ПУТИ-ДОРОГИ, ЧЕРНЫШ

ЗАНОЗА

Когда дни стали короткими, как шажок лемминга, а сумерки длинны, как путь пролетающих мимо гусиных косяков, по радио сообщили: «К вам вылетает медик». Яша Михайлов, радист Зеленого мыса, спросил у городских товарищей:

— Что за человек?

Ему вежливо ответили: «Не болтайте в эфире. Приедет — узнаете».

В условленный день мы выложили на песчаной косе — другой площадки не нашлось — посадочное «Т» и стояли, напряженно всматриваясь в горизонт. Первым увидел самолет я: с юга приближалась к нам черная точка. Потом послышался гул мотора.

— Он!..

Самолет приземлился.

Девчушка в поношенной черной шубке вылезла из кабины «ПО-2», задержалась на минуту около плоскости. Глядя на нас, она смущенно теребила кисти шерстяного полушалка.

— Принимайте нового жильца! — сказал пилот, смуглый, круглолицый парень.

— Это вы Снегова? — Сергей Михайлович, заведующий промысловой станцией, взялся рукой за бороду, что означало крайнее изумление.

— Будем знакомы. Кожин!

— Нина. Из Каменки.

— Замерзли?

— Чуть-чуть.

— Зима начинается…

Мы поднялись на скалу.

— Здесь и живем, — сказал Кожин. — Как на даче.

Девушка молчала, осматриваясь: слева неприступные скалы, сзади море, а впереди холмистая равнина, поросшая ивняком и зарослями карликовой березы, да на горизонте белые ягельные сопки. Приземистый деревянный дом. Две радиомачты. Опрокинутые нарты у крыльца и свора злых ездовых собак. Единственное жилье на десятки километров.

— Вот я и добралась, — произнесла, наконец, вполголоса Нина. — Полмесяца летной погоды ждала. Надоело. — А сама пристально смотрела на маленький зеленый самолет, что давал прощальный круг над станцией.

Вечером, когда мы остались одни, Яша, тряхнув черной, густой, как у цыгана, гривой, мрачно произнес:

— Теперь слез не оберешься.

— О ком речь? — спросил заведующий.

— О докторе. Как бы его лечить не пришлось.

— М-да! Ситуация! — неопределенно ответил Кожин. — Сама к нам напросилась. Характер нужно иметь.

— Тоже характер… Не место девчонкам в таких поселках, как наш.

Кожин нахмурился, потер ладонью синеватую лысину.

* * *

Назавтра Снегова с утра пришла к заведующему, поздоровалась и сказала:

— Проверим санитарное состояние станции. Вы, Сергей Михайлович, наверно, знаете, что предупредить болезнь легче, чем излечить больного.

С этого дня такое пошло, что хоть разбегайся. Михайлову для начала знакомства бросила:

— У вас даже стены табаком пропахли. Учтите, от дыма не только легкие, но и глаза заболеть могут.

Яша буркнул что-то, косо посмотрел на ее белый халат и включил передатчик.

Я крутил ручки генератора «солдат-мотор». Не знакомы с такой машинкой? Восьмигранная коробка с двумя ручками, сиденьем на трех ножках. Приводится в движение силой мускулов.

— Хватит. Слышат. — Михайлов взялся за карандаш и стал писать что-то на телеграфном бланке. — О, черт, сломался!

Сменил карандаш. Закончил прием. Дал «куэсельку» — подтверждение о приеме и, не оборачиваясь, произнес:

— Вам, доктор. Просят отчет.

— Спасибо. А вы не обижайтесь. С меня тоже спрашивают. Ответьте: отчет составлю вечером. Тесно у вас, ребята…

— В тесноте, да не в обиде, — и я открыл форточку.

Комнатушка, где жил Михайлов, разделялась на две части перегородкой. У самых дверей, занимая весь угол, стояли печка-голландка и деревянная скамейка. За перегородкой справа — деревянная койка, слева рабочий стол, стул, настолько присиженный, что непонятно было, зачем его везли сюда за сотни километров. Почти вплотную к ним «бэстушка» — радиостанция. Два окна. Обитые оленьими шкурами двери. Я со своим мотором размещаюсь в прихожей — около дверей, у порога. Зато у входа красуется вывеска «Агентство связи». Солидная организация, ничего не скажешь. Два штатных работника: начальник — радист, крутильщик — почтальон. Не хватает только клиентов.

Вскоре Снегова заглянула ко мне. Большой черный пес с белым пятном на груди, вожак упряжки, с рычанием бросился ей навстречу. Пришивать бы доктору полы халата, но, к счастью, я успел схватить и придержать собаку.

— Вот как вы принимаете гостей!

— Еще не знает вас, — оправдывался я. — Присаживайтесь, доктор.

Нина присела на стул, оглядела комнату, где царил беспорядок, носком валенка тронула кость, оставленную собакой посреди пола, и сказала.

— Ух и собака. Страх!.. Я думала — на куски разорвет.

— Верный!

Пес высунул из-под стола морду, навострил уши.

— Лапу!

— А мне?

Верный нехотя подал лапу и незнакомке.

— Сору-то сколько! Придется показать вам с хозяином, как нужно заниматься уборкой. — Нина поискала глазами веник, сбросила халат, побрызгала пол водой, протерла окна, сложила в стопку разбросанные по столу книги.

— Чтоб всегда так было.

Я молчал, а мой верный пес, за что и кличку такую получил, пошел на измену, потерся мордой о ногу доктора.

— С тобой легче подружиться, чем с хозяином, — засмеялась девушка.

А наутро Кожин объявил:

— Аврал! Комнаты сегодня же оклеить. Безобразие… Хватит обоям на складе валяться. Сколько раз напоминать вам.

И хотя Сергей Михайлович ни разу не говорил нам об этом, мы не отнекивались. Яша только усмехнулся:

— Влияние со стороны?

Но слово старшего — закон. Нам пришлось взяться за постылую хозяйственную работу. Оклейкой комнат дело, конечно, не кончилось. Доктор потребовал повесить занавески, посоветовал в банки из-под консервов поставить вместо цветов ветки карликовых берез. Я однажды не выдержал:

— Что ей нужно от меня? Каждый живет, как хочет. То ей собака мешает, на улице, говорит, держать надо, то еще что-нибудь.

Кожин улыбался.

— Заноза, говоришь? Может, оно и так. Не перечь. По вопросам медицины она здесь выше министра.

* * *

Зима в тундре наступает быстро. Замерзли озера и речушки. Полярные увалы укутала тишина, прерываемая только гортанным криком куропаток «Кэбар-р-р!». С моря в губу набило льда. Горизонт приблизился к поселку из трех домиков и, казалось, сжал его обручем.

Я собрался в первый почтовый рейс в поселок Варандэй, расположенный от нас километрах в ста пятидесяти. Впрочем, кто мерял тундровые километры? И сейчас еще там расстояние определяют на глазок да на «перекур». Проехал столько-то, захотелось покурить, считай: десять верст позади. Нина хотела побывать у охотников, живущих в промысловых избушках, раскиданных вдоль побережья. Я пробовал отговорить ее:

— Время не то. Упряжка не испробована. Кроме Верного, все собаки новые.

— А если в поселке больной?

— Пурга не захватила бы, — осторожно заметила Мария Ильинична, жена Кожина, тихая большеглазая женщина, все собирающаяся покинуть тундру, переехать в родное село, в лесные места. — Не к добру сполохи играют.

Уговоры не подействовали.

— Ладно. До Пыртэя проскочим, — ответил я, — а там, в случае чего, переждем.

— Если готов, — сказал заведующий, — завтра чуть свет выезжай.

Сергей Михайлович упомянул «чуть свет» по привычке жителя земли, лежащей к югу от тундры. У нас в это время уже круглый день жгли свет.

Выехали рано утром. В призрачном свете луны вершины сопок казались окрашенными в голубовато-зеленый цвет. Потому и назван этот мыс Зеленым.

