Юлий бывал в театре очень давно, еще при царе, и больше ходить туда не имел никакой охоты. Случилось его появление в театре по стечению обстоятельств, в глубочайшей российской провинции. Ничто из постановки не отложилось в памяти Юлия, кроме разве что мятых пирожных в антракте и еще того, что у главной актрисы на платье сзади была дырка возле плеча. Актриса была некрасивая, чернявая, с капризным и голодным лицом. Прореха в ее одежде Юлия весьма раздражала, а сам театр для него надолго стал символом убогой попытки скрыть нищету.
Кино – вот это совсем другое дело. В кино и роскошь, и правда жизни хлестали через край, а билет, кстати, стоил совсем недорого.
Андрей Иванович Кравцов являлся вторым человеком на съемках картины «Княжна-пролетарка» – помощником главного режиссера по подбору основных кадров.
Сюжет картины предполагался такой: во время Революции семейство князей Строговых бежит за границу, но в неразберихе революционной смуты теряет младшую дочь, которая становится беспризорницей, коротко стрижет волосы и выдает себя за мальчишку. Затем бывшая княжна попадает в приют для беспризорных детей, где получает хорошую рабочую специальность и, в общем, становится настоящим человеком, пролетаркой. В то время как ее родители влачат бесславное существование в эмиграции и в своем моральном падении скатываются все ниже. Например, старшая сестра поет в кафешантане и под конец делается совершенно погибшей женщиной.
Картина должна была выйти в пяти частях.
Если судить здраво, то второй человек на съемках был на самом деле именно что первым человеком. Ведь только от него, от товарища Кравцова, в сущности, сейчас и зависело – кто будет играть и где достать одежду для актеров. Все это Фима подробно разъяснил Ольге по дороге в студию.
Ольге предлагалось пробоваться на роль старшей сестры, той, что поет в кафешантане, носит роскошные туалеты и всячески морально разлагается, то есть томно смотрит на мужчин и медленно опускает густо накрашенные веки.
– Это ведь кино, Оля, – объяснял по дороге Ефим Захарович, – оно тем хорошо, что петь-то тебе и не придется, а ты только должна будешь показывать, что поешь. Войти в роль, так сказать, и убедить.
Ольга очень волновалась. Она оделась как можно более лучше. Все девочки из общежития, как могли, ей помогали, а Агафья Лукинична даже подарила по такому случаю красивые длинные бусы из речного жемчуга, которые приносят счастье. Ольга закрывала глаза и мысленным взором видела женщин с тяжелыми ресницами, в головных уборах с перьями и в невероятных туалетах со стеклярусом вдоль подола.
Ольга пыталась идти так, словно на ней похожий туалет, – пусть помощник режиссера видит, что она привыкла к подобным одеяниям, – но только зазря спотыкалась.
Проницательный Фима ей сказал:
– Ты не волнуйся. Тебя точно возьмут, потому что им, главное, надо красивую.
Здание киностудии находилось на Петроградской, недалеко от бывшего штаба Революции. Там было тихо и просторно повсюду: площадь с маленькой старой церковью, широкий въезд на мост, небольшой, заплеванный семечками парк. За деревьями проглядывалась мечеть с круглым куполом, похожим на бритую голову большого татарина.
Фима не позволял Ольге останавливаться и озираться по сторонам, а поскорее тащил ее под руку ко входу со скромными белыми колоннами.
Внутри здания оказалось суетливо и гулко, многие помещения были перегорожены досками, и повсюду шевелилась разная деятельность. Фима несколько раз спрашивал у рабочих Кравцова, иногда даже без особой надобности. Кравцова все знали, и все показывали дорогу до Кравцова в одном направлении, отчего уверенность Фимы в грядущем успехе постоянно возрастала.
– Видишь, – говорил он Ольге, – товарищ Кравцов – большая фигура.
Ольга с интересом осматривалась на киностудии. Посреди хаоса декораций вдруг появлялись рельсы для кинокамеры или неожиданно открывалась небольшая комната, обставленная роскошной, но ненастоящей мебелью. Фима увлекал Ольгу за собой очень стремительно, поэтому все перед ее глазами мелькало фантастическим калейдоскопом.
