Войко нервничал. Впервые приходилось ему слышать, чтобы так подробно разбирались его ошибки, его промахи. Случалось и раньше выдерживать «чес» от начальства. Переморгаешь, признаешься: «Оплошал, будет учтено», и дело с концом. А чтобы на виду у всех сотрудников о тебе этакое говорилось?!
Обескураженный происходящим, Войко не знал, куда деть глаза. Еще третьего дня его предупредили: в пятницу начальник сделает доклад о культуре и стиле работы Дзержинского. И переступал Войко порог этой комнаты, никак не полагая, что примером, иллюстрирующим запрещенные методы следствия, отклонения от советской культуры оперативной работы, явится он, Александр Войко. Ничего себе, счастливо начался для него годик! Скрипят стулья. Ребята оглядываются. Интересно ж, каково их дружку под шквальным огнем, открытым по его персоне новым начальством. Не радуйтесь, братцы! Он и вам даст прикурить. Ишь, словечками жонглирует: «недостойно», «позорно», «преступно». Что ж получается? Ведешь допрос ворюги, мота, грабителя и шапку перед ним ломай?
Как бы услышав немое Сашино возмущение, Модест Аверьянович сказал:
— Если перед нами преступник, у нас всегда будет возможность наказать его. Но в нашей работе, как ни в какой другой, недопустима поспешность, требуются осторожность и такт, потому что у нас, как нигде, возможны случайности, совпадения, алогизмы. Быть требовательным к другим — это, прежде всего, быть требовательным к себе. История с Марией Золотовой в этом смысле весьма характерна. Ее держат в КПЗ более трех суток, хотя, как вы знаете, в камерах предварительного заключения свыше трех суток без санкции находиться не положено. Первые два дня сержант Войко ее совсем не допрашивает, затем, не имея на то никаких данных, предъявляет обвинение в грабеже ювелирного, а на требование Золотовой устроить очную ставку с мужем издевательски осведомляется: «Не разрешить ли вам встретиться с ним ночью, без посторонних?».
Вспыхнул смех. Войко ощутил, как багровеет его лицо. А Сущенко продолжал:
— Метод окрика, унижение человеческой личности так же постыдны и должны быть наказуемы, как грабежи и насилие. Не доказав вины Золотовой, не обратившись к экспертам, сержант Войко арестовывает женщину. Основание? Преступное действие совершил ее муж. Не она. Муж. Что дальше? Сержант пренебрегает опросом соседей, сослуживцев Золотовой и, помня лишь старинную поговорку «Муж и жена — одна сатана», во всеуслышание чернит невиновную.
Вот показания экспертов, позволяющие считать, что в ювелирном с Владиславом Золотовым орудовал мужчина. Размер обуви — сорок первый. У Владислава Золотова — тридцать девятый. У его жены — тридцать шестой. Сообщник пока не найден, но есть предположение, что это — небезызвестный вам Монгол — старший брат Золотова. Правда, предположение — не истина. Будем искать.
Итак, Золотова в ограблении не участвовала, а четверо суток отсидела. Четверо суток ее маленькая дочь была брошена на чужие руки. Не говорю о десятикласснице Долговой, которую сержант вовсе без причины промытарил вечер, ночь и полдня в камере, а у Долговой старая бабушка. Как прикажете, товарищи, расценивать действия сержанта Войко?
Вопрос упал в холодную тишину. Тишина длилась несколько бесконечных минут. Войко не вынес их, поднял голову, встретился с пристальным взглядом начальника.
Молча и подолгу смотреть на человека стало профессиональной чертой Модеста Аверьяновича. Он и не замечал, что его пристальный взгляд, его затянувшееся молчание смущают собеседника. Где б он ни работал, за ним знали способность надолго умолкать и терпеливо ждали.
— Послушаем сержанта Войко, — сказал наконец он.
Сущенко отошел от стола к огромной, во всю стену, карте области, как бы призывая всех убедиться, до чего широки просторы края, за порядок и спокойствие которого они в ответе.
Александр встал, потер шрам на виске, и так ему сделалось обидно за проработку, за то, что выставили его перед товарищами в роли набедокурившего соплячка, что, сам того не ожидая, он грубо выпалил:
— Войко применяет недозволенные методы? А другие? Ты, Головатый, не орешь, когда тебя хотят обвести вокруг пальца? Не даешь подзатыльник упирающемуся урке? Аркадий Обоян овечка? Критиковать так критиковать. Вы, товарищ начальник, по одному-двум случаям судите о Войко. А Войко, когда надо было для дела, жизни не жалел. Видите шрам? Рецидивист оставил. Неделю был Войко между жизнью и смертью. Выжил, получается, чтобы услышать о себе… — Александр сглотнул застрявший в горле злой ком, поворошил остриженные ежиком волосы. — С Золотовой недоработал, признаю. Так ведь под ее периной обнаружено награбленное. Как ни крути, а сообщница. — Он сел, но сейчас же вскочил, налил из графина воды в стакан, одним глотком осушил его.
