Приятель много не понимал в этой жизни, но от того не стал хуже.
(Из речи Джексона на поминках И. Христа)
Домой он вернулся поздно, усталый и злой. Действительно, предчувствие не обмануло Олега и он уже отчетливо понимал: отпуск накрылся окончательно и бесповоротно, и его перспектива на это лето практически отсутствовала. Дал бы бог теперь в сентябре-октябре ухватить лето за хвост на каком-нибудь черноморском побережье. Как осточертела эта собачья жизнь — ни выходных, ни отпусков, и так годами.
Но Верховцева бесило не столько это дерганье, а какая-то безнадега: сколько ни крутись, сколько ни бейся — все как рыба об лед. Преступность растет такой лавиной, что приходится браться сразу за ворох дел, которым, кажется, несть числа, а доводить до конца удается хорошо если треть. И потому отзыв из отпуска виделся ему совершенно напрасным делом: ну, раскроют в этом месяце тридцать девять процентов преступлений, а не тридцать восемь с половиной, как в прошлом, какая разница, все равно никто не похвалит. Как говорил его старый друг Джексон, он, Олег, относится к той категории служивых, которые имеют узкую грудь для орденов и широкий зад для пинков. Да и это дело, видать, «тухлое». Начальству легко твердить: «Пойдешь по горячему следу… проработаешь жилой сектор…» Хм, по следу… Да пока хозяева вернулись домой, след давно остыть успел, да и был ли он, этот след? Хотя, как любит говорить шеф, следа не оставляют только змея на камне, птица в воздухе и мужчина в сердце женщины. Значит, будем искать, эх, пропади все пропадом… Отдыхать!
Верховцев прилег на диван, нажал клавишу магнитофона, но в звуки музыки тут же вмешался сигнал телефонного звонка.
«Черт подери, — с досадой подумал он. — Неужели опять с работы?» Он взял трубку — на проводе был Джексон.
— Олег? Привет! Не спишь?
— Да нет, пока не собирался. — Верховцев даже обрадовался звонку. Этот человек был своего рода отдушиной для него. Ему можно было поплакаться в жилетку, не опасаясь огласки, поделиться самым сокровенным. Джексон всегда все знал и при необходимости мог дать дельный совет, а если не мог, то просто молчал, и на том спасибо.
Верховцев тяжело вздохнул:
— Рад бы тебе помочь, но не смогу.
— Понял, поищем в другом месте. Кстати, чего у тебя такой кислый голос? — поинтересовался Джексон.
— Да вот, отозвали из отпуска и всучили тухлое дело.
— Сочувствую, но кого ж в этом винить?
— Ну, я не могу тебе сказать однозначно, причин множество, но на мой взгляд, одна из самых существенных — это несовершенство законов. А Верховный Совет занят черт знает чем.
— Знаешь, в чем беда таких, как ты? — остановил его Джексон. — Вы все ждете каких-то правильных законов, способных изменить статус-кво. Во-первых, наш Верховный Совет не примет ни одного нормального закона, они потонут в словоблудии. Да к тому же все хорошие законы написаны уже несколько тысяч лет назад, и к чему это все привело?
— Я что-то не пойму, о каких законах ты говоришь, — сказал Верховцев.
— Ну, мой мальчик, ты даешь…
Слово «мальчик» Джексон частенько употреблял применительно к Верховцеву. Это повелось еще с детства, когда маленький чистенький Олежек был не в ладу с расхристанной чумазой уличной вольницей, где в почете было грубое слово и крепкий кулак, и где один из атаманов этой вольницы Джексон, которого уже тогда называли только так, а не Евгений, как звала его только мать, непонятно почему взял Верховцева под свою защиту. Одна его фраза: «Эй, мальчик, ползи сюда, садись рядом» — подняла благообразного пацаненка на один уровень с теми, кто еще вчера задевал его по причине малолетства. С тех пор их связывала искренняя дружба. Верховцев благоговел перед Джексоном за его великодушную поддержку, не требующую взамен своего «я», за то, что Джексон, сам будучи личностью, ценил личность в других. Джексона же, вероятно, подкупала искренность привязанности Верховцева.
— Видишь ли, уважаемый, — голос Джексона вновь загремел в трубке. — Чтобы меня понять, нужно набраться немножко терпения, так что устройся поудобней. Я, например, лежу ноги кверху, осуществляю отток крови с конечностей, чего и тебе желаю. Так вот, тысячи лет назад миру были уже даны десять заповедей, при соблюдении которых уже должно было бы воцариться общество справедливости. Могу напомнить: не убий, не укради, чти отца своего, не пожелай жены ближнего, ну, и прочее… Ну и что — убивать стали меньше? Не-ет. То-то. А почему?
— А в самом деле, почему? — переспросил Олег.
— А потому, что прежде чем это было произнесено и написано, кто-то уже успел прошептать: убий, укради, пожелай жену ближнего… И этот шепот-шепоток оказался сильнее гласа праведного. И вообще, чтобы понять, что такое хорошо, сначала нужно определить, что такое плохо, а это можно только понять на своей шкуре. Все эти заповеди, я полагаю, мог написать человек, которому дали по башке, потом выпили его винцо, закусили его барашком, тут же трахнули его жену, а перед уходом побили горшки.
— Позволь не согласиться, — возразил ему Верховцев. — Писал-то заповеди Моисей, но диктовал ему бог, так сказано в Ветхом завете, а Христос подтвердил это, что и свидетельствуют Евангелия.
— Может быть, бог и диктовал, но Сатана при этом дико хохотал, — продолжал Джексон. — Он-то понимал, что никакими заповедями образумить никого нельзя. Ведь чтобы эти божьи законы действовали, нужно иметь солидную дубину, такую же дубину и готовность убить, присущую тем, кто эти заповеди похерил. Короче, дело не в хороших законах — их можно принимать хоть каждый день — но пока не будет дубины, гарантирующей выполнение этих законов, все всегда будут сетовать на их отсутствие.
— Ну, а если посмотреть на Христа… — Начал было Верховцев.
— А что на него смотреть? — голос Джексона был сама уверенность. — Он что, девица-красавица? И в чем его подвиг? Взошел на крест и этим, якобы, искупил все грехи человеческие? А не кажется ли тебе, что с моральной точки зрения этот акт дурно пахнет?
— Но почему? — даже растерялся Верховцев. Он был убежденным материалистом, но при таком святотатстве ему стало не по себе. — Ведь он свою жизнь не пожалел за людей, что ты здесь видишь аморального?
— А то, мой мальчик, — в голосе Джексона появились покровительственные нотки. — Ведь этой жертвой, которой были искуплены все, подчеркиваю, все грехи человеческие, бывшие и будущие, он дает моральную индульгенцию на будущие преступления. В свое время Римских пап страшно критиковали за торговлю индульгенциями, а спрашивается за что, за то, что копировали своего патрона? И кроме этого, мне не очень нравится, что он воскрес.
— Вот так-так! — искренне удивился Олег. — Поясни.
— Видишь ли, — рассуждал Джексон, — он-то воскрес, а те, кто пошли за ним и приняли муки за его учение? Они-то сыграли в ящик по-настоящему и встанут якобы только во время страшного суда. Да и если разобраться, смог бы он искупить грехи людские, не окажись рядом Иуды?
— Иуды?!
— Да-да, Иуды! Не продай он Христа, смог бы тот выполнить свою миссию?
Верховцев, пораженный такой внезапной для него мыслью, что-то невнятно замычал в трубку. А Джексон продолжал:
— Вот и выходит, что добро и зло ходят рядом, под ручку, и не могут существовать одно без другого. Так что закон диалектики о единстве и борьбе противоположностей действует, и это факт. Убери Иуду — и что останется от Христа? Ведь у нас в стране произошло то же самое: мы столько лет боролись со злом, что как-то незаметно улетучилось добро. Давили Иуду, да не задавили, зато хорошенечко придавили Христа. Во всем должно быть равновесие, баланс. И все ошибки наших доблестных органов исходят из совершенно неверной, порочной установки в светлом будущем покончить с преступностью.
— А ты имеешь что-либо против этого? — спросил Верховцев.
— Ни в коем случае! Но это невозможно и потому глупо: всегда найдутся люди, точнее их назвать, нелюди, которые будут убивать, грабить, воровать и не потому, что голодны. Одни — потому что имеют желание жить за чужой счет, другие ощущают патологическую потребность совершить преступление…
— Но ведь были попытки ученых выявлять такую патологию с раннего детства, — заметил Верховцев. — Значит, в перспективе можно будет изолировать общество будущего от врожденных насильников и убийц.
— Э-э, брат, — вздохнул Джексон. — Это опасная дорожка, по ней уже ходили: лес рубят — щепки летят, а вдруг ошибка? А вдруг упекут нормального человека или кто-нибудь с кем-нибудь сведет счеты? Выходит, что ради блага людей будут свершаться преступление.
— Тогда что ты предлагаешь?
— Да ничего не предлагаю, — после некоторой паузы произнес Джексон. — Делайте свое дело, ловите виноватых, защищайте тех, кто не может сам себя защитить, выполняйте роль той дубины, которая охлаждает пыл у тех, кто не уважает законы. Не допускайте беспредел, как говорят в зоне. И помни, что плохо, это не когда плохой закон, но когда его не исполняют.