Кабинет Кравцова помещался в выгороженном закутке. В длинном блекло-зеленом ящике с надписью GEWEHRE,[5] сделанной по трафарету, горой были навалены неопрятные толстые папки, а к дощатой стене криво были приколоты фотографии разных актеров и актрис в вычурных позах. Сам Кравцов что-то раздраженно кричал в телефон, но при виде вошедших сразу же швырнул трубку и уставился на них.
Это был человек среднего роста, рыхлый, светловолосый, с пухлой бородавочкой на подбородке. Глаза его, в контраст к партикулярной наружности, горели злобой бегущего в атаку сенегальца.
– Слушаю вас, товарищи, – бросил Кравцов.
Фима заговорил интимным тоном:
– Я вам звонил… Я Гольдзингер, а это, будьте любезны познакомиться, Ольга, моя кузина.
Эти простые слова, кажется, немного смягчили Кравцова.
– Кузина! – куда более мирно хмыкнул Кравцов, окидывая Ольгу взглядом работорговца.
Ольга не знала, как себя вести, поэтому надулась.
– Мы с вами обсуждали возможность получения роли в картине, – напомнил Фима, облизывая губу.
– Уточните, – буркнул Кравцов.
– Старшая сестра, – Фима был сама обходительность. – В «Княжне-пролетарке».
– А она петь-то умеет? – осведомился Кравцов и простучал пальцами по колену какой-то замысловатый ритм.
Ольга сказала:
– В картине ведь не будет слышно.
– Зато будет видно! – рявкнул Кравцов. – У вас имеется опыт?
– Я играю в постановке, – сообщила Ольга.
– Интересно, – протянул Кравцов, всем своим видом показывая, что ему это совершенно неинтересно. – И у кого ж то, позвольте спросить?
– В каком смысле – у кого? – не поняла Ольга. – Это молодежный театр, революционный. У нас, в рабочем клубе возле фабрики. Там, между прочим, нет хозяев.
– Кто руководитель, я имею в виду. Заправляет там у вас кто? – Непонятливость Ольги начала его раздражать.
Фима забеспокоился. Он рассчитывал на то, что Ольгина наивность в сочетании с ее миловидностью вызовут у Кравцова по меньшей мере умиление.
– Товарищ Бореев у нас главный, – гордо сказала Ольга. – Он и пьесу написал, и учит, как делать постановку.
– Знаю Бореева. Дилетант и бездарность, – отрезал Кравцов.
– Он, между прочим, не только руководит, но и играет сам наравне с другими товарищами, а не отлынивает, – возразила, обидевшись, Ольга.
– Чему он вас там научил, позвольте узнать? – буркнул Кравцов. – Сейчас все кругом мастера кричать о революционном искусстве, а на практике дело оборачивается исключительно построением живых пирамид и мимических фигур при полном отрицании всего предшествующего опыта. При чем тут театр? И где здесь какая-то особая «революционность»? Массовые немые сцены, надо же! Да такое еще при Гоголе было – «к нам едет ревизор»!
Кравцов произносил приговор Борееву небрежно, как нечто давно решенное. За его плечом Фима делал Ольге отчаянные знаки, призывая кузину образумиться, но та только покраснела и на предостережения Фимы никак не реагировала. Ей ужасно хотелось, чтобы Кравцов принимал всерьез и Бореева, и его постановку в революционном молодежном театре – а значит, и самоё Ольгу.
Ольга выпалила:
– Между прочим, про Робин Гуда, про которого наша постановка, в самой Америке кино снимали! Я в кинематографе видела. Если уж даже в Америке, где угнетают негров, и то знают про Робин Гуда, значит, товарищ Бореев написал очень полезную пьесу.
Теперь Кравцов смотрел на Ольгу с любопытством.
– Вот, значит, как? – произнес он. – Робин Гуд, да… Любопытно. Ну так что, вы умеете петь?
Ольга ответила:
– Я умею смеяться и немножко умею плакать, если надо. Только я должна сосредоточиться.
Кравцов откинулся на своем стуле, сцепил пальцы на животе. По правде сказать, живота почти не было, худосочен был пока что товарищ Кравцов для подобной позы, хотя задатки имелись.
– Ну, читайте, – распорядился Кравцов.
– Что читать? – Ольга сразу растерялась.