Дул слабый ветерок. В воздухе кружились редкие снежинки. Собаки бежали дружно. Я радовался, хороша упряжка. Но Верный то и дело глотал снег, принюхивался к ветру, недовольно скулил. Характер его я знал: быть пурге.

Проскочить не удалось.

С хребтов в сторону моря пробежал вихрастый поземок. Тоскливо, на разные голоса завыла упряжка. Снега поднялись в воздух, и началась заваруха. А на пути — речушка с отвесными из замшелого гранита берегами и единственный спуск по прозвищу «гиблое место». Будь я один, я без раздумий бы ехал прямо, надеясь на русское авось, но рядом сидела пассажирка. И я повернул свою упряжку к устью реки.

Ветер крепчал. Нарты сами катились вперед, подталкивая собак. Малица покрылась ледяной коркой. Лицо горело. И, что хуже всего, в промокших насквозь пимах зябли ноги. Давно бы следовало остановиться, но спутница молчала, а я, признаться, ненавижу ночлеги в «куропаточьем чуме». Случилось однажды — замело и льдом сверху покрыло. Думал, не выберусь. И сейчас удивляюсь, как жив остался. Стволом карабина удалось дырку просверлить в насте… Куда лучше, пусть медленно, но двигаться…

Долго мы еще ехали. И вот Нина схватила рукой вожжу. Я обернулся.

— Нельзя дальше. Собак загубишь! В такую погоду не ездят, а пережидают, — крикнула она мне прямо в ухо.

«Навязал тебя черт на мою голову, — зло подумал я, — учить еще вздумала», — но упряжку остановил. Собаки сразу же сбились в клубок, дрожа и повизгивая, прижались к нам, прося защиты.

Мы опрокинули нарты набок. Вокруг сразу же намело сугроб.

— Нож у тебя есть? — спросила Нина. — Чемодан отвязать не могу. Переруби веревку.

Я вынул из ножей свой охотничий, с ручкой из бивня моржа, подарок старого Ванюты, ударил по веревке. Нож отскочил. Еще удар, еще. Веревка, наконец, лопнула.

— Устал? — спросила Нина. — Подкрепись. — И протянула мне фляжку. — Только глоток… Не больше. — Она включила карманный фонарик, осветила чемоданчик с провизией.

— Вы-то чем согреетесь?

— Шоколадом! Ужас, как люблю шоколад. Раньше все считала дни, когда учебу закончу, работать начну. Вот, думала, поем вдоволь, с начинкой и так. А на станции всего один сорт: ванильный. Но и он вкусный. Хочешь — отломлю?!

Поели. Девушка положила руку на мое плечо. Не прошло, наверно, и минуты, как она уже спала крепким сном. Даже фонарика не выключила. Беспомощной показалась мне она. И уже без злости подумал: каким ветром тебя занесло сюда? Кожины, они всю жизнь новые места обживают, Яша — моряк в прошлом. Как он попал к нам, непонятно, проштрафился, знать. Я заработка искал. Слыхал, тут песца великое множество. А ты-то зачем в тундру забралась, где и солнце-то показывается раз в год да и то по обещанию? Зверь и тот эти места стороной обегает.

— Стихло?

Только тут я заметил, что пурга давно кончилась и Нина уже проснулась.

— Тронемся? — теплая улыбка озарила ее лицо.

Мы отрыли парты, собак, поправили упряжь.

— Пошли, Верный!

Одна сторона горизонта темнее. Это море. Значит, речушка вправо от нас.

— Жми, Верный, жми! Мы с тобой почтальоны. В тундре нет почетней должности! А сегодня еще и доктора к охотникам привезем.

Пассажирка рассмеялась:

— Разве он понимает?

— Как не понимать. Он только говорить не умеет. — Вожак упряжки действительно знал, что разговаривают о нем: прислушивался к голосам, рычал на собак, натягивал постромку.

* * *

Из Варандэя я вез полные нарты почты. По тундре бушевала пурга, но Варандэя она не тронула: прошла узкой полосой в районе Зеленого мыса. Радушно встретил меня хозяин пыртэйского зимовья старик Ванюта. Избушка у него теплая, просторная. В печурке с легким шипением потрескивают сучья плавника. Топлива хватит: лес на морском берегу в четыре этажа лежит, из него можно города построить.

— Не ожидал тебя сегодня, — сказал старик. — Раздевайся скорее, грейся.

— Еще собак не распряг.

— Э, это уже мое дело. Ты гость, — проговорил он и вышел в сенцы.

Я остался один и принялся рассматривать жилье. Стол из досок. Керосиновая лампа. В углу на железном крюке висят песцовые тушки: оттаивают. Деревянные нары. На них оленьи шкуры, подушка с цветастой наволочкой, овчинное одеяло. Над нарами два ружья: двустволка и «малопулька». С десяток капканов под столом.

— Как промысел, Филиппович?

— Не обижаюсь. С моря песца принесло. Приманку добро берет. Погода вот только плоха.

— Доктор где? — спросил я о Нине, которую оставил тут и обещал забрать на обратном пути.

— В Море-ю отвез. Ждать велела.

— Когда обещала вернуться?

— Сегодня к вечеру.

— Сумеет?

— У Прокопия упряжка крепкая. Дорогу он знает. Хабеня[1] у вас давно?

— С осени. Как станцию открыли.

— На начальника сердится. Витаминов, говорит, в пище мало. Прибавка, говорит, нужна. Чего прибавлять-то? Хлеб есть, сахар тоже, масло. Чего ж еще? Какие там витамины? Растолкуй!

Я и сам не знал толком, на что обижается доктор. Хуже жили, голодуха была, и то не жаловались, а тут… Нет, зря она на Кожина сердится, не за что.

Лицо старика, изрезанное глубокими морщинами, расплылось в улыбке, когда он выслушал мой невразумительный ответ. Он достал из ларца продукты.

— Чаи гонять будем, витамины прибавлять, — Ванюта прищурил и без того узкие глаза, хлопнул кулаком по животу. — Чем больше заниматься?

Долго я не спал в ту ночь. Под утро в сенцах залаяли собаки. Кто-то постучал в дверь. Ванюта поднялся с нар, зажег огонь.

— Ну и погодка, — говорила Нина через минуту, отряхивая снег с малицы. — Отдыхать тебе придется, Проня. Куда в такую замять поедешь.

— Капканы смотреть надо. Песец густо идет.

Девушка поправила волосы, за которые старик прозвал ее белянкой, присела к столу, облегченно вздохнула.

— Почты-то сколько, — сказала она мне. — Есть что-нибудь?

— Опечатана. Не смотрел.

— От мамы письма жду. Старенькая уже она у меня.

* * *

Оленеводы и охотники навещали нас от случая к случаю, а работники станции упорно отказывались болеть. И все же Снегова нашла себе работу. Ровно в восемь она стучала в дверь заведующего, а минут через десять-пятнадцать к нам. Войдет и спросит: «На здоровье не жалуетесь?»

Кожин во время промысла песца, что мигрировал с моря, из льдов, в глубь тундры, превратился в кочевника. Кем только не был он: и приемщиком пушнины, и культработником, и охотоведом. Много забот легло на его плечи зимой.

— Пришибленный! — ворчала Мария Ильинична. — Всю жизнь мечется. И меня таскает. Пора бы на отдых уже.

— Ворчишь! — смеялся он. — Как бы развод не взял. Характерами не сходимся.

Не верилось, что Сергею Михайловичу шестьдесят девять, а его «ворчливой» хозяйке за сорок. Молодыми были они, много радости в сердце носили. Нам бы так в их годы.

Мария Ильинична работала мастером по обработке пушнины. Кропотливое это дело. Надо осторожно соскабливать ножом жир со шкурки, затем натирать ее мукой до тех пор, пока не превратится в бурые комочки сало… Зато любо-дорого после взглянуть. Дорогие шкурки. Вот ради этих шкурок Ванюта часто в снегу ночует, мерзнет, высматривая капканы, смазывает обмороженное лицо густым жиром.

