Шум в классе стоял неимоверный. Все приникли к окнам, открыли форточки.
— Падает! Да что вы ослепли? Падает, точно.
Падал купол церкви. Все видели, как он кренился, блеснув крестом, медленно заваливаясь набок. Вокруг школы, выстроенной в самом центре базара, творилось нечто невообразимое. Летели с прилавков овощи, в бело-желтое месиво превращались яйца, сыпалась прямо в тающий снег из опрокинутых мешков мука. Люди убегали с базара, где на глазах у всех свершалось чудо: отрывался от храма божьего купол и медленно, как бы раздумывая, падал.
Дина и Лялька стояли у окна, обнявшись, напуганные происходящим.
В класс влетела Ирочка:
— Дети. (Для нее десятиклассники все еще оставались, детьми). Прошу вас, садитесь и послушайте. Это всего-навсего туман. Густой молочный туман. Неужели не сообразили? Создалась иллюзия падающего купола. Туман рассеется, и вы увидите: купол на месте. Стыдно! Стыдно, что и вы, как последние невежды, поддались панике.
Надо было видеть Ирочку в гневе! Ее полная фигура как бы вытягивалась, делалась тоньше, полные руки то взметались, карая, то опускались, милуя, высоко уложенные косы колыхались в такт гневным словам. Она умела наводить порядок в самых беспорядочных ситуациях. Ее властному голосу, ее приказаниям подчинялись, не раздумывая.
Усаживались, стараясь не смотреть в сторону окна. Ирочка велела Ляльке раздать сочинения.
— А где мое? — спросила Лялька, положив последнюю тетрадь перед Аликом Рудным.
— Дети, — значительно сказала Ирочка. — Поздравим Ларису. Она написала отличное сочинение. Твоя работа, Ляля, отправлена на выставку в Дом работников просвещения. Не сомневаюсь, что ее отберут как лучшую на Всесоюзную выставку. Я горжусь, Ляля, что ты моя ученица.
Лялька густо покраснела. Она, как хвори, боялась Ирочкиных похвал, нередко жаловалась Дине: «Зачем она обо мне: так при всех? Перед ребятами неловко».
Урок, как всегда, интересный, шел своим чередом. В окна, ослепив, заглянуло солнце. Прорезав воздух, оно ударило в светлые Ирочкины волосы и они вспыхнули, засветились рыжинкой, незаметной при обычном освещении.
— Теперь сделайте любезность, подойдите к окнам, — попросила Ирочка.
Класс, как по команде, поднялся. Церковь стояла на том же месте, невредимая, целая, ее медный купол, подожженный солнцем, горел.
Дина ощутила острый стыд. Будто ее застали раздетой.
— Дети, — голос Ирочки накалялся, звенел, — не поддавайтесь панике! Умейте оставаться с ясными головами даже тогда, когда это кажется невозможным. В жизни всякое случается. Не теряйте при этом хладнокровия и разума. Прошу вас. (Ирочка из каждого факта делала обобщения.)
Через много лет Дина вспомнит Ирочкины слова и в том невозможном, что лежит за пределами человеческого понимания, разума, сердца, сумеет остаться с ясной головой, не даст себя обмануть густому белому туману, создающему иллюзию падающего купола.
Шурке Бурцеву поручили делать раз в неделю международный обзор. Он готовил информации с удивительной для него тщательностью, но после каждой на плечи Дины как бы ложилась гора кирпичей. О чем бы Шурка ни говорил, все у него сводилось к одному: мир тонет в крови. Мир воюет. И никто не поправлял Шурку, не одергивал, не возмущался. Больше того, на переменах, по дороге домой Дина слышала те же разговоры о войне. Она по привычке отмахивалась от неприятных разговоров, но мысли лезли, тревожили, от них, как от голода, сосало под ложечкой.
— Борь, — спросила она однажды, наблюдая за тем, как брат переобувался. — Борь, война будет?
Борька целую вечность зашнуровывал ботинки, наконец высказался:
— Столкнулись два класса: лоб в лоб. Не разойтись без драки.
Господи, и Борька! И он о том же. Но почему, почему нельзя обойтись без драки? Человеку все дано, чтобы договориться. Сядьте за круглым столом. Вы хотите мирового рынка, господа? А мы считаем…
Дина начинала доказывать господам капиталистам, что она считает, и получалось: договориться невозможно.
Родители слали требовательные письма: только Дина окончит школу, чтобы ехала к ним. А ей не хотелось уезжать. Она любила свой город, жаркий и пыльный летом, с неустойчивой зимой, с красавицей осенью, с головокружительным запахом акаций по весне. К тому же здесь имелся пединститут, а в строительном городке, куда не так давно перевели отца, пединститута не было. Но если война… Не лучше ли отцу и матери возвратиться?
— Бабунь, вдруг война? Как тогда ты? Отец с матерью? Мы с Борькой?
— Как все, так и мы, — ответила бабушка.
И Дина успокаивалась. Но после очередной Шуркиной информации страх опять сжимал сердце, становилось душно, как перед грозой.
