ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Бабушка, потеряв терпение, одернула Дину:

— Чего бубнишь, будто псалмы читаешь? На суду надо так говорить, чтоб каждое твое слово на пользу женщине пошло.

— Ну, ба, опять ты с советами, — поморщилась Дина. — Вроде я маленькая. Не мешай, ба, ладно?

Все утро Дина репетировала, как она выступит на суде. Юлия Андреевна предупредила: «Возможно, тебе придется давать свидетельские показания, вспомни, что слышала в КПЗ от Золотовой». Ей нечего вспоминать, в памяти улеглось каждое слово, но, пытаясь выступить в роли Марусиного защитника, Дина с ужасом обнаружила, что вместо пламенной речи, назначение которой сводилось к утверждению: «Золотова не виновна», она мямлит что-то невразумительное, не зря бабушке надоело слушать.

Для бабушки Золотова теперь тоже не пустой звук. Услышав о необычно сложившейся судьбе Маруси, о ее непутевом Славке, бабушка завздыхала, отодвинула от себя недошитые полотенца, подперла щеку рукой. Ее живые глаза сделались грустными, маленькие потрескавшиеся губы скорбно сжались. После недолгого молчания она попросила:

— Схлопочи ты мне встречу с этой Маруськой.

— Зачем, ба?

— Может, присоветую ей что полезное.

Все теми же печальными глазами бабушка смотрела на Дину, будто ей, а не чужой женщине, худо жилось, и Дине передалось бабушкино настроение, она пригорюнилась.

— Помнишь, говаривала я тебе про траву шпарыш, гуси ее крепко едят. Растет тот шпарыш на твердой почве, где грунту, камня поболе. Смекаешь, к чему я? Чем не шпарыш Маруськин Славка? Ему твердая почва нужна. А что для него твердая почва? Жена. Она ему, как костер для замерзшего. Само собой, ежели человек твоя Маруська…

Бабушка крутанула колесо машины, и ее знаменитая «зингеровка» договорила остальное: ежели человек Золотова, она не отступится от мужа, она «костьми ляжет», а вытащит Славку из воровской компании, ведь любит она его, а у любви есть та сила, которая слабого богатырем сделает, дураку ум придаст, больному возвратит здоровье.

Дина лежала на бабушкиной кровати-одинарке, свернувшись калачиком, и ждала, пока бабушка заговорит снова. Ждать пришлось недолго.

— Нашей сестре ласка нужна. Видать, сумел приласкать Маруську Славка, коли так накрепко привязал ее бабье сердце. Ему б, олуху, бросить безобразие, и заживет он с нею — нельзя сказать лучше. По всем приметам — хозяин он. Ты схлопочи мне встречу с Маруськой.

«Схлопотать» встречу Дина не успела из-за сегодняшнего суда. Стоило ли удивляться, что бабушка так придирчиво комментировала Динины словесные упражнения?

В суд Дина пришла с опозданием (зашла за Лялькой, а та пока собралась…). Впервые присутствуя на подобном разбирательстве, Дина следила за происходящим с жадностью человека, чьим ушам и глазам открылся неведомый своеобразный мир. Из последнего ряда были хорошо видны все участники процесса. Судья, лысеющий, тучноватый, слушал показания свидетелей, положив руки на поручни кресла. Лицо его оставалось бесстрастным. Один из судебных заседателей чем-то напоминал Дине Альку Рудного, другой — завуча.

«От них, этих людей, — подумала Дина, — зависит судьба Маруси и Славки».

Маруся сидела на отставленной от других скамье, сцепив пальцы рук, подавшись вперед, будто боялась чего-то недослышать. Ее темные дерзкие глаза требовательно останавливались то на судье, то на защитнике — юрком махоньком старичке в больших роговых очках. Но чаще всего глаза Маруси обращались к Славке. Он сидел в отведенном для преступников «загончике», ссутулившись, низко опустив голову. Когда к нему обращались, он выпрямлялся, но отвечал, по-прежнему глядя в пол. Он был весь какой-то застывший, недосягаемый. Шпарыш! Ни разу не посмотрел он на Марусю, на заводских рабочих, говоривших примерно одно и то же: «Ты спятил, Золотов! Ты же трудяга, на кой тебе воровство?» Только однажды бросил он переполненный ненависти взгляд на второго подсудимого, когда тот на вопрос Юлии Андреевны: «Почему скрываете родство с Владиславом Золотовым?» ответил: «Этот теленок — родня?»