Кожин возвращался из тундры довольный, потирая руки, говорил мастеру:

— Если так дела пойдут, то летом придется расширять хозяйство. Рук не хватает. Не перетащить ли сюда Ивана с семьей? Чего ему в конторе штаны просиживать.

— Вздумал тоже. Сам мотаешься и сына с пути сбиваешь. Плохо ему заместителем начальника окружной конторы?

— А справимся?

— Раз взялись, надо справиться, — Мария Ильинична смеялась. — Впервой, что ли, Серега?

* * *

Что ж было дальше?

Было морозное январское утро. Вдали, окутанные мглистой дымкой, чернели вершины полярных увалов. Вот кусочек тундры между сопками окрасился в розовый цвет. Яркий солнечный луч скользнул по холмам. Снега заискрились. Скользнул и пропал. Сон это или явь? Самое трудное осталось позади. Заведующий промыслом пропадал в тундре по целым неделям. Основные оленьи стада ненцев и коми находились около Зеленого мыса, и он спешил собрать всю пушнину, что скопилась за зиму у охотников.

Я работал крутильщиком, ставил капканы на припайке, — помогал мастеру-обработчику. Нина стала поваром. Смех и горе было нам с ней: то хлеб сожжет, то борщ так пересолит, что и в рот ложки не возьмешь.

А Яша захандрил. Однажды он и на связь не явился, сказав мне:

— Выходной сегодня! Отдыхай!

— Ты видел? Солнце появилось! — сказала мне Нина и хлопнула в ладоши. Совсем не похожа на доктора — смеется и радуется, как ребенок.

Мы взялись за руки и закружились, к великому удовольствию Верного, который хватал зубами полы малиц и силился удержать нас на месте.

— А Яша где?

— Все сидит…

— Вытащил бы его!..

Я без стука распахнул дверь радиостанции. Михайлов, сидя за столом, уставил взгляд на приемник. Его красивое худощавое лицо осунулось, еще больше почернело. Только глаза блестели. Кто-то из его рода наверняка родился в таборе. Он никогда не рассказывал, откуда он, кто, но мне часто казалось: встанет сейчас, свистнет — только его и видели.

Поношенный морской китель с двумя узкими нашивками на рукавах небрежно висел на плечах. Яша приподнял голову.

— Пришел. Садись!

— Я уже сижу.

— Ну, чего уставился?

— А мы солнце встретили.

— Все одно.

— У тебя отец есть? — спросил он.

Перед глазами встало не лицо, а фотокарточка отца, присланная с фронта. Глаза из-под пилотки пристально смотрят, словно спрашивая о чем-то. Беспокоятся, что с ними, что со мной, — тем, кого он не успел научить отбивать косу, точить топор, крутить из гнилых концов новую смоляную веревку. Всему этому жизнь научила. Быстро. Где он сейчас, мой батя, большеносый дядя с громадной копной рыжих волос на голове! Нет этой копны, наголо побрили еще в военкомате.

— Есть, — говорю Яше. — Пишет, скоро дома будет.

— А у меня про отца запрашивают: кто да что. Откуда я знаю, если отчим. Для меня хорошим был, а им другое надо… Люди!.. Даже здесь не дают забыть.

* * *

Конец промыслового сезона отметили празднеством. В Зеленый съехались охотники, приписанные к станции, и промысловики колхозных оленеводческих бригад. Оленьи упряжки образовали вокруг станции сплошное кольцо. Погода стояла безветренная, морозная. В небе сверкали звезды. Ярко светила луна.

Этот вечер был особенным для меня. Разбирая почту, сброшенную с самолета в кожаных баулах, я наткнулся на номер окружной газеты, где была помещена заметка о нашей станции. Помимо кадровых охотников, там упоминалось и о любителях. Жирным шрифтом была набрана и моя фамилия. Сообщалось, что контора выдает передовикам премии. Радость била через край. Ради такого дня я вынул из чемодана новый суконный костюм, синий свитер и ярко-зеленый галстук с белым парусом в центре, купленные в Варандэе. Да из-за премии ли вздумалось так вырядиться? Может, вовсе не из-за нее, а по случаю стихотворения, опубликованного в следующем номере той же газеты.

«Не раз мы с тобою легенду слыхали,

Как люди счастливую землю искали…» —

это ж не кто-нибудь написал, а я сам, и моя фамилия сверху стиха напечатана.

С этой газетой в руках я и пришел к Сергею Михайловичу.

В комнате шумно. Яша сидит за столом и крутит ручку патефона. Нина вполголоса беседует о чем-то с Ванютой. Мария Ильинична, как всегда, вяжет чулок. Шерсти она прихватила с «большой земли» лет на пять. Каждому из нас обещает свитера связать.

Гляжу, Проня смеется. Да и все остальные смотрят на меня так, как будто увидели в первый раз. Приглядываются.

Кожин протягивает мне конверт. Двести рублей в нем, по-нынешнему двадцать, значит. Деньги по тем временам немалые.

«Вон как обернулось, — думаю. — Между делом капканы ставил на припайке — за шкурки получил да еще и премировали». А сказал вслух не то:

— Мне бы карабин!

— Сколько тебе стукнуло? — спросил, улыбаясь в бороду, заведующий.

— Восемнадцатый.

— Что ж, можно и карабин выдать. Я не против.

Как было не размечтаться. С карабином — лафа. «Тогда своих собак заведу. Хватит на казенных ездить. Песцов первым сортом приняли. Сила!..»

— Ты чего так вырядился? — спросил Яша, потягивая трубку. — Именинник?

— Чтобы доктору понравиться! — неожиданно выпалил Проня.

Я вспыхнул. Все смотрят на меня и на Нину, которая обернулась на возглас и тоже покраснела, как морошка на солнце. Хочется крикнуть: «Нет!», но язык не слушается. Вижу приоткрытую дверь и выскакиваю на крыльцо. Ошалело вбегаю в свою комнату. «Влюблен! Скажет тоже!.. А сам постоянно у доктора торчит. Болею, хнычет, лечиться надо. Доктор и не смотрит на него. А на меня? Знаю, что лицо у меня скуластое, нос приплюснутый, брови щеткой, волосы не поддаются расческе. Куда ни заберусь, прозвище следом плетется: «Черныш!» Как будто имени нет. Жиганов — моя фамилия. Володей звать. А то «Черныш», «Черныш». Кто на такого посмотрит? Скажет тоже Проня…

Я оборачиваюсь на стук и вижу: на пороге стоит Нина.

— Не обижайся, Володя. Пошутили ребята.

Сквозь ненавистный теперь праздничный свитер, купленный на первую получку в Варандэе, я чувствую тепло ее тонкой руки. Взгляд Нины для меня, как солнечный луч зимней тундре. Никто в жизни еще не смотрел так ласково. Мать и то по-другому: жалостливо. А чего мужика жалеть? Вред один.

Нина берет меня за руку.

— Пойдем. Нас ждут. Да, — добавляет она, — галстук-то сними. Его, Володя, на свитере не носят. Белую рубашку тебе надо купить. Вместе на складе посмотрим. Пойдет тебе.

«А я-то старался, деньги копил, тратил, думал — так и надо, похвалят, мол. Не все начальству галстуки носить, и нам пора… Вот тебе и нам! Вот тебе и пора! В тюнях[2] тебе ходить, а не при галстуке».

— Ты сколько учился? — неожиданно спрашивает Нина.

— Пять… Шестой — коридор…

— А стихи давно пишешь?

— Не получаются…

— Было бы желание. Хочешь, я помогу за семилетку сдать?

Мне многого хотелось: и знаменитым охотником стать, чтобы во всех газетах портреты печатали на первой странице, и радистом, как Яша, только не на земле, а на самолете, что в Арктику летают, и книгу написать, да такую, чтобы люди, читая плакали. А за что ни брался — все не так, как у добрых людей.

— Я еще книгу напишу.

