СМЕРТЬ

Образ Голгофы, крестов, распятых тел, довлеет, доминирует в искусстве XIV века. Он призывает к раскаянию. Но в то же время он призывает к надежде: не пообещал ли Христос одному из распятых вместе с ним, бывшему однако преступником, разбойником, что он в тот же вечер попадет в Рай? А главное, не воскрес ли Иисус на третий день, не вышел ли, торжествуя над смертью, из гроба, чтобы во славе вознестись на небеса? Таким образом, в сцене Голгофы проступает аллегория Троицы: мертвое тело Иисуса принимает в свои руки Отец, между лицами же Отца и Сына, как дефис, соединяющий два слова, помещен Святой Дух в образе голубя. Он действительно помогает христианскому народу соединиться с судьбой Христа, умереть как умер Иисус, но затем победить смерть, как сам Иисус попрал ее тысячу четыреста лет тому назад. Подлинным средством достичь такого соединения было самоотождествление с Христом,    какое удалось Франциску Ассизскому, сопричастность страданию и унижению Христа, а для этого требовалось беспрерывно созерцать картины жизни и смерти Иисуса, бывшие широко распространенными повсюду. Но кто же способен вести праведную жизнь на земле, раздражаемый столькими соблазнами? Каждый, однако, может, по крайней мере, праведно умереть. Все оказывается поставленным на карту в эту последнюю, решающую минуту, в момент перехода в иной мир. Нужно быть готовым к нему. Поэтому изготовители книг, уверенные в успехе, принялись в конце XIV века выпускать рецепты праведной смерти, «Artes moriandi» тонкие книжицы, сборники картинок, наставляющие, указывающие путь.

Смертный час — это своего рода турнир, ристалищем которому служит комната умирающего, точнее ложе смерти (праведно умереть можно лишь в своей постели, самой страшной считается смерть внезапная, неожиданная, неподготовленная). Перед судейским возвышением изображается сражающийся рыцарь — ангел хранитель, противостоящий сонму грозно ощетинившихся демонов. Бой идет за душу умирающего. Чтобы вырвать победу, воинство Зла прибегает к хитрости: одна за другой пускаются в ход соблазнительные приманки, умирающего пытаются увлечь блистательными картинами всего того, чего он желал при жизни — в смертный час действительно надлежит воскресить в памяти былые вожделения, введшие когда-то в грех, но не для того, чтобы пожалеть об их утрате, а с тем лишь, чтобы предать их проклятию и освободиться от них навсегда. И вот разворачиваются искушающие видения того, что грешник держал в своих руках, что он хотел сохранить: власть, золото, все эти жалкие сокровища, которые нельзя унести с собой, и среди них, разумеется, женщина. Все это добрый христианин отвергает, провозглашая суетность благ преходящих. Умирать — это, в известной мере, проповедовать[10]. Нужно, следовательно, умирать на людях, чтобы преподать всем стоящим вокруг, еще живущим, урок отречения от мирских соблазнов. «Искусство умирать», однако, напоминает, насколько исход борьбы неясен и что невозможно спастись, уповая лишь на собственные силы, что необходимо в нужный момент протянуть руки к Спасителю, т.е. к распятому на кресте Христу. В надежде довериться Ему, и тогда тотчас же демоны обратятся в бегство и душа будет спасена. А что же тело? Эта «сочная и нежная» плоть, которую так любовно тешили при жизни? Новый христианский дух, обнаруживающийся при десакрализации искусства, дух обыденной веры, полагает центром всего этот фундаментальный вопрос: что же происходит с телами умерших? Для народной религии естественна погребальная обрядовость. Смерть — это переход. На земле остается одно лишь мертвое тело. И вокруг него надлежит устроить торжественный церемониал. Обычай требует устройства последнего праздника, как по случаю свадьбы или въезда принца в город своих добрых подданных, требует пышного окружения для героя — умершего. Его прах наряжают, гримируют, а если покойник был достаточно богат, то и бальзамируют, на продолжительное время выставляют напоказ, толпы друзей, собратьев и нищих сопровождают его до последнего прибежища. Оно должно быть монументальным. Главным детищем искусства архитектуры в XIV веке является уже не собор и даже не дворец, а надгробный памятник. Как только семейство достигало определенного уровня благосостояния, его заботой становилось вырвать своих покойников из общей могилы, из этих с необычайной быстротой заполнявшихся трупами рвов, куда на телегах свозили останки неимущих. Семья заказывала фамильную усыпальницу, по примеру захоронений святых или королевской усыпальницы в аббатстве Сен-Дени, где лежали бы рядом муж, жена, дети, двоюродные братья и сестры. В большинстве случаев надгробие представляло собой простую могильную плиту. Однако ее следовало по возможности украсить изображениями усопших — такими, какими их видели в последний раз во время траурной церемонии: лежащими на возвышении, в парадном одеянии, при оружии, если это рыцари, или коленопреклоненными перед Милосердной Богородицей, как в церкви — мужчины справа, женщины слева. В любом случае можно было прочесть их выгравированные имена, их девизы, по которым их можно было опознать — усопшие хотели быть узнанными. Они рассчитывали остаться в памяти, чтобы каждый знал, что они лежат здесь, и будут лежать до конца света, до воскресения мертвых. Все эти покойники взывали из загробного мира, умоляя каждого прохожего просить для них милосердия Божьего.

Эти надгробные камни целиком заполняли прилегающие участки и внутреннее пространство церквей. Составить завещание означало в эту эпоху прежде всего избрать место своего погребения и отказать ренты на церковные службы, бессрочные ежегодные поминовения: двести поминальных месс, тысячу месс, сто тысяч месс — и целая армия священников жила на полученное таким образом содержание, и во всех городах богатела весьма зажиточная корпорация изготовителей надгробий. Раньше заработанные праведным или неправедным путем деньги отходили братствам монахов, шли на строительство монастырей и соборов: теперь же они используются главным образом на возведение и украшение небольших семейных часовен.

Богатство этих памятников зависело от размеров состояния заказчиков. Никакого равенства в смерти: общество мертвых было в той же степени, что и общество живых, поделено на касты, иерархизировано, люди уходили в мир иной, сохраняя свои звания, титулы, должности. На заре раннего Средневековья, с распространением христианства в Европе, из могил постепенно исчезли оружие, орудия труда, то великолепные, то жалкие украшения, которые мертвецы уносили с собой в другую, окутанную ночным мраком, жизнь. Когда же, начиная с XIII века, благодаря проповеди францисканцев и доминиканцев, христианство стало по-настоящему народной религией, снова вошло в привычку украшение захоронений. Лучшие создания творческого гения украсили тогда некоторые погребения — могилы сильных мира сего.

