Лиза Чуксина имела основания огорчаться. Чего она ни делала, чтобы завести друзей, но как не везло ей в лотерейных выигрышах, так не везло на дружбу. Она и сама понимала: для того чтобы с кем-то сдружиться, не следует высмеивать старуху Долгову перед Хитрым Чертом, Хитрого Черта перед другими, ан хиханьки вырывались, а вслед за ними вырастала пропасть между нею и, скажем, той же старухой Долговой. А то кинется угоднически помогать кому-нибудь («дай, ведро донесу, дай, веревку для белья протяну»), помощь выглядит неестественной, вроде ей от того человека что-то надо. И вечно с нею, именно с нею, что-либо приключается. Собака издыхает — ее вина. Веревка, которую она помогала соседке через весь двор протянуть, рвется, белье приходится перестирывать — соседка клянет ту минуту, когда Лиза предложила ей услугу. Провались ты, такое невезение! А сколько она за работу принималась? Начнет водой торговать — жара донимает, увольняйте. Начнет шить — не угодит первой клиентке, остальные, как заговоренные, не идут. Буквально рок над нею. Добро, послала ей судьбинушка Гаврика. Не будь его — камень на шею и в речку. За ним она, как за гранитной стеной. Скучно без людей-то, а что поделаешь? Люди по-ослепли, где им увидеть Лизу такой, какая она есть.
Возвращение Кати Швидко и вселило в Чуксину надежду (может, сдружатся?), и испугало. Был за Лизой давний грешок: перехватила она когда-то письмо Кати к матери.
«Живы ли вы, мама? — писала Катя. — Очень виновата я перед вами. Ответьте, тотчас приеду».
В ту пору Чуксина разругалась с Золой (хотела подкупить управляющего домами, выселить старуху да завладеть ее просторной комнатой, ан управляющий возьми и открой пьянчуге Лизину затею, та на нее — с кулаками), ясно, письма оскорбительнице Лиза не отдала, а Кате отписала, изменив почерк, что давно сгнили косточки ее матери, умершей от белой горячки. С тех пор прошло много лет, должно, не станет Катерина доискиваться, кто послал ей письмо-похоронку, а и станет — ищи в поле ветра! Пока ж надо постараться сойтись с гостьюшкой: что ни говори, девчонками они дружили, глядишь, и кончится Лизино одиночество.
Увидев Катю, поднимавшуюся по лестнице, Лиза воскликнула:
— Катюшка, сердце мое! Ты ли это?
На Швидко было добротное пальто из габардина, шляпка кокетливо прикрывала полголовы, сапожки, о которых Елизавета и во сне помыслить не смела, делали Катину крупную ногу маленькой и изящной. Правда, лицо Кати, несмотря на обилие косметики, выглядело помятым и усталым. Чуксина не без удовольствия отметила морщины на ее лбу, тогда как Лизин лоб был чист и гладок, но интерес к объявившейся Кате от того не угас.
— Где пропадала, Катюшка? — голоском, в котором вызванивали колокольца, спросила она. — Все во дворе давно похоронили тебя.
— Похоронить человека — труд невеликий. Воскресить — вот задача. — Швидко проговорила это жестко, и Чуксина умерила радость.
— Как с матерью встретилась? — Лизе не терпелось выяснить, велики ли ее шансы на возобновление дружбы.
— Нормально! — сдержанно ответила Катерина.
Чуксина почувствовала облегчение, решительно пошла в атаку.
Самыми мрачными красками обрисовала она житие Хитрого Черта, присочинила с пяток версий, как ей, Елизавете, в память о дружбе с Катей, приходилось вызволять Алексевну то из милиции, то из лап собутыльников, как огорчалась она, что проку от ее добра — ни на грош, даже совсем наоборот: в ответ на ее, Лизины, старания, Зола пуще хворобы ее возненавидела, с соседями рассорила, при встрече ни здороваться, ни говорить с нею не желает.
— Трудно тебе будет с матерью, Катюшка! — озабоченно закончила она.
— Ничего, справлюсь. Главное — жива… — сказала Катя отчужденно.
Чуксина немедленно сообразила: нужно менять курс. Подбирая слова пожалостливей, она убеждала Катю, что вниманием да уговорами та сможет обуздать старую, что если будет трудно, она, Лиза, всегда тут же, за стеной, пусть Катя на нее смотрит как на сестру родную и обязательно заходит.
Швидко поблагодарила, а Лиза рассталась с нею в расстроенных чувствах, не очень уверенная в возможности возобновить дружбу.
А Алексевну как прорвало. День за днем она все буйнее напивалась, словно однажды снятый запрет позволял ей вернуться к прежнему существованию. Дина часто слышала, как Швидко говорила матери: «Увезу я вас, мама», а та пьяно плакала, созывая к себе родненьких, давно умерших детей.