– Что хотите. – Он нетерпеливо побарабанил пальцами. – Басню, стихи. Наизусть.
Ольга сказала, подумав:
– Я прочитаю статью из рубрики «Суд идет». Про Ольгу Петерс и ее разбитую любовь.
Кравцов, казалось, был несколько озадачен подобным выбором, однако, уловив молящий взор Фимы, все же кивнул:
– Хорошо. Читайте.
Ольга опустила веки. Ей вмиг все так ясно вспомнилось: Руина Вздохов, одиночество после отъезда Доры, газета с очерком о несчастной Петерс… Она набрала в грудь побольше воздуха и начала:
«…Застав возлюбленного с другой, Ольга Петерс не выдержала. Свершилось то, о чем она подозревала с самого начала. С громким восклицанием она извлекла пистолет и несколько раз в упор выстрелила в изменника. Обливаясь кровью, он упал, а Петерс сдалась полиции…
– …Встать! Суд идет!..»
Ольга остановилась.
– Здесь надо заплакать, но у меня это еще плохо получается, – прибавила она.
– Гм, – выговорил Кравцов. – Оригинальный выбор. Не знал, однако, что криминальная хроника превратилась у нас в объект искусства. Впрочем, она всегда была немного искусственной…
Ольга сочла замечание помощника режиссера шуткой и засмеялась.
Смеялась она не по-настоящему, потому что на самом деле ей вовсе не было смешно. Она, как умела, воспользовалась уроком, полученным от Татьяны Германовны: с неподвижным лицом приподняла брови и округлила губы:
– Ха, ха, ха.
Теперь Кравцов уставился на молодую девушку с откровенным ужасом. Затем он перевел взгляд на Фиму и тихо попросил:
– Уведите ее.
– Что? – не понял Фима.
– Не подходит, – объяснил Кравцов.
Ольга перестала смеяться, но бровей не опустила и по-прежнему держала губы буковкой «о».
– Почему? – спросил Фима с отчаянием. Он не мог поверить в окончательность неудачи и все еще не хотел сдаваться.
Кравцов подался вперед. Глядя Фиме прямо в лицо, он отчетливо проговорил:
– Аб-солютно без-дарна.
Повисла пауза. Фима глупо моргал. Итак, его красавица кузина все-таки отвергнута. О последствиях подобной катастрофы жутко было даже помышлять.
Ольга медленно повернулась к Фиме.
– Фима! – трагическим голосом прошептала она. – Ты же обещал, что… Да? Ты же обещал!
После чего громко, с воем, разрыдалась. По-настоящему. Это был, товарищи, полный натурализм, во всем его несценичном, некинематографичном безобразии, с искривленным ртом и часто мигающими, мгновенно распухшими глазами.
Фима глядел на Ольгу и с каждой секундой все более явственно догадывался о том, что между ними все кончено.
В студии Ольга даже не обмолвилась о том, что пыталась устроиться на роль в кинематограф. Еще не хватало обсуждать это, например, с Настей Панченко. Настя сразу спросила бы, какую роль собиралась играть Ольга в той картине. Пришлось бы отвечать, что роль старшей сестры, белогвардейской эмигрантки, которая от страха перед Революцией покинула социалистическое Отечество и теперь поет в парижском кафешантане. Настя сморщила бы нос и объявила роль гнилой и недостойной. «Товарищ Бореев говорит, что изображать врагов трудового народа должны только самые сознательные, кто хорошо видит разницу между театром и жизнью, между образом и актером. Иначе тебе вдруг захочется тоже стать развращенной. Не сознательно, конечно, а неосознанно, но все же захочется. Тут много опасностей, потому что эта твоя гнилая героиня наверняка хорошо одета. Такое затягивает».
Выслушивать подобное нравоучение от Насти Панченко, несостоявшейся проститутки, комсомолки-ригористки? Нет уж. Лучше вообще промолчать. Безмолвно проглотить свою скорбь.
Помимо всего прочего, Ольге предстояла довольно щекотливая встреча с Алешей. Избежать этой встречи, если уж Ольга решилась прийти в студию, никак невозможно. Алеша играет теперь одного из стрелков Робина Гуда (его повысили до ответственной роли!) и наверняка уже на месте.
