Троюродный брат Фима Гольдзингер обещал устроить Рахиль в Петрограде на бумагопрядильне, где он сам работал мастером и имел большое влияние. Рахиль сошла с поезда пошатываясь. Мостовая уходила у нее из-под ног. В одной руке Рахиль держала узел – перетянутый бечевой чехол от матраца, в котором находились подушка, несколько платьев и теплые чулки; в другой – письмо троюродного брата Фимы. Фима писал тонким пером с росчерками, как и Дора; Рахиль этому искусству не обучалась, потому что в пору ее возрастания уже наступили тяжелые времена.
Кругом сновали люди, и Рахили вдруг показалось, что сейчас ее затолкают еще в какой-нибудь вагон и увезут в другое место, где она совершенно потеряется. Она поскорее отошла подальше от платформы.
Фима в письме говорил, что надо взять извозчика и ехать на Лиговку, дом сорок шесть, где общежитие. Там спросить Агафью Лукиничну, сказать, что от Фимы, и она устроит комнату.
Спотыкаясь, Рахиль выбралась с вокзала. Вокзал был весь как дворец, с росписями и чугунными завитками. Улица вокруг шумела и двигалась, непрерывно изменяясь, как будто Рахиль все еще ехала в поезде и смотрела в окно.
Она медленно прижала к груди узел с подушкой и вещами и уставилась широко раскрытыми глазами в густонаселенное, одушевленное пространство. Дети с голодными взорами и нищие с безразличными бельмами, деловито вихляющие дамочки в красивых пальто текли мимо; потом, грохоча, точно рассыпая по картону горох, протопало несколько солдат, хмурых и озабоченных. Когда солдаты ушли, Рахиль увидела лошадь.
– Дядечка! – взмолилась она извозчику.
Извозчик, недосягаемо высокий, чмокнул в пустоту губами.
– Куда едем, барышня? – осведомился он после паузы и с таким видом, словно обращается неведомо к кому.
– Лиговка, сорок шесть, – выговорила Рахиль и полезла, не выпуская узла из рук, чтоб не украли и не уехали с вещами без нее. Извозчик озирал дали и шевелил поводьями.
С лошадью было привычнее. Жаль, конечно, что Фима не встречает, но Фима занят на фабрике. Он придет в общежитие вечером.
Фиму Рахиль плохо знала. Он иногда появлялся на мельнице, но это было давно. Те Гольдзингеры были куда малочисленнее мельниковых и жили более свободно. Они довольно быстро рассеялись по всему свету. Некоторые вообще уехали в Канаду еще до революции.
Как близкий родственник, Фима готов был оказывать Рахили покровительство, о чем и объявил мельнику письмом. Решено было отправить дочь в Петроград на фабрику, где ее ожидает новое будущее.
Рахиль прибыла, одетая в рыжеватом тулупчике и длинной темной юбке до самой земли. Волосы она закрыла красной косынкой, по моде. Узел теперь лежал у нее на коленях, и она, чуть подавшись вперед, обхватывала его обеими руками, прижимая к груди.
Извозчик провез ее по широкой улице, затем явились светлые, нависшие над домами купола и посреди площади толстая металлическая лошадь с широченным задом. На лошади сидел такой же толстый всадник.
Извозчик, не выпуская из кулака поводьев, перекрестился на церковь. Рахиль посмотрела на это совершенно безразличным взглядом. С площади они свернули в улицу, гораздо менее нарядную, с устрашающими высокими домами и плоскими, как лица монгол, фасадами.
Наконец Рахиль немного освоилась, ожила, принялась вертеться, оглядываясь. Она вдруг по-настоящему осознала, что будет жить здесь, в этом большом городе. Справит себе модное пальто и платье с воротничком, сделает прическу. Она никогда не будет такой, как мама.
От этого ей сделалось по-пьяному весело, словно она хитро обманула кого-то, а тот и не догадывается. Девушка даже засмеялась вполголоса.
С тротуара ей махнул какой-то парень. Она ответила кивком и вдруг застеснялась, ткнулась подбородком в узел. Кто-то свистнул неподалеку, потом прокричал: «Барышня!»
«Странные тут все», – подумала Рахиль, опять пугаясь и замыкаясь в неподвижности.
Некоторое время она сидела молча и только косила глазами по сторонам, но чем глубже они уходили в улицу, тем чаще раздавались крики и свистки, и в конце концов Рахиль постучала в спину извозчика:
– Дядя, а что они кричат?