Для того, чтобы богатейший падуанский ростовщик Энрико Скровеньи мог почивать в мире и притом в обстановке, достойной его былого величия, его наследники пригласили величайшего художника мира Джотто украсить своими шедеврами погребальную капеллу. Эти фрески — не следует этого забывать — являются, наравне с изображениями Долины фараонов, предметами культа мертвых. Они сходятся к крышке саркофага, где помещена лежащая скульптура покойного. Изображен ли он живым или мертвым? Во всяком случае, это он, узнаваемый по чертам лица. Действительно, от искусства надгробий ожидали прежде всего, чтобы оно сохраняло в неприкосновенности вплоть до Страшного Суда черты данного мужчины, данной женщины. Требовалось портретное сходство. Первые в нашей цивилизации портреты появляются в эту эпоху, благодаря той заботе, которую в высшем обществе стали проявлять об усопших, благодаря тому вниманию, которое богатые покойники стали проявлять по отношению к самим себе, заботясь о том, чтобы не исчезнуть бесследно, требуя от скульпторов и художников все более точной передачи сходства с натурой.

На рубеже XIV и XV веков кардинал Лагранж пожелал установить на своей будущей могиле сложную декоративную композицию, своего рода скульптурную пантомиму, проповедь в камне. Он задумал расположить друг над другом три сцены, так чтобы посередине была видна его статуя, лежащая на катафалке, которая бы в верхней сцене являлась взору воскресшей для другой жизни, молящейся под защитой своего ангела-хранителя, и чтобы, наконец, в самом низу взору предстала жестокая реальность, то, что происходит в самой могиле, тление, лицо смерти. Переход. Именно этот образ смерти постепенно утверждается в сознании — жуткий, тошнотворный образ, от которого в ужасе отшатываются выехавшие на охоту всадники и даже их лошади на фреске в Кампо Санто. После 1400 года широкое распространение получили мрачные изображения смерти. Если каноник из Арраса, бывший врачом и прекрасно знавший, что происходит с плотью, после того как ее покидает жизнь, приказал изобразить в таком виде свое собственное тело, то сделал он это не из болезненной тяги к мертвечине — он хотел сам, персонально и навечно включиться в великий призыв к покаянию, проповедуя, что каждый превратится в этот тлен, что к этому необходимо быть готовым и потому, как гласит надпись, уповать «лишь на милость Бога».

Между тем для наиболее могущественных правителей этого мира — и прежде всего для итальянских князей, которые, возрождая наследие Античности, воспринимали от нее вкус к триумфальной демонстрации своего величия — воздвигнуть себе пышное надгробие означало также в последний раз утвердить свое могущество. Земное могущество. Это было политической акцией: мавзолей упрочивал права династии. Могила, таким образом, превратилась в памятник гражданского величия, аналогичный увенчанным лаврами бюстам, устанавливавшимся по приказу Фридриха II. В конце XIV века она служит постаментом для статуи почившего принца. Воздвигнутые в центре Вероны надгробия тиранов города Скалигеров похожи на капеллы; формы, напоминающие соборы в миниатюре, окружают возвышение с лежащей надгробной статуей; та же статуя, но уже не простертая, не коленопреклоненная, не склонившаяся в смиренной молитве, но в каске, твердо держащаяся в седле, уверенно вдев ноги в стремена, венчает сооружение и, осененная имперскими орлами, провозглашает на все четыре стороны свою победу над забвением. Государство, светское государство утверждает свою незыблемость, являя своим подданным их правителя в образе триумфатора, витязя, чей голос не взывает о милосердии, а возвещает о радости быть повелителем — даже теперь, в Пантеоне, где он присоединился к обществу Гектора, Александра, Юлия Цезаря, Роланда, Карла Великого, — в образе рыцаря-героя.

В Милане могила сеньора города Бернабо Висконти имеет подобный вид. Внимание не особенно задерживается на саркофаге, на этих лицах, среди которых можно увидеть покойного в образе кающегося грешника, в окружении святых покровителей. Взгляд привлекает конная статуя принца с горделиво выпяченной грудью и широко открытыми глазами. В его свите — фигуры Правосудия, Справедливости и других добродетелей, но они не достигают его ног, эти женщины — простые служанки. В то время как он, казалось, по-прежнему жив, полон мужской гордости, гордости за свою жизнь, с которой он не намерен расставаться. Он также не намерен ни на йоту поступиться своей властью, символ которой он крепко сжимает в своей руке.

Эта власть является источником радости. Благодаря ей берут, загребают обеими руками серебро и золото, чтобы расточать их на празднества. Овладеть миром, подчинить его своим законам, поработить его, заставив служить своим утехам, вся высокая культура XIV века была подчинена этим желаниям правителей, бывших вначале военачальниками. Поэтому придворное искусство насчитывает так много изображений восседающих на троне государей. так много изображений всадников, так много воздвигнутых башен. Крепость была опорой всякой политической власти и одновременно — хранилищем, где содержались сокровища, книги, драгоценности, предметы культа и предметы, служившие удовольствию. Всякий человек, достигавший высшей власти, воздвигал в качестве ее символа крепостную башню и заказывал себе надгробие. Вид, открывавшийся из любой капеллы, оживлял видневшийся на горизонте донжон, а восхитительные пейзажи на страницах «Великолепного часослова» были лишь поводом для изображения силуэта замка — главной детали, господствующей, как в действительности господствовало над округой укрепленное жилище принца. К нему несут плоды земли крестьяне — уже, по правде говоря, далеко не такие нищие, как в тысячном году: они лучше едят, лучше одеты, но вынуждены все больше и больше трудиться, чтобы быть в состоянии платить налоги. Их трудами растет и становится краше жилище сеньора, как когда-то дом Господа, — замок, дворец, глухо замыкающийся под угрозой осады, но открывающий свои лучшие залы веселью и торжествам.

Досталось ли что-нибудь от высшей придворной культуры беднякам? Перепала ли им хотя бы ее разменная монета? Ведь в качестве воспитателей не выступали правители, их это мало заботило. Воспитанием занимались проповедники, доминиканцы, францисканцы. Они собирали толпы ради других праздников праздников проповеди и мистического воодушевления. Весь город собирался слушать их — на площадях или в новых больших церквах, светлых и просторных, построенных разбогатевшими и упрочившими свое положение «нищенствующими» орденами, в гигантских крытых рядах, устроенных так, чтобы каждому хорошо было видно как священник возносит Гостию и чтобы каждый услышал проповедь, призывающую праведно жить, а главное, праведно умереть. Эти увещевания имели зрительную опору, подкреплялись благочестивыми картинами: вокруг кафедр развешивались изображения страстей Господних. А чтобы воспоминание об услышанных словах и увиденных ритуальных жестах не стиралось слишком быстро, пастве раздавались благочестивые картинки. Их можно было унести с собой, пришить к своей одежде, носить при себе, как принцы носили на себе драгоценные талисманы. Эти картинки представляли собой диптихи, триптихи бумажные святыни бедняков. Действительно, в конце XIV века одновременно с широким распространением массовых проповедей и народного театра развитие техники сделало такие картинки доступными широкой публике, а использование бумаги и ксилографии явилось подлинной революцией, на шестьдесят лет опередившей изобретение печатного станка и, несомненно, вызвавшей в обществе глубочайшие изменения.