— Кто это? — спросила Дину Лялька.

— Монгол, наверное. (Об аресте Монгола Дина знала от Юлии Андреевны).

Монгол вполне отвечал Дининым представлениям о человеке из воровского мира, но Славка… «Славка — есть такая птичка певчая», — вспомнились слова Маруси, и пусть Дине Славка не напоминал птицу певчую, она все же решила, что о нем не подумаешь — взломщик, вор.

Недавно, забежав вечерком к Юлии Андреевне, Дина спросила: «Как по-вашему, за что Золотова могла полюбить Славку?». Юлия Андреевна, обметавшая пыль с книг и стеллажей, спустилась с лесенки, убрала пыльную тряпку, ударила ладонью о ладонь. «Я тоже задавала себе такой вопрос, — ответила она. — Кто знает, за что мы любим?! Одни — за то, что их сильно любят, и они благодарны; другие — за то, что их не сильно любят, а они хотят добиться, чтоб любили и обязательно сильно; третьи — за чистоту души любимого, за его цельность; четвертые — за одно маленькое достоинство, похороненное под скопищем недостатков, но если ты сумел разворошить те недостатки и вытащить на свет маленькое достоинство, ты уже любишь за вложенный свой труд, за свою борьбу. В старину говорили: «Пути господа неисповедимы». Я бы сказала: «Пути любви неисповедимы».

Так, может, Маруся как раз и вытащила на свет одно маленькое Славкино достоинство и за то его любит? Лялька недавно тоже сказанула: «По-настоящему счастлив лишь тот, кто узнал большую любовь!». Послушаешь Ляльку — руками разведешь. Ну, познала Золотова большую любовь. А счастлива она? Того гляди, угодит со своим Славочкой за решетку. Почему Золотов не смотрит на Марусю? Почему упрямо твердит: «Не брат он мне, не брат»? В самом деле, с чего бы ему и Монголу быть братьями? «На дело хожу один. Один… Один… Зачем ворую? Из любви к искусству». Напряглась от этих слов Маруся, Дине показалось, сейчас она закричит.

Что тянет человека к преступлению? Почему Монгол-Родион грабит, крадет, убивает? Ему нравится грабить, красть, убивать? Такое может нравиться? Сидит, спружинился. А его адвокатик соловьем заливается: защищает! Защищать бандита, убийцу? Дикость!

Во время перерыва Дина долго дожидалась, пока освободится Иванова.

— Юлия Андреевна, — выпалила она. — Ну можно ли защищать убийцу?

Иванова сделала жест рукой, как бы говоря: «Что поделаешь!», пошла рядом с Диной.

— В нашем государстве любой человек имеет право на защиту. Существуют прения сторон. Суд обязан выяснить истину. — Она умолкла, глядя поверх Дининой головы, а глаза ее продолжали говорить, но совсем не о законе юстиции, а о чем-то более сложном…

Дина проследила за ее взглядом, увидела входящего в зал Модеста Аверьяновича.


Второй раз представал Монгол перед судом. После первого прошло около двадцати лет. Тогда его выручил Кошелев, Янька Кошелек, гроза Москвы. Банда Кошелька убила двух сотрудников ЧК, завладела их документами и стала действовать открыто. Под видом обысков она грабила квартиры, даже заводы. В камере, где сидел Монгол, Кошелек появился во всем блеске: новенькая портупея, фуражка с зеркальным околышем, брючки-галифе. За ним маячила испуганная физиономия начальника тюрьмы.

— Выходи, товарищ! — с нотками сочувствия в голосе приказал Монголу Кошелек. — Извини, перенес неприятности. Пострадал, так сказать, за революцию. Ничего! С гражданами из суда, учинившими над тобой незаслуженную экзекуцию, мы поговорим особо. Будь ласков, не помни обиды.

Потом, у пивного завода Калинкина, они неистово ржали, вспоминая просьбу Кошелька: «Будь ласков, не помни обиды». Янька Кошелек слыл артистом. Он имел столько золота, что мог бы открыть торговлю со многими странами мира. Но больше, чем алчности, было в нем самодурства. «Хочешь, завтра у меня будет браунинг председателя Сокольнического Совета?» — обратился он однажды «на миру» к Монголу. На что ему браунинг председателя Сокольнического Совета, Монгол не представлял. В оружии у Кошелька недостатка не замечалось. Но если Янька спрашивал «хочешь?», следовало немедленно отвечать «хочу». Вечером следующего дня Кошелек подбрасывал на ладони новенький браунинг, а его дружки, смакуя, рассказывали, как был перепуган нападением председатель.