– Это они тебе кричат, – сказал он, не поворачиваясь.
– А что они мне кричат? – опять спросила Рахиль.
Тут он повернулся к ней с веселой, кривоватой улыбкой:
– Да ты ведь в красной косыночке, дочка, а здесь, на Лиговке, в красных косыночках проституки ходят.
Рахиль поскорее стянула косынку с головы и спрятала. К счастью, они скоро приехали.
Знающий жизнь Ефим Гольдзингер даже ахнул, когда увидел свою провинциальную кузину, в судьбе которой решился принять участие. За несколько лет Рахиль превратилась в красавицу. Полностью дремучую в плане образованности и привычки к городской жизни, конечно, но такие-то как раз и расцветают быстрее всего. И наивна – чистый лист: пиши что хочешь.
– Роха, – пробормотал ошеломленный Фима, – да ты красавица.
Рахиль сразу же деловито потребовала:
– Справь мне новый документ, Фима.
– Зачем тебе?
Она уселась на кровать, сложила руки на коленях.
– Ты можешь такое устроить или нет? Скажи сразу!
– Могу, – подумав, ответил Фима. – Да зачем тебе?
– Хочу другое имя.
Фима вздохнул:
– Сейчас многие берут другие имена, более подходящие к революционному моменту. К примеру, сам товарищ Ульянов-Ленин!
Рахиль не поняла, что он имеет в виду, но на всякий случай засмеялась, собрав кожу на переносице забавными морщинками.
– Мне нравится «Ольга», – сообщила она.
– Почему? – удивился Фима, который ведать не ведал об Ольге Петерс, ее сильном характере и великой любви.
– Потому что я больше не хочу быть еврейкой, – объяснила Рахиль. – После всего, что случилось с отцом и мамой.
– Завтра и похлопочу о новых бумагах, – кивнул Фима. И тотчас указал на очевидную практическую выгоду такого предприятия: – Я бы тебе еще год рождения поправил, а то на фабрику могут не взять за малолетством.
Они разговаривали, нимало не смущаясь присутствием Маруси Гринберг, соседки по комнате. Маруся была смугла, как мулатка, с курчавыми, будто негритянскими волосами. Она трясла маленьким утюжком, чтобы «раззадорить» в нем угли, и потом быстро водила по беленькому воротничку с очень длинными «носами». Маруся собиралась на свидание. Новая соседка Марусе сразу понравилась, хотя девушки едва успели обменяться парой слов.
Фима ушел от Рахили совершенно плененный. На свой счет он иллюзий не строил: невысокий, щуплый, с плаксивой нижней губой, он имел такой вид, словно собирался вот-вот помереть от чахотки. Хотя на самом деле не собирался. Чтобы такая девушка, как Рахиль Гольдзингер, обратила на него внимание, Фиме придется опутать ее настоящей сетью интриг, прижать к стене, обременить благодеяниями и в конце концов объявить, что у нее нет другого выхода, кроме как дать согласие на брак.
Закрыв за Фимой дверь, Рахиль повернулась к Марусе и произнесла с нескрываемой насмешкой:
– Он думает, мишугине коп,[3] что я из одной только чистой благодарности за него выйду. Видала, какими глазами на меня смотрел? Ну, пусть сперва сделает мне новые бумаги и устроит на фабрику.
Маруся засмеялась и уселась на стул возле окна – пришивать воротничок на свое лучшее синее платье.
Старый уголовник Белов оказался прав: тюрьма недолго удерживала его в своих стенах. Через пару недель он столкнулся с Ленькой на улице 2-й Рождественской в Петрограде.
– Ух ты, – промолвил Белов со скучной миной, как будто ожидал чего-то подобного и совершенно не рад встрече, – ну до чего же тесный это город, Петроград. Шагу не ступить, чтобы на знакомого не наткнуться. Как дела у тебя, братишка?
Ленька отвечал спокойно, даже весело:
– Мы не жалуемся.
– Где остановился? – продолжал расспросы Белов.
– У мамаши с сестрами.
– А папаша-то жив?
– Помер давно.
– Сестры замужем?
– Нет.
– А, – вымолвил Белов, – ну хорошо.
– Для кого хорошо? – не понял Ленька.
– Да для тебя же и хорошо.
Ленька покачал головой, не понимая, к чему Белов клонит.
Белов ухватил его под руку и потащил по улице, как будто торопился вместе с Ленькой поспеть куда-то. Они прошли половину Рождественской. Белов все помалкивал и вздыхал, как будто обдумывал нечто и прикидывал, стоит Леньке про это рассказывать или же категорически не стоит.
Ленька угадывал состояние своего спутника и никак его не торопил. Потребуется – все выложит, а сочтет преждевременным – промолчит.
Белов неожиданно проговорил:
– А нагулял жирка Питер. Скоро почти как до Революции сделается. Только народишко, конечно, теперь поблохастее, не такой мясистый, да и порода обмельчала, но уже стали появляться подходящие экземпляры. – Он глубоко задумался, облизывая синеватые губы. – Что ж, так и будем это все наблюдать в бездействии? – спросил наконец Белов.
Ленька ответил не задумываясь:
– Да я уж и сам на этот счет рассуждаю.
Белов вдруг улыбнулся, показав прокуренные до коричневого цвета зубы:
– И до чего же ты, любопытно спросить, дорассуждался?
– Так, – сказал Ленька. – Это революционный момент.
– Тебя ведь из Чека выперли? – как будто опять переменил тему Белов.
– Так, – не стал отрицать Ленька.
– За что?
– Сперва-то говорили, что, мол, по сокращению штатов, а потом прямо сказали – мол, за грабеж, и никакой новой работы тебе у нас не будет, – ровным тоном, но на самом деле с глубокой горечью ответил Ленька. – Да я ведь тебе объяснял… Сто раз, кажется, говорил. Я экспроприировал у откровенной контры…
– Это я тебе объясню, – перебил Белов. – Я тебе все сейчас объясню, а ты слушай и, главное, слушай не ушами, а сердцем. Время поменялось, а ты остался на месте. Вот что произошло на самом деле. Не поспел ты за временем, Ленька. Вот почему тебя из Чека выперли, а вовсе не по обвинению в грабеже или там по сокращению штатов.
– Как это? – недоверчиво переспросил Ленька.
– Да вот и так, – вздохнул Белов. – Я самых разных времен за жизнь нагляделся, отличить такое умею… Да мне-то меняться не нужно, а вот ты оплошал.
– Я не оплошал, – огрызнулся Ленька, – я не захотел.
– Это и есть твоя оплошка, – настаивал Белов, посмеиваясь. – Закурить есть?
Ленька дал ему закурить, глядя в темноту терпеливо и сердито.
Белов попыхал папироской, вернул ее Леньке и продолжил:
– Помнишь, ты меня про мой фарт спрашивал? Я, наверное, тебе расскажу.
Ночной город смыкался над ними, и в темноте только где-то впереди горел один фонарь, и можно было кое-как разбирать разные мелочи, населявшие тьму: тумбы у подворотен, мусорные кучи.
Белов говорил вполголоса, сдержанно, как о самом обыденном:
– Редко случалось, чтобы я не ушел от полиции, а если уж попадался, так надолго в арестантах не задерживался. Прочее – как повезет. Бывало – уходил с хорошей добычей, бывало – с разной ерундой. Выходило иногда, что и обманывали меня, и в дураках оставляли. По-всякому складывалось. Только одно невозможно – чтобы была мне неволя.
Ленька сильно задышал носом. Белов уловил это, усмехнулся:
– Тебе бы тоже так хотелось?
– Кому бы не хотелось? – вопросом на вопрос ответил Ленька.
– Ты хорошо ведь понимаешь – настоящего богатства, такого, чтоб надолго, тебе не обещается, – настаивал Белов. – Ни роскоши, ни женской любви, ни верных товарищей. Тут твое личное везение. Только одно тебе гарантируется – у сыщиков водицей между пальцами проливаться.
Ленька в ночном мраке кивнул головой. Белов и это уловил.
– Будешь моим наследником, – обещал он. – Когда меня убьют, мой фарт к тебе перейдет.
– А убить тебя могут? – обеспокоился Ленька.
– Как сказать… Думаю, рано или поздно выйдет мне пуля. Тут ведь все дело на обмане замешано, – промолвил Белов задумчиво. – Я по молодости многое не понимал. Думал, все будет честно. Но в таких вещах честно не бывает… А договоренность простая: с меня причитается дань, и так, чтоб неукоснительно и аккуратно. За это я остаюсь для сыска полным недотрогой. Но тут – как с платой за квартиру: заплатить-то ты обязан, но если хозяину втемяшится тебя выкинуть на улицу – выкинет. Кричи-сопротивляйся – без толку… У кого сила, тот и вправе, – заключил Белов и с усмешкой посмотрел на молодого приятеля. – Ну так что, Ленька, берешь мое наследство?
– Беру, – не раздумывая, ответил Ленька.
– Про условия ничего прояснить не хочешь?
– Нет. Мне и так все ясно.
У Леньки не водилось такого в привычках, чтобы подолгу топтаться на месте. С Беловым к нему опять вернулась определенность – чем заниматься и при каких условиях.
– Только в банде я буду главным, – поставил условие Ленька. – Чтобы никто надо мной не командовал.
Белов тихо засмеялся:
– Конечно, Леонид Иванович, ты будешь главным. А я рядом побуду, для твоего удобства. – Он вытащил из-за пазухи сверток и передал Леньке. – Вот тебе на первое время.
– Что это? – спросил Ленька, хотя уже понял – что.
– Деньги, – ответил Белов с полнейшим безразличием к предмету.
Ленька чуть нахмурил брови:
– Для чего?
– Чтоб без помех обдумывал дело, а не занимался глупостями.
Фима, как и обещал, устроил свою родственницу – теперь уже Ольгу и с более подходящей датой рождения – на бумагопрядильную фабрику, что на Обводном канале. Ольга к тому времени успела подправить не только анкету, но и внешность: она коротко подстриглась и не без помощи соседки по комнате, Маруси Гринберг, стала одеваться по-городскому.
Маруся встречалась с одним военным, который занимал большой пост. Фамилию возлюбленного Маруся скрывала, за глаза называла его «мой Митроша», а в глаза – «Митрофан Иванович». Митрофан Иванович был старше Маруси лет на пятнадцать и носил френч из такой хорошей ткани, как будто снял его с самого Керенского.
Маруся запрещала Ольге даже смотреть на Митрофана Ивановича. Заслышав звонок у входа, Маруся багровела щеками и обреченно застывала посреди комнаты, как малый зверек при падении на него тени от раскинутых крыльев коршуна.
– Ну что же ты? – говорила Ольга, которую это зрелище одновременно и забавляло, и сердило. – Он ведь сейчас уйдет, решит, что тебя дома нет.
Маруся медленно подносила руку к сердцу и выходила в коридор, тщательно и подолгу закрывая за собой дверь в комнату. Ольга подходила к самой-самой двери, прислушивалась. В коридоре деликатно переступали сапогами, приглушенно звучал мужской голос, глупо, счастливо хихикала Маруся. Потом все исчезало – Маруся и Митрофан Иванович куда-нибудь уходили.
– Смотри, что подарил! – вбегала Маруся после таких свиданий, радостная, каждый раз немного незнакомая.
Митрофан Иванович дарил шелковые чулки, шляпки, блузки, один раз – брошку.
Ольга рассматривала эти красивые вещи, прохладные и гладкие на ощупь, привыкала к их фактуре, к их необычной форме. В доме у мельника все было не так – и одежда, и разговоры, и еда. Маруся называла рестораны, куда водил ее Митрофан Иванович, перечисляла блюда. Все это напоминало путешествие в другой мир, например за границу или внутрь романа, и Ольге никак не верилось, что Маруся действительно побывала во всех этих волшебных мирах.
Ни готовить, ни шить девушки не умели. В общежитии не разрешалось держать примусы, вообще ничего не разрешалось, поэтому обедать ходили в столовую. Маруся могла перешить воротничок, а Ольга даже с этим бы не справилась.
Маруся подарила ей на первое время платье и юбку, «чтобы не как монашка ходить». На работе Ольга надевала комбинезон.
Она работала на випперовской машине, которая разрыхляла и выколачивала от мусора хлопок. Хлопок привозили в мешках, запятнанных множеством трудночитаемых фиолетовых и черных печатей. Мешки были очень пыльными. Их вскрывали и вынимали оттуда бесформенную, слипшуюся массу – странно было думать, что в конце концов из этого получатся тонкие нитки.
Виппер был старый, с прошлого века. Мастер, малого роста человечек с озабоченным обезьяньим личиком, показал новой работнице устройство аппарата. Ольга не столько слушала, сколько следила за тем, как морщинки то собираются на лице мастера, то вдруг разбегаются, точно рябь на воде. На левой руке у мастера не хватало двух пальцев, поэтому Ольга чувствовала к нему легкую неприязнь. После бесконечных разговоров с Марусей о любви Ольга поневоле представляла, как этот мужчина начнет ласкать ее своей беспалой рукой. Видеть такую культяпку на своем теле Ольге не хотелось.
– Ты слушаешь? – вдруг прервался мастер и уставил на Ольгу маленькие, выбеленные усталостью глаза.
– Да, – послушно сказала Ольга. – Под крышкой происходит вращение осей.
Мастер приподнял тяжелую деревянную крышку и показал две торчащие палки с крючками.
– Это называется «пальцы», – пояснил он, чем невольно вернул мысли молодой работницы к идее нежелательных ласк искалеченного мужчины.
Ольга, впрочем, усвоила в общих чертах насчет подачи хлопка на машину и удаления мусора и негодных мелких волокон, которые будут собираться на особых решетках.
Мастер показал ей еще несколько машин, участвующих в первичной обработке хлопка, например трепальную машину, самую важную из подготовительных машин, в которой хлопок окончательно разрыхляется действием бил – стальных полос, насаженных с помощью ручек на быстро вращающуюся ось. Билы отбрасывают хлопок на поверхность сетчатого барабана, из внутренности которого вентилятором высасывается воздух, потом вальцы снимают волокно, напоминающее теперь тонкий слой ваты, который затем уплотняется между валами и наматывается на деревянный стержень.
Ольга кивала, когда мастер бросал на нее взгляды, украдкой поглядывала на разные другие машины и других работниц. В общем, ей было ясно, чем и как предстоит заниматься.
Вообще Ольга была избалованной девочкой, однако, оказавшись лицом к лицу с необходимостью устроиться в новой жизни, она не оплошала и работы не побоялась, хотя бы и такой монотонной и тяжелой, как на бумагопрядильне.
Фима работал в других отделах и сюда, в цех первичной обработки хлопка, почти не заходил. Это Ольгу вполне устраивало.
В первые дни она валилась с ног от усталости и, закрывая глаза, видела виппер и стены цеха. Но постепенно эти видения развеялись, и Ольга начала грезить совершенно о другом.
Маруся Гринберг успела рассказать дорогой Олечке свою жизнь.
Марусин отец был сапожником. Жили они под Киевом. Папаша был евреем, что не мешало ему много пить и через это бедствовать. Братьев и сестер у Маруси народилось очень много, но все они страшно и от разных причин померли в детском возрасте.
– Когда покончилась и мамочка, тут я собрала в узелок свои вещички и пошла к отцу, – продолжала Маруся задумчиво.
Она сидела на своей кровати, а Ольга – на своей. Ольга видела, как двигается Марусина тень на потертых светленьких обоях. Маруся обхватила колени руками и покачивалась взад-вперед, как деревянная лошадка.
– У отца были какие-то люди, они пили, – вспоминала Маруся. – На столе валялись мятые газеты. У отца черные руки, как будто в смоле испачканные, и ногти – квадратные. Когда я думала об отце, я всегда представляла эти руки. Они умнее, чем он. Они как будто сами справлялись, без его участия. Чинили обувь или делали работу по дому, даже когда он был совсем пьяный. Ну вот, я стою с узелком, а он с друзьями пьет.
Маруся замолчала, погрузившись в воспоминания.
Ольга спросила с любопытством:
– И что?
Маруся опять качнулась, вперед-назад, и ответила:
– Он говорит: «Принеси-ка нам, Марусечка, из лавки колбасы, мне там за сапоги еще с того месяца задолжали. Они и спорить не будут, сразу тебе колбасы дадут, сколько запросишь».
И снова Маруся грустно замолчала.
– А ты что? – подтолкнула подругу Ольга.
Та как будто очнулась от глубокого забытья.
– А я поклонилась отцу – вот так, низко, – и говорю: «Прощайте, тату, я ухожу». Он сперва не понял: «Куда еще ты уходишь? Я тебе говорю – ступай в лавку, нам жрать нечего». И смеется, как будто я пошутила. А я стою и гляжу на него, и узелок у меня в руках: «Нет, – говорю, – таточка, ваша власть надо мной закончилась, и теперь прощайте».
– Так и сказала? – ахнула Ольга. – А он что?