Нужно сделать вид, будто ничего особенного не случилось. Во всяком случае, лично Ольга не придает случившемуся никакого значения. Так, пустяки.
Ольга высоко подняла голову, входя.
Алеша репетировал и даже не посмотрел в ее сторону. Ольгу будто холодной водой окатило. Вот, значит, как! Он ее больше не замечает… Ладно.
Она шепотом поздоровалась с Настей и села в зале на стул.
Настя шепнула:
– Ты почему опоздала?
– Было одно несущественное дело.
– А плакала почему? – проницательная Настя, конечно же, все видела.
– На гвоздь наступила, – сказала Ольга. – А ты как считаешь?
– Никак… – Иногда даже Настя соображала проявить деликатность.
Когда эпизод, в котором был занят Алеша, закончился, стали отрабатывать массовые сцены. Вечер прошел незаметно, Ольга отвлеклась от своих неприятностей и немного повеселела. В конце концов она догадалась, кто виноват в ее провале у Кравцова, и это, ясное дело, был Фима.
Она уже собиралась уходить вместе с Настей, когда к подругам наконец-то подошел Алеша.
– Я вас провожу, – сказал он просто.
Ольга глянула исподлобья:
– Мы ведь не маленькие и сами можем дойти.
– Что-то ты, Ольгина, сегодня не в духах, – сказал Алеша.
– Устала, – ответила она небрежно.
– Я тут заходил к тебе, – прибавил он (Настя внимательно следила то за Алешей, то за Ольгой, переводя глаза с одного на другую). – Да тебя дома не оказалось.
– Да, – Ольга пожала плечами, – мне передавали, что ты заходил. Ну, идем.
Это «идем», с одной стороны, прозвучало как обращение к Насте, а с другой – не исключало из компании и Алешу. Проделано тонко, что и говорить. Алеша, разумеется, истолковал Ольгину реплику в свою пользу и покинул студию вместе с подругами.
Впрочем, ничего «решительного» в тот вечер так и не произошло. Настя подробно рассказывала о комсомольском собрании, а потом – о новой ватермашине (американское изобретение), на которую она сейчас перешла работать.
– Главное преимущество – в том, что у этого ватера усовершенствованные веретена системы Раббета и скорость до двенадцати тысяч оборотов в минуту, – увлеченно говорила Настя, делая короткие, энергичные взмахи рукой.
Она обладала счастливой способностью подробно повествовать о вещах, которые совершенно не были интересны ее собеседникам, и не испытывать при том ни малейшего неудобства.
Возле общежития Алеша простился с обеими девушками за руку и ушел.
Иван Васильевич в который уже раз разгладил на столе измятый листок. На листке было написано с простодушной откровенностью:
Почерк с зачатками каллиграфических умений, но рука писавшего явно подрагивала и вообще плохо слушалась. «Спившийся служащий, например, банка, – думал Иван Васильевич, всматриваясь в кривые росчерки. – Буква М у него явно выводит мыслете…»
Шутка была вроде бы смешная, но разделить ее оказалось не с кем, поэтому Иван Васильевич даже не улыбнулся. Продолжал читать.
Писал некто Вольман, в печальном своем прошлом – скупщик краденого. Уверял, витиевато и лживо, будто уже в достаточной мере покаран властями, и притом неоднократно, отсидел свое в тюрьмах, где натерпелся, по грехам своим, всяких страданий. Сейчас, испытывая непреодолимое желание помочь властям, Вольман считает своим ДОЛГОМ указать, что виновный в убийстве начальника охраны Госбанка товарища Чмутова Ленька Пантелеев скрывается на одной квартире в Эртелевом переулке, у своей полюбовницы, где его можно будет арестовать, сделав соответствующую засаду.
Задерживать самого Вольмана и допрашивать его лично Иван Васильевич не видел пока большого смысла. Скорее всего, тот действительно был скупщиком краденого. И скорее всего, вопреки заверениям, до сих пор не оставил своего ремесла; однако сейчас это не имело значения. Важно было другое: Вольман по какой-то причине рассорился с Пантелеевым и решил его сдать УГРО.
К дому в Эртелевом переулке была отправлена оперативная группа во главе с товарищем Дзюбой. Сотрудников после повсеместного сокращения штатов не хватало, поэтому Дзюба предложил взять на операцию также Юлия.