В воскресенье Дине и Ляльке предстояло идти к родителям Михаила Бугаева. Удовольствие! Иди, докладывай почтенным гражданам, что сын у них — балбес. Дина хотела отказаться, но Лялька не попросила, а приказала: «Ты пойдешь». Идти? В таком случае, Лялечка, изволь выслушать лекцию на тему: как вести себя у Бугаевых. Не перебивать друг друга — раз, не распыляться по пустякам — два. О главном — дерзостях Михаила и его лени — сказать обстоятельно. Лялька молча слушала, размахивая, как всегда, в знак протеста руками. Дина сделала вид, что ей непонятен Лялькин протест.
Неожиданно Лялька огорошила вопросом:
— Какой, по-твоему, Мишка?
— Бугаев, что ли? Никогда о нем не думала. Отсидит положенные пять-шесть уроков, и айда. Смылся!
— А почему он смывается? Почему ни с кем не дружит?
— Спроси у него.
— Я у тебя спрашиваю.
— Да что я — совесть Бугаева?
Лялька недобро взглянула на Дину:
— Произносим красивые слова, а как доходит до дела…
— Какого дела?
Лялька промолчала. Дина подумала, что даже подругу неудобно расспрашивать, если она молчит.
— Шурка больно злой гоняет, — осторожно прощупывая почву, сказала она. — Вы поссорились?
— Скучно мне с ним.
— Скучно с Шуркой? Новость!
— Всегда одинаков. — В тоне Ляльки звучала неприязнь. — Я заранее знаю, что он скажет, о ком что подумает. Ошибки совершают другие, он — нет. Длинный ноготь отрастил на мизинце. «Обрежь, говорю, противно». — «Лялечка, у меня ничего не может быть противным». Самовлюбленный полуаристократ-полушут.
Вот это да! В прошлом году, бывало, скажешь что плохое о Бурцеве, Лялька просит: «Не надо, Дина. Ты его не знаешь». И вдруг — верь не верь — такая тирада.
— Верзила! — сказала Дина, не найдя ничего определенней, чтобы охарактеризовать Бугаева.
Лялька непонятно улыбнулась.
Отец Михаила при их появлении поднялся с кушетки и, не ответив на вежливое «здравствуйте», молча уставился на непрошеных гостей. Мать отложила штопку, огорченно вздохнула:
— Миши нету.
— Мы не к нему. Мы к вам, — храбро начала Лялька. — Видите ли, — Ляльку явно смущало, что ей не предлагают сесть, — ведет себя Миша несерьезно. Вы в школе не бываете и вам неизвестно…
Мишин отец дважды хлопнул себя по уху, словно выбивал из него вошедшую при купании воду, шумно чихнул. Мать пожелала ему здоровья и опять принялась за штопку.
— Разрешите сесть? — с вызовом спросила Дина.
Мать Михаила бросила быстрый взгляд на мужа, произнесла нараспев:
— Хороши хозяева. Садитесь. Вас что, учительница послала?
— Класс послал. Класс, возмущенный Мишей. Вам неинтересно знать, как ведет себя сын?
Лялька смягчила свой резкий вопрос улыбкой.
— Почему? Да так ли уж плох он, чтоб целый класс возмутился?
— Да.
Теперь Дина приказала Ляльке: «Помолчи». И заговорила. Она не жаловалась на Михаила. Она обвиняла. Обвиняла их — отца и мать. Разве они не знали, что Миша по физике отхватил подряд два «неуда»? Что его излюбленные словечки — «свинья», «псих»? Что для него нет авторитетов? Уважаемых людей? Недавно Ирочке сказал: «Отстаньте. Надоели».
— Что за Ирочка? — соизволил подать голос отец Михаила.
— Ирочка — наш классный руководитель, преподавательница языка и литературы Ирина Михайловна Володина.
Реакция оказалась неожиданной. Отец Бугаева расхохотался. От смеха на глазах его выступили слезы, он вытер их рукавом рубахи.
— Отстаньте, сказал? Вот оклохома! Назаровна, — обратился он к жене, — слыхала? Сынок-то наш…
Мать Михаила не успела ответить. В дверях стоял «оклохома». Михаил был в шерстяном свитере, в огромных сапогах, на затылке болталась кургузая фуражечка. В руках он держал удочку и корзину с рыбой.
С легкостью девочки поднялась мать Бугаева, засуетилась, забегала. Она поглядывала на Мишу, опасаясь, не отчитает ли он ее за ненужное гостеприимство? Отец, увидев сына, что-то буркнул, пересел с кушетки к столу. Михаил принялся стаскивать сапоги.
Дина посмотрела на Ляльку. Вот положение! Как повести себя? Им откровенно дают понять: «Зачем пожаловали? Убирайтесь…» Хороша семейка!
А тут, как на грех, погас свет. Назаровна заохала:
— Господи, опять пробки. Сызнова просить у Лопуховых? Не дадут.
В темноте раздался спокойный Лялькин голос:
— Клавдия Назаровна, у вас есть кусок шнура? Любой. Дайте мне. И нож, пожалуйста. Теперь посветите.
«Откуда она знает, как зовут мать Бугаева?» — удивилась Дина.
Лялька уверенно оголила поданный Назаровной шнур, отрезала несколько медных проволок, пошла в коридор, где висел счетчик:
— Миша, принеси табуретку.
Бугаев вскочил:
— Уйди, сам сделаю.
— Где тебе?! — в голосе Ляльки звенела насмешка. — У тебя по физике сплошные «неуды».
— Уйди, сказал!
— Очень вежливо. Надеюсь, ты не обзовешь меня психом и не стукнешь? Как-никак, я у тебя в гостях.
Михаил попробовал отнять у Ляльки медные волоски, но она отвела его руку, влезла на поданный отцом Михаила стул, вывернула пробки. Она укладывала на них «жучки» с такой сноровкой, будто делала это каждый день. Вспыхнул свет, и все увидели пламенеющие Лялькины щеки.
Петр Евстафьевич с иронией глянул на сына. Они были как капля воды — отец и Михаил. Одинаковые носы с горбинкой, серо-черные, точно не промытые, волосы, огромный рост, длинные руки. И грубость, надо полагать, отец щедро передал сыну. Поди знай, с кого первого спрашивать? А Назаровна суетилась, стараясь сгладить неловкость, просила девочек повременить с полчасика, пока поспеет ушица, обещала напоить добрым кофейком.
Петр Евстафьевич прервал излияния жены:
— Погоди угощать. Так чем, говорите, прославился Мишка? «Неудами» по физике? Сквернословием? — Он буквально вонзал тяжелый взгляд в сына. — Выкладывайте дальше.
— Мы все выложили, — сказала Лялька. — Ты, Миша, не обижайся: десятый класс — выпускной. До конца года осталась кроха времени. Что же касается Ирины Михайловны… — Лялька помедлила. — Ты, конечно, обидел ее, Миша. Непременно извинись перед ней. — Лялька подошла к Бугаеву: — Извинишься?
— После дождичка в четверг, — отрезал Бугаев.
— Мишка! — крикнул отец. — Я вот сейчас съезжу тебе.
— В том месяце у Ирины Михайловны умер муж. Мы всем классом ходили к ней. Ты не пошел. Почему?
Восклицание Бугаева «Да ты что!» не оставляло сомнения: он не знал! Он ничего не знал о своей школе, он приходил, чтобы отсидеть положенные часы, и исчезнуть. Он был инородным телом, в любую минуту готовым оторваться от класса.
— Оклохома несчастная! — в сердцах бросил отец.
— Понял, Миша, почему тебе надо извиниться? — Лялька не дождалась ответа. — Между прочим, «неуды» по физике с твоей головой ликвидировать — пара пустяков. Хочешь, я помогу тебе?
— Без тебя справлюсь.
— Как с пробками, — съязвил отец.
— И справился бы. Нечего ей было лезть.
— Чего ж ты к Лопуховым прошлый раз бегал? Да по сей день не купил людям пробок. Я, кажется, велел.
— «Велел, велел…» — огрызнулся Миша. — А денег дал?
— Молчать! — Шея Петра Евстафьевича побагровела. — Много тебе мать воли дала.
Назаровна, чистившая рыбу, пояснила:
— Не я, рыбалка всему виною. Вы его спросите, что он делает каждое воскресенье? С удочкой над прорубью просиживает. Ни кино ему, ни книжка не нужны. Прямо больной на это дело.
— Теперь он у меня увидит рыбалку!
Отец и сын непримиримо поглядели друг на друга. Нож в руках Назаровны замер. И опять Дину поразил необычный Лялькин голос:
— Миша! Нам вовсе не все равно, как ты окончишь школу.
— Как-нибудь окончу, — отрезал Михаил.
— «Как-нибудь» нас не устраивает. Короче, знай: мы от тебя не отступимся. Мы — это не только я и Долгова. Мы — это весь класс. А теперь дайте нам, Клавдия Назаровна, еще ножей. Поможем вам очистить рыбу.
Уже вся рыба была распотрошена, лук, картофель и морковь мелко нашинкованы, а Лялька не торопилась уходить. Дина незаметно дернула ее за рукав: пора и честь знать! Та отрицательно мотнула головой.
— Миша, — попросила она, — Бурцев рассказывал, что у тебя в аквариуме есть красивые рыбы. Покажи.
На губах Бугаева появилось подобие улыбки. Тщательно вытерев мокрые руки (мать заставила его перемыть овощи), он повел Дину и Ляльку во вторую комнату. Здесь стояли старый письменный стол, железная раскладушка и огромный аквариум на деревянной тумбе. Щелчок выключателя — и аквариум осветился. Шарахнулись, метнулись в стороны рыбешки, но Бугаев осторожно постучал рукой по стеклу, и они успокоились.
Бросая в воду корм, Миша пояснял:
— Видите красно-желтую, с черными крапинками? Это коралловая рыба. А та, узкая, как стрела, называется анчоусом. Поохотился я за ней, пока купил. Она деликатная, уступчивая. Бросишь корм — все кинутся, а она пережидает. Достается ей от того горлохвата с длинным носом — парусника. У него плавники, как парус. Видите? Я его поучу. Это губан, это — пикша. Ну-ка, ну-ка… Не наелись, что ли? — Он застучал по стеклу. Две рыбинки, теснившие третью, ушли от его стука на дно аквариума. — Вечно скандалят! Никакой королевской выдержки!
— Почему королевской? — поинтересовалась Дина.
— Сельдяными королями прозваны.
Бугаев охотно перечислял названия рыб, рассказывал об их удивительной жизни. Чтобы так знать повадки обитателей аквариума, надо было часами простаивать подле и наблюдать за ними, и дежурить у зоомагазина, если продавец обещал на той неделе «выбросить на прилавок» морского петуха или миктофид — светящегося анчоуса, и расстраиваться, когда гибла кузовка — крошечная желтая рыбешка, заскучавшая еще с вечера.
— Приглашай, Миша, гостей, — крикнула из другой комнаты мать. — Уха поспела.
— Будете? — смущенно спросил Бугаев.
Дина хотела вежливо отказаться, но ее опередила Лялька:
— Обязательно.
Дина недоумевала: что делается с Лялькой?
На столе были расставлены тарелки с дымящейся ароматной ухой. Петр Евстафьевич занимал центральное место, хозяйское. Его серо-черные волосы были тщательно расчесаны, на плечи наброшен пиджак. Клавдия Назаровна достала из буфета водки, налила мужу полстакана.
— Дай бог не последнюю! — сказал он, поднимая стакан, и одним махом опорожнил его.
Михаил поморщился. Ели молча. «Не еда, а дар богов!» — нарушила молчание Лялька. Назаровна поспешно откликнулась: «Кушайте, кушайте». Дина мучительно соображала: удобно ли сразу после ужина подняться и уйти? И обомлела, услышав:
— Хотите, я вам прочитаю стихи? Петр Евстафьевич, вы кого больше любите: Пушкина или Маяковского?
— Известно, Пушкина. Кому он нужен — Маяковский?
— Хорошо. Слушайте.
Раз, полуночной порою,
Сквозь туман и мрак,
Ехал тихо над рекою
Удалой казак.
Черна шапка набекрени,
Весь жупан в пыли,
Пистолеты при колене,
Сабля до земли.
Лялька читала стоя, заложив левую руку за спину, правой облокотясь о стул. Глядя на ее щеки, Дина вспомнила, как недавно на базаре к Ляльке подошли две грузинки, одна из них поплевала на свой палец, бесцеремонно провела им по Лялькиной щеке, показала спутнице: нет, не накрашены. О Лялькином румянце бывали не только в классе, но и в школе кривотолки. Худое о человеке сказать всегда найдутся охотники.
Дина влюбленно смотрела на Ляльку. Ей бы прочитать на майском вечере «Русских женщин»! Да разве Лялька согласится? Она не терпит читать со сцены, только так: в тесном кругу. Лялька мечтает стать журналисткой, работать в газете, а ей надо в театр, на сцену!
Конец пушкинского стихотворения «Поскакали, полетели, дружку друг любил; был ей верен две недели, в третью позабыл» Лялька прочитала с таким задором, что Петр Евстафьевич захлопал:
— Ай, чертовка! Давай еще.
Лялька перевела дыхание.
— Еще так еще. — Она прошлась по комнате, посмотрела в лицо каждому:
От этого Терека
в поэтах
истерика.
Я Терек не видел.
Большая потерийка.
Лялька читала своего любимого поэта. Ну, сейчас она покажет: «Кому он нужен — Маяковский!»
Лялька то чеканила слова, то произносила их нараспев. Михаил уже не копался в тарелке, глядел, не отрываясь, на Ляльку. Так, наверное, он впервые смотрел на труднодобытого им светящегося анчоуса. И вдруг попросил:
— Ты свои стихи почитай. Она пишет, — пояснил он отцу.
Лялька не стала ломаться. Стихи, которые она читала, не были известны Дине.
Как в лесу, заплуталась в ресницах я темных,
Не могу оторваться от них.
Ты серьезный, простой,
Ты, представь, даже скромный
Поселился в мечтаньях моих.
Надо было совсем рехнуться, чтобы в семье, куда они пришли «выправлять» сына, читать такие стихи! Но Лялька не была бы Лялькой, если бы она чего-нибудь не выкинула. Дина стала решительно прощаться.
Очутившись на улице, она обрушилась на подругу:
— Ты что разошлась?
— Чудик! — Лялька вздохнула, как после тяжелой работы! — Ну, ушли бы мы, когда зажегся свет. Знаешь, что отец сделал бы Мишке? В нашу задачу, кажется, не входило «телесное наказание»?
Они выбрались из переулка на центральную улицу. В воскресные вечера по ней лучше не ходить. Плотной стеной, наступая друг другу на пятки, движется людской поток. Шаркают по асфальту подошвы, гудят голоса. Кто-то непременно толкнет тебя в бок или в спину и не извинится. Кто-то шепнет над ухом двусмысленность, а оглянешься — не найдешь грубияна. Смотрят на тебя вежливые глаза трех-четырех парней, лица серьезные — попробуй придерись.
— Дина, что такое — оклохома?
— Не знаю.
— Мишке здорово подходит это прозвище. О-кло-хо-ма! — Лялька рассмеялась.
— Когда ты написала стихотворение, которое читала у Бугаевых?
Лялька отшвырнула на дорогу попавшийся под ноги непогашенный окурок:
— Экспромт, Динка, экспромт!
Дина задержалась на занятиях по немецкому языку. Света на лестнице и в коридорах не было, и она едва не закричала, наступив на что-то мягкое.
— Кто здесь?! — скатившись со ступенек, громко спросила она.
В ответ раздалось знакомое бормотание. Алексевна!
— Вы чего здесь? — затормошила ее Дина. — Комнаты у вас нет? Поднимайтесь. Поднимайтесь, говорю.
Ей стоило невероятных усилий втащить Корягу в ее каморку. Прочные запахи кислоты и плесени ударили в нос. Долго не находился выключатель.
— Ой, что с вами? — охнула Дина, когда вспыхнула слабая лампочка под потолком. Лицо и платье Алексевны были перепачканы грязью, изо рта тонкой струйкой текла кровь. Она не была пьяна. Она была в беспамятстве.
— Ба, иди сюда, скорее! — крикнула Дина.
Вместе с бабушкой они сняли с Алексевны грязные лохмотья, вымыли ее, уложили на принесенную Диной чистую простыню. «Скорую помощь» вызвал Борька. Укол не привел Алексевну в сознание. Ее увезли.
Бабушка печально качнула белой головой:
— Лихо достаешь золотниками, а выходит оно из тебя пудами. Ужинай иди.
Дина не могла ужинать. Неужели Коряга умрет? Отчего она стала пить? Ясно, не от радости.
— Ба! Почему она такая?
— Бездомная? — откликнулась бабушка, охарактеризовав этим словом как раз то, что подумала Дина: «Одинокая». — Детей у нее было, что на елке игольев. Не то девятеро, не то весь десяток. Чем ни занималась, чтоб свой выводок вытянуть. И стирала на людей, и в прислугах маялась. В церкви за старцами не поешь, а она дома за детьми. Муж-то помер. Стоял при зерне охранником, его бандюги и забили. Жила Лексевна одной надеждою: поднимет старшого — полегчает. Подняла! А он простыл и угас. За ним вскоре меньша́я дочка последовала. И пошло! Как мор какой на семью или дурной глаз. Осталась у нее изо всех одна Катька. Вроде выбирал бог, выбирал: себе получше, матери похуже. Не Катька, а три беса в едином облике. Через ту Катьку она и запила. — Бабушка надолго замолчала. Дина и Борька терпеливо ждали продолжения. — Испокон веку известно: калеки не родятся, а робятся. Катька, видно, родилась калекой. Мать на все концы себя рвет, а она дома сидьмя сидит. Ни на что ей учение, ни на что работа. Кончилось тем, что обворовала она мать да подалась из города, Лексевне б заявить на нее, так как заявишь? Дочка ро́дная!
Через какое-то время объявилась Катька. Штаны на ей, как на старом деду, мотня до самых колен, косы обрезаны. Страмота! Потребовала от матери: «Давай денег!» В городе волнение: белые красных потеснили. Люди бегут, прячутся. Ушла из дома и Лексевна. Скиталицей сделалась из-за дочки-то. Как отступила Катька с белыми, она вернулась. За ум было взялась, в дворники определилась. Да на леченом коне долго не удержишься! Опять запила. На нее все рукой и махнули. Нанялась она в поденные. Кому постирает, кому стены выбелит.
Ночью Дине снилась Корягина дочь — лохматая, в широких до колен штанах. Затемно поднявшись, Дина неслышно выскользнула из комнаты, помчалась в больницу. Алексевна пришла в себя, Дине разрешили ненадолго пройти к ней. Затравленно-обиженные глянули на нее глаза. Дина чуть не заревела. Она принялась нашептывать больной приветы от соседей, от тех, кто ей путевого «здравствуйте» вовек не сказал, бодрым тоном выспрашивала, чего вкусненького ей принести. Алексевна молчала. Неожиданно пожаловалась:
— Ить я разговаривала с нею вежливо, на прислащенном голосе. Зачем она меня так?
«Бредит!» — подумала Дина. Вслух она произнесла:
— С кем, Алексевна, разговаривали?
— С секретаршей. Такая девчоночка молоденькая. Могла б уважить. А она в крик: «Убирайся! Председатель пьяниц не принимает». Кабы б я пьяная была, не обидно. Так росинки маковой во рту не держала. Ить сама себе я спротивилась. Работы хотела попросить я, Динка. Работы. А она на меня: «Убирайся!»
Нет, это не бред.
— Выздоравливайте. Найдем вам работу.
— Не! Укатали сивку крутые горки.
Своими присказками Алексевна напоминала бабушку.
— Не выдумывайте, — запротестовала Дина. — Врач сказал, вы скоро подниметесь. У вас ничего страшного.
Она не видела врача, презирала вранье, но сейчас обман ей казался необходимым.
Алексевна вздохнула:
— Тебя ить доброта твоя, Динка, растопит. Ты глуши свою доброту, как сорняк. Доброму худо живется, я знаю. О-ох, головушка!
Дина положила руку на горячий лоб Алексевны и сидела так до тех пор, пока сестра не напомнила ей, что пора уходить.
— Той не человек, кто пуда три грязи не съел, — сказала на прощание Алексевна, открывая глаза. — Я, дочка, съела все тридцать три пуда. Помру, ить вспомнить не за что.
Дина в то утро не села за уроки. Она развела мел, насобирала тряпок, натаскала воды и принялась наводить порядок в Корягиной каморке. К вечеру с помощью бабушки она управилась. Пришла Лялька:
— Здорова?
В классе знали: если Дина не пришла — значит, заболела.
Дина пересказала Ляльке жизнь Коряги, посетовала:
— Все видели: плохо живет женщина, а кому до нее дело? Если она поправится, давай, Лялька, возьмем над нею… ну, шефство, что ли? — Дина терпеть не могла пышных слов. Она о них спотыкалась, как о булыжники.
Лялька согласилась взять над Алексевной шефство. Лялька согласилась пойти с Диной завтра в больницу. Лялька согласилась бы полететь на Луну, попроси ее Дина об этом.
— Ты что… какая-то?..
— Хорошо мне, Динка. — Лялька придвинулась к Дине, уперлась плечом в ее плечо. — Я с Мишкой Бугаевым занималась.
— И что? — не поняла Дина.
— А то. Он мне нравится.
Дина отскочила от нее, как от раскаленной печки.
— Совсем дурочка? Он же… — Она не нашла слов. За нее договорила Лялька.
— Оклохома, да? — Она рассмеялась: — Пойми. С ним никто за всю жизнь не дружил как следует. Вот он и замкнулся.
Дина смотрела на Ляльку, не понимая.
— Как же Шурка?
Угольки в Лялькиных глазищах ярко вспыхнули.
— Что — Шурка? Я ему обещала «любовь до гроба», «верность до седых волос»? Мы были друзьями и останемся друзьями.
— Но ты же с ним целовалась.
— Подумаешь! — Лялька очень по-взрослому произнесла это «подумаешь!». — Поцеловалась один раз на новогоднем вечере.
— Но вы везде вместе ходили, все знают, что вы дружите.
— «Все, все»! — брезгливо опустив губы, воскликнула Лялька. — Своим умом живи. Своим сердцем.
В комнату вошел Борька. Лялька подняла руку:
— Привет, молчальник!
Борька собрал в гармошку нос, сухо ответил:
— Привет, Леля.
Борька воистину становился молчальником. Бабушка о нем говорила: «Слово из него вытащить — кусок льда летом достать». Он еще больше вытянулся, отрастил чуприну, рубашки носил только темные. В те редкие часы, когда он высказывался, он рождал такие перлы: «Из двух умнее тот, кто младший», «Человек, у которого все падает из рук, — несовершенный. Он не координирует своих движений. У него неразвитая кора». А недавно он такое выложил при бабушке: «Старость — самое печальное, чем располагает человечество». Бабушка согласилась: «Да, самое трудное — догонять поезд, отдавать долги и кормить престарелых родителей». До Борьки дошло, что он обидел бабушку, он оправдался: «Старость старости рознь. Не тот стар, кому шестьдесят, а кто скис в тридцать. Ты у нас, ба, никогда не состаришься».
Борька летом ходил во всем теплом, зимой — в легком. Закалялся!
— Слушай, Долгов, — не отставала от него Лариса. — Когда надумаешь жениться, будь другом, пригласи на свадьбу. До смерти интересно поглядеть на ту разнесчастную, что за тебя пойдет. Ты ей в любви как объяснишься: азбукой глухонемых или Морзе?
Борька, на удивление, не отмолчался:
— Знаками Зодиака.
— О, как интересно. Долгов, поучи меня.
— Тупая. Не постигнешь.
Таким разговорчивым Борька становился, если ему что-нибудь было нужно. Так и есть.
— Копеек тридцать не подбросишь? — попросил он.
— Зачем?
— Надо.
— У «надо» — два конца. Для чего деньги?
— Долгов, ответь: «На папиросы». — Лариса стояла перед Борькой, заложив руки за спину. Борька отстранил ее рукой, обозленно сказал Дине:
— Попросишь теперь у меня что.
И хлопнул дверью.
Дина крикнула ему вдогонку:
— Вернись!
Борька не вернулся.
— Братец у тебя! — хмыкнула Лялька.
Неожиданно Дина взорвалась:
— Брат как брат! Бывают хуже.
Лялька возмутилась:
— Ты почему кричишь? И тоже хлопнула дверью.
Дина сплюнула. Что за день сегодня!
Алексевна медленно поправлялась. Дина через день навещала ее, приносила то булок, то варенья.
— Куда мне столько? Ить не на курортах я, — слабо сопротивлялась Коряга. В одно из Дининых посещений она заговорщически сообщила: — Завтра выписывают.
— Я приду за вами, — сказала Дина.
— Далась я тебе. Сама дойду. Не малолеток.
— Перестаньте. — Дина поправила сползшее одеяло, сказала, не глядя на Корягу: — Пить придется бросить. Врач предупредил: не одумаетесь — конец вам. — На этот раз она говорила правду: она разговаривала с врачом. — Короче, пить я вам больше не позволю.
Алексевна тяжко вздохнула. Оттого ли она вздохнула, что не поверила в возможность такого счастья: кто-то не позволит ей пить; оттого ли, что испугалась мрачных слов: «Конец вам»… Дина поспешила ее утешить:
— На работу пойдете — к водке не потянет.
Алексевна всполошилась:
— Можа, и ты, как та тигра, думаешь: спьяну я тогда? Мне с утра занеможилось. Сердце ток-ток. Иду, качаюсь. Да ка-ак со всех четырех грохнусь!
Поверив Дининым завереньям, что та о ней плохо не думает, старуха успокоилась.
Возвращаясь домой, Дина заглянула к Ивановым. Андрей Хрисанфович писал, Юлия Андреевна рылась в книгах. Динин рассказ об Алексевне они выслушали со вниманием.
— Юля! — заволновался Иванов. — Ты должна ей помочь, Юля!
— Да, папа. Но что она умеет?
С таким же успехом Юлия Андреевна могла спросить, что умеет божья коровка. Дина пожала плечами. Перебрали с десяток доступных пожилому возрасту профессий: все не то.
— А если на трамвай ее? — предложил Андрей Хрисанфович.
— Верно: кондуктором.
Юлия Андреевна пообещала завтра же позвонить в трамвайный парк.
Видеть счастье другого — тоже счастье. Дина не могла нарадоваться происшедшей в Алексевне перемене. Преобразилась Коряга. Словно свалили с ее плеч годков этак пятнадцать. Не ходит, а бегает. На голове аккуратный платочек, седые жиденькие волосенки подобраны. Теперь ее и Корягой неудобно назвать. Даже мысленно. Даже в шутку.
Поначалу Алексевну не хотели брать кондуктором. В трамвайном парке тоже не дураки. Им подавай либо женщину средних лет, либо совсем девчонку, а тут — готовая рухнуть древность. Но сделал свое дело повторный звонок Юлии Андреевны к парторгу трампарка, после которого в диспетчерской появилась Дина и пообещала, что весь испытательный срок сама будет следить за соседкой, и если та не справится, ее «стаж» работы так и останется месячным. С таким условием Алексевну взяли.
Дина рассказала о своем шефстве Ирочке. Ирочка, подумав, разрешила Дине не приходить несколько дней в школу, поездить по маршрутам с соседкой.
Уже на третий день Дина успокоенно сказала себе: «Обойдется». Алексевна зазывно просила: «Сделайте любезность, возьмите билетик». Заметив входящую с передней площадки женщину с ребенком, она кричала со своего кондукторского возвышения: «Ить уступите место матери с дитем. Дите есть связка жизни». Примечая безбилетника, она строго выговаривала: «Зайцем, знацца, едешь? Глаза есть, стыда нет. А про то ты подумал: кого обманываешь? Губошлеп. Давай плати». Две пассажирки говорили о какой-то Зиночке, которая «повторно подает в суд, добиваясь дополнительной жилплощади» — Алексевна тут как тут: «Кажная птица защищает свое гнездо». Она чувствовала себя на работе, как рыба в воде. Она получила именно то, чего ей вечно недоставало: ощущение полезности. К ней обращались: «Товарищ кондуктор», «бабуся», ей улыбались, шуткой отвечали на ее шутки. Она вступала в любой разговор, реагировала на малейшее замечание.
— Вы бы поменьше шумели, — попыталась одернуть ее Дина. — Говорили бы поменьше.
Алексевна в полный голос ответила:
— Так ить он меня внимательно слушает, я ему любезно рассказываю.
В первую получку она пригласила на чай бабушку и Дину. К чаю она подала сдобных булок, горчичных бубликов, колбасы, свежайшего сливочного масла и конфет. Возможно, это был первый такой богатый стол в ее жизни.
Будь здесь не Дина, а Лялька, она непременно записала бы разговор бабушки и Алексевны.
— Лексевна! Никак, ты белый хлеб ешь? — пригладив рукой волосы, лукаво спросила бабушка.
— Ить вправду! — подхватила бабушкино лукавство Алексевна. — Али мы из бедной семьи? Али кому до́лжны? Мой батька у одного взял, другому отдал.
Как водится, вспоминали молодость.
— Бывало, диву даюсь, — говорила бабушка, — всю ночь сидит мать и вяжет: цок-цок спицы. Прислонится спиной к стулу, подушку под голову, и — цок-цок. «Чего оно ей не спится?», — думаю. А подкатило самой под шестьдесят, поняла, чего оно не спится.
Алексевна подробно, в деталях, перечисляла горести, отложившие морщины на ее лицо. Бабушка метала афоризмы:
— Добро, если жизнь отложит морщины на лицо. А если на душу?
Или:
— Та и дурак кашу наварэ, як пшено е.
От пятой чашки чая Алексевна разомлела, на ее кирпичном носу выступили росинки пота, маленькие глазки увлажнились, будто пила она не чай, а вино. Дина радостно подумала, как легко переносит «отлучение» от спиртного эта прожженная, как все считали, пьяница.
Чаек они попивали степенно, из блюдец, аппетитно причмокивая губами. Их тихая согласная беседа убаюкивала. И вдруг вспыхнул спор. Алексевна утверждала, что загробная жизнь существует, что умирать боязно: какова она там, вечная кара?! Бабушка, привыкшая к крутому словцу, подняла ее на смех.
— Э, помрэшь и с… не побачишь. И я таково́ когда-то мыслила. В церкву ходила, посты блюла. А как выкривил мне бог пальцы, да на правой, рабочей руке, потеряла я в него веру. Кабы ж такую труженицу, как я, полагалось наказывать? — Бабушка выпростала перед Алексевной свою руку с обезображенным мизинцем, с навечно согнутым безымянным пальцем.
Несчастье случилось с бабушкой через год после того, как она отдала дочь замуж. Стоял последний день масленицы. День, в который, по старому обычаю, люди идут друг к дружке прощения за грехи просить: «Прости дурной грешного!». Бабушка не сомневалась, что явится к ней свояченица, обидевшая ее. Она строгала тонкие лучинки из березы для самовара, собираясь попотчевать родственницу, да и накололась. Ночью руку раздуло, тело сделалось огненным, а наутро пальцы выкривило. Хуторяне сошлись на едином мнении: Серафиму испортила Свиридониха, известная ведьма. Накануне бабушка отчитала ее за злой язык.
Свиридониха жива и поныне. Она вдевает нитку в игольное ушко с одного прицела, хотя считается слепой, к кринице за водой ходит без палки, сама себе стирает. По-прежнему хуторяне, боясь ее дурного глаза, быстро прогоняют мимо ее дома коров.
— Можа, бог тебя наказал одним, а наградил другим, — отводя бабушкину искалеченную руку от своего лица, сказала Алексевна, бросив красноречивый взгляд на Дину…
Прошло с полмесяца. Дина задержалась в классе. Когда она поздно вечером подходила к дому, у нее перехватило дыхание. Сиротливо прижавшись к оконной раме, стояла Алексевна. Она качалась, переступая с ноги на ногу, напевала хриплым прокуренным голосом: «Ах, пожалейте вы меня, ведь я ж мужчина…»
«Пьяная!» — испуганно подумала Дина.
Дина подступила к Алексевне.
— Привет! — свистящим шепотом произнесла она. — Сколько волка ни корми, он в лес смотрит? — Как-никак она была бабушкиной внучкой. Она тоже знала пословицы.
— Д-динка! — заплетающимся языком пролепетала Коряга. — Ты поругай меня, поругай. Я любезно послушаю.
— Пошли домой! — приказала Дина.
Она не вела ее, а тащила, проклиная свою идиотскую доверчивость, свою самонадеянность («Как легко переносит отлучение от спиртного!»), свою беспечность (ни разу не позвонить в трампарк, не спросить, как она там!).
Услышав прерывистое дыхание старухи, Дина остановилась.
«Балда! Загоняла бабку!».
— Передохните уж, горе вы мое! — разрешила она. Алексевна неожиданно всхлипнула. — Она еще плачет! Вы зачем напились? Как я теперь в глаза людям погляжу? Я же за вас поручилась.
Алексевна горестно икнула:
— Мне веры нету. Я только на тебя облакачиваюсь, Динка.
— Была вам вера, была. Сами вы ее в грязь затоптали.
— Той не человек, кто пуда три грязи не съел.
— Слышала уж эту побасенку. Идемте.
— А ты на меня не кричи. Катька и та кричать не стала. Любезно так в трамвае обратилась: «Ить ужли то вы, мама?»
Дине показалось, что она оглохла.
— Какая Катька? В каком трамвае?
— Моя Катька. В моем трамвае. «Ить ужли то вы, мама?». Шляпка на ей с бумбоном, сапожки, муфта, чемодан кожаный. «Ить ужли то вы, мама?».
Господи-светы! Никак, ее Катька жива-здорова? И здесь, в городе! Дина обняла старуху за плечи:
— А что еще она говорила вам, ваша Катька?
— Много говорила: «Ить ужли то вы, мама?»
Да! Большего от нее сейчас не добьешься. Ладно, пусть проспится.
На лестнице Алексевна оттолкнула Дину, упала на порожек, по-детски всхлипнула.
— Пропала я, Динка! Не с добром она пожаловала, я ее знаю.
— Глупости. Где она сейчас?
— Дома, где ж еще? В трамвае выпытывала: «Вы на прежней квартире, мама!» Глазками по мне, что метлами, шырг, шырг. Конец всему.
— Хватит вам отпевать себя. Вставайте. Бояться родной дочери!
— Боюсь, Динка. Ить смерти и то меньше боюсь. — Поднимаясь, она несколько раз падала, приговаривая: — На одну тебя у меня вера, Динка! Ить на тебя я и облакачиваюсь. Ты не бросишь меня, а?
— Полно турусы городить! — очень к месту употребила Дина любимую бабушкину поговорку, застегивая на Коряге распахнувшуюся телогрейку.
По коридорам ей снова пришлось тащить старуху, ноги той совсем отказывали. Раскрывалась то одна, то другая дверь, соседи качали головами, жалели Дину. Из комнаты Алексевны вышла женщина. У нее было приятное, даже красивое лицо, глаза заплаканы.
— Ой, мама! — вскрикнула она, подхватывая из Дининых рук Корягу.
В семь утра Дина стучала к Ивановым.