– Он сперва допил, что держал в стакане, – Маруся вздохнула, – потом говорит: «А я тебе запрещаю!» И широко так рот при этом раскрывал, все зубы видать. А я ему: «Это раньше вы мне вольны были разрешать или запрещать». Он вскочил даже, хотел ко мне бежать, да замер. «Что, – говорит, – Мирьям, так ты и уйдешь от родного отца? Так ты родного отца уважаешь, что возьмешь и уйдешь?» Я говорю: «А что вы мне прикажете делать – остаться и вам прислуживать? Во всей стране наступила другая жизнь, чтобы я вам оставалась прислуживать». Он заплакал, а мне от этого стало противно, так противно! «Раньше надо было плакать, тату». И уехала.
Ольга ничего не сказала, пораженная этой историей в самое сердце, как пулей. Она словно бы заново ощущала скрюченную руку мельника на своей голове, когда отец благословлял ее и прощался.
Марусе не нравилась фабрика, и работать она тоже не хотела, но приходилось. Маруся мечтала о великой любви и сладкой, красивой жизни.
– Когда я увидела моего Митрошу, я поняла, что с таким человеком могу прожить хоть в шалаше на краю земли! – рассказывала она. – И мой Митроша тоже так относительно меня чувствует. Он говорит, нужно еще подождать, пока он разведется с женой, и тогда…
– С женой? – изумилась Ольга.
Ее провинциальная наивность насмешила Марусю.
– Не будь такой старорежимной, дорогая Олечка! Сейчас уже не прежнее время, когда одна жена на всю жизнь. К тому же он свою жену давно не любит. – Она подумала немного и прибавила: – Ты знаешь, Оля, ведь всякая настоящая любовь – она всегда запретная. Чтобы было много препятствий, и все их надо преодолеть. Например, если он женат или она – замужем. Или если они из разных слоев общества.
– Или если между ними тайна, – прибавила Ольга, вспоминая романы, которые пересказывала ей Дора.
Маруся повернула к подруге лицо, на котором ярко блестели наполненные слезами счастья глаза.
– И вот все это происходит со мной, представляешь, Олечка? – прошептала Маруся Гринберг. – Он выше меня по положению и женат! А я – я так люблю его, так люблю, страсть!.. Он раньше командовал батальоном, можешь себе представить? У него петлички такие… на ощупь, если пальцем гладить, почти как бархатные.
Они долго еще шептались, потом легли, чтобы утром встать на первую смену, но Ольга долго еще не могла заснуть. Маруся уже посапывала, а ее подруга все лежала без сна и думала о запретной любви, о судьбе, об отцах – о своем и Марусином, – о том, какие они разные.
Как ни странно, благополучное детство лучше подготовило Ольгу к борьбе за существование. Маруся была просто пропитана страхом – боялась, что не успеет, не дотянется, не схватит, не урвет кусок. Она непростительно спешила со своим счастьем, и Ольга об этом догадывалась.
Сама Ольга, в противоположность подруге, вовсе никуда не торопилась. Что бы там ни говорили о вредоносности таких предрассудков, как «одна жена на всю жизнь», или о притягательности «запретной любви», Ольга, с ее трезвым умом, сразу же разделила: одно дело – жизнь, а другое дело – романы.
Она двигалась к своей отдаленной цели тихим, но уверенным шагом. Сперва следует привыкнуть к работе на фабрике. Потом – заработать на шляпку из синего крепдешина, которую она уже приметила для себя в витрине одного богатого магазина. И последнее: она выйдет замуж за военного. Только, естественно, найдет такого, чтобы во всем ей подходил и не был ни на ком женат. Еще не хватало – путаться с женатыми мужчинами. Из всех романов явствует, что добром подобные приключения не заканчиваются.
Вот, пожалуйста, совсем недавно был громкий судебный процесс, и об этом писали в газете.
Один человек пошел венчаться. А в разгар церемонии из толпы выскочила девица, вся в фиолетовом, как на похоронах, и, достав из ридикюля флакон с кислотой, плеснула невесте в лицо! Конечно, девицу схватили… и оказалось, что она – жена жениха. Он обманул обеих женщин. И тогда жена, сгорая от ревности, пробралась на венчание и открыто заявила о своих правах. Конечно, ее судили за покушение на убийство.
Ольга обдумывала этот случай со всех сторон, пока не поняла, что представляет себя в роли жены, а вовсе не в роли пострадавшей невесты. Это окончательно утвердило Ольгу в мысли искать себе парня честного, неженатого и, при возможности, имеющего отношение к Красной армии.
С этими грезами она наконец заснула.