«Уволят ее», — отчаивалась Дина.
— Что делать с Алексевной? — спросила она Юлию Андреевну.
Та тоже огорчалась новым запоем Коряги:
— Договорюсь в трампарке, пусть дадут за ее счет недельный отгул, а за это время попытаемся уразумить ее.
Дина подстерегла ранним утром Корягу, вышедшую после ночного запоя умываться, зло сказала:
— На старую дороженьку свернули?
Коряга промолчала.
— Совести у вас нет. Ни себя не жалеете, никого. Столько людей вам поверило. Как вы теперь поглядите в глаза Юлии Андреевне? Товарищам в трампарке? Никогда не буду с вами разговаривать, никогда.
Подавленно вздохнув, Алексевна пошла к себе, пряча от Дины за полотенцем лицо.
В этот день, закутавшись, будто она едет на Северный полюс, Коряга отправилась на работу.
Возвращение Екатерины Швидко обитатели большого, старого дома приняли по-разному. Кто говорил, что блудную кошку, если прибить, она хоть на брюхе, а приползет к хозяину, кто с усмешечкой сообщал, что дочка Золы за наследством явилась — у Хитрого Черта под матрацем есть-таки кругленькая сумма: стирала на состоятельных — платили, небось, как следует. Некоторые брали сторону Катерины: постарела — поумнела. Но как гаснет огонь, если его не поддерживать, так утихают суды-пересуды, если нет им дополнительной пищи. Катя Швидко была со всеми равно уважительна, к матери относилась — лучше не пожелаешь: за короткий срок одела ее, обула, на место старой проржавевшей кровати купила новую, с никелированными спинками, через весь пол протянула светлые холщовые дорожки, еженедельно водила мать в баню, и скоро все решили, что Золе напоследок жизни привалило счастье, что дочь — это всегда дочь, всегда родное, а сын при матери — до первой девки, сын, как правило, отрезанный ломоть.
Дина жадно прислушивалась к разговорам, но с Алексевной держались холодно. Алексевна ж к Долговым совсем дорогу позабыла. Она, если можно так сказать, переживала второе рождение. Наново родилась на свет она, наново ее Катька. Обычно болтливая, Коряга на этот раз удивила скупой информацией.
— Два сына у ей было, ить мои внуки, значит, — сообщила она бабушке, — так они один за другим повымерли. У меня не держались, и у ей одинаково. Мужик ее из образованных, живет с Катькой душа в душу, но услали его куда-тось по изобретательству, она на то время ко мне и приехала.
Дине Коряга больше не повторяла: «Ить на одну тебя я облокачиваюсь», она избегала Дину, чувствуя вину перед ней.
Дина терзалась сомнениями. Еще ни о ком у нее не было таких разноречивых мыслей, как о Корягиной дочке. Бабушкиного же голоса в хоре высказываний о Швидко не было слышно, и Дина спросила:
— Ба! Ты что о ней думаешь?
— А что о ней думать? — поправив искалеченной рукой воротник кофты, отозвалась бабушка. — Губа толста, кишка тонка.
Пояснить свое изречение бабушка отказалась. Лишь позже, когда Катерина вечер за вечером стала появляться у Долговых (то спросит у бабушки, как испечь ореховое печенье, то как устроить масляную баню сухим волосам), бабушка заявила: «Глянешь на нее — чисто святая, а ковырни поглубже…» Нет, бабушка не жаловала Корягиной дочки. Могла ли ее жаловать Дина?
Пьяной Алексевна больше не приходила, после смены торопилась домой. Вечерами они с дочкой чаевничали и пели. Репертуар их держался строгой программы. Начинали они с разухабистой «Ну-ка, Трошка, вдарь в гармошку, вдарь, вдарь, вдарь. А Ермошка песню-сошку вжарь, вжарь, вжарь. Есть ли счастье, нет ли счастья, все равно. Были б только водка да вино», заканчивали протяжной, щемящей «Не осенний мелкий дождичек». Дина ловила себя на том, что ей хочется подпевать соседям.
Иногда Дина встречалась с Катей Швидко у Ивановых, к которым она по-прежнему любила приходить. В их огромной безалаберной квартире Дине было много уютней, чем в тщательно прибранной своей. Когда она впервые застала у Юлии Андреевны Корягину дочку, она не очень удивилась. Швидко ко многим захаживала. Но узнав, что Екатерина ежедневно бывает у Ивановых, Дина почему-то оскорбилась. «Не такие люди Ивановы, — думала она, — чтобы у них паслась такая Катька!» Ничего дурного о приехавшей дочери Алексевны она сказать не могла, но рядом с теперешней аккуратной женщиной, вежливой и спокойной, стояла та Катька, живо описанная бабушкой, и потому о степенной нынешней можно было думать непочтительно.