Юлий был этим обстоятельством немало удивлен. Ему-то всегда казалось, что Дзюба его не то что недолюбливает – а считает, в принципе, ничтожным. Что ж, в системе координат того мира, который порождает таких, как товарищ Дзюба, Юлий действительно немногого стоил. И Юлия растрогало, когда он выяснил, что товарищ Дзюба, оказывается, умеет делать кавалерийские вылазки за границы своего мира и по достоинству ценить выходцев из других миров.
Ивана Васильевича тоже несколько удивил выбор товарища Дзюбы. Впрочем, Иван Васильевич умело скрыл свое удивление.
Один только Дзюба, существующий в полной гармонии с собой, ничем не был смущен.
– Может, стреляет он и плохо, – объяснил товарищ Дзюба, нимало не беспокоясь присутствием тут же обсуждаемого Юлия, – но наблюдательный, черт, и в драке, я так полагаю, через два на третий прикладывает кулак куда надо.
Эта характеристика полностью убедила Ивана Васильевича и втайне польстила Юлию.
Когда вошли в Эртелев переулок, Дзюба сказал:
– Ты, Служка, здесь останешься. Вот, я думаю, хорошая подворотенка. Тут и базируйся с товарищами, – он кивнул отдельно еще двоим красноармейцам, приданным оперативной группе вследствие особой ответственности дела. – Глазок у тебя шулерский, на разные странности наметанный, поэтому примечай и пресекай по мере надобности. Главное – если Пантелеев от нас вырвется, чтобы он мимо тебя не пробежал. Отрезай ему все пути.
– Понял, – сказал Юлий.
Он вместе с двумя товарищами направился в подворотню, а Дзюба еще с двумя зашагал к подъезду дома напротив.
Квартиру, указанную в ДОНОСЕ раскаявшегося Вольмана, занимала гражданка Цветкова Валентина Петровна, которая и отворила дверь.
Дзюба показался в дверном проеме и сразу же внушил гражданке Цветковой очень много уважения: кожаной курткой, крепкой, бритой головой, уверенным выражением лица – словом, всей своей личностью.
Пока Цветкова рассматривала предъявленный Дзюбой мандат, вслед за ним в квартиру вошли еще двое. Дзюба заботливо отобрал у Цветковой бумагу и обошел квартиру, заглянув по очереди во все комнаты и чуланы. Он действовал неторопливо, но вместе с тем и сноровисто, а Цветкова ходила за ним как привязанная и помалкивала.
Это была молодая женщина, не старше двадцати пяти лет, а то и помоложе, только слегка потасканная, как многие ее возраста, пережившие Революцию. Но, в общем и целом, довольно привлекательная, с коротко стриженными вьющимися золотистыми волосами и большими голубыми глазами слегка навыкате. Лицо ее казалось, впрочем, довольно вульгарным, и вовсе даже не из-за того, что она была сильно накрашена, но притом одета в халате и тапочках, а от какого-то внутреннего, природного изъяна личности. Казалось, если смыть с нее краску, то она сразу утратит всякую уверенность в себе и испугается.
– Пролетарского происхождения мадамочка, – определил Дзюба и выразительно прищелкнул языком.
Закончив осмотр помещений, Дзюба с товарищами занял позицию в столовой, куда, вероятно, первым делом и зайдет Пантелеев, когда появится на квартире. Валентине было приказано сидеть там же и никуда не выходить.
– А что, – заговорил Дзюба, обращаясь к ней, – давно вы знаете гражданина Пантелеева?
– Порядочно, – ответила Валентина, глядя в сторону.
– В каких вы отношениях с ним состоите?
– Я не арестованная, чтобы вам про мою жизнь рассказывать, – сказала Валентина. – Не утруждайтесь спрашивать, не отвечу.
– Полюбовница, значит, – удовлетворенно произнес Дзюба. – Как и было указано.
Он встал, прогулялся по комнате, взял из буфетика чашку. Повертел ее перед лицом.
– Красивая чашечка. Ваша?
– Что значит – «ваша»? – вспыхнула Валентина. – Это и квартира моя, и все вещи в ней.
Дзюба очень удивился.
– Да разве? – протянул он. – Если вы пантелеевская полюбовница, то вашего тут ничего нет, а все награбленное у других людей. Он ведь небось подарил, Ленька?
– Вас не касается, пока я не арестованная. Поставьте на место.
Дзюба водрузил чашечку обратно на полку, прикрыл дверцу буфета и вернулся на диван. Валентина то садилась на стул возле стола, то принималась ходить по комнате, сжимая пальцы, то вдруг подходила к окну.
– От окошечка отойдите, – распорядился Дзюба. – Присядьте, не терзайте себя понапрасну.
Валентина опять уселась на стул.
– Может, чаю вам сделать? – спросила она вдруг.
Красноармейцы от чая не отказались, а Дзюба отказался.
– Если вы их отравите, гражданочка, так хоть я в целости сохранюсь и смогу предъявить вам обвинение, – объяснил он.
Валентина некрасиво, пятнами, покраснела и вышла за самоваром. Один из красноармейцев проследовал за ней – проследить, чтобы «мадамочка не озоровала».
Скоро оба возвратились, и действительно с самоваром. Валентина немного взбодрилась, огрызаться перестала. Приготовила чай.
Дзюба действительно пить не стал. Отмечал про себя, что женщина держится без страха, уверенно. Хозяйкой себя ощущает. Хозяйкой в собственном доме.
Это наблюдение кое-что прояснило Дзюбе касательно нрава самого Леньки Пантелеева. Дзюба считал, в полном соответствии с устаревшим подходом к жизни, что каков мужчина, такова при нем и женщина. Взаимосвязь, как говорится, прослеживается однозначная.
– А что, Валентина Петровна, – заговорил Дзюба между делом, – ваш Леонид Иванович – он много пьет?
– Чай он пьет, – резко ответила она. – Ясно вам?
– Да я ведь не про чай спрашивал.
– Знаю я, о чем ваши вопросы, – сказала Валентина. – И отвечаю на них как умею, прямо и без лжи.
– Что, и не обижает? – добродушно цеплялся Дзюба. – Неужели ни разу не обидел? Да быть такого не может…
– Нет, не обижает, – отрезала она. – Леонид Иванович никого из своих никогда не обижает. И я ему, между прочим, не полюбовница, как вы изволили предположить.
– Вот как? – удивился Дзюба. – А мне-то разное дурное про вас и Леонида Ивановича подумалось. Испорченный я человек! Мадамочка из вас привлекательная, по возрасту очень даже молодая, а Леонид Иванович тоже ведь мужчина не старый. А уж как в товарища Чмутова пальнул – сразу видно, горячая кровь. Вполне для вас подходящий субъект.
– Буржуазное ваше рассуждение, – сморщила нос Цветкова. – Мне Леонид Иванович как брат, и квартиру эту я для него держу, чтобы ему было где переночевать, если придется.
– А где его дом? – спросил Дзюба, разглядывая потолок. – Настоящий дом. Где он живет?
– Настоящий дом? – Валентина вдруг рассмеялась. – Да весь Петроград ему дом! Он на одном месте два раза-то и не ночует.
– Сегодня ждете его?
– Я его всегда жду, для того и живу здесь, – ответила Цветкова. – Вы что думаете, какой он?
– Он убил человека, – сказал Дзюба. – И многих ограбил. Я так думаю, что он опасный субъект.
– Грабил он все больше буржуев недорезанных, а убил – что ж, ведь как на зверя на него накинулись, со всех сторон затравили – как тут не выстрелишь!
– Вы подробности того дела откуда знаете?
– Да из газеты… Его самого не спрашивала.
– А почему вы, Валентина Петровна, Леонида Ивановича о его делах не спрашиваете? Боитесь? – Дзюба прищурился.
– Я его не боюсь, – ответила она, тряхнув кудряшками, – потому что он ко мне ласковый. А не спрашиваю – так ведь незачем. Что надо, я и так про него знаю.
– А чего не надо – то тоже знаете, но содержите в глубоком секрете?
– Чего не надо – того и не надо, – отрезала Валентина.
После этого Дзюба замолчал и долго, долго ее рассматривал. И неожиданно ему как будто сама собой предстала вся эта Валентина как она есть, без всякого снисхождения или сокрытия. Он увидел ее скучное детство и голодную революционную юность, Леньку увидел, который показал ей сказку: богатые платья, рестораны с танцами, невиданные лакомства. После череды серых, опасных, тяжелых на руку и всегда пьющих мужчин – Пантелеев, от которого она не ждала ничего плохого. Никогда не ждала. Улыбчивый, подарки дарит, ничего взамен не требует.
Такая, конечно, Леньку не сдаст.
Дзюба опустил веки, задумался. А сколько еще по городу таких Цветковых, которых Пантелеев вытащил из грязи обывательского прозябания? Преданных ему по гроб жизни? Дзюбу жуть пробрала – аж дыхание перехватило.
Когда он открыл глаза, Валентина сидела в прежней позе за столом и все еще улыбалась. Один красноармеец наставил на нее револьвер, другой приподнялся.
В замке скрежетал ключ.
Дзюба вытащил маузер, бесшумно встал и придвинулся к двери, выводящей в коридор.
Там слышны были шаги. Спокойные и быстрые. Человек пришел домой, уверенный в том, что его ждут, что ему будут рады. Валентина расслабленно молчала. Моргала, поглядывая то на револьвер, то на дверь.
И только когда дверь в комнату шевельнулась, Цветкова вдруг выгнулась на стуле дугой и закричала пронзительно:
– Леня, беги!
Дзюба толкнул дверь ногой, ударив стоявшего в коридоре человека, и вырвался из комнаты. Ленька отпрыгнул к противоположной стене коридора, затем метнулся к входной двери, и на миг между Ленькой и Дзюбой очутилась толстенная шуба, висящая на вешалке. Дзюба выстрелил и пробил в шубе дыру. Ленька уже перепрыгивал через ступеньки и несся на улицу.
Красноармеец, угрожавший Цветковой, прошипел нехорошее слово. Валентина вцепилась в его руку, повисла на локте:
– Нет!
Выстрел раздался, очень громкий, и бессмысленно разнес люстру.
Отшвырнув Цветкову, красноармеец выскочил из комнаты вслед за Дзюбой. Третий устроился возле окна, готовый стрелять в Пантелеева, когда тот появится на мостовой.
Но Леньки он так и не увидел. Тот, несомненно, догадывался о подобном маневре и потому стелился вдоль самой стены. Красноармеец выглянул подальше. Цветкова с криком подскочила к нему и попыталась вытолкнуть его из окна. Пришлось ему развернуться и утихомиривать женщину.
– Пусти! Урод! Пусти! – кричала та, разом растрепавшаяся, страшная, с размазанным до подбородка ртом.
Красноармеец повалил ее на диван, стянул ей руки поясом от ее халата. Она извернулась и попыталась его укусить.
– Вот ведь бешеная, – сердился красноармеец, придавив к дивану коленом дергающуюся Валентину. – Искалечу, не дергайся. Да тише ты, дура!
– Калечь! Давай, калечь! Ирод! Урод! – орала Валентина. – Бьют! Убива-ают!..
Он ударил ее несколько раз по лицу, и она наконец замолчала, тяжело дыша и глотая огромные черные слезы.
Красноармеец потащил ее, связанную, на кухню, умыл там и обтер ей лицо полотенцем.
Переулок казался пустынным. Юлий курил в подворотне, с показной небрежностью и скукой поглядывая по сторонам. Красноармейцы, бывшие с ним, переговаривались между собой о чем-то, для Юлия совершенно недоступном. Оба парня были родом из деревни. Юлий быстро перестал их слушать.
Ему было ясно, что ждать придется несколько часов, что за это время они все успеют замерзнуть, затосковать, ослабить бдительность…
То и дело по переулку проходили разные люди, но все они шли мимо. Пару раз Юлий настораживался – появлялись типы, похожие по описанию на Пантелеева. «Сложение стройное, лицо обыкновенное». Но и эти не входили в указанный дом, а постепенно исчезали в конце переулка.
«Удивительно все же устроен мир, – подумалось Юлию. – Ждешь кого-то, и все остальные люди представляются тебе на земле излишними. Ты легко можешь без них обойтись, потому что позарез тебе необходим только один человек, один-единственный. Но для кого-то другого кто-то из этих лишних и ненужных – такой же необходимый…»
Потом Юлий задумался о красноармейцах и вдруг понял, что эти парни, такие сильные и крепкие, сейчас от него зависят. Как Юлий скажет, так они и сделают. Скажет – стоять и ждать, будут стоять и ждать. Скажет – стрелять, побегут и будут стрелять. Кто знает, вдруг их убьют в перестрелке? И все это произойдет потому лишь, что Юлий отдаст приказание. Странно понимать, что от тебя кто-то зависит. И речь идет не о карточном проигрыше, не о разорении даже, а о самой жизни. Одной-единственной. Жизни человека, который кому-то позарез нужен, только он, и никто иной во всей вселенной.
Юлий повернулся к красноармейцам, а один из них вдруг перестал приглушенно рассуждать о заготовках сена, бросил папироску и проговорил, обращаясь к Юлию:
– Что вертишь головой? Упустишь! Кажется, вон он идет.
Юлий поскорее обернулся и успел увидеть, как в тот самый дом в Эртелевом переулке входит человек.
– Так, – сказал Юлий быстро, – его прямо на нас сейчас выгонят. Приготовьтесь. Руки не застыли? Погрейте пальцы.
И он несколько раз сжал и разжал пальцы, держа руки у лица.
– Ты, наверное, в детстве много на фортепьянах играл, – предположил красноармеец помладше. – «Погрейте пальцы»!..
Он взял винтовку и прицелился в парадную.
Второй просто молча улыбался.
Юлий сказал:
– Вот она, Цветкова. Гляди!
И показал на окно. Там действительно мелькнуло женское лицо, но быстро скрылось. И почти тут же хлопнула парадная, в переулок вылетел в развевающемся пиджаке Ленька Пантелеев. Он не бежал, а как-то странно скакал по мостовой, словно превратившись в плоскую тень, скользящую вдоль стен домов. За ним, ругаясь и стреляя на ходу, бежал Дзюба.
Дзюба казался очень тяжелым, обремененным плотью и кожаной курткой, сковывающей движения, в то время как Ленька выглядел практически бестелесным.
Юлий с товарищами бросились наперерез, и красноармеец с винтовкой выстрелил в Леньку почти в упор.
Пуля влетела в стену дома, и штукатурка пошла причудливыми трещинами. Ленька прыгнул на красноармейца, толкнул его в сторону, ударил ногой по голени второго, затем мельком пустил взгляд в Юлия, и Юлий мог бы поклясться, Ленька его узнал. Ленька определенно вспомнил парня с Сортировочной, который подходил к нему в пивной и просился в банду. У Юлия все в душе захолодело.
В следующий миг Ленька исчез.
Дзюба подскочил мгновением позже. Он почти не запыхался, но куртка на нем словно курилась паром.
– Туда! – Дзюба махнул маузером, показывая на подворотню.
Все пятеро побежали по Ленькиному следу. Лабиринты дворов, словно воронка, затягивали в свои глубины Пантелеева и злокозненно вертели его преследователей, заставляя тех подчас бегать кругами. Изредка перед глазами Дзюбы на долю секунды вилял серый пиджак, но затем все опять исчезало, оставались лишь высокие, до облаков, стены, кляксы окон на них и кошки, ведущие таинственную жизнь среди местных помоек.
В одном из дворов Дзюба налетел на молодуху и едва не сшиб ее с ног. Молодуха взвизгнула, что указывало на отменное ее здоровье, а Дзюба сразу остановился, сделался любезным, снял кепку, протер ладонью череп и спросил:
– Человек в сером пиджаке пробегал здесь – не видала?
Молодуха подумала и сказала, что видала и что человек убежал туда.
– Только ты его, дядечка, не догонишь, – прибавила она уже в спину Дзюбе, после чего продолжила путь.
Ленька лопатками ощущал приближение погони. Парень в кожаном ему сильно не нравился. В его повадке не ощущалось никакой злобы, одна только уверенность в собственной правоте, а такая уверенность, как по себе знал Ленька, делает человека почти непобедимым.
Нужно было сбить преследователей, запутать их. Пора прекратить убегать.
Ленька выскочил на Лиговку, оттуда, петлями, добежал до Обводного – и увидел фабричный клуб, где помещалась студия революционного молодежного театра.