Получили широкое хождение маленькие книжки с иллюстрациями. Наряду с «Искусством праведной смерти» распространялись библии, как их справедливо называли, «Библии для бедных». В них почти не было текста, лишь несколько коротких подписей к картинкам (действительно, Церковь не хотела, чтобы текст Писания попал в руки людей, чей разум не был образован — и поставлен под контроль — в ее школах; она также противилась попыткам перевода Библии; она. преследовала как еретиков тех, кто их предпринимал, и предоставляла лишь самым могущественным принцам, достаточно образованным, чтобы не употребить свое знание во зло, небольшие отрывки из со всей осторожностью препарированных переложений Священного Писания). Таким образом, эти библии были собраниями картинок. Середину каждой страницы занимали сменявшие друг друга основные сцены из жизни Иисуса; рядом располагались ветхозаветные сцены, призванные лишь подкреплять евангельское учение, указывая на его предвествование в Ветхом Завете. Так, например, переход через Черное море и гроздь из Земли Обетованной обрамляли сцену крещения Господня, с тем чтобы читатель лучше уразумел, что каждый христианин, благодаря крещению, получаемому по примеру Спасителя, уходит невредимым от преследования армии Зла и вступает в благословенную землю, где течет вино и в избытке имеется истинное знание; рядом с картиной предательства Иуды помещена сцена искушения Адама,    а Тайная Вечеря соседствует с встречей Авраама и Мелхиседека и гравюрой, на которой избранный народ питается в пустыне манной небесной. Основанная на соответствиях, эта дидактика продолжает, таким образом, дидактику Сюжера и поучения, которые подобным же образом несли изображения на бронзовых дверях собора в Хильдесгейме.

Помимо книг, распространялись и отдельные листы, приводившие в упрощенном и схематизированном виде главные темы иконографии, господствовавшей в большой, придворной живописи и скульптуре. Опираясь на основную канву религиозной иконографии, огрубляя и утрируя трактовку ее тем, эти картинки относятся к самой дешевой продукции и показывают, каким образом религиозное чувство дробится, уделяя подобающую часть каждому и каждой из бесчисленных святых, этих маленьких вспомогательных божеств, несущих удачу, оберегающих от несчастья, — показывают также, как религиозный пыл опрощается, доходя до ребяческого лепета перед яслями, и в особенности, как сильна и глубока у толпы тяга к созерцанию мучений. Сколько на этих рисунках подверженных пыткам, раздираемых тел: покрытая язвами плоть святых мучеников, Св. Себастьян, пронзенный невероятным множеством стрел, Христос, подвергнутый бичеванию, раздавленный тяжестью креста, мертвый, окровавленный, на коленях обезумевшей от горя Матери, или, как на подобии современных комиксов, изданном около 1440 года, картинки, изображающие, под предлогом рассказа о житии Св. Эразма, жуткую чреду всевозможных орудий страдания. Навязчивые образы: младенец Иисус, молоко Богородицы, кровь, смерть праведников — вот что осталось нам от народного искусства этого времени.

Народного ли? Уточним, что это искусство было искусством среднего класса, городской буржуазии, слушавшей воскресную проповедь и присутствовавшей на представлении мистерий. Ну а как же настоящий народ, живший в деревнях? Он знаком был с искусством больше, чем обычно считают. Домреми был всего лишь большой деревней, а Жанна д'Арк происходила из крестьянской, хотя и зажиточной, семьи; между тем ее видения были населены четко узнаваемыми персонажами: не колеблясь, она легко узнает Св. Михаила, Св. Екатерину, Св. Маргариту. Узнает в лицо — она видела их на складнях, на гравюрах. Сила образа была выше силы слов. Благодаря стольким фрескам и стольким статуям, в сознании рядового человека между 1400 и 1430 годом роилось множество отчетливых видений; для него мир невидимый был не менее близок, чем мир реальный. На первом плане среди этих видений выделялись силуэты Богородицы и Распятия. За ними — Ад и Рай; то было будущее всякого человека, мужчины и женщины, неизбежная альтернатива, ожидавшая их после смерти. Две обители, две отверстые двери по обе руки Великого Судии. Как на тимпане церкви в Конке.

Рай богатые представляли себе как один из тех ухоженных садов, в которых они предавались удовольствиям: с цветами, журчанием вод, прекрасными телами гибких юношей и стройных девушек; они не представляли себе дом Авраамов, Небесный Иерусалим иначе, как в виде сада любви, только еще более благоухающего, еще более защищенного от стужи; они способны были вообразить радость воскресения лишь как обретение прекрасного тела. Картины Ада менее скупы на выдумку: вызывающее тоску пустое небо, падение в черную пропасть, как в кошмарном сне — так же падали взбунтовавшиеся ангелы; тела, плоть отданы во власть отвратительных чудовищ, стали игрушкой демонов; грешников пожирают, жгут огнем, но это не очистительный огонь, а огонь вечной муки — то жгут неутоленные желания и позднее раскаяние. Ад кишит терзаемыми осужденными, которые неотвязно преследовали воображение Данте. На мраморной кафедре собора в Пизе поражает фантастическое сплетение человеческих мускулов и змей, а на фреске в Кампо Санто среди обезглавленных виден несчастный двойник Св. Дионисия, чья отрубленная голова с ужасной гримасой на лице находится на месте детородного органа.

В Капелле дель Арена в Падуе Джотто поместил зрелище вечных страданий на западной стене, напротив могилы, перед лицом надгробной скульптуры. Здесь вновь мы видим падение в бездну, чудовищ, пожирающих детородные органы грешников, кастрируемого мужчину, женщину, с которой сдирают кожу, — целый набор изощренных кар для слишком лелеемой при жизни плоти; и под предлогом изображения мук грешников художник здесь создал чувственные образы обнаженного тела — первые в христианской Европе.

Через четыре века после создания каталонских комментариев к Апокалипсису и шпалеры из Байё, через три века после возведения церкви в Конке и появления демонических сплетений портала церкви в Суйяке, пройдя через период теологической сосредоточенности, поиска света, мира, период лучезарной готики, Средневековье заканчивается этими трагическими интонациями, драматической жестикуляцией, неотступным напоминанием о боли, страдании, тлении плоти. Когда же оно заканчивается? Бессмысленный вопрос. Во всяком случае, не имеющий ответа, и прежде всего потому, что Европа была крайне разделена и в разных ее частях время текло неоднородно: в Тоскане средние века могли закончиться пять или шесть поколений тому назад, в то время как Нюрнберг или Уппсала оставались полностью погруженными в средневековье. Этот вопрос не имеет смысла в особенности еще и потому, что Средневековье, которое само представляло собой цепь сменявших друг друга периодов возрождения, потонуло в последнем, великом Возрождении, начавшемся в XV веке в Италии. Оно было поглощено вместе с Роландом, царицей Савской и Св. Бонавентурой, видениями смерти, воодушевлением, играми эзотеризма и эротизма, новой набожностью. Эти застывшие напластования прошлого, столь же мощные, как и в любой другой момент истории, и о которых внимательный к новому историк склонен порой забывать, убеждают в том, что любые деления условны.

Я закончу, однако, 1420-1440 годами, когда затухают последние вспышки «черной смерти». Париж в эти годы уже более не был, как при жизни Жана Беррийского Великолепного, главным перекрестком, центром исследований и изобретений, откуда во всех направлениях распространялись новые веяния. Этот закат случаен: он обусловлен цепью политических случайностей, ослаблением королевской власти, вызванной военными неудачами, мятежом, вынудившим короля спасаться бегством и временно перевести свой двор в долину Луары. Авиньон не смог оправиться после потрясений Великого раскола. Самые активные очаги художественного творчества возникают в этот период в самых могущественных государствах этого времени: на Севере — в самостоятельном государстве, созданном кузенами короля Франции вокруг герцогства Бургундии и графства Фландрии, на Юге — в Республике Флоренции, незаметно для себя подпадавшей под власть бархатной тирании семейства Медичи. К этим двум полюсам, являвшимся также центрами наиболее процветающей торговли, стекались в то время для прославления могущества денег лучшие художники. Подобно тому как пятьюдесятью годами ранее Никколо Пизано предвосхитил Джотто, теперь предвестниками нового искусства также явились скульпторы — Клаус Слютер в Бургундии и Донателло в Тоскане. При этом, однако, результаты их пластических поис ков в полной мере проявились в живописи — живописи ван Эйка и Мазаччо. На двух склонах одной культуры.

Ван Эйк продолжил поиск готических мастеров. Его творчество явилось продолжением творчества домашних художников герцога Беррийского. С большим, чем у них, мастерством он представляет взору в мельчайших подробностях и с необыкновенной точностью множество мимолетных впечатлений, слагающихся из игры тени и всех цветов радуги, из света — света мистической теологии. Что касается Мазаччо, то он возвращается к величественности в духе Джотто, прославляя стоические добродетели христианства — аскетического, невозмутимо-уравновешенного, как латинские рукописи, так восхищавшие гуманистов. Он не стремится уловить многоцветность реальности, а пытается отыскать с помощью разума идеальные меры и логические структуры. Между тем искусство ван Эйка и Мазаччо объединяет их отношение к человеку: стремясь выразить величие и убожество человеческого существования, оба они поместили в центре своих творений нового человека — Адама. А также Еву. Главное же заключается в том, что, в то время как прежде все художники, все скульпторы, все золотых дел мастера были наемными поденщиками или слугами, зависевшими от своих хозяев или заказчиков, чьим капризам они должны были следовать, ван Эйк, пожелавший однажды написать лицо своей жены для одного лишь своего удовольствия, и Мазаччо, поместивший свой собственный портрет среди апостолов в «Чуде со статиром», впервые с восхитительным достоинством провозгласили, что великий художник сам является принцем и имеет право, подобно самому Богу, свободно творить все, что захочет.


Казнь Колине де Пюизо

«В четверг 12 ноября Колине де Пюизо привезли на Центральный рынок вместе с шестью другими предателями; он был седьмым и сидел в повозке на бревне, возвышаясь над остальными и держа в руках деревянный крест; на нем было платье, в котором его взяли — сутана священника; в ней его вывели на эшафот, раздели донага и обезглавили. Затем ему отрубили руки и ноги и повесили отрубленные члены на четырех главных городских воротах Парижа, а тело положили в мешок и повесили на виселице... И все были уверены, что Колине причинил Франции своим предательством двухмиллионный убыток, не говоря уже о множестве людей, которых он приказал убить, или взял за них выкуп, или изгнал из родных мест, и о которых никто больше уже ничего не слыхал.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Странная болезнь: коклюш.

«В ту пору дети, посланные за вином или горчицей, распевали:

Ну и кашляет ваша утроба, кума! Ну и кашляет же она!

«Действительно, случилось так, что по неисповедимой воле Божьей дурной и зараженный воздух низвергся на мир сей и лишил способности пить, есть и спать более ста тысяч жителей Парижа. Дважды или трижды в день у больного поднимался сильный жар, особенно всякий раз после еды; любая пища казалась ему горькой, отвратительной и зловонной; где бы он ни находился, его била дрожь; наконец, и это было самое худшее, силы совершенно оставляли тело больного. Болезнь эта безо всякого перерыва длилась три недели и более и по-настоящему охватила город к началу марта: прозвали ее «щёлк» или «затрещина». И те, кто ею не страдал или уже выздоровел, насмехались над больными. «И у тебя тоже? — говорили они. — Ей-Богу, ведь это ты распевал: Ну и кашляет ваша утроба, кума!» Ибо помимо всего того, о чем я говорил, болезнь сия вызывала столь сильный кашель, столь жестокий насморк и такую сиплость голоса, что в Париже перестали петь великую мессу, а у некоторых от кашля лопнули детородные органы и увечье это осталось у них на всю жизнь. Беременные женщины, которым не пришло еще время родить, разрешались от бремени до срока и без чьей-либо помощи, от одного лишь этого ужасного кашля, что нередко вызывало смерть и матери, и ребенка. Когда приближалось выздоровление, у больных выходило много крови изо рта, носа и низа живота, это вызывало сильное изумление, но никто от этого не умирал. Выздоровление, однако, было трудным, ибо после полного выздоровления проходило добрых шесть недель, прежде чем возвращался аппетит; и ни один врач не мог сказать, что это была за болезнь.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Аресты и избиение арманьяков

Вскоре сильно разгоряченная толпа принялась обыскивать все парижские трактиры в поисках арманьяков; и всех, кого находили, тотчас отводили к вооруженным людям и безжалостно убивали секирами или другим оружием. И в этот день все, у кого было какое-либо оружие, били арманьяков до тех пор, пока они не падали замертво. Женщины, дети и простой люд — те, кто был неспособен на большее, преследовали их, выкрикивая проклятия: «Подлые предатели! Вы заслужили гораздо худшего! Вот вам еще! Дай Бог, чтобы всем вам так досталось!» Не было в тот день ни одной улицы, где бы кого-то из них не убивали, а затем в мгновение ока на арманьяках ничего не оставалось, кроме штанов. Тела их сваливали как свиные туши прямо в грязь (коей было предостаточно, так как всю эту неделю ежедневно шли обильные дожди). В тот день было убито таким образом на улицах 522 человека, не считая тех, кого убили в их собственных домах. А той ночью шел такой сильный дождь, что от трупов не было дурного запаха; их раны были так чисто омыты дождем, что наутро на улицах была видна лишь спекшаяся кровь, но не было никаких нечистот. Среди именитых арманьяков, захваченных в эти дни, были Бернар д'Арманьяк, коннетабль Франции, свирепый как Нерон, канцлер Франции Анри де Марль, Жан Годе, командовавший артиллерией, худший из всех, тот, что отвечал работникам, требовавшим у него свое жалование: «Разве нет у каждого из вас по 5 денье, чтобы купить веревку и повеситься? Клянусь Св. Клавдием, бестии, это пошло бы вам на пользу!» И ничего больше из него вытянуть они никак не могли; так этот Годе скопил больше сокровищ, чем сам король. Были среди них также мэтр Робер де Тюийер, мэтр Удар Байе; аббат из Сен-Дени во Франции, невиданный ханжа; Ремонне ду ла Гер, предводитель самых отъявленных разбойников, каких только можно вообразить, хуже любых сарацинов; мэтр Пьер де ль 'Эскла; мэтр Пьер ле Геат, раскольник и еретик, проповедовавший на Гревской площади и достойный сожжения на костре; епископ Клермонский, яростнее всех противившийся миру, и многие другие. И столько их было во Дворце, в Большом и Малом Шатле, в монастырях Сен-Мартен, Сене-Антуан и Тиронском, а также в бывшем монастыре тамплиеров, что вскоре их негде стало размещать. Между тем Арманьяки по-прежнему стояли у Сент-Антуанских ворот, поэтому каждую ночь раздавались оклики караульных и горели большие костры; до полуночи, в полночь и после полуночи трубили в трубу; все это, однако, нравилось людям, и они охотно этим занимались. В четверг 9 июня в приходе церкви Св. Евстафия народ образовал братство Св. Андрея; каждый член его носил шляпу, украшенную красными розами, и столько парижан вступило в братство, что, по утверждению его старейшин, им пришлось заказать более шестидесяти дюжин таких шляп, и все равно к полудню их уже не хватало. Церковь Св. Евстафия была набита людьми, и разносилось по ней такое благоухание, что казалось, будто ее омыли розовой водой. На той же неделе жители Руана попросили помощи у парижан, которые направили им 300 бойцов, вооруженных копьями, и 300 лучников для борьбы с англичанами.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Смерть палача Каплюша

«В понедельник 22 августа были осуждены и казнены прямо на улицах несколько женщин, на коих из всей одежды была лишь рубаха. В деле этом более всех усердствовал палач; однако вместе с другими он предал смерти одну беременную женщину, за которой не было никакой вины; за это он был арестован, заключен вместе с двумя своими сообщниками в Шатле, а через три дня все трое были казнены. Перед смертью он показал своему преемнику, как нужно отрубать голову; его развязали, и он сам установил резак напротив своего горла и лица, достал свой топор и нож, как если бы он собирался обезглавить кого-нибудь другого, и все собравшиеся этому сильно изумились; затем он громким голосом испросил прощения у Бога, и его преемник отсек ему голову. В конце августа ночью и днем стояла такая жара, что никто не мог спать; кроме того, разразилась эпидемия, особенно не щадившая детей и молодых людей, от которой многие умерли.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Голод

«Меньше чем через неделю зерно и мука подорожали настолько, что парижский сетье пшеницы стоил на Центральном рынке 30 франков в ходившей тогда монете, а хорошая мука 32 франка; булку хлеба нельзя было купить и за 24 парижских денье, а самый тяжелый хлеб едва весил 20 унций. Это было очень тяжелое время для бедного люда и небогатых священников, получавших всего два парижских су за мессу. Вместо хлеба бедняки ели одну капусту да репу без хлеба и соли. Перед Рождеством хлеб ценой в 20 денье стоил уже 40, да к тому же купить его можно было лишь придя к булочнику до рассвета, а еще требовалось налить по стаканчику подмастерьям. Вино стоило не меньше 12 денье за пинту, однако те, кому оно досталось по этой цене, не жаловались, ибо после восьми часов у дверей булочных образовывалась такая давка, что тот, кто этих толп не видел, ни за что бы и не поверил. Когда же за отсутствием денег или оттого, что людское скопление было чересчур велико, эти бедолаги, пришедшие сюда, чтобы добыть хлеба для своих мужей, работавших в поле, или для кричащих дома от голода детей, должны были уйти ни с чем, нужно было слышать их жалобы и причитания, а вопли малых детей, кричавших: «Умираю от голода! Помогите!»...

В Париже, на куче навоза, вы могли бы увидеть два-три десятка детей, мальчиков и девочек, умирающих от голода и холода; и нет такого зачерствевшего сердца, которое, услышав их зов: «Помогите! Умираю от голода!», не всколыхнулось бы и не прониклось бы к ним жалостью. Однако бедные отцы семейств не могли ничем им помочь, не имея ни хлеба, ни зерна, ни дров, ни угля. Бедный люд был настолько изможден участием в дозорах днем и ночью, что никто и не помышлял помогать друг другу. Екатерина Французская, которую взял в жены английский король, уехала в Англию, оставив короля, отца своего, с великой печалью. Король Англии оставил герцога Кларенса и еще двух графов начальствовать в Париже, но они мало чего сделали для горожан. Цена одного сетье пшеницы достигла тогда 32 франков и более, а ржи - 27-28 франков, хлеб весом в 16 унций стоил 40 денье. Беднякам же не доставалось ни гороха, ни бобов, если только кто-нибудь им их не подаст. Пинта среднего столового вина стоила по крайней мере 16 денье. Не так давно за 2 денье можно было купить такого же или даже лучше.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Трагедия дерева Ворю

«5 мая бастарда де Ворю проволокли через весь город Мо, а затем обезглавили; тело его было повешено на этом дереве то был вяз, — которое сам он при жизни прозвал деревом Ворю; голова его возвышалась тут же, на конце копья, а тело было покрыто его штандартом. Рядом с ним был повешен разбойник и убийца, по имени Дени де Ворю, называвшийся его кузеном, и по свирепости своей он вполне достоин был так называться, ибо никто никогда не слыхивал о подобном тиране. Всякого земледельца, которого ему удавалось найти и поймать самому или с помощью своих людей и у которого не оказывалось ничего, чтобы заплатить выкуп, немедля привязывали к хвосту лошади и волочили к злополучному вязу. И если не случалось палача, чтобы порешить беднягу, его вешал сам бастард или его кузен. Но вот тягчайшее злодеяние этого человека, жестокостию своею превосходившего самого Нерона: захватив однажды молодого крестьянина, пахавшего поле, он привязал его к хвосту лошади и волок его до Мо, где подверг его пыткам; в надежде избежать продолжения мучений, коим он подвергался, молодой человек пообещал ему то, что тот у него требовал; однако выкуп был столь велик, что и трое человек его положения не смогли бы его выплатить. Собрать эту сумму он попросил свою жену а женился он в том же году, и жена его ждала ребенка. Жена его, нежно любившая мужа, пришла в Мо в надежде смягчить сердце тирана, но ничто не помогло: окаянный злодей сказал ей, что, если в назначенный день он не получит обещанный выкуп, муж ее будет повешен на вязе. Тогда молодая женщина, проливая тихие слезы, вручила жизнь своего мужа Господу и муж ее тоже оплакивал ее долю. И вот, отправилась она из Мо, кляня свою судьбу и пытаясь собрать требуемую сумму, но это удалось ей лишь примерно спустя неделю после того, как истек назначенный срок. Едва он вышел, тиран умертвил молодого человека, повесив его без пощады и сожаления на своем вязе, как он вешал всех остальных. Как только женщина собрала требуемую сумму выкупа, она явилась к тирану и стала со слезами требовать вернуть ей мужа; она не держалась на ногах, ибо срок ее был близок, да к тому же проделала она нелегкий путь; силы ее были на исходе, и она упала без чувств. Придя в себя, она вновь потребовала вернуть ей мужа, но ей было отвечено, что она не сможет его увидеть, пока не заплатит выкуп. Она подождала еще немного и увидела, как привели других земледельцев, кои не могли откупиться, и их тут же безо всякой жалости утопили или повесили. Она сильно испугалась за своего мужа, всем сердцем опасаясь найти его в плачевном положении, но любовь ее была так сильна, что она отдала выкуп. Едва он попал к ним в руки, как они приказали ей уходить, объявив ей, что муж ее был мертв, как и другие вилланы. Когда она услышала эти жестокие слова, горе разбило ее сердце, и, обращаясь к ним, она принялась говорить как отчаявшаяся и помешанная, сведенная горем с ума. Услышав ее речи, которые вовсе ему не понравились, бастард де Ворю приказал бить ее палками и отвести к своему вязу и привязать к нему; он приказал отрезать низ ее одежды, да так коротко, что был виден ее пупок -видано ли такое бессердечие!... Над ее головой раскачивались тела, самое малое, восьмидесяти повешенных; висевшие ниже всех задевали ее голову, и это вызывало у нее такой страх, что она не могла стоять на ногах; связывавшие ее веревки врезались ей в руки, и она, не переставая, испускала громкие крики и жалобные стенания. Спустилась ночь, и ее охватило безграничное отчаяние при мысли о том, как ей приходится страдать и в каком ужасном месте; она жалобно повторяла: «Господи, Боже мой, когда отступит от меня эта ужасная боль, что причиняет мне столько страданий?» Она кричала так сильно и так долго, что ее крики слышны были в городе, однако никто не мог осмелиться пойти освободить ее, не рискуя подвергнуться смертельной опасности. Среди ее криков и страданий, у нее начались схватки — как от напряжения, вызванного сильным криком, так и от холода, ветра и дождя, хлеставшего ее со всех сторон. Она кричала так громко, что волки, бродившие в поисках падали, подошли к ней вплотную, вцепились ей в живот, разорвали его своими клыками, по кускам вытянули ребенка и растащили на куски все ее тело. Так погибло это бедное создание в марте 1421 года, на Великий Пост.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Приезд цыган

«В воскресенье 17 августа прибыло в Париж двенадцать кающихся: герцог, граф и десять других людей, все были верхом на лошадях; они называли себя добрыми христианами и утверждали, что пришли из Нижнего Египта; они говорили, что когда-то все они были христианами и недавно снова ими сделались, после того как христиане снова подчинили всю их страну и обратили жителей под страхом смерти. Принявшие крещение были, как и прежде, сеньорами в той стране, и они дали обет быть добрыми и богопослушными христианами и следовать Закону Христову до самой смерти... И они утверждали, что с тех пор, как они некоторое время снова были христианами, их осаждали сарацины; тогда их вера пошатнулась, и они не смогли защищать свою страну и воевать с подобающим мужеством, они сдались своим врагам, отвергли свою веру и снова стали сарацинами. Тогда, узнав что они отвергли нашу веру и стали сарацинами и идолопоклонниками, христианские государи, как например, германский император, король Польши и другие сеньоры, стали их преследовать и немного спустя одержали над ними победу; они надеялись, что им позволят остаться в их стране, но император и другие сеньоры, посовещавшись, решили, что они смогут остаться в своих землях лишь с согласия Папы и что, стало быть, им необходимо направиться в Рим, к Святому Отцу. Все они пошли туда, взрослые и дети, — последним было весьма тяжело — и исповедовали свои грехи. Выслушав их исповедь, Папа наложил на них в качестве эпитимьи обязанность скитаться в течение семи лет и за все это время ни разу не спать в кровати и не пользоваться никакими удобствами. Заботясь об их содержании, он распорядился, чтобы всякий епископ или аббат, имеющий посох, выдал им единовременно десять турских ливров, и вручив им соответствующие письма для прелатов церкви, дал им свое благословение. Они отправились в путь, и, прежде чем попасть в Париж, они странствовали по свету в течение пяти лет. Большая часть кочевников — от ста до ста двадцати человек - прибыла лишь в день усекновения главы Иоанна Предтечи; судебные власти не позволили им войти в Париж и отвели в качестве местопребывания Шапель-Сен-Дени. Когда они покидали свою страну, их было тысяча или тысяча двести человек, однако все остальные умерли в пути. Их король, королева и все, кто остался в живых, еще надеялись стать обладателями благ мира сего, ибо Папа пообещал по завершении покаяния дать им добрую и плодородную землю, на которой они смогли бы осесть.

Когда они обосновались в предместье Шапель, стеклось туда, чтобы на них посмотреть, столь великое число жителей Парижа, Сен-Дени и других парижских окрестностей, сколько никто никогда не видывал даже на освящении ярмарок Ланди в Сен-Дени. И вправду, дети их, и мальчики, и девочки, обладали необычайной ловкостью; почти у всех уши были проколоты, и носили они в них по одному или по два серебряных кольца они говорили, что таков обычай в их стране.

Мужчины были чрезвычайно черны, с курчавыми волосами, женщины смуглы и неслыханно уродливы; у всех были изъязвленные лица [наверняка это была какая-то татуировка] и черные волосы, похожие на лошадиные хвосты. Вместо платья они носили старую шаль [наподобие грубого покрывала из шерсти или хлопка], которая крепилась на плечах толстыми завязками из ткани или веревки; под шалью у них была лишь старая блуза; короче, то были самые нищие создания из всех, что когда-либо появлялись во Франции. При всей бедности среди них попадались колдуньи, читавшие по руке и открывавшие людям их прошлое и будущее; и посеяли они раздор не в одном семействе, говоря мужу: «Жена твоя наставляет тебе рога», а жене: «Муж твой тебя обманывает». Хуже всего, однако, было то, что пока они разговаривали с клиентом, содержимое кошельков тех, кто их слушал, переходило к ним — с помощью магии, дьявола или просто ловкости рук. Так, по крайней мере, говорили, ибо, по правде говоря, я с ними разговаривал 3 или 4 раза и ни разу я не заметил, чтобы по возвращении у меня не хватало хотя бы одного денье, и я не видел, чтобы они гадали по руке. Но народ повсюду об этом говорил, и слух этот в конце концов достиг ушей Парижского епископа, который явился к ним в сопровождении одного брата-минорита по прозванию Маленький Якобинец, который, по повелению епископа, прочел им прекрасную проповедь и отлучил всех, кто занимался гаданьем или кому гадали и кто с этой целью показывал руки. После этого их заставили покинуть предместье, и в сентябре, на Рождество Пресвятой Богородицы они отправились в Понтуаз.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»


Английский крестьянин и его семья, ок. 1394 г.

«[...] Идя по дороге с горестным плачем, я увидел бедняка, шедшего за плугом. Рубаха его была из грубой ткани, называемой сагу, капюшон был весь в дырах, из которых торчали его волосы; из его грубых, покоробившихся, подбитых гвоздями башмаков при ходьбе вылезали пальцы его ног; чулки ниспадали на гетры, и, идя за своим плугом, весь он был выпачкан грязью; его перчатки без пальцев были сшиты из драных лохмотьев, а пальцы были стерты и покрыты грязью. Человек этот утопал в грязи по самые щиколотки; впереди него плелись четыре коровы, до крайности исхудалые; их худоба была столь жуткой, что можно было пересчитать их ребра. Жена его шла рядом с длинным стрекалом в руках; ее короткая юбка была высоко подоткнута, а от непогоды она завернулась в веяльную сетку; она шла босиком по ледяной земле, и из ног ее сочилась кровь. У края поля стоял небольшой короб для мусора, в нем лежал младенец, завернутый в тряпье, а с другой стороны еще двое малышей двухлетнего возраста, и все они выводили жалостную песню. Их голоса сливались в один крик вопль нищеты. Бедный пахарь горестно вздыхал и повторял: «Тише, дети!»

«Pierce the Ploughmans Crede», ок. 1394 г.


«В молодости он был живым от природы. Когда же последняя начала постигать самое себя, и он осознал, что является для себя тяжким бременем, это было для него горько и мучительно. Он перепробовал множество уловок и совершал великие труды покаяния, с тем чтобы подчинить тело духу. Некоторое время он носил власяницу и железную цепь, пока кровь не стала обильно сочиться, так что пришлось ему их снять. Тайно он заказал для себя исподнее, а в этом исподнем были ремни, унизанные ста пятьюдесятью остро заточенными латунными шипами, повернутыми к телу. Эта одежда плотно облегала его и была плотно стянута спереди, для того чтобы прилегание было как можно более тесным и шипы врезались в его плоть; одежда эта доходила ему до пояса. Раб Божий ночью ложился в ней спать. Летом, когда стояла сильная жара, когда, утомленный ходьбой, он чувствовал, что силы покидают его, или после кровопускания, когда он лежал в плену своих страданий, мучимый паразитами, он порой плакал в тишине, и скрежетал зубами, и не переставая ворочался, как жалкий червяк, в которого вонзают острые иглы. Часто ему казалось, что он лежит на муравейнике - столько насекомых ползало по нему. Когда его начинал окутывать сон или когда он уже спал, они беспрепятственно кусали и сосали его кровь. С тяжким сердцем он иногда взывал к Богу. «Боже милосердный, как ужасна смерть сия! Те, кого убивают разбойники или терзают крупные звери, умирают быстро, а я лежу, усыпанный этими жуткими насекомыми, умираю и не могу умереть.» Однако, какими бы долгими ни были зимние ночи и какими бы жаркими летние, он не пытался избавиться от паразитов, а чтобы еще более ужесточить свои мучения, он придумал вот что: один из концов своего ремня он завязал у себя вокруг шеи и ловко приладил к нему два кожаных кольца; продев в них свои руки, он стянул их и замкнул свои узы с помощью двух висячих замков; ключи он клал на полку перед своим ложем и освобождал руки лишь когда вставал для утренней службы. В этих узах руки его были подняты вверх и прижаты с обеих сторон к горлу, и связаны они были так плотно, что если бы в его келье загорелся пожар, он бы не сумел спастись. Так продолжалось до тех пор, пока руки его не охватила дрожь от постоянного напряжения; тогда он придумал другое.

«Он заказал себе пару кожаных перчаток, похожих на те, что надевают рабочие, чтобы не уколоться шипами; по его просьбе жестянщик утыкал их снаружи острыми латунными шипами, и он надевал их ночью с тем, чтобы, если бы он захотел снять власяницу или попытался как-то иначе облегчить свои страдания от укусов насекомых, шипы вонзались бы в его тело, и так и происходило. Когда он пытался помочь себе руками и дотрагивался во сне руками до своей груди и расчесывал ее, он оставлял на ней такие страшные царапины, какие оставили бы когти медведя. Плоть его на руках и груди гноилась, а после того как через многие недели он выздоровел, ему стало еще хуже, и он изъязвил себя новыми ранами. Эти мучения длились целых шестнадцать лет, но, поскольку жилы и тело его были ослаблены и измождены, на Пятидесятницу явился ему Ангел небесный и объявил, что Господь не желает, чтобы он продолжал свои мучения. Тогда он прекратил и бросил все орудия в реку.»

Генрих Сузо (1295 -1366).


Возлюбленная беседа души с супругом ее Иисусом Христом, снятым с креста.

«Quid, dilecti mi[11], что же, любимый мой, средоточие всех моих желаний, что же сказать мне Тебе, Господь мой возлюбленный, когда любовь сковала меня немотою? Сердце мое полно слов любви, о если бы язык мой способен был их выразить! Бездонно чувство мое, бесконечна любовь моя, и это делает мысль мою невыразимой, ибо Ты царь мой, Ты Господь мой, Ты любовь моя, Ты час моего ликования, Ты день радости моей, Ты все, что способно привлечь сердце мое, а потому — что мне еще сказать, возлюбленный мой? Ты мой, я же, стало быть, Твой, и будет так до скончания веков! Доколе будет язык мой нем, в то время как внутри все существо мое глаголет с таким восторгом? Или следует мне молчать, ибо не могу я быть рядом с возлюбленным моим телесно? Нет, вовсе нет! Любящий душу мою скрыт, глаза же сердца моего видят Его, взирают на Него, созерцают Его. Я вижу возлюбленного моего простертого под дикой яблоней, изнемогающего от ран любви своей, и не может Он подняться; Он преклонил главу Свою на лоно друга, Он поддерживаем цветами Богосущности, окружен сонмом учеников Своих, исполненных благородного достоинства. Я же вначале испрашиваю позволения говорить, ибо я есмь пепел и прах по осуждению моему, однако же я хочу говорить с моим Господом, моим Супругом, светозарной и сладостной вечностью и мудростью, и никто не может помешать мне. Я хочу беседовать с возлюбленным моим, таково желание сердца моего, прежде чем Он исчезнет с глаз моих и скроется во гробе, умащенный благовониями.

«Так вот, скажи мне, возлюбленный мой, зачем заставил Ты душу мою так долго, так страстно и так безуспешно искать Тебя? Я искал Тебя в ночи кромешной наслаждений сего мира, а нашел лишь великое огорчение сердца, душевные терзания и бесконечную печаль в образах людских; в школе легкомыслия я научился сомневаться в любых вещах и не находил Тебя нигде, о Чистая Истина! посему я следовал собственной моей воле, я прошел через горы и поля, безрассудный как разнузданный конь, что на свою погибель устремляется в сражения, и бедная душа моя, потерявшаяся в глубоких сумерках, была жестоко теснима муками смерти и ада, напоена ядом неистовых потоков безрассудства, окружена тенетами вечной смерти. Повсюду показал Ты мне бессчетное число гибельных превратностей, но когда стала на то воля Твоя и желание Твое, Ты наполнил мен» Твоим светом и Твоей истиной, бывшими дотоле вовсе мне не известными, Ты обратился ко мне и укрепил меня, Ты извлек меня из бездн земных, Ты возвысил меня в милосердии Твоем, когда я пал, Ты вернул меня на пути Твои, когда я совлекся с них, Ты кротко позвал меня, когда я убежал, во всех вещах Ты правдиво показал мне, что Ты воистину Господь милосердный и что будет справедливо, если я отныне отпряну от мира сего и от всего сердца предам себя в руки Твои.

«Посему прощай, прощай, лживый мир, ныне и навсегда! Я расстался с лживым миром и его любовью; да исчезнут общество и дружба, которую я до сего часа выказывал миру, не получая за то никакой благодарности. Ибо хочу я отдать себя полностью тому, Кто сохранил меня, тогда как Он позволил долгое время блуждать стольким безумцам, погибшим в цвете молодости, тому, Кто в великом милосердии привлек меня к Себе. Итак, душа моя, славь, благословляй из самых глубин твоих того, Кто питал и возродил твою молодость, как младого орла; славь Его, благословляй Его, восхваляй Его более и более и всегда, и памятуй о том множестве благодеяний, коими одарил Он тебя!

«О вы, звезды блуждающие, так обращаюсь я к вам, переменчивые мысли, я заклинаю вас цветущими розами и лилиями долин, то есть всеми святыми, украшенными добродетелями, не докучайте мне! Удалитесь от меня на одно мгновение, оставьте меня с Ним на один краткий час, дайте мне поговорить с моим возлюбленным, насытиться благотворностью присутствия его! О все мои внутренние чувства, исполнитесь созерцания Его, отдайте Ему ваше сердце и ваши взоры, ибо то возлюбленный мой, Он бел и румян, Он избран всеми, кто обретается в сем мире, о сладчайший Иисус Христос, сколь блаженны очи, взиравшие на Тебя живого и воплощенного, и уши слышавшие твои сладостные речи! Ибо Ты еси Всевозлюбленный, коего произвел этот мир, единственный и несравненный! Глава Твоя своим миловидным очертанием подобна форме неба в его возвышенном благолепии, она достойна быть главою мироздания, и все черты образа Твоего ни с чем не сравнимы. Златые кудри Твоего прекрасного лика густы как цветущие кустарники и зеленеющие ветви, украшающие пленительную равнину, однако ныне чело Твое жестоко исколото острыми шипами, напоенными кровавой росой и струящими капли ночи. Увы! Очи Его, столь ясные, что, подобно орлиным очам, могли, не мигая, взирать на сияние солнца, очи, сверкавшие подобно светящимся карбункулам, теперь — увы! потухли и закатились как у простого умершего, брови Его, подобные черным облакам, нависшим над сиянием солнца и отбрасывающим на него свою тень, Его великолепной формы нос, подобный столпу прекрасной постройки, Его алые щеки, горящие румянцем, подобно розам, — все черты Его ныне искажены страданием и унижением, поблекли и осунулись. О возлюбленный мой! Как непохож Ты стал на Себя! Ибо нежные губы Твои, подобные нераскрытым бутонам алых роз, уста Твои, источник всякого знания и всяческой добродетели, чрез которые Ты учил всякому знанию и всякой мудрости, напояя кротостью, молоком и медом сладчайших и пленительных слов, истекавших из них и опьянявших ревностные сердца, — уста Твои ныне так иссушены, что целомудренный язык Твой приник к небу; Твой несравненный подбородок, подобный чарующей долине меж двух холмов, поруган, а сладчайшая гортань Твоя, из которой звучали приятнейшие речи, такие, что те, кто слышал их, поражались стрелами нежной любви, гортань сия испила горечи уксуса и желчи. О горе мне! Как обезображен Твой дивный лик, еще недавно пленительный как рай наслаждений, ласкавший всякий взор! Я вижу Тебя, лишенного красоты и очарования. Твои восхитительные руки, округлые, гладкие и прекрасные, как бы выточенные из драгоценного материала и украшенные драгоценными каменьями, Твои ноги, подобные мраморным колоннам на золотом основании, подгибаются — так сильно пострадали они от мучительного растяжения, тело Твое, прекрасной формы, подобное высокому холму, вздымающемуся среди лилий, забрызгано кровью и измождено, так исхудало оно, что можно перечесть все кости.

«Что еще сказать мне, возлюбленный мой? Все члены, взятые вместе и по отдельности, являвшие беспредельность благодати, опьянявшей дух всех людей и привлекавшей их устремления, ныне приняли форму смертную, глубоко ранящую острой болью все чувства тех, кто любит Тебя. О жгучие слезы! истекайте непрестанно из глубины сердца моего и омойте все раны моего возлюбленного! Какое сердце, будь оно железным или каменным, не умягчится при виде нанесенных Ему стольких жестоких ран! О сладчайший мой учитель! Кто даст мне власть умереть вместе с тобой? Я желаю, чтобы вся моя сила умерла вместе с Тобой, чтобы все мои кости сокрушены были в час Твоей смерти, чтобы душа моя была распята вместе с Тобой. О, блажен тот, кто умирает и, как могучий борец, вступает вместе с Тобой на ристалище борьбы за добродетель, кого не заставит отступить боль, ни пошатнуться радость, ибо он мужественно сражается вместе с Тобой и каждый день добровольно принимает смерть. Не сладостна ли рана того, кто с постоянством ищет твоих ран и кто, созерцая их, освобождается от всякой вражды?»

Генрих Сузо (1295 -1366).


Ein unordnung bringet die andren.
Загрузка...