Доброе времечко! Красиво тогда жилось. Многое перенял от Кошелька Монгол, но оказался умнее, прозорливей учителя. Почуяв, что Дзержинский всерьез взялся наводить порядки: комиссии всякие, перекомиссии, коллегии МУРа, усиленная охрана театров, вокзалов, рынков, — Монгол смылся из Москвы в родной город. Здесь все свое, в доску. Живи — не хочу. Трижды, правда, приходилось уматывать и отсюда (угро охотилось за ним вовсю!), и все три раза спасало умение трезво оценить обстановку, подавить испуг, стать сильнее обстоятельств. Впрочем, частенько на помощь приходила и биография. Мог ли кто в сыне изобретателя Золотова заподозрить уркагана? Однажды милиция появилась у них в доме. «Где старший сын?». Отец не знал, где его обожаемый Родька (он не видел сына более двух недель), но, не моргнув, заявил: «Я послал его в Харьков за никелевой проволокой». Когда Монгол появился из своего очередного «турне», обволакивая преданным взглядом и виноватой улыбкой добрейшего пахана, тот только и смог, рассказав о посещении милиции, слезно попросить: «Не делай ничего предосудительного, сын. Пожалей меня».

Возвращение в родной город обычно приносило радость могущества. Будь благословен на веки вечные город Монголова царства! Один взгляд, и кроликом замирает, лишается дара речи выбранная тобою жертва. Сила и хладнокровие делают тебя сверхчеловеком. Живи — не хочу!

Что его понесло в дом брата? Тревога, не выдали ли его? Тщательно упрятанная, но растущая с годами тяга к чистой постели, теплому жилью, спокойному сну? Он начал обрастать ленью, все чаще уклонялся от «дела», посылал на него других. С Беркутом пошел в ювелирный, чтобы встряхнуть брата, что-то долго тот жил спокойненько. «Оторвется!» — забеспокоился Монгол. Того, кто отрывался, он уничтожал. Брата уничтожать не хотелось.

Он видел, как стойко держался на суде Славка — его в четыре голоса раскалывают, а он молчит, — и усмехался. Сильна его власть над людьми, сильна и со скрученными руками. А все ж чувствовал он: власть над Беркутом висит на волоске. Оттого и хотелось сказать ему что-нибудь пообидней, унизить. На очной ставке в угрозыске он назвал Славку швондей, соплей, здесь — теленком. Он давал понять брату, что недоволен им. Какой бы срок ему ни припаяли, он вернется. Расстрелов, слава богу, в Советском Союзе не существует. Отделается легким ушибом: десятью годами. И опять живи — не хочу. Помни, братушечка! Мы встретимся.


Славка также ворошил прошлое. Горькое детство. Безрадостная юность. Отец выбросился из окна, умер в сумасшедшем доме. Мать — тихая, болезненная, с затравленным взглядом, молча переносившая свою трудную долю. Родька — баловень отца, властный, безжалостный, исчезавший надолго из города, но державший его и мать в страхе даже на расстоянии. Мрачные комнаты с завешенными окнами. Однако, пока жила мать, был дом, была забота. С ее смертью пришло сиротство. Славка всегда тянулся к людям, но между ним и людьми вечно возникал Родька. Испорченный отцовым поклонением, деспот и себялюб, он зажимал Славку в своем кулаке, как муху: жужжи, бейся, ты мой.

«Как вы определяете понятие «счастье»?» — спросил вчера Золотова начальник угрозыска. Славка откровенно рассмеялся: «А с чем его едят?» — «Его ни с чем не едят. Его добиваются. Счастье, по-моему, это бесконечные поиски цели, стремление к осуществлению цели. Какая в нашей жизни была цель?».

Его цель? Служить Монголу. Служить верой и правдой. Быть при нем, как когда-то денщик при офицере, камыш при болоте, лист при дереве. Цель может быть у человека самостоятельного, а не у придатка. Он аппендикс. Его вырезать и выбросить, а с ним культурно разговаривают, будят в нем совесть. Смешно устроен человек!


Странно устроен человек! Сам понимает: его ложь просеяли сквозь сито, его словам не верят, а он все упирается, стоит на своем — не брат он мне, и точка.

Сущенко не спускал глаз с Золотова. Монгол ему ясен: отпетый! Жаль, нельзя применить к нему высшей меры наказания. Куда ни попадет, везде упрочится, начнет разлагать других. Но Золотов… За него стоит схватиться с пережитком, наследственностью, тупостью, подвластностью чужой воле, черт знает с чем еще, но вырвать его у них, привести в настоящую жизнь. Непостижимы узы родства! Сидят поодаль друг от друга два человека — похожие лицом, но разные характером, устремлениями, и не хотят признаться, что братья.

Мать их из интеллигентной семьи, окончила гимназию, вероятно, как все матери, мечтала увидеть сыновей большими людьми. Как получилось, что они не оправдали ее надежд, стали на путь преступления? Им плохо жилось в семье?

Постоянно размышляя о наилучшем устройстве общества, отыскивая причины его противоречий, Модест Аверьянович не спешил обвинять всех скопом и в розницу. Он пытался разобраться в ситуациях, в человеческих взаимоотношениях, в человеке. И если он причислял кого-то к отпетым — значит, он сто, тысячу раз проверил его прошлое, сличил с настоящим, осмыслил и переосмыслил будущее и убедился: неисправим. Сколько бы ему ни твердили: «Нет плохих характеров, есть скверные условия, порождающие плохие характеры, есть скверные педагоги», он убежден: дай сейчас Монголу идеальные условия, идеальных педагогов — не поможет. Он матерый волк, рыскающий в поисках добычи. Славка — дело другое. Славку потерять нельзя.

За день до отъезда из Москвы товарищи, устроившие Сущенко проводы, признались: «Трудно с тобой работать. Беспокойный». Верно, беспокойный. Воюя с равнодушием, он дважды едва не полетел с должности, но оба раза ему удалось доказать, что самый опасный грибок, разъедающий общество, — спокойствие.

Модесту Аверьяновичу показалось, что его окликнули. Он оглянулся. В упор на него смотрели серьезные девичьи глаза.


С того момента, как Сущенко появился в зале, Динин интерес к участникам процесса несколько ослабел. Для нее авторитет Модеста Аверьяновича был настолько непререкаем, что скажи он «Золотова виновна», Дина не посмела б усомниться. «Лялька, — опросила она подругу по дороге в суд, — мерять свои поступки чужой меркой плохо?» Лялька независимо изрекла: «Подстраиваться под кого-то — терять себя». Лялькин ответ родил немедленный протест. Ну уж нет. Видеть в другом образец — не терять себя, а находить.

В зале произошло движение. Дина увидела, как вытянулся Сущенко. К судейскому столу шла женщина. Она была высока, худа. Прямые, расчесанные на пробор волосы скреплялись на макушке большим темным гребнем, плечи укрывала тяжелая клетчатая шаль.

— Для каждой матери сын — ее будущее, — говорила она. — А если сына растишь без мужа, он — двойное будущее. Нелегко нам жилось с Матвеем, однако понимал мальчик трудности, не капризничал, меня жалел. Приду с работы — в доме прибрано, обед разогрет, тарелки для еды расставлены. Работать пошел рано. Работал и учился. «Скоро, мама, отдохнут твои руки», — повторял он часто. Подарки любил дарить. Эту шаль… в день убийства… — Она замолчала, сурово взглянула на старшего Золотова. — Зверь и то чувствует хорошего человека. Как же ты не почувствовал, кого убиваешь? — Она задала вопрос Монголу, не повысив голоса, без слез, с недоумением. Подождав, не объяснит ли убийца, как поднялась его рука всадить нож в сердце ее Матвея, она тихо закончила: — Как мне нынче жить и для кого — не придумаю.

Крепко зажав у горла шаль, женщина пошла к выходу. Ее провожала тишина. И вдруг тишину взорвал, потряс возглас:

— Сволочь!

Дина, вздрогнула, оглянулась.

Ухватившись руками за деревянный барьер, отделявший арестованных от судейской коллегии, стоял, согнувшись, как для прыжка, Славка. По его лицу разметались пятна, губы вздрагивали.

— Сволочь! Паскуда! Гад! — исступленно повторял он, швыряя бранные слова в Монгола, а тот молчал, и его раскосые глаза, прятавшиеся под синюшными веками, изредка выныривали из них, как из воды, чтобы метнуть в Славку громы и молнии.

Зашумели в зале. Застучал карандашом по графину судья. Вскочила Маруся. Модест Аверьянович ухватил пятерней подбородок. А мать убитого Матвея так и вышла, не оглянувшись, безучастная ко всему, что неспособно вернуть ей сына.

2

На заключительное заседание суда Дина опять пришла с Лялькой. Когда судья объявил: «Слово для обвинения предоставляется прокурору Ивановой», Дина тревожно приподнялась. Объяви судья: «Слово для обвинения предоставляется Дине Долговой», она не испытала бы большего волнения.

На Юлии Андреевне был темно-серый жакет, из-под жакета виднелась кофточка английского покроя, в руке был зажат карандаш, будто Юлия Андреевна собиралась конспектировать свое же выступление.

— Я обвиняю….

Так начала она речь, о которой они с Лялькой говорили несколько дней кряду.

Она обвиняла братьев Золотовых в первую очередь не за воровство и даже не за убийство, а за перерождение (она так и сказала: «Перерождение») из людей в животных.

— Человек шел от каменного топора к паровозу, от кирки к трактору в поисках лучшей жизни для себя и детей. Час за часом природа отступала и отступает перед человеком. Освоен Северный полюс, произведен первый беспосадочный перелет Москва — Владивосток, новый скоростной пассажирский самолет «ДО-3» совершил удачный пробный рейс по новой воздушной линии Москва — София. Человек рвется к звездам, спускается на дно океана, прокладывает дорогу себе и детям в будущее. Так ведет себя человек. Зверь выслеживает один другого, впивается в горло более слабому, отнимает у него добычу.

Константин Золотов бился над изобретением электропечки. Сейчас их сколько угодно в магазинах, странно слышать, что недавно кто-то бился над их изобретением. Изобретение не ладилось, и Золотов выбросился из окна второго этажа. Так считают те, кто жил рядом с Золотовыми: изобретение не ладилось, изобретатель оказался слабым. Я вправе подвергнуть этот взгляд сомнению. Уже тогда старший сын Золотова, Родион, его первенец, его любимец, встал на губительный путь грабежей и насилия. Изобретатель не выдержал позора, бесчестья, которое ему принес сын. Сотрясение мозга. Тихое помешательство. Смерть в доме умалишенных. Вот оно, ваше первое убийство, Родион Золотов. С имени отца начинайте перечень загубленных вами людей. Вот когда вы сделали первый шаг от человека к зверю.

Я обвиняю младшего сына Золотова — Владислава — в рабском подчинении старшему брату. Рабство — синоним трусости, бесхребетности, мелкотравчатости. Из страха перед зверем-братом Владислав позабыл, что он — человек, и тоже стал на четвереньки. Что из того — он не убивал? Он потворствовал, позволял убивать брату, лишь заботясь о том, чтобы отвести его «карающую» руку от себя и от жены.

Дина видела, как от каждого слова Юлии Андреевны Славка все плотнее сжимает губы, как густеют красные пятна на его шее и лице. А Маруся заметно бледнела, на ее глаза навертывались слезы.

Острая жалость рвала Динино сердце. Ей было жаль Славку, не сумевшего подняться над ничтожеством Родиона, Марусю, полюбившую Славку, Юлию Андреевну, вынужденную говорить так жестоко, когда на самом деле она лучше гору бы сдвинула и увела из этого зала, от своих же обвинений Марусю и Славку…

Всю ночь Дину преследовали тяжелые сны. То она стояла в сером жакете и белой блузке английского покроя перед судейским столом и неестественно громким голосом возглашала: «Я обвиняю», то карабкалась по крутой тропке в гору от Монгола, а он, размахивая каменным топором, кричал: «Убью!», то плакала, стоя подле Славки, и упрашивала Марусиным голосом: «Ты крепись. Я буду ждать тебя», то шла куда-то за Модестом Аверьяновичем, а он просил ее ступать как можно тише, то спорила с Лялькой, доказывая, что важно знать, с кого делать жизнь, и это ничуть не значит терять свою индивидуальность, это непременное условие формирования характера.

Загрузка...