Швидко и в этот раз сидела у Ивановых. Она слушала Андрея Хрисанфовича, не отрывая глаз от его подвижного лица.
— Простите, как вы назвали болезнь? — перебила она селекционера. — Сеп-то-рия?
Швидко знала, о чем спрашивать!
— Да, да, — взмахивая пальцами, будто дирижируя, с апломбом отозвался Иванов. — Из грибковых заболеваний поражает флоксы именно она: белая пятнистость — септория. Грибок перезимовывает на больных листьях и весной поселяется на молодых растениях. До тех пор, пока мы не поймем, что осенью надо низко срезать стебли и сжигать их, септория будет губить флоксы. Флоксы, Катюшенька, царственно прекрасные флоксы, коих мы еще не научились достаточно ценить! Вы ко мне, девушка?
Вопрос адресовался Дине.
— А что, Юлии Андреевны нет?
— Юлия отдыхает после процесса. Сегодня она одержала победу над септорией в человеческом обществе. О, Юлька умеет срезать зараженные листья.
— Она спит? — снизив голос, спросила Дина.
— Она ушла в театр! — торжественно поднял руку Иванов. — Так вы говорите, Катрин, — обратился он к Швидко, — что у вас должен быть адрес Эльзы Зандэ из Франкфурта? — Он задал вопрос по-немецки.
Швидко ответила по-русски:
— Если не затерялся. Я поищу. Пожалуй, старой Зандэ уже нет в живых. Я жила у них в двадцать седьмом, перед возвращением в Петербург.
— Подумайте, — воскликнул селекционер, — а я приезжал годом раньше. Милые люди!
— Да, славные. Фрау Эльза заботилась обо мне, как о родной. Вообще-то она была не прочь со мной породниться. Ее Курт откровенно мне симпатизировал.
Швидко рассказывала просто, без рисовки. Но Дина не сочла возможным слушать о ее жизни у какой-то там Зандэ. Она ушла.
Двор оглашался истошным визгом. Вся малышня высыпала из квартир, затеяла драку. В другое время Дина непременно разняла бы дерущихся, выяснила, кто виноват, кто прав, но сейчас ей было не до них. Она стояла у старого каштана, думала о Швидко и не заметила, как к ней подошла Юлия Андреевна.
— А мне сказали, вы в театре, — удивилась Дина.
— Не пошла я в театр, — сумрачно ответила Иванова. На Динин вопрос «почему» она промолчала. И тогда прорвались все сомнения, мучившие Дину.
— Зачем она каждый день у вас? Зачем? Что у вас с нею общего? Она до сих пор Ленинград называет Петербургом и хранит адрес каких-то Зандэ из Франкфурта.
— Ты о ком? — удивилась Юлия Андреевна.
— О ней же, о Швидко. — Дина обиженно отвернулась от Юлии Андреевны. Будто она не понимает, о ком она! Она хорошо все понимает.
— Павка! — ворвался в Динины мысли, в крик дерущихся простуженный голос. — Иди чей пить.
Так всегда звала одиннадцатилетнего Павлушку Акимова мать. Не «чай пить», а «чей пить». Мальчишку задразнили этим «чей пить».
Юлия Андреевна подозрительно долго молчала. Дина, не утерпев, посмотрела ей в лицо. Освещенное двойным светом — фонаря и луны — лицо казалось бледным.
— Пусть она к нам ходит, Дина. Пусть ходит, — сказала Юлия Андреевна, поглаживая ствол старого каштана.
Дина силилась понять: для чего? Для чего Швидко должна ходить к Ивановым?
А по двору несся, крепчал на морозе нетерпеливый окрик:
— Павка! Кому говорю? Иди чей пить.
Катя Швидко постучала к Чуксиной. Увидев подружку, не желавшую до сего дня откликнуться на ее гостеприимные приглашения, Лиза радостно всплеснула руками:
— Катю-у-шенька! Красавица ты наша. А я только говорю Гаврику: «Ой, не идет к нам Катенька. Не обижена ли?». Садись. Нет, нет, не сюда. В кресло. Оно плюшевое, удобное. Вот тебе скамейка под ноги. Перекусим? Сейчас соберу на стол. Ах, молодчик: порадовала!
Холеные руки Чуксиной порхали перед Катиными глазами, как птицы, рукава атласного халата то отлетали к плечам, то падали к запястьям, с лица не исчезало выражение умиленности. За женою в искусстве угодить тянулся и Гавриил Матвеевич. Но обоим было не по себе под пристальным проверяющим взглядом Екатерины.