— Книгу?

— А что?

— Напишешь. Пойдем. Нас ждут.

* * *

В ту весну Яша выучил меня на радиста. Я взялся за учебники. Нина к осени уехала в институт. Яшу зачем-то вызвали в управление, и он не вернулся на станцию. Сергей Михайлович неожиданно заболел, пришлось вызывать санитарный самолет, чтобы вывезти его в город. Из начальства, как называл нас старый Ванюта, остался лишь я. Ключи от пустого склада, от ларька, радиостанции — все было в моем распоряжении, хотя сдачи и приема дел не производили. На совесть понадеялись, расписываясь под актом.

Начальственным оком я озирал полупустой поселок, тревожился, что будем делать с приходом бота, который привезет годовой запас продуктов и снаряжения.

— Пришлют начальство, — говорил Ванюта, — а ты голову выше держи да в потолок поплевывай. Зарплата тебе идет? Идет! Двойная! Чего еще надо? Когда нужно будет бумажку подписать — сумеешь.

Вскоре на самолете прилетел новый заведующий. При нем меня оформили уже не крутильщиком, а радистом. Прокопий снова начал посмеиваться:

— Что, уехала? А ты крутился, как песец перед привадой…

Ну и что, что уехала? Что? Все равно я ее отныне не доктором, а Ниной звать буду. Просто Ниной. Сама так велела. И поцеловала на прощанье…

ГУСИ ЛЕТЯТ

Который день я не отхожу от приемника, который день машу рукой Аннушке: крути… Монотонно гудит ручной генератор. Моя помощница нет-нет и смахнет с надбровий крупные, как горошины, капли пота. В ее черных, как смородина, глазах вопрос: где он? Вызываю Коротайку, Хорейвер, пробую настроиться на Воркуту. Слышимость пять баллов. Лучше желать некуда. Но молчит Проня. Снова набиваю трубку — подарок Яши, — раскуриваю, делаю несколько глубоких затяжек и машу рукой, крути.

Где Проня? Что с ним?

А за окном капель, солнце, гуси гогочут, пролетая над скалами Зеленого мыса.

Весна!.. Где ж Проня?

Впервые он появился у нас еще при Яше, в начале зимы, когда оленьи стада уже откочевывали к югу, поближе к лесам, где проводят зиму. Никто не ждал этого гостя. Помню, сидим мы в комнате, разговариваем. Слышим, собаки залаяли.

Суматошный визг. Рычание. Чей-то голос, разгоняющий наших псов. Ездовые собаки, как правило, злы, но трусливы, чуть силу покажи, припугни как следует — в разные стороны.

Скрипнула дверь на крыльце. Незнакомец вошел, склонился к печке, очищая деревянной лопаткой пимы.

— Здравствуйте! — сказал он, сбросив малицу, встряхнув ее и посматривая, куда бы положить.

Это был молодой узколицый парень лет двадцати-двадцати трех. С первого взгляда возраст исконных северян трудно определить: в молодости они кажутся старше, с годами не стареют.

— Откуда? — спросили мы. — Садись, гостем будешь.

— Ижемский. В оленях ходил. Понравилось у вас. Хочу песца промышлять. Примете кадром? — Он сел за стол, подвинул к себе стакан с чаем, попросил налить погуще, как будто не в первый раз встретились, а всю жизнь вместе провели.

Зеленый мыс — веселое место. Склоны хребтов, спускающихся к морю, покрыты высоким, густым ёрником, как зарослями тальника берега речек средней полосы. Там держатся несметные табуны куропаток, заяц-беляк, который вдвое крупней лесного, песец, устья речек богаты рыбой, полыньи в море — нерпой. Что еще нужно людям, жизнь которых с детства связана с пушным промыслом и рыбной ловлей. Одно плохо, почта поступает к нам лишь со случайной оказией: сократили должность каюра. Нет, нет, а потом получим мешками, начинаем читать газеты за много дней. Иногда оленеводы заглянут, хотя они к половине зимы далеко от Зеленого мыса стоят.

Приезжают чаще всего ночью. Одинцова нас выручает. Продавец. Она, как и Нина, поздней осенью прилетела. Как радисты передавали, Сергей Михайлович там сагитировал. Скучно, мол, ребятам. Одна девушка — и то веселее. Правда это или нет, трудно судить. Радисты — они пересмешники, почище Прокопия. Загибают, не краснея, чтобы удовольствие друг другу доставить.

Услышит Варя слабый стук в дверь, засуетятся с Аннушкой, на стол соберут, пока мы из своих комнатушек выйдем.

Чего таить, мы с Семеном, охотоведом и новым заведующим станции, да и охотники часто переглядывались друг с другом, когда Варя суетилась около стола. А радист из «Заветов Ильича» — рыжий, конопатый парень все в микрофон твердил: «Володька, передай Варе: весной свататься приеду».

Только Прокопий оставался в стороне. Он жил в Пыртэе, вместе со стариком приезжая в поселок, брал на складе, что ему нужно, молча платил копейка в копейку за все, не признавая авансов, и тут же увязывал поклажу на нарты.

— Собаки умирать собрались. Вон как воют. Куда с такими в путь. Остался бы, — не раз говаривала ему Варя, вешая на дверь склада похожий на пудовую гирю, неизвестно кем и когда завезенный к нам старинный замок.

Лицо охотника еще больше смуглело. А может, мне просто казалось: лампочка у входа чуть тлела. Прокопий вынимал из кармана кисет, свертывал цигарку. За словом в карман ему не лезть, а тут молчал. Упряжка у него сильная. И где только выкопал таких псов, кривоногие, низкорослые, вислозадые, шерсть клочьями по бокам висит, грызутся между собой, а прут — ветер не догонит. Такая упряжка в тундре дороже, чем хороший конь для крестьянина. Вожаком Верный был. Тот самый, что меня не раз выручал. Днем с огнем не сыщешь такого. Две тысячи (старыми) предлагали за него. Не продал я, хотя на эти деньги можно было много чего купить. Просто по дружбе подержать дал. Ездовая собака без работы портится.

— Не заблудись! Дороги-то не знаешь! — Одинцова махала Прокопию варежкой.

И началось у них с той поры непонятное. При каждой встрече стычка. Язычок у девки острый. Мы даже заступаться стали.

— Не съем! — отмахивалась Варвара. — Тоже мне защитники.

Фамилия у Прони — Филиппов, а она переиначила на Филю. Филя да Филя. Как в частушке: «Не жених, а простофиля».

— Обидеться может, — не раз говаривали мы Одинцовой. — Меру во всем знать надо.

— А я что — обижаю? Он — любушка! Куда: вам до него, ухажеры, — смеялась она.

Вечера мы проводили вместе. Тянуло нас к столику, покрытому белой скатертью, к уюту, которого так не хватало в нашем быте. Сначала приходная мы с Забоевым — с Семеном.

Он садился в угол на табуретку, брал на колени баян и начинал «пилить».

— А повеселей не можешь? — не вытерпев, спрашивал я. — Зубы ноют.

— Верно, Сеня, не наводи тоску, — певучим говорком поддерживала меня хозяйка. — Споем-ка лучше частушки.

Электрические лампочки

Без тока не горят.

По путинушкам находишься,

Всего наговорят.

Голос у Одинцовой негромкий, но, как запоет, точно магнитом к себе притягивает. Деревня вспомнится, желтые пески, катагары — полотняные палатки рыбаков, лодки и песни — протяжные, грустные, занесенные на Север нашими прадедами с Руси. Случайно прихватили их в дорогу, а они прижились, корни пустили и поныне здравствуют в наших краях.

Варя много частушек и песен знает. Подростком она на рыбацкие тони пошла, за мужскую работу взялась. Там не только песен наслушаешься — всего повидаешь. Наконец, в город на курсы послали, продавцом стала, к нам приехала.