— Так-то оно так, — почесал за ухом Верховцев. — А как же быть с мыслью Достоевского о том, что благо всего народа не стоит и слезы невинного ребенка, дословно не помню, но по смыслу где-то так. А ты толкуешь о дубине. Как же быть с так называемыми общечеловеческими ценностями, которые несет нам религия; милосердие, сострадание, любовь к ближнему, которые приходят на смену сталинизму?
— Достоевский и христианство против сталинизма? Интересный вопрос. При всей огромной разнице, тут есть и много общего.
— Честно говоря, не вижу ничего общего, — произнес переставший удивляться Верховцев.
Джексона, видимо, задела эта реплика, в его голосе появились нотки раздражения:
— А общее как раз в том, о чем забываете вы с Достоевским, глубоко верующим человеком, рассуждая о слезе невинного ребенка, что церковь насаждала свои, так называемые общечеловеческие ценности, подавлением ереси, то есть всякого инакомыслия, кострами инквизиции, крестовыми походами, насильственным крещением и обращением в свою веру. Литовцев, тех аж несколько раз заставляли принимать христианство. И поэтому рассуждения о слезе и в таком духе считаю просто кощунством.
Верховцев решил подзадорить приятеля:
— Но тем не менее, Литва теперь одно из самых католических мест в мире. И вообще, даты крещений народов теперь празднует все человечество и все признают, что это было великое благо.
— А не напоминает это тебе сталинское: «железной рукой загоним все народы к счастью», — отрубил Джексон.
Верховцев ненадолго задумался.
— Знаешь, где-то я согласен с тобой, но чтобы закончить нашу полемику об Иуде и Христе, хочу сказать, что Иуду все же не люблю.
Джексон весело засмеялся.
— Это мне ничего не доказывает. Я встречал много христопродавцев, так же не любивших Иуду. Но не любили они не потому, что тот продал, а потому, что продешевил.
— Не стану спорить, — тяжело вздохнул Верховцев. — А знаешь, я подумал о том, что Иуду не любят и поклонники Христа и, как ты их называешь, христопродавцы.
— Я тебе об этом же и толкую, — нравоучительно проговорил Джексон. — И вывод здесь можно сделать только один: Иуда — действительно дерьмо, но еще раз повторюсь, — от него никуда не деться. Хорошее и плохое идут по жизни рядом и, как бы мы ни бились, это будет всегда. Да и знаешь, что сегодня плохо, то завтра вдруг хорошо, и наоборот.
Верховцев засмеялся:
— Будем считать, что ты меня успокоил. Надо в самом деле учиться проще смотреть на все эти вещи. Я в свое время довольно серьезно интересовался религией, по крайней мере, прочитал и Ветхий завет, и Евангелия от Марка, Иоанна, Луки и Матфея, но такие «еретические» мысли мне не приходили в голову…
— Мне кажется, что ты недостаточно глубоко изучал писание, — перебил его Джексон, — иначе не перечислял бы все евангелия, а назвал бы их Новым заветом. Что касается моих еретических мыслей, то можешь считать их Евангелием от Джексона. Ну, а теперь, пока. Как говорится, желаю успехов в труде и обороне. И еще маленький совет: не работай ради показателей, работай ради дела, и как бы ни ругали тебя, в конечном итоге ты будешь всегда прав перед людьми и, главное, перед своей совестью. А сможешь так работать, то рано или поздно и даже незаметно для себя обгонишь всех своих не в меру суетящихся перед начальственным взором коллег. Все равно здравый смысл победит и время деловых в хорошем смысле слова людей, неизбежно наступит даже и в СССР. Все. Понял?
Верховцев молчал.
— Значит, понял. Ну, в таком разве, будь. Звони…
И Джексон положил трубку, не дожидаясь его ответа. Верховцев тоже положил трубку, встал и направился в ванную — после тяжелого суматошного дня тело требовало освежающего душа.
«Конечно, в высказываниях Джексона много спорного, но логики они не лишены, — думал он, стоя под теплой и плотной струей. — А может, попробовать использовать теорию Джексона на практике? Если борясь с Иудой, мы уничтожали Христа, то может быть, надо бороться с Христом, чтобы уничтожить Иуду?..»
Душ делал свое дело, и дикая, неимоверная усталость постепенно отступила — ей на смену пришло состояние легкой приятной слабости. И уже факт сорванного отпуска не воспринимался так остро и болезненно, как это было вчера. Конечно, расслабившись, настроив себя на продолжительный отдых, трудно вновь войти в «рабочее состояние», но человек такое существо, что может истязать самое себя беспредельно и при этом еще как-то умудриться выжить.
А на сегодня все: спать, спать, спать! Утро вечера всегда мудренее. Даже плохое никудышное утро…