Сущенко молчал. Молчали остальные.
— Все. У меня — все, — думая, что от него ждут продолжения, пояснил Войко.
— Жаль, — качнул головой Сущенко.
— Можно пару слов?
Александр не глянул на спрашивавшего, но по голосу узнал: Матвей Головатый.
— Чудно́ было тебя слушать, сержант. На кого ты в обиде? На нас? На начальника? Говоришь, и я ору, и я даю урке подзатыльник? Случается. Так разве от того, что мое имя рядом с твоим не ругнули, я о себе не подумал? Подумал, и еще как. Таких, как мы с тобой, Феликс Эдмундович и дня не держал бы в своем аппарате. А что, не верно? Нравится нам покрикивать. Знайте, мол, гаврики, кузькину мать. А того не понимаем, что, дав подзатыльник урке, наорав на него, мы себя роняем. Ты, Войко, не бунтуй. Ты обдумай. — Так как Александр по-прежнему не смотрел на Головатого, тот шагнул к нему, тронул рукой за плечо. — Понял?
— Понял, — неохотно откликнулся Александр.
— Товарищ начальник, подключите и меня к розыскам Монгола.
Просил Аркадий Обоян — маленький, худощавый, на вид болезненный, а на деле крепыш, ловкий и быстрый.
Сущенко дал согласие.
Войко с трудом сдержался от нового взрыва: «Сам не управлюсь? Не доверяете?».
Уже говорили о другом — как быстрее и полней раскрывать преступления, отчитались уполномоченный по делам несовершеннолетних и оперативная группа, приехавшая с места происшествия, а Войко все еще не остыл, переживая сказанное о нем как позор, который ничем ему не смыть.
Парень безмятежно смотрел в лицо Александра. У него были глаза младенца, впервые осмысленно глянувшего на мир. Ничего общего с тем цепким ястребиным взглядом, что поразил Войко при первых допросах. Тогда казалось: этот человек, хладнокровно взламывавший сейфы, имевший «стаж» по ограблению ювелирных магазинов, кинется на тебя и убьет, только ты с ним заговоришь. Сейчас он невинно моргал, глуповато улыбался.
До недавней «проработки» Александр не только людям одного с ним возраста, но и тем, кто постарше, говорил «ты». По его твердому убеждению, уважительная форма «вы» не годилась для преступного элемента. Теперь он даже молокососу говорил «вы».
— Вы напрасно играете простачка, Владислав Золотов. Вам придется назвать сообщника. Почему придется? Объясню. Не захотите же вы, чтобы пострадала ваша жена. Вы утверждаете, что она не причастна к нынешнему ограблению ювелирного магазина?
Взгляд Золотова на мгновение отяжелел.
— Она ни к нынешнему, ни к прошлым отношения не имеет.
— С кем же тогда вы работали?
— Один.
— Золотов, вас было двое. Это доказано.
— Один я был. Не верите?
— Золотов, слово «экспертиза» для вас звучит? Приятно слышать. Так вот, экспертиза установила: в ограблении ювелирного участвовали двое. Вопросов нет? Вы взяли часть награбленного и спрятали под периной. Между прочим, удивляюсь вам. Такой тертый калач и не нашли иного места хранения ценностей. И кто поверит, что жена не знала? Спать на этаком добре…
— Говорю, не знала. Один я. Я один. Не верите?
— Не верю.
— Искренне жаль вас.
Войко уловил в голосе Славки насмешку. «Издевается, гад!», — подумал он, озлясь. Но произнес спокойно:
— Знаю. Ты ловкий. Тебе в цирке работать, рядом с Кио. — Войко не заметил, как снова перешел на «ты». — И однако ж на этот раз, Золотов, ты орудовал с помощником.
— Повторяю: я иду на дело один.
— Врешь! — потеряв терпение, крикнул Александр. Крикнул и осекся. Бросил беглый взгляд на дверь: не стоит ли там кто? Оказывается, свою натуру скручивать не просто. Сколько же надо терпения, чтобы справиться с золотовской? — Ой, Владислав! Гробите не только себя, но и жену. Стали уже жить по-человечески. Почитайте, какую характеристику дал вам завод. «Умный. Думающий. Серьезный». Когда же вы настоящий? Там, на заводе? Или ночью, с отмычками у магазина?
Золотов молчал, безмятежно разглядывая темный, в крапинку, галстук Войко.
— Зарплата неплохая. За реконструкции там всякие — отдельно… Наташка растет. Как ее без родителей оставить?
На Войко по-прежнему глядели безмятежные младенческие глаза, которым нет дела до брошенной дочери.
— Уперся! А ведь все едино откроешься, помяни мое слово. Нет у тебя выхода. С женой желаешь повидаться?
— Не для чего!
Глубоко припрятанная боль вырвалась. Разлилась красными пятнами по лицу.
Войко вспомнил, что собирался устроить встречу Славки с Марусей как бы невзначай, и разозлился: на тебе, полез выяснять желание подследственного!
— Можете идти, Золотов!
В коридоре ждала Маруся. Она стояла с непокрытой головой, небрежно оправляя воротник пальто. При виде ее Славка закусил палец: молчи, дескать. Но Маруся кинулась к нему, не обращая внимания ни на дежурного милиционера, ни на Войко.
— Дурной, несчастный! — твердила она, захлебываясь. — Зачем ты сызнова? Зачем?
Войко возвратился в кабинет, милиционер, как и было с ним договорено, отвернулся.
Славка оттащил Марусю в дальний угол коридора, зашептал:
— Молчи. Слышишь? Я должен был. Из-за тебя должен. А теперь уходи.
Дерзкие красивые глаза Маруси округлились.
— Из-за меня?
— Да. Да. Проси, чтоб развели нас. Подлый я, что женился на тебе. Хотел, как все… по-честному. Нельзя. Не вышло. Ты живи, Марусенька, для Наташки. Ты красивая. На тебя сто настоящих найдется.
— Рехнулся! Что буровишь? Объясни сейчас же. Сейчас же объясни.
— Нельзя.
— Можно. Мне — можно. Я пойму, Славка! Тот, — она кивнула на удалившегося милиционера, — не услышит. Быстро.
Но Славка по-прежнему тупо повторял:
— Нельзя было мне после той отсидки к вам возвращаться. Проклят я. Не вырваться мне из этой жизни.
— Глупый! А я на что? Ты только скажи мне правду. Чтоб я все, все знала. Ну?
И Славка не выдержал. Поминутно оглядываясь, он рассказал Марусе о брате.
Войко посмотрел на часы. Десять минут свидания. Сверхдостаточно, если помнить, что однодельцев[1] даже на секунду нельзя оставлять вдвоем. Он вышел.
— Ну, так как? — начал он, глядя преимущественно на Золотову. — Прочистили мозги муженьку? Надо полагать…
Маруся прервала его:
— Да, решили мы, товарищ следователь, сказать вам правду. Всю, как есть. Хватит дурака валять. Была я той ночью в ювелирном со Славкой. Была. К морю хотелось поехать, а своих сбережений — пшик. Обоих нас и судите. А больше никого.
Войко не смог скрыть радости:
— Изложите признание письменно.
Он широко раскрыл перед Марусей двери кабинета.
Маруся увидела Юлию Андреевну слишком поздно, чтобы свернуть за угол или перейти на другую сторону улицы. Иванова взяла ее за локоть, неласково произнесла:
— Здравствуй, здравствуй.
— Здравствуйте, — упавшим голосом ответила Золотова. Этой встречи она больше всего боялась. У нее хватило б силы врать кому угодно, но не прокурору Ивановой, дравшейся когда-то за нее, за не появившуюся еще на свет Наташку. Кого она подвела? Кому в душу плюнула?
— Пойдем.
Маруся покорно пошла. Они очистили снег со скамьи в скверике, присели. Юлия Андреевна заговорила, и Золотовой стало ясно, что Иванова знает об их деле со Славкой все и говорит об этом, как всегда, напрямик, без подходцев и околичностей, с грубоватостью, так нравившейся в ней Марусе.
— Ты мне скажи, для чего взяла на себя клеймо? — пытала Ивановна. — Кому легче от твоего решения? Мужу? Тебе? Наташке?
Маруся молчала.
— Думаешь, тебе поверили? Кого ты хотела выгородить? Монгола?
«И Монгол ей известен! — с ужасом подумала Золотова. — Откуда? Кто выдал?»
Она крикнула:
— Что еще за монгол?! Не знаю я ни монгола, ни турка. Со Славкой я́ была в ювелирном, я!
Независимо вскинутая голова должна была убедить Юлию Андреевну в правде сказанного.
— Чушь! — тоже крикнула Юлия Андреевна. — Все-то ты сочиняешь, а цель? Пойми, ты и Владиславу вредишь, и дочери. О ней хоть подумала? Кстати — а то за перебранкой и спросить забуду, — ангины ее больше не донимают?
Маруся вспомнила, как прибежала в прошлом году к Юлии Андреевне, прямо в прокуратуру, как бессвязно рассказывала, что теряет Наташку (у девочки фолликулярная ангина, она горит, задыхается, спасти ее может только красный стрептоцид, а его не достать), и как через час она дрожащими пальцами дробила первую красную таблетку, чтобы растворить ее в приготовленном для Наташки чае.
— Юлия Андреевна! Вы лучше не выспрашивайте, — глухо попросила она. — Не скажу. Даже вам. Гибельный для нас этот город. Давно его кинуть надо было. Теперь кинем. Натусю воспитает государство. Не повезло ей, бедняжке, с отцом-матерью. — Она горько улыбнулась, как бы прося прощения за свои слова.
— Что ж, права на твою откровенность не имею. — Иванова поднялась, помня, что даже самый легкий нажим может все испортить. Она протянула Золотовой руку: — Телефон мой помнишь? Звони, если понадоблюсь.
Маруся была потрясена не пожеланием здоровья, не дружески протянутой рукой, а этим «звони». Будто вопрос только и стоял в том, захочется ли ей позвонить Юлии Андреевне.
Юлия Андреевна листала «Дело № 397», хмуря брови.
— Вы верите, что Золотова была соучастницей? — спросила она пишущего за другим столом Войко.
— Полагаете, они дурят меня?
Юлия Андреевна задумалась. Ясно, дурят! Но чего хочет от Маруси Славка? Чтобы совсем отказалась от собственной жизни? Изведала «прелесть» исправительно-трудового лагеря? Маруся не способна на дурное, как не способен на дурное новорожденный. Но она без памяти любит Славку…
Показания Маруси были противоречивы, путаны. Еще бы? Столько строить надежд на будущее — она и учиться Славку заставит, в инженеры выведет, и оденет с иголочки, и попутешествует с ним — и все разом потерять, от всего отрешиться (даже от дочери!), взять на себя немыслимое, лишь бы подпереть плечом падающего мужа.
Выйдя от Войко, Юлия Андреевна продолжала думать о Марусе. Что же она знает за своим Славкой такого, чего не знают другие? Как докопаться до истины? Еще поговорить с Модестом? Он делает все, пытаясь найти Монгола, но тот как сквозь землю провалился. Спасение Маруси в Монголе. Наврала на себя, и довольна — «героиня»! Кошка она драная, а не героиня. Если на весы бросаются чувства матери и жены, перевешивать должно чувство матери.
А у нее, Юлии Ивановой? Будь у нее ребенок и любимый муж?
Ответ не приходил.
Юлия Андреевна спустилась этажом ниже, привычно отсчитала — первая, вторая, третья (за третьей дверью сидел Модест!), механически пригладила коротко подстриженные волосы, постучала, замерла. Раздалось знакомое «да, да!» — самый родной из всех голосов, какие ей когда-либо приходилось слышать.
Славка ненавидел себя. Так по-идиотски растаять от прикосновения Марусиных рук, от проступавшей даже сквозь платье теплоты ее плеч! Его не тревожило, что Маруся выдаст. Монгол может спокойно топтать землю, ему ничего не угрожает. Гибнет он, Беркут, и тащит за собой на погибель Марусю. Столько лет скрывал — к чему ей знать, какой крест несет ее Славка? — столько лет прятал, заметал следы, и выболтал… Маруся не соображала, что делает, взяв на себя вину. А он, образина, возликовал. Ай, Марусенька! Ай, умница!
Славка лег на живот, прикрыл голову руками. Не думать о бездарной жизни, о бездарном родстве. Запретить себе думать. Лучше о цехе. Что там сейчас? Изменили формовку или не решаются? Чего проще? Низ деталей формовать туго, верх — слабее, и нет пустот, обжатых мест. Просто, а не все схватывают. Формовка требует минимальной затраты движений, точного расчета: взять с конвейера опоку — две секунды, заформовать — восемнадцать, накрыть — три-четыре… Между прочим, накрывать деталь в три секунды наловчился только он, Золотов. Даже Борисенко накрывает в шесть. «От золотых рук твоих и фамилия у тебя», — похвалил его на последнем собрании мастер. Монгол тоже вечно твердил, что у Славки золотые руки. В десять лет он потащил его на первую «пробу». Получилось! Тем и проклят Славка: за что б ни взялся, все сделает наилучшим образом. Гуляй, Монгол, гуляй! Твой братень и на этот раз заслонит тебя собою. Был у него завод, была семья. И снова ты все затоптал.
Вспоминая горькое детство, Славка до боли стискивал зубы. Мог ли он в десять лет противиться сильному двадцатидвухлетнему брату, центровому вору? Люди думают: мать умерла от сердца. Он, Родька, загнал мать. При матери брат был еще Родькой. После ее смерти стал Монголом. Родькино слово — железное. Пальцев на руках и ногах не хватит, чтобы подсчитать, скольких дружков отправил Родька на тот свет. Отправил за пустячный проступок, за одно неповиновение. Монгол — король базаров, вокзалов, пристани, незримый хозяин воровского подполья. Скрыться от его гнева можно, лишь перебравшись на Луну. Славке с трудом удалось вырвать разрешение брата на женитьбу. «Хочешь завязать? Не выйдет». Славка дал клятву, что «завяжет» на время, пусть люди считают его честным, так больше доверия. «Резонно! — согласился Монгол. — Но помни. Один раз откажешься от дела — убью твою Марусеньку». И жил все годы Славка душою — с заводом, Марусей, Наташкой, ненавистью — с Монголом. «Ой, глупый! Что скрывал! — горячим шепотом обожгла Маруся, услышав его короткий сбивчивый рассказ. — Ты не бойся, я не выдам. Ни твоей, ни своей смерти не хочу. Вместе срок отбудем. Но уж когда отбудем, в таком краю скроемся, где не достать нас Монголу».
Принял он Марусину жертву, и в первую ночь после свидания с женой крепко уснул, веря в возможность хоть через сколько-то лет зажить с нею спокойно. Но утром пошли его мучить кошмары, терзать угрызения совести. Лютой ненавистью ненавидел он брата, еще более лютой — себя.
— Золотов!
Славка медленно опустил с нар ноги, придал лицу безмятежное выражение. Все труднее было играть роль, которую ему навязывал неписаный воровской закон.
Модест Аверьянович внимательно следил за Золотовым. Слишком спокоен. Что это — черта характера? Натренированная воля? Глаза усталые. От однообразия допросов? Или от напряжения нервов, борьбы с собой? Чего-то он явно боится. Чего? Откровенного разговора не получается. Пойти напрямик?
— Вы знаете Монгола?
Короткая вспышка в глазах, и снова прежняя спокойная темнота.
— Нет, не знаю.
Но пальцы зажали погасшую папиросу. Пальцы насторожились, ждут.
— Из цеха ковкого чугуна сегодня приходили рабочие. Почему вы отказались с ними встретиться?
— Не терплю надгробных речей.
Губы кривит усмешка, в голосе — раздражение. Против кого? Против людей, не согласившихся верить в его преступность? Против себя?
— Сколько вам было лет, когда умерли родители?
— Девять.
— У вас был еще брат?
— Да.
— Где он?
— Тоже умер.
Смятый окурок щелчком отправляется в урну. Резкое движение, очевидно, необходимо, чтобы отвлечь себя от каких-то ненужных мыслей. От каких?
Вопрос за вопросом… Но ни одного — об ограблении ювелирного магазина, о Марусе. А Славка-то ждет их, на них готовился отвечать. Он не понимает, куда гнет начальник, ему не по себе. Неужели Монгол засыпался? Быть того не может. Монгол заколдованный. Милиция наслышана о нем, ищет, да руки коротки. Живым Монгол не дастся.
— Разрешите вопросик?
— Пожалуйста.
— Раньше начугром был некий Гуров. Его что — сняли?
— Вы хотели сказать, начальником уголовного розыска? Да, был товарищ Гуров. Его перевели на другую работу.
— Хорош был паря. Нашего брата понимал — с лету.
Человека прежде всего выдает взгляд. Нужно большое искусство, чтобы не выдать себя взглядом. Славкины глаза сейчас ненавидели. Кого?
— Рабочие просили передать: формовка деталей культиватора по новому методу позволила вдвое увеличить их выпуск.
— Н-ну?
Радость перебороть труднее. Радость, как бурный поток…
Лицо Славки покрылось красными пятнами.
— Здорово!
Не дай бог, как любил повторять Менжинский, произнести в такую минуту что-либо не к месту, подсунуть добренькую фразочку: «А в этом — твоя заслуга, Золотов!». Молчи. Смотри в посветлевшие глаза и делай выводы. Возможность увидеть настоящее лицо может не повториться. Молчи и делай выводы.