Иногда мы пляшем с ней. Я похлопываю себя ладонями по коленям, кручусь гоголем, а Одинцова даже не взглянет, не улыбнется. Накинув на плечи белый шерстяной платок, плавно кружится она по комнате…

Так вот и жили. Дружно. Если, конечно, не считать усмешек Забоева, что кто-то где-то живет, а кто-то небо зря коптит, а тоже думает: живу.

Семен — парень бывалый, любит порассказать, где что видывал. Получается при этом: всю землю изъездил. Не диво: на поездах можно всю Россию исколесить — купи билет, и везут. Не то, что в тундре. Олешки и то валятся с ног.

— Глухота у вас тут, — любил повторять Семен. — Уеду я отсюда…

Что ему Зеленый мыс после большого города. Он по направлению сюда прибыл. Вроде как срок отработать.

В то время мы еще про романтику мало говорили. Это сейчас по радио только и слышишь: романтики. Поехал ты куда-то подальше от дома — романтик, значит. А где она — эта самая романтика? Только и разговоров: летом о подкормке песца, о заготовке привады, зимой о промысле. Все песец, песец… Езди по тундре, высматривай, сколько зверя на квадратных, никем не считанных километрах гнездится. Добро бы до дорогам, а тут болота, сопки, дожди, бураны зимой. Вернешься домой — единственное утешение радио послушать. Да и то не всегда: Радист в своем деле понимает столько же, как Семен в сапожном. Зарплату получишь, а сходить некуда. Для Забоева мы — темнота. На электрические лампочки дуем, когда спать ложимся.

Что мы для Забоева? Варя нигде, кроме побережья, не бывала. Аннушке Зеленый мыс, как сельскому жителю столичный город, — родилась тут. По себе знаю. Случалось после в жизни: проживешь в палатке с геологами каких-то полтора месяца, районное село Москвой покажется.

Он как бы милость оказал нам, дав согласие в тундре поработать. Года два-три. Всю жизнь потом хвалиться будет: я, мол, сырое мясо едал, спиртом запивал, на собаках ездил. А мы просто живем, к свету выбираемся, каждое слово по радио ловим, верим, судим обо всем по-своему, надеемся, что завтра лучше заживем, что тоже культурными станем.

Только вот с работой у Семена не ладится. Закруглил ее на приемке пушнины. Мы не того ждали. Охотовед! Инженер, значит, по нашему охотничьему делу. Пять лет учился. Высшее образование. Так подсказал бы, как и где лучше песца добывать. Ход плохой. Охотники в долги залезли. Чем выплачивать будут? А заведующий дома отсиживается.

Как-то сами собой прекратились вечеринки у Одинцовой; Неожиданно все получилось.

Пробыл Семен у Варюхи допоздна, а потом ко мне заглянул. Поднял с постели, закурить попросил, вздохнул: выпить бы. Присел на краешек койки и стал рассказывать, какие ласковые руки у нашей соседки, как тонка ее талия, как горячи губы.

— Знаешь, начальник, шел бы ты лучше к себе, — сквозь зубы процедил я.

— И ты тоже, — хмуро рассмеялся он. — Живем один раз. Зелен!.. А она ничего!

Мне девятнадцать было. Кому в то время не снятся жгучие, как спирт, губы, но разве об этом говорят вслух?

— Шел бы ты, Семен!

— Эх ты, тюля! — Забоев поправил галстук, сбитый набок, приподнял очки, провел зачем-то пальцем под левым глазом, усмехнулся. — Скукота у вас тут, глухота.

Я запустил в него валенком, попал в его большие очки с роговой оправой, разбил вдребезги. А когда пришел в себя, Забоева уже не было в комнате.

Теперь-то я знаю, что не нужно было так горячиться, верить на слово. Про эту вспышку вспомню после не раз. Иначе бы… Но не жалею: ненавижу скользких!

Семен никому не сказал ни слова. Ничего, вроде бы, не случилось. Лишь Варя сторониться стала нас. Аннушка косила в нашу сторону своими смородинами, словно спрашивая: «Чего не поделили?»

Так бывает зимой на припайке. Идешь спокойно, и вдруг тишину разрывает треск. И ропаки, что казались голубыми от луны, и звезды, и чернеющие невдалеке скалы — сразу же все становятся другими. Тревожно тебе: как бы не унесло.

Мы, грубо выражаясь, легли в дрейф. Куда-то вынесет нашу льдину?

В половине мая, когда колхозники прошли с оленями на север, мы узнали, что в Белушьем, соседнем с нами рыбачьем поселке, скопилось для нас много почты.

— Приезжай! — просил меня радист. — Давно не виделись.

Хотелось мне запрячь собак да махнуть к рыбакам, ведь ничего не стоит потратить на дорогу каких-то двое суток. В тундре такие поездки считаются пустяками. Но увы! Не всем ездить: на станции дел непочатый край. Я провожал и встречал друзей, а сам сидел за аппаратом, выстукивал телеграммы, помогал Забоеву сортировать и упаковывать пушнину, изредка поглядывая в окно, за которым токовали куропатки, и вздыхал о том славном времени, когда работал каюром. Начальством, оказывается, тяжело быть.

— Почту бы получить неплохо, но дорога трудная, весна началась… — Семен задумался.

— И самолета долго не будет, — вполголоса произнесла Варя, вздохнув.

— Я съезжу, — сказал Прокопий. — Собаки все равно помирать собрались.

Варя сделала вид, что не слышала этих слов.

На следующее утро каюр покидал станцию.

— Красота какая! — говорила Варя, провожая вместе с нами Филиппова. — Мох да камни, а глаз не отвести. Чудно!

— Смотри! — предупредил охотника старый Ванюта. — Плохая дорога — возвращайся назад. С весной шутки плохи. За один день так развезет, что не выберешься.

— По утрам заморозки крепкие.

Упряжка поднялась на перевал. Проня, казалось, привстал на нартах, махнул нам рукой и исчез. Через сутки он был уже в Белушьем. Но со дня отъезда нашего каюра оттуда прошло еще трое суток, а его все не было. После сильной оттепели ударила пурга. А весенняя пурга куда страшнее зимней. Человек в это время бессилен: одежда становится сырой, промерзает, обувь тоже, пронзительный холодный ветер пробирает до костей.

Которые сутки бушует пурга. Проня? Где он? Лед в заливе, что лежит на пути каюра, посинел. Над тундрой слышны тревожные голоса птиц. Мечутся птицы, уносимые ветром в море, гибнут.

После такой пурги я как-то наткнулся в тундре на лебедя. Он лежал на камнях с окровавленной грудью. Я вначале принял его за пласт снега, но когда подошел поближе, лебедь приподнял голову, вытянул шею и — запел. Сколько с тех пор по северу исходил, а не доводилось больше слыхать такой песни. В ней была и тоска преждевременной гибели, и радость возвращения в родные места, и гордый клекот, и… журчание первого ручейка, что пробивает путь из-под глубокого снега. А может быть, виновата не пурга? Может, лебедь сам упал на скалы? Есть же предание о единственной на всю жизнь любви? Кто как, а я с тех пор верю…

В город летели телеграммы с просьбой выслать самолет на поиски каюра, но он мог вылететь лишь после пурги, которая охватила всю тундру.

Варя не выходит из рубки. Я случайно перехватываю ее взгляд. В нем столько тревоги, столько печали, что становится не по себе. Неужели? Какие же мы все глупые.

Попытки связаться с оленеводами окончились неудачей. Связи по расписанию мы с ними не имели, а радисты колхозов берегли питание — появлялись в эфире раз в три-четыре дня. Отсиживались где-то в чумах в те дни. Залив наверняка покрыт сетью трещин. Еще до пурги ждали: вот-вот хлынет вода. А если отрезало путь? Тогда что? Выехать бы на поиски, но на чем? Собаки, что остались на станции, — дерьмо, еле на ногах держатся.

Прошло еще трое суток. Мы с Варей сидим в комнате заведующего, а Семен бродит вдоль берега.

— Рукой машет! — и Варя выскочила на крыльцо.