Швидко не отказалась от чая, пила его медленными глотками, рассеянно слушая болтовню Чуксиной. Увидев, как жадно поедает Лиза лимон вместе с корочкой, она, усмехнувшись, заметила:
— Есть лимон с коркой неприлично. За границей это считается плохим тоном.
— Да что ты! — округлила и без того круглые глаза Елизавета. — Понял, Гаврюня? Век живи, век учись.
— А дураком помрешь, — с вымученной улыбкой заключил Гавриил Матвеевич, кашлянув в кулак.
От второго куска лимона Чуксинша уже старательно отрезала корку.
— Небось, полмира изъездила, Катенька? Рассказала бы нам, козявкам. — Лиза манерно вытерла мизинцем губы, откинулась на спинку стула, готовясь слушать.
Швидко ответила:
— Да. Спасибо мужу. Во многих странах с ним побывала.
— И во Франции?
— И во Франции.
— О, Париж! — Чуксина мечтательно закатила глаза. Она закатила их вовремя, иначе ей не понравилось бы откровенное ироническое выражение Катиного лица.
— Слушай, Лиза, — отодвигая стакан, проговорила Катя. — Кто бы в нашем доме мог написать такое письмо? — Она положила перед Чуксиной мятый выцветший листок, исписанный пятнадцать лет назад рукою Лизы.
Чуксина взяла листок, внимательно прочитала известный ей текст, покачала головой.
— Ай-ай, подумай, Гаврюня! Кто-то написал, что Алексевна умерла. Вот люди! Кто ж бы мог сотворить такое зло? — Она подняла к потолку глаза, вспоминая. — В ту пору у нас жил старик Сухоставцев, злющий, вредный, все сапожничал. Ты его должна помнить, Катя. Может он? Ой, погоди. Не дело ли это нашего бывшего управдома? Крепко он на комнату твоей матери зарился. Еще на меня тогда напраслину возвел. Алексевна ж, не разобравшись, меня ни за что ни про что обругала. Он, Катя. Голову с меня сними — он. Хочешь, найдем в адресном столе его адрес, сходим. Я не побоюсь в глаза ему сказать: «Твоя работа». Его и от управдома отстранили за какие-то махинации. На все он способный, Катя. Спроси у Гаврюни.
Чуксин закивал, а Лиза продолжала медоточить, и выглядело ее сочувствие настолько искренним, что Катя застыдилась своего подозрения: не Лиза ли написала письмо?
— Мать о письме знает? — спросила Чуксина.
— Боюсь рассказать ей, опять запьет. Хороша дочка! Какой-то проходимец написал о матери «умерла», дочь и не проверила. Я поехала сюда, как думаете, зачем? Праху матери поклониться. Еду с вокзала и вдруг в кондукторе узнаю… Чуть ума не лишилась в ту секунду.
— Ай-ай-ай, милая! — В глазах Чуксиной блеснули слезы. — Отчего ж сразу мне не рассказала? Давно б мы ту черную душу отыскали.
Вернувшись к себе, Швидко долго стояла перед фотографией, где она была снята с младшими сестренками. Тогда в ее жизнь еще не вошел полковник Зелауров. Первая любовь! Тут братья, сестры умирали, мать запила с горя, а она… Одно его слово, и обрезала толстенную косу, нарядилась в брюки, стала курить. Каким, однако, черствым может быть в молодости сердце. Тот полковничек и увез ее во время революции в Германию, где ровно через месяц бросил. Страшные годы скитаний! Погибла б, не повстречайся ей Василий Швидко. Вчера прислал телеграмму: «Где ты? Мне без тебя холодно и одиноко». И ей без него одиноко.
Катя отошла от фотографии, вспомнила слова Чуксиной: «Отчего сразу мне не рассказала? Мы б ту черную душу отыскали», качнула головой: «Нужно ли отыскивать? Сама во всем виновата. И матери не стану говорить. К чему ей новое потрясение?»
Она отодвинула печную конфорку, бросила письмо в огонь.
Теперь только и говорили о войне с Финляндией. Дина старалась разобраться в путанице мыслей. Получается, правы Лялькин отец, Шурка Бурцев, Борька: война неизбежна. Она пришла, и уже кто-то гибнет вдали от родного дома!? Войны справедливые и несправедливые. О них легко рассказывалось на уроках Николая Николаевича, но думать о них, как о чем-то реальном, касающемся твоих близких, тебя, — невозможно. Ушел на фронт преподаватель физкультуры. Ничем особым не отличался — не ходил в «любимых», но и не вызывал насмешек — обычный человек, среднего роста, с плешью на макушке. А сегодня он каждую секунду может умереть на снежной финской земле. Мальчишки из обоих десятых классов мечтают, чтобы война затянулась: после десятилетки они отправятся воевать. Сыплют словечками: белофинн, снайпер, маскхалат. И Борька взвинчен до предела. Того и гляди бросит школу, подастся на фронт. Что для мальчишек война? Героика? Проверка характеров?
Вопросы одолевали. Узнав, что Общество Красного Креста обратилось к молодежи: «Вступайте в наши ряды!», Дина и Лялька записались в него. Они учились делать перевязки, накладывать жгут, пользоваться противогазом. Тайком от бабушки Дина сдала двести граммов крови для раненых.
Госпиталь разместился в здании мореходного училища, напротив долговского дома. Борька ежедневно бегал туда, таскал раненым папиросы, махорку, книги. Дина завидовала брату, но сама пойти в госпиталь не решалась.
— Девочка! — кричали ей из палат в форточку. — Купи спичек.
— Будь добра, отнеси записку по этому адресу.
Она покупала спички, относила записку. Раненые были для нее прежде всего теми людьми, что находились возле смерти. Как, чем выразить им свое преклонение?
Держать в руках иголку было для Дины пыткой, но она заставила себя сшить и вышить несколько кисетов. Кровяные буковки на черном поле давали понять, что кисет достанется «самому храброму». Вложить ли внутрь записку? Нужны ли в таких случаях слова? Но решив, что теплое слово больному необходимо не меньше лекарства, она написала:
«Родной! Скорее выздоравливайте. Дина».
Дежурная медсестра приняла ее дары без восторга, устало кивнула: «Передам». Первые дни Дина еще гадала: «Интересно, кому достались кисеты?», но скоро перестала о них думать. И вдруг Борька:
— Тебе письмо.
Губа прикушена, ноздри крупного носа вздрагивают, в глазах — смешок.
«Здравствуйте, Дина! Благодарствую за подарок. Мне его вручили перед приемом лекарства, но верьте, микстура сегодня не показалась горькой. Повидать бы вас, какая вы? Уважьте солдата, навестите. С приветом, Иван Борщ».
— Борька! — крикнула на весь дом Дина. — Откуда он узнал, что это я вышила кисет?
— Его и спроси.
— Ты выдал, да? Трепло несчастное. Скажешь своему Ивану Борщу, что никакого письма ты не передавал, а я не получала. Слышал?
— Оглох.
— Брат называется! За понюшку табаку продаст.
Лялька не пожелала разделить ее негодование:
— Зря кипятишься. Давай вместе ответим. Хочешь стихами?
Тебе сказать, люблю ли я,
А ты, что скажешь ты?..
— Пожми Боречке руку. Вы одинаковые.
— Дин-Дин, — хохотала Лялька. — Не злись. Он — твоя судьба. Видишь — ищет.
— Пусть ищет.
Однако Дина чаще, чем раньше, стала поглядывать в зеркало. Какая она? Острая, как у мышонка, физиономия, острые лопатки, белобрысые косички, кошачьи, с хитринкой, глаза, некрупные розовые губы. Понравилась бы она Борщу? Что за фамилия! Украинец, наверное. Вдруг бы она стала Диной Борщ! Бр-р-р! А кто-нибудь запамятует, назовет ее «гражданка Суп». Или того лучше: «Дина Котлета».
То, что у героя войны, «самого храброго», как вышила она на кисете, была такая обычная смешная фамилия, ставило его вровень с другими, и Дине уже не казалось невозможным пойти в госпиталь, навестить Ивана Борща. Он был близко от смерти, но остался таким же, как все, обыкновенным человеком.
Отец и мать приехали в отпуск. В комнате стало тесно, шумно. Шли и шли друзья, бывшие отцовы сослуживцы, соседи. Отец, не переставая, говорил о войне с финнами, давал прогнозы. Известие, что Красная Армия разрушила знаменитую линию Маннергеймовских укреплений, он воспринял как начало победы. Вбежал возбужденный, Дина не помнила его таким, кинул на диван шапку.
— Анюта! — крикнул. — Готовь закуску. Отпразднуем успехи.
Мать захлопотала, забегала. Появился в духовке гусь, лезло из кастрюли тесто. Мать готовила, напевая. Но вечером ее настроение испортилось: она с трудом надела свое выходное черное платье. Бабушка, увидев, как мать пыхтит, натягивая его, подняла очки на лоб:
— Никак отощала ты, Анютка?
Мать не сочла нужным обратить внимание на бабушкино ехидство.
— Да, да! — крикнула она, услышав стук в дверь.
Вошла Екатерина Швидко.
— Катя! — расплылась мать в улыбке. — Финны-то… Слышала, как мы их разделали? Вот маленько и отметим. Ты садись, садись. Будь гостем.
— Спасибо. Утюга на полчаса не одолжите? Наш перегорел.
— Бери хоть на час. Да посидела б, куда торопишься? Гриша за вином спустился. Радость-то, радость какая! По всему видно, война не затянется, мужей наших не заберут.
— Да, — обронила Швидко и вышла.
Дина наблюдала за ней, прикрывшись книгой. Слова матери «Радость-то, радость какая!» Швидко приняла без восторга.
— Ты еще пойди Чуксиншу пригласи, — ядовито заметила бабушка.
Мать и эту бабушкину шпильку пропустила мимо ушей, принялась протирать рюмки.
— Чем тебе не по сердцу Катя? — спросила она после долгой паузы.
— Мне ее прошлое трауром маячит. Измывалась, измывалась над матерью — думает дорожками да никелем искупить? Глаза б мои ее не видели.
Дина разделяла бабушкино мнение: прошлое у Швидко траурное. Неужели Юлии Андреевне нет до него дела?
Сущенко нагрянул неожиданно, не позвонив Юлии. Старый селекционер засуетился, побежал снимать пижаму («Как же, как же… такой гость! Не хватало, чтоб его принимали неглиже»), Юлька, неумело скрывая радость, спросила:
— Каким ветром?
— Попутным.
Сущенко дал себе твердое слово прекратить с нею встречи, а сегодня проснулся и послал все эти решения к черту, потому что она ему нужна, но увидев откровенную Юлькину радость, снова усомнился: а будет ли Юлия с ним счастлива?
— Заскучал один дома, — сказал он первое, что пришло в голову.
Юлия поглядела на него испытующе, чему-то рассмеялась. Ее смех обескуражил Модеста Аверьяновича, он надолго замолчал. Она же, не понимая, почему он замолчал, принялась самым подробным образом рассказывать о Кате Швидко, которую ждала с минуты на минуту. Увлекшись, она нарисовала Модесту образ женщины трудной биографии, пережившей горькую и долгую разлуку с Родиной.
Швидко появилась минут через сорок. Сущенко внимательно оглядел ее. Отличная фигура, усталые глаза. Почему усталые? Утомительно состоять нянькой при муже-профессоре или надоело ощущать вечное недоверие? Конечно, оно есть — недоверие, и она его чувствует. Юлька права.
При виде незнакомого человека Швидко не засмущалась, никаких «ах, я некстати, зайду в другой раз». Протянула руку, назвала себя. Беглый разговор — от него к Юльке, от Юльки к Андрею Хрисанфовичу, опять к нему. Она хорошо держалась.
— Какое впечатление от города?
— Возможно, по сравнению с европейскими этот — большая деревня, но здесь я родилась.
Ответ прозвучал скромно, с достоинством.
Швидко помешивала кофе в стакане, следила за движениями ложки:
— Помню, вот так же сидели мы у Зандэ во Франкфурте и пили чай. У них тогда я познакомилась со своим Василием. Он приехал из страны, о возвращении в которую я не смела мечтать, несмотря на то что думала о ней с утра до ночи. С какою жадностью я его расспрашивала. Жаркое там нынче лето? Правда, что Москву собираются перестраивать, убирать трущобные окраины? «Чужбина» — звучит только для тех, кто ее познал.
Искренне! Усталость перебросилась от глаз к губам, они скорбно сомкнулись.
— Чем занимается ваш муж?
Он все уже знал о Василии Швидко от Юлии, но спросил, чтобы увидеть, как Швидко ответит: сдержанно, поспешно, с интересом, походя? А она ответила ни так, ни эдак. Ответила с нежностью.
— Он океанолог. Смешной добрый русский человек. Если б не он…
Дина подошла к началу ее рассказа, села неподалеку от Юлии Андреевны, насупилась. Опять всеобщим вниманием завладела эта Швидко!
Вовсю горели лампы люстры (ради Модеста старик Иванов зажег все пять!), в форточку лилась приятная свежесть — весна заявляла о себе, несмотря на нерастаявший снег. Журчал, успокаивал красивый низкий голос.
— Василий Швидко, — говорила Катя, — это живой герой из сказки. Рост — сто восемьдесят сантиметров. Вьющаяся светлая борода, вьющиеся рыжие волосы. Что отличает ремесленника от творца? Ремесленник заставляет себя работать, творец не может не работать. Василий даже не творец, он — одержимый. Его интересует одна океанология, ничего больше. Он способен замучить разговорами о рельефах и грунтах морского дна, о физических и химических свойствах морской воды, о процессах взаимодействия океанов и атмосферы, о конфигурации Мирового океана. Не все выдерживают.
Может, он потому и женился на ней, что она выдержала? Он ее заразил. Она стала таким же маньяком: слушала ли музыку, ходила ли по картинной галерее — над всем у нее звучала единственная симфония — рев океана. Но с годами это начало утомлять. Захотелось походить по земле, подышать обычным земным воздухом, послушать самые обыкновенные слова: «Подорожала картошка», «Правда, красивый крепдешин?», «Неужели можно варить варенье из дыни?».
Длительная командировка мужа в Арктический институт, оттуда — в английский Национальный океанографический позволила ей ощутить под ногами желаемую землю. И вот она в родном городе, у матери, перед которой до гроба виновата. Если муж примет приглашение участвовать в Вудс-Холпской океанографической конференции и отправится в Соединенные Штаты, она пробудет здесь подольше.
Швидко перестала помешивать кофе, взглянула на Модеста Аверьяновича:
— Сказать вам, чем ублажал меня Василий в последний вечер перед долгой разлукой? Примерно в третий или в четвертый раз пересказывал историю русских экспедиций на судах «Надежда» и «Нева», о знаменитой экспедиции англичан на «Челенджере».
Ее лицо смеялось. В ее глазах сейчас не было ни тени усталости — одна веселость, одно удивление, что ей, не кому-то другому, а ей, достался в мужья этот богатырь, любящий Океан больше жизни.
«Распелась!» — с предубеждением думала Дина. Ей прочно передалась неприязнь бабушки.
— Катрин! Подлить горяченького? — спросил Андрей Хрисанфович.
— Спасибо. Не хочу.
Она залпом выпила остывший кофе, поднялась:
— Мать, наверное, пришла.
— Как она тебе показалась? — спросила Модеста после ухода Кати Юлия Андреевна.
— Симпатичная воспитанная женщина, — ответил Сущенко.
Дина атаковала Модеста взглядом, стараясь понять, в самом ли деле он так думает о Швидко. Если он думает о ней так в самом деле, то кто прав — он или бабушка? Бабушка утверждает, что у нее «чутье не дрянь».
— Самое трудное, — говорил между тем Сущенко, — поверить в человека, однажды оступившегося. Поверишь — он весь как на ладони. Не поверишь — замкнется.
Сущенко говорил как бы специально для Дины, как бы желая помочь ей разобраться в нынешней Швидко, не имевшей ничего общего со стриженой Катькой из бабушкиного рассказа.
«Выходит, — подумала Дина, — прошлое можно перечеркнуть?»
Она собиралась спросить об этом Модеста Аверьяновича, но, заметив устремленный на него взгляд Юлии Андреевны, поднялась. Везет ей! Вечно спотыкается о чужие говорящие взгляды.
— Спокойной ночи!
Ее догнали слова Модеста Аверьяновича:
— Не вспомню, Юля, что мне нужно было тебе сказать.
Вспомнил он на следующий день и немедленно позвонил.
— Алю!
Так отзывалась только Юлия. Он дождался, пока она снова повторила: «Алю!»
— Здравствуй, Юленька! Еще вчера хотел выяснить: ты простила мою недисциплинированность? Я о театре. Понимаешь, не успел предупредить, что выезжаю в Краснодар. Небось, ждала до последнего звонка? Чувствую себя беспросветным кретином.
Ее голос, приглушенный расстоянием, раздробленный треском аппарата, звучал спокойно.
— Помнится, Модест, ты и Виктор терпеть не могли оправдываться.
— Мы и сейчас не терпим. Но просить помилования — не значит оправдываться.
— Помилование даруется.
— Благодарно склоняю голову. Никаких новостей?
— Никаких.
— А мне хочется поделиться с тобой успехами Игоря. Придешь?
Трубка молчала.
— Алло! Юленька! Ты нужна мне. Алло, ты слышишь?
— Да, слышу. Я думаю.
— О чем?
— Могу ли прийти.
Он сам удивился тому, как горячо попросил:
— Пожалуйста, приди.
— Я поздно освобожусь.
— Для тебя двери открыты в любое время дня и ночи.
— Спасибо.
«Спасибо» едва прошелестело, хотя, вбирая его, трубка перестала оглушать разрядами. Модест Аверьянович сидел, захватив пятерней подбородок, прогнувшись, словно спина ныла у него после тяжелой физической работы.
Как выглядят со стороны его притязания? Да он попросту сукин сын: рождает в Юлии надежду. Разве он решил уже?.. Нет и нет. Юлька ему нужна как добрый товарищ, и только. Он не хочет большего. А она? Она хочет. Живет надеждой. Как же он смеет из-за того, что ему хорошо с ней, калечить ее? Все! Никаких больше звонков. Никаких приглашений. Работа — Игорь. Игорь — работа. Таков отныне круг его интересов. Сегодняшний ее приход последний. Пос-ледний. Решено. Выдержит? Выдержит.
Модест Аверьянович взялся разбирать почту. Письмо от Маруси Золотовой. Ну, ну, что ты нам пишешь, верная Пенелопа? Пришлось из-за нее ругнуться кое с кем. Не позволяли «командировать» к мужу. Не понимали, что месяц ее общения с Золотовым сократит на годы его пребывание в лагере.
«Ой, Модест Аверьянович, — восторженно пишет она. — Вы бы повидали моего Славку! Покрасивел. Я говорю ему: пока вы да Юлия Андреевна живы, ничего нам не страшно».
Ничего? Нет, еще будут испытания. Жизнь на них щедра. Но человеку окрепшему легче с ними справиться. Стал ли крепче Славка? Да, стал. Он ведет себя образцово (так сообщает о нем на каждый запрос начальник лагеря), и если подольше не выпускать Славку из-под контроля…
Еще письмо.
«Здравствуй, Модест!»
Сердце рванулось из груди.
Т-так! Решилась ты, Маргарита, на авантюру? Уже не домой пишешь, а на службу? Чужой рукой выводишь адрес на конверте, чтобы вскрыл я его, не уничтожил непрочитанным? Ошибаешься.
Разорванное письмо полетело в корзину.
Дина возвращалась из школы. Стояла весна — любимое ею время года. Слабый ветер едва касался лица, из почек вот-вот выстрелят бледно-зеленые листья, пробивается из земли трава, воздух прозрачен, птицы щебечут. Хорошо!
Пронзительный гудок машины привлек Динино внимание. Она увидела на повороте дороги девочку лет пяти, безмятежно собиравшую горелые спички. На нее, отчаянно сигналя, мчалась грузовая машина.
— Уходи, дура! — крикнула Дина, бросившись на дорогу, но ее опередила выбежавшая из-за угла Юлия Андреевна. Схватив девочку на руки, она отбежала, да споткнулась о камень, упала. Девочка расплакалась.
— Перестань, сама виновата! — говорила Дина, помогая ей и Юлии Андреевне подняться.
Из ворот противоположного дома выскочила толстуха с молочным ведром. Сверкая негодующими глазками, она с кулаками подступила к Ивановой:
— Черт с младенцем связался! Ты за что малую обидела? Шляпу нарядила, думаешь, все тебе можно?
— Вы что, с цепи? Она ж чуть под машину… — попыталась Дина остановить расходившуюся женщину, но та, приблизив к ней лицо, выпустила очередной залп:
— И ты туда ж? На момент отвернись — готово дело. Дите играло, надо было его свалить? Чтоб вы повыздыхали, чтоб вас…
Каждое свое скрипучее слово толстуха сопровождала тумаком в Динину спину, а под конец отпустила Дине увесистую пощечину.
Дина чуть отстранилась и… ответила толстухе тем же.
— Лю-у-ди! Глядите! — закричала та и коршуном напустилась на Дину.
— Да что это такое? — Юлия Андреевна схватила толстуху за локоть. — Ну-ка, идемте.
Та стала вырываться.
— Эй, тетка! — выглянул из окна дома парень с намыленной щекой. — Чего скандалишь? Сто поклонов отвесь той гражданочке. Она, покуда ты до кумы бегала, дочку твою спасала. Я брился, видел.
Девочка продолжала плакать.
— Уймись!
Вырвав локоть из цепких пальцев Юлии Андреевны, толстуха дала девчонке подзатыльник, поволокла за собой.
— И как муж тебя терпит?! — кричал ей вслед парень. — Я б от тебя сбежал после первой ночи. — Увидев Динино расстроенное лицо, он посоветовал: — Не горюй, девочка. Привыкай и к такому: ты к ему с добром, а оно тебе ж па морде.
— Ишь, философ! — возмутилась Юлия Андреевна.
Дина впервые увидела, какой злой может быть она.
— Зачем ты ее ударила?
— Позволять, да?
— Великолепно! Без пяти минут студентка… Пойди пожми руки всем хулиганам города. Ты не лучше.
Дина расшвыряла в стороны косы, вскинула как можно выше подбородок:
— В альбоме вашего отца есть подпись под какими-то цветами. Да, под петуниями. Что они горды, как люди, которых никто с рождения не унизил грубым словом.
Юлия Андреевна свела на переносице брови-щетки, пытаясь сдержать смех:
— Скажите, петуния!
Больше Дина не произнесла ни слова, но и вечером, и на следующий день она продолжала молчаливый спор с Юлией Андреевной и с тем парнем в окне, советовавшим привыкать к тому, что за добро дают по физиономии. Не-ет, привыкать к такому она не станет. Ни за что! Не в ее характере. Слышишь, парень с недобритой щекой, это не в моем характере!