает тень. Потому что, мне кажется, сегодня вы судите их, а завтра другой рассудит вас...

Под «другим», естественно, подразумевался Антипатр.

Стратокл отошёл, и в напряжённой тишине прозвучало объявление первого дела: «Гипперид против Демосфена».

Они вышли оба, возбуждённый, быстрый обвинитель с тонким, искривлённым злобой ртом и невозмутимый серьёзный ответчик. Их глаза встретились, но Гипперид тут же отвернулся и попросил, чтобы пустили воду. Эпикур знал, что каждый из них имеет право только на два выступления, после чего судьи подадут голоса.

— Меня, судьи, здесь удивляет одно обстоятельство, — начал Гипперид, — это то, что процесс, в котором сам Демосфен оказался замешанным, был начат по его же требованию. Будьте же особенно внимательны сегодня, судьи, в ваших решениях, не позволяйте ему одурачить вас своим красноречием...

Эпикур напрасно пытался найти в речи Гипперида какие-нибудь факты или доказательства. Вся она сводилась к простому утверждению, что Демосфен виновен, поскольку его вину признал Ареопаг. Настала очередь Демосфена. Он поднялся, спокойный, уверенный в своей правоте.

— Афиняне! Не в первый раз мне приходится здесь отстаивать свою правоту. — Голос оратора звучал твёрдо. — Вы помните, как когда-то враги не давали покоя ни мне, ни моим друзьям, обвиняя нас в незаконных действиях, чтобы лишить вашего доверия. Но сегодня мне тяжело выступать, потому что, оправдываясь, я бросаю тень на добросовестность Ареопага. Я не собираюсь обвинять архонтов, нет, я думаю, они были введены в заблуждение каким-нибудь доносчиком-сикофантом, получившим за свою клевету немалые деньги. Но всё же я вынужден им возразить, и ради своей защиты и ради истины. Знайте же, что обвинение моё совершенно не обосновано. Я не брал денег Гарпала. Я ни разу не встречался с ним. Я задаю обвинителю вопрос. Слышишь, Гипперид, я требую, чтобы ты ответил мне и суду, где, когда и от кого я взял эти деньги? Вы увидите, судьи, что доказательств моей вины нет. Единственное отношение, которое я имел к деньгам Гарпала, — это внутренний заем в размере двадцати талантов, сделанный по договорённости с казначеем два месяца назад для пополнения театрального фонда. Нужно было возместить некоторые оборонные расходы, а находящаяся в моём распоряжении касса теоретика оказалась пустой. Пятнадцать талантов из этой суммы уже возвращены, пять будут переданы, как только откупщики лаврионских рудников внесут арендную плату. Сейчас это подтвердит сам казначей. Закрой воду, — кивнул Демосфен служителю. — Эй, Мелис! Подойди и расскажи судьям о временном перераспределении казённых средств.

Но на зов Демосфена никто не откликнулся. К столу вместо казначея вышел смущённый Гимерий и сказал, что Мелис уехал из Афин по неотложным делам. Так объяснили Гимерию его домочадцы, когда он, не найдя казначея ни в суде, ни в Булевтерие, пришёл к нему домой.

Среди судей и публики поднялся шум. Послышались крики:

— Он не сговаривался с Мелисом! Обман!

Демосфен помрачнел. Он попросил судей поверить ему на слово и продолжал речь.

Эпикур видел, что, по мере того как Демосфен завладевает вниманием судей, лицо Гипперида наполняется яростью, как тогда, на Пниксе во время Собрания. Когда подошла его очередь, он был доведён до исступления. Это было состязание солнца и бури, разума и страсти.

— Не слушайте его! — гневно кричал Гипперид. — Да, Демосфен, когда на тебя пали подозрения, ты сам выступил перед народом и доверился в этом деле арбитражу Ареопага. А теперь ты начинаешь придираться к Ареопагу, требуя объяснения его решений, спрашивая, при каких обстоятельствах ты получил это золото, кто его тебе передал и в каком месте. Может быть, ты захочешь ещё спросить, как ты употребил это золото, после того как присвоил его?

Гипперид вспоминал подробности приезда Гарпала, обвиняя Демосфена в том, что тот не проследил за выполнением своих предложений, и выходило так, что и пропажу трёхсот пятидесяти талантов (в пылу речи Гипперид говорил «четырёхсот»), и побег Гарпала Демосфен подстроил только ради того, чтобы завладеть этими двадцатью талантами.

— Что же, — воскликнул Гипперид, — Гарпал раздавал своё золото второстепенным ораторам, способным только на то, чтобы вызвать шумиху и выкрики, а тебя, который руководил всей афинской политикой, обошёл? Кого ты думаешь заставить поверить этому?

Войдя в раж, Гипперид сперва потребовал наказать оратора за все пропавшие деньги Гарпала. Но, почувствовав неудовольствие слушателей, смягчился и предложил приговорить Демосфена к уплате штрафа в десятикратном размере за пять талантов, не возвращённых в казну.

Демосфену дали слово для второго выступления. Спокойно и ясно он разобрал речь Гипперида и показал, что в ней не содержится ничего, кроме необоснованных нападок. Но его слушали плохо, и он закончил выступление раньше, чем вытекла его порция воды.

Началось голосование. Судьи подходили к столу, сдавали трости и взамен получали «камешки» для голосования — два бронзовых кружочка, цельный и просверлённый. Нужный «камешек» бросали в медную урну, оставшийся — в деревянную. Всё происходило на виду, никто не мог проголосовать дважды или узнать, как проголосовал сосед. Когда все подали голоса, урну опрокинули на стол, и дежурные гелиасты стали выкладывать кружочки на счётных досках. Все, кому были видны доски, с волнением следили за подсчётом голосов. Эпикуру казалось, что оправдательных «камешков» больше, действительно, сперва они обгоняли, но потом ряд противоположных стал длиннее. Несколько раз они опережали друг друга, и результат голосования оставался неопределённым. Но вот все кружочки заняли свои места. Демосфен был осуждён перевесом в сто с небольшим голосов. Ему дали выступить в третий раз.

Демосфен был бледен и расстроен, вероятно, до последнего момента он не мог поверить в своё поражение. Он сказал, что штраф в пятьдесят талантов выплатить не сможет и потому, согласно закону, вверяет себя коллегии Одиннадцати для заключения в тюрьму.

— Но знайте, афиняне, — закончил он, — как бы вы ни обходились со мной, я до конца останусь вам верен и всегда, чем только смогу, буду служить Афинам.

Эпикур, как в тумане, следил за продолжением процесса. Дальше Пифей обвинил Филокла. Но стратег, который, вероятно, чувствовал обстановку лучше Демосфена, ещё вчера со всей семьёй покинул Афины. Его осудили заочно. То же случилось с Хариклом. А потом начались чудеса. Менесхем обвинил Демада, который, сославшись на болезнь, не явился и выставил для защиты какого-то логиста. Тот не отрицал получение подарка, но утверждал, что все деньги, принятые Демадом, тот употребил на угощение народа во время праздника обожествления Александра. И Демад был оправдан, так же как Аристогитон и другие сторонники Македонии.


Через пять дней Менандр попросил Эпикура и Тимократа принять участие в одном тайном деле — нужно было помочь Демосфену. Глава коллегии Одиннадцати, ведавший тюрьмами, друг отца Менандра, сказал, что отпустит Демосфена, как только Антипатр уберётся из города. Вчера это произошло, и завтра на рассвете оратор должен был выйти на свободу после шестидневного заключения. Отец Менандра хотел снабдить Демосфена деньгами и попросил сына передать их ему. Менандр пригласил друзей на роль телохранителей. Кроме того, Тимократ жил во внешнем Керамике, и от него они могли выйти на Элевсинскую дорогу до открытия Дипилонских ворот.

Ночь друзья провели у Тимократа, даже не вздремнув от возбуждения. Только стало светать, они закутались в тёплые плащи, заткнули принесённые Менандром кинжалы за пояса хитонов и двинулись в путь. Предрассветное небо было серым, сырой холод залезал под накидки, под ногами хлюпала слякоть. Улицы и дорога были пусты, только слева над дворами Скира дрожало зарево костров и слышались пьяные песни. Никого не встретив, они подошли к памятнику Пифонике и заметили около него человека. Менандр приказал друзьям быть наготове и выступил вперёд. Но человек оказался Гимерием, который тоже ждал Демосфена и, оказалось, знал о том, что должен прийти Менандр.

Они присели на корточки у памятника и стали ждать. Небо над далёкой грядой Гимет светлело, по всему небосводу обозначились глыбы плотно сложенных облаков. Наконец на дороге показались двое путников, быстро шагавших от города. Один опирался на посох, другой тащил на спине корзину. Ожидавшие поднялись, вышли на дорогу, замахали руками. Путники сперва в нерешительности остановились, но тут же подошли. Оказалось, Демосфен узнал Гимерия.

— Отец просил передать тебе денег, — сказал Менандр и достал из-за пазухи тяжёлый кошелёк.

— И ещё тут рядом, в Термин, нас ждёт повозка, — добавил Гимерий. — Я провожу тебя в ней до Мегары.

— Спасибо, друзья, — проговорил Демосфен, — Сколько раз я покидал Афины, но всегда знал, что в любой день смогу вернуться. — Он обернулся, посмотрел на темневший вдали силуэт Акрополя и воскликнул: — О, Афина! Почему ты благосклонна к трём самым злобным на свете тварям — сове, змее и... народу?

Настала пора прощаться, но тут на дороге появились какие-то люди.

— Бегите, мы их задержим! — крикнул Менандр.

— Нет, не нужно из-за меня устраивать сражений, — сказал Демосфен и с горечью в голосе добавил: — Свидетель Зевс, это Гипперид и Каллимедонт-краб. Можно спастись от тюремщиков, но не от патриотов.

Он гордо выпрямился и стоял точно на ораторском возвышении, готовый отстаивать своё мнение. Гипперид и Каллимедонт со слугами подошли.

— Демосфен, — сказал Гипперид, — я пришёл проститься с тобой и дать немного денег. Извини, если ради красноречия на суде я обидел тебя. Я всё равно никогда не прощу тебе твоей трусости в тот момент, когда мы могли восстать, и который скорее всего больше не повторится. Наверно, я навсегда останусь твоим противником. Но всё же ты — гордость Афин и Эллады, и я преклоняюсь перед тобой.

— Возьми, что я наскрёб, — проговорил Каллимедонт. — На Пниксе мы всегда спорили, но без тебя Афины — не Афины.

— Демосфен, ты что, плачешь? — вдруг воскликнул Гипперид. — Успокойся!

Оратор приложил к глазам край плаща:

— Как сохранить спокойствие, прощаясь с городом, где даже враги такие, какие в другом месте вряд ли найдутся друзья?


После проводов Демосфена Менандр позвал Эпикура с Тимократом к себе. На Агоре они прошли мимо бочки Диогена, которую никто не решился тронуть.

— Как мало надо сделать, чтобы превратить в пустыню город, полный народа, — вздохнул Менандр.

Вскоре они лежали у столиков в комнате, согретой жаровней с углями, ели жаркое и пили вино. Эпикур рассказал, как Диоген укрыл его в своей бочке от дождя. Менандр вспоминал о своих встречах с Демосфеном, Тимократ прочёл несколько стихотворений Кратета.

— А помнишь, — Менандр, закинув голову, обратился к Эпикуру, — как в день нашего знакомства мы видели Демосфена в Одеоне? Почти год прошёл с тех пор. Тогда ты надеялся быстро получить у наших мудрецов ответы на все вопросы.

— Да, похоже, я был тогда слишком самонадеян, — кивнул Эпикур.

Загрузка...