Я кинулся следом.

— Едет! — не своим голосом кричал Семен. — Едет!

С противоположной Белушьему стороны медленно приближалась оленья упряжка. Мы побежали навстречу.

— Жив! — взмахнула Варя руками.

Проня приподнялся с нарт, прислушался и шагнул на ее голос. Шел он как-то странно, осторожно ступая по снегу, словно боялся провалиться, выставив руки вперед, Варя опередила нас. Она припала головой к плечу охотника и разрыдалась.

— А плакать зачем? — негромко спросил он. Скупая улыбка пробежала по его черным, сухим, искусанным в кровь губам. — Задержался я немного. — Голос его дрогнул. — Ну, хватит… хватит!..

— Что с тобой? — твердила Варя, покусывая кисти платка.

— Очки в Белушьем забыл. Снежная хворь скрутила. Собаки к избушке притащили. Отлеживался там.

Мы ввели товарища в комнату, наложили на больные глаза повязку и облегченно вздохнули. Снежная хворь — явление временное.

— Почту разобрать надо! — сказал я Семену. — Пошли!

Почту в тот день мы так и не разобрали: побродили с Забоевым по скалам, слушая голоса прилетевших из дальних края птиц. Каждый думал о чем-то своем. Я вспоминал Яшу, гадал, где он может быть сейчас. Где доктор наш Нина? Не пишет что-то давно.

— Обед готов! — кричала нам Одинцова. — Заждались?

— Идем. Хозяйка зовет! — хмуро сказал Забоев. — Идем! — А сам свернул в сторону, к себе поплелся. Труха у него какая-то в голове. С виду парень как парень, а коснись дела — тряпка. Ведь знаю, ничуть у него сердце по Варюхе не болит, ан нет — домой… Чего одному сидеть?

Молодость — она как пролетная птица: прошумит крыльями, и след пропал. Плохо человеку, если никто нигде не встретит его, как встретила Проню наша Варя.

СТАНОВЛЮСЬ НАЧАЛЬСТВОМ

И еще минул год. Трудный. Он мне надолго запомнился. С осени все началось, с первого снега, который в сентябре выпал.

Год с годом не сходится. Зверь густо повалил вдоль морского побережья, подбирая все, что попадало в зубы. Откуда он взялся, даже опытные промысловики не могли понять. Одно объяснение: урожай песца бывает, как приметили, через четыре года.

К морю выйдешь или по тундре бродишь, каких-нибудь двести-триста метров пройдешь, песцы, как собачонки, из зарослей ивняка выскакивают, за кочки прячутся, а иногда, подняв хвост трубой, удирают во всю мочь. До того обнаглели, что стали забираться в склад, грызть мешки с мукой, отведали пряников, а какой-то забияка не придумал ничего лучшего, как взять в зубы конец веревки-травянки, вытащить его наружу и размотать метров на сто. Откуда сила взялась и для чего тащил? Озорства ради.

И собак ведь полно в поселке. Когда песцы успевают в склад залезть, пол погрызти. Вороватый и нахальный зверь.

Ванюта радовался, глядя, как по первой пороше тянутся вдоль берега цепочки песцовых следов.

— Будет промысел! Будет! — повторял он. — Понравится привада — мои. Нет — другую подберем!

Он еще до выпада снега закопал в землю туши тюленей, наваги наловил — тоже в ямы, которые сверху камнями завалил, оставив лишь маленькие отверстия. Ближе километра подойти нельзя — нос в сторону воротит. А песцу и надо с запашком. Один раз понюхает, будет каждую ночь приваду посещать, землю рыть, чтоб до нее добраться.

Мы ждали открытия сезона, как праздника. Оленеводы, что приезжали из тундры, тоже говорили: «Есть зверь!» Оставалась какая-то неделя-другая.

Зашел как-то Забоев в «Агентство», спрашивает: «Связь скоро?»

— Через часик!

— Телеграмма должна быть. Как получишь — стукни в стенку.

— Рановато о загоне.

— Выборочно проведем.

Телеграммы не было. Забоев постоял, покурил, хмыкнул что-то в нос, накинул на плечи полушубок и вышел. Не знаю, о чем он говорил с Лаптандэром — рослым, с полным, как луна, лицом, — бригадиром колхоза «Тет яга мал», но к вечеру они уехали в тундру.

На другой день станцию окружили оленьи упряжки. Нарты покрыты шкурами, упряжь украшена латунными пластинками разнообразных форм — от треугольника до сложных узоров. Женщины одеты в паницы, сшитые для торжественных дней — с красивой вышивкой на груди из разноцветного сукна, в белые пимы — тоже с узорами. Мужчины в новых малицах, поверх которых надеты рубахи из дорогого материала. Забоев велел Варе выдать на всех пару ящиков водки в счет промысла, сам дернул стопку-другую, перетянул полушубок ремнем, сдвинул на затылок пыжиковую шапку, взял двустволку и, поджидая, когда все выйдут на улицу, застыл на крыльце в позе гостеприимного хозяина.

Аннушка тоже в панице, пимах, совсем непохожая на ту, что я вижу каждый день, блеснув белыми, как снег, зубами, попросилась ехать вместе с оленеводами.

— Куда? — спрашиваю.

— Песца гнать. На Большое озеро.

Загонов при мне не проводили. Забыв о том, что разрешения на промысел еще не получено, я дал радистам сигнал, что явлюсь вечером, и быстро накинул малицу.

— К себе возьмешь?

— Саво! Хорошо, значит. Вместе поедем.

Только снег из-под копыт полетел. Полоз нарт наскочил на кочку, чуть не выкинуло меня в снег. Стараясь удержаться, обхватываю Аннушку за плечи, левой рукой цепляюсь за нарты.

— Не балуй! — Мой ясовей гикнул на оленей, взмахнул хореем, и мы еще быстрей понеслись навстречу алой полоске на горизонте.

Окрики, женский смех, визг, гиканье. Вскоре откуда-то появилась гармонь, запела про мужика, бегущего по деревне, поддергивая подштанники. Это Забоев завоевывал авторитет своего в доску парня.

Упряжки заворачивали влево, описывая большую дугу. Я не заметил, как мы вернулись к станции и снова помчались в тундру, но уже ближе к озеру. Наконец, я понял замысел охотников: упряжки шли по кругу, в какой-то точке передняя догонит замыкающую. Круг замкнулся, когда я уже освоился, намотал на правую руку вожжу и правил упряжкой, как настоящий ясовей. Правда, олени дважды сбрасывали меня в снег, тянули волоком по кочкарнику, щеку в кровь изодрал.

— Саво! Саво!

— Тебе хорошо смеяться, а мне каково…

— Снежку приложи! — моя помощница взяла горсть рыхлого снега, потерла мне щеку. — Саво!

— Спасибо, Аннушка. Прошло! — Вожжу не выпускаю из руки. Олени снова несутся вовсю. Вот послышался окрик. Остановка. Вижу, как по гладкому льду озера мечутся песцы. Убежать они не могут: лапы скользят. А на берегу люди, собаки. На какую-то минуту в сердце закрадывается сомнение, хорошо ли мы делаем, но Лаптандэр опытный промысловик, Семен тоже специалист. Они знают, что предпринять.

Несколько охотников спустились на лед и с колена, словно не целясь, в упор стреляют по песцам. Через какие-то минуты охота закончилась. Женщины собрали трофеи, уложили их на нарты, и упряжки, теперь уже кто как хотел, понеслись к станции. Садясь на краешек нарт, я заметил на кромке морского берега темную точку.

Наверно, Ванюта идет. Старик не признавал езды на собаках, надеялся на свои силы. Продукты взять хочет про запас. Не догадались сами подкинуть.

Больше полусотни песцов лежало на снегу около станции. Лаптандэр, услужливо кланяясь Семену, сортировал их. В стороне лежало еще десятка три песцовых тушек.

— С промыслом тебя, начальник!

— Ты настоящий охотник, Лаптандэр. Еще загоны будем делать, тебе поручу.

Семена развезло от быстрой езды, он пошатывается. Оба покачиваются. Хвалят друг друга. По плечам похлопывают, чуть не целуются. А охотники не радостны. Собрались около крыльца, хмурятся, гутарят о чем-то между собой. Перевести некому. Аннушка домой убежала. По жестам понимаю: чем-то недовольны. Песцов оставили на снегу. Все разошлись по комнатам доканчивать выданную авансом водку. Вскоре поселок огласился пьяными песнями. Охотники спали, лежа на полу поперек коридора, прислонившись к стене, по углам, за столом, ползали около крыльца, пытаясь подняться.

В это время пришел Ванюта. Потягивая трубку, остановился около лежащих на снегу песцов, пересчитал их, выпрямился, словно его хлестнули вожжой по спине, по-петушиному вздернул голову и шагнул к заведующему. В коридоре он встретился с Лаптандэром, долго говорили о чем-то, спорили, кажется. Бригадир оправдывался, кивая головой на двери Забоева. Я не выдержал, спросил Ванюту, о чем речь.

— Телеграмма была? — спросил он.

— Какая?

— На отстрел.

— Не поступала, Филиппович, — признался я, хотя радисту и не положено рассказывать, что проходит через его руки. Ванюте можно было довериться. Тихо жил человек, незаметно, любили его все за открытую душу, за прямоту.

— Они говорят, ты вчера принял.

— Нет, Филиппович. Не было такой телеграммы.

Хлопнула дверь. Это было так не похоже на доброго Ванюту. В кабинете поднялся шум.

— Ты худой человек. Лаптандэра в тюрьму надо. Тебя в тюрьму надо, уйди из тундры, — кипел Ванюта.

Те песцы, что лежали в стороне, были добыты напрасно: мех еще не вызрел. Остальные еле тянули на третий сорт.

Первое место хотелось Семену по тундре занять, да споткнулся на подлоге. Станция выскочила из числа передовых за громадный штраф. Его бы из собственного кармана начальству платить — польза бы!..

Комиссия из центра приехала. Судить хотели Семена с Лаптандэром за организацию массового браконьерства, но одного пожалели за молодость, другого за то, что первым когда-то в колхоз вступил. Лаптандэр тут же признался: больше трехсот песцов загублено.

— Сказал бы, что разрешение получено, не тягали бы до самой весны, все сошло бы с рук, премию получили бы. Лишняя она тебе, что ли? — Семен сердился на меня. А когда комиссия закончила дело и директор конторы «Заготживсырье» дал указание передать станцию в другие руки, он и совсем со мной разговаривать перестал.

— Директорствуй! — сказал он на прощанье. — Посмотрим, как будешь промысел налаживать.

Вскоре и впрямь меня по радио на переговоры вызвали с окружной конторой.

— Пачпорт получил? — услышал я знакомый голос.

— Нет, — отвечаю. — Здесь он не нужен.

— Ладно. Без него обойдемся. Принимай станцию.

— Растрату сделаю, кого прокурор за шкирку потянет?

— Никого. Будь здоров, земеля. Акт о приемке станции не забудь выслать. Пушнину отгрузи, а не то… — В эфире раздался треск, и я больше ничего не слышал.

Зря упрекал Семен. Не хуже, а лучше, чем при нем, песца добывали. Ключами бренчать, квитанции выписывать, дебет-кредит по тем масштабам подводить — всему этому я быстро научился. А определять сортность песца уже умел. Дунь на ворс — видно, какая шкурка. Когда возникали трудности, то охотники сами говорили: «Вторым нельзя, а третьим пойдет, с надбавкой». Иногда и наоборот подсказывали: «Бери первым — не ошибешься».

Совпадало. Все сошлось за год, хотя через мои руки сотни шкурок прошли.

«Ты худой человек! — так сказал тогда Ванюта и еще раз повторил эти слова при отъезде Семена. — Себя обворовал, нас обманул, Москву обманул».

Для Ванюты в слове «Москва» заключалось все хорошее, что он знал в жизни.

* * *

Весна началась рано, но затянулась до конца мая. Ветер, метели, холода измучили всех. Много колхозных оленят погибло: важенки теряли их в снегу. И попробуй найди олененка в метель. Даже оленные лайки не помогали.

Уже тепло ударило, когда к нам еще раз заглянул Лаптандэр. Он шкуру волка привез. Странная это была шкура: облезлая, седая. Громадный был зверь.

— Я важенку искал. Оленей остановил, отвернулся от ветра по нужде, — рассказывал бригадир, потряхивая черной, как перья ворона, шевелюрой, — и показалось: кто-то глядит на меня. Обернулся, а он рядом — оскалился, прыгнуть хочет. Не помню, как схватил карабин, на лету «сшиб». Худой зверь, пена изо рта шла. Смерть, наверно, за мной приходила…

Не по годам крепок старик; но в эти минуты он стал похож на ребенка.

Ванюта налил по чарке. Выпили. Закусили жареным омулем.

— Ты, друг, неправильно говоришь, криво думаешь, — сказал Ванюта. — Это мы-то с тобой старики? Э, нам еще жениться надо. Я один. Ты тоже один, не дело. Или невест не найдем?

Им жарко стало. Послав меня еще за бутылкой, два старика, два Ивана, перенесли закуску и стаканы на пол, сели, скрестив ноги, запели что-то.

Я не раз слыхал, как они поют о какой-то Счастливой земле, вспоминая, то улыбаются, то хмурятся. Один замолчит — второй начинает петь. За всю жизнь они, наверно, всего один раз и поссорились. И помирились тут же. Семен во всем виноват.

— Расскажи что-нибудь, Филиппович? — сказал я, когда вернулся из магазина.

Старик набил табаком трубку, прикурил и снова запел.

— О чем поешь?

Он как будто не понял вопроса, посмотрел на меня, прищурясь, и после короткого молчания произнес:

— Пока ты на охоте был, самолет прилетал. Почту сбросил.

— Да ну?

— Вот и ну, врать не умею.

— Есть письмо? — спросил я.

Старик вынул из внутреннего кармана куртки конверт и протянул мне. Письмо как письмо, написанное на двух листах из школьной тетради, аккуратно согнутых посередине, вложенных в голубой конверт. Обычное «здравствуй!» — и длинный перечень житейских новостей, «целую» в конце и просьба писать почаще, с тремя восклицательными знаками. Но для Ванюты эти листки — лучшие из писем, какие носили когда-либо почтальоны в своих сумках. Поэтому я прочитал его вслух, похвалил и спросил:

— К себе зовет. Поедешь?

— Думать надо, тесно жить в городе.

Ольга, приемная дочь Ванюты, смуглолицая восемнадцатилетняя красавица, певунья и мастерица на все руки, встретилась в тундре с пареньком из экспедиции, который и увез ее с собой. Ванюта наотрез отказался ехать вместе с ними в такую даль.

— Сам кралю ищу! — пошутил он на прощанье.

И вот Ольга снова зовет его к себе, беспокоится о его здоровье, зная, как трудно в такие годы быть промысловиком.

Письмо Ванюта бережно завернул в газету и положил в карман. Посасывая трубку, закрыв глаза, Ванюта снова запел сказ, как братья Счастливую землю искали.

Который раз я слушаю сказание об удивительной земле, где солнца много, песца много, рыбы много, люди друг другу братья. Состарился человек — брызнули в лицо водой из заветного родника, и он снова стал молодым. Как только не называют ее, эту землю, до которой еще добраться надо. Петра, старший брат, олешек потерял, и след его нарт метелью замело. Младший Иван в тайгу пошел. Там, говорили, прямой путь к Счастливой земле лежит. Там и следы Петры надо искать.

— Нашел Петра эту землю?

— Молва ничего не знает. Эту землю не надо искать было… Младший брат тоже до старости бродил по тундрам, лесам, Урал перевалил… Напрасно, пыжик.

Он меня «пыжиком» зовет, маленьким олененком, значит, а я уже давно большой. Заведующим станцией работаю. Прокопий, тот упрямо «директором» называет.

— Когда хорошие капканы будут, гражданин директор? — спрашивает он. — Мое изобретение узаконил?

Я уже для него «гражданином» стал.

Прокопий, к удивлению всех, придумал хитроумную ловушку для ловли песца живьем. Яма. Над ней сруб. В срубе два оконца, а в них дощечки. Полезет песец к приваде — и в яму. Это для станции выгодное дело. Самолеты отныне и зимой, и летом начнут летать: живых песцов по зверофермам развозить. А для Ванюты я все «пыжик». Вот он сидит передо мной, накинув на плечи пиджак, думает о чем-то. Как бы невзначай старик тихо произносит:

— Худо раньше жили, шибко худо — и ненцы, и коми, и рочи[3]. — Это уже из сказа.

— А дальше что, Филиппович?

— Дальше жизнь снова началась, из берегов вышла, как речка во время прилива.

— Вы с Иваном давно знакомы? — я посмотрел на Лаптандэра.

— Партизанили вместе. Оленей у кулаков отбирали. В Первом Совете за одним столом сидели. Хороший партизан был, а дальше криво по жизни пошел, кланяться всем стал. Прямо жить надо, пыжик!

Поет старик. «Пусть все знают: жил одинокий ненец. Семью у него белобандиты извели. Подобрал он в деревне русскую девочку-сиротку, родители которой от тифа померли, вырастил ее. Просит она сейчас приехать в город. Ехать или нет? Кто подскажет. Жизнь вспоминать надо. Долго думать надо».

— А тебе тоже письмо есть!

— Мне? Что ж молчал?

— Не стоишь ты его. Не хотел отдавать. К Олюшке она все ходит, про тебя спрашивает, где да что, как будто я за тебя ответчик. Все Черныш да Черныш. Зачем девку мучаешь, Володимир?

— Кого, Филиппович? — но что-то уже встревожило меня и обрадовало. «Помнит, значит».

«Что ж ты не пишешь, Черныш? А ведь я скоро стану настоящим доктором. Часто вспоминаю Зеленый мыс. Снова туда собираюсь» — это из письма.

Я тоже помню, Нина. Много помню. Помню, как ты попросила однажды взять с собой на охоту. Натянула болотные сапоги, фуфайку надела, шапку-ушанку напялила. Все старое, серое, одни глаза синеют, а в них смешинки… Откуда взялись они?

«Ты, наверно, знаменитым охотником стал? Зазнался. А как с полетом на полюс? А как твоя книга? Ты же обещал писать все-все…»

Что ответить? Я обещал, но нечего писать. Никем я пока не стал. В бухгалтерские дела зарылся. Даже покрикивать начал. Ванюта уже отругал за это. У меня, наверно, главной линии, как у Лаптандэра, нет. Ничего из меня не выйдет. А ты умница. Скоро доктором станешь. Что я тебе?

«На каникулы домой поеду. Ты помнишь адрес мамы? Приезжай. Я буду ждать, Володя. Жду, Черныш…» А дальше приписка: «Слышала от знакомых: Яша в Архангельске грузчиком работает в порту. Лишили его прав радиста. За отчима. Посадили за что-то отчима Яши».

Ждешь, доктор? Если бы… Да не пара мы с тобой.

«Ванюта хвалит нового директора. Растешь, значит? Я так рада. А помнишь, как в последний раз над морем бродили?»

И это помню. Ты что-то сказала тогда. О чем же мы говорили?

О чем? И сейчас, спустя много лет, вспоминаю: мы просто стояли на скале, глядели то на море, то друг на друга. Давно исполнились мои тогдашние мечты купить кожаную куртку, добыть с десяток песцов, ружье заиметь — обязательно двухствольное, с хромированными стволами, хромовые сапоги с голенищами гармошкой. Даже баян держал, но не для меня он: медведь, знать, на ухо наступил.

«Приезжай, жду».

— Баска девка, — говорит Ванюта. — С ума свел…

Ванюта еще что-то добавил, налил в стаканы чаю и повел неторопливую беседу с Лаптандэром.

— Олешки-то как? — спрашивал он.

— Пропало немного. Пыжики замерзли.

Они что-то подсчитывают, советуются, про какие-то сопки разговаривают, про озера, вокруг которых отменные пастбища. И когда Лаптандэр, покачиваясь, встает, собираясь ехать в чум, Ванюта обнимает его, долго стоит на крыльце.

— Уговорил! — смеется он, когда упряжка Лаптандэра скрывается в тундре. — Вместе жениться будем.

* * *

И еще осталась в памяти одна ночь. Темная. Осенняя. У входа в губу качался на волнах бот «Ударник», на котором нам завезли два сборных дома, продукты, боеприпасы. Вторым рейсом приедет человек десять охотников. Но мне уже с ними не жить: покидаю Зеленый мыс. В последний раз потянуло сегодня в тундру. Целый день пробродил над морем.

С трудом передвигая от усталости ноги, я не шел, а плелся берегом. Сгущалась темнота. Море билось о скалы, обдавая меня крупными холодными брызгами, прижимая к отвесным скалам, спешило завладеть каменистой полоской сухого берега шириной с человеческий шаг. Я, как попавший в западню зверь, беспокойно оглядывался по сторонам.

Скорей бы добраться до речки, там скалы пологие. В это время впереди блеснул огонек. Я рванулся к нему, проскочил опасное место, поднялся наверх. Речка вышла из берегов и, вопреки здравому смыслу, несла свои воды к истокам.

Попал в переплет. Ни спичек, ни табака, ни хлеба, а ждать придется до утра. И понесла же тебя нелегкая норовых песцов подсчитывать, гусей стрелять. Зачем? Если бы на зиму оставался.

И вдруг слева я увидел пламя большого костра, возле которого виднелась одинокая сгорбленная фигура.

— Филиппович? Тоже застрял?

— Речка сердится. Море сердится, — пробурчал Ванюта. — Чай пить надо.

Сняв с плеча ружье, я почувствовал облегчение, словно два пуда сбросил. От промокшей насквозь куртки валил пар. Руки сами тянулись к огню.

Ванюта не спеша заварил чай, достал из мешка алюминиевые кружки, хлеб, консервы, фляжку.

— Согреться тебе надо. Сними куртку-то да просуши хорошенько. Эх ты, пыжик. Так и пропасть недолго. Котелок-то у тебя варит? Где гусей взял?

— У соседней речки. Валом прут.

Я прилег у костра и быстро уснул. Ванюта подложил под мою голову вещевой мешок, укрыл меня своей курткой из шкуры неблюя[4].

Старик сидит у костра, время от времени подкидывая в огонь сучья плавника. Сидит без шапки. Ветер треплет его редкие волосы. Он в простом дорожном костюме из недорогого сукна, теплом свитере и сапогах из нерпичьей кожи. Слушают, как у соседней сопки лают молодые песцы. У входа в губу мерцают огни «Ударника», который уже утром уйдет в город. Прилив кончился.

Ветер слабеет. Море уже не стонет, а монотонно шумит. Пал заморозок. Я сплю и не знаю, что старик ради меня пошел в тундру. Если бы он чуток запоздал, не успел бы я выйти к речке. Куда делся бы под обрывом? Не для этого ли случая он и веревку прихватил? Об этом я вспоминаю и задумываюсь и через несколько лет.

— Вставай! Пора! — словно издалека донесся до меня голос Ванюты.

— Я уже проснулся, Филиппович. Тронем?

Низко над берегом тянули к югу громадные косяки гусей.

— Зима скоро! — старик показал мне рукой на тонкий ледок, плавающий на озерах.

Мы поднялись на вершину ближайшей сопки, где ночью лаяли молодые песцы.

— Ты так и не досказал тогда, Филиппович.

— Что?

— Сказа?

— А, — улыбнулся он. — Тому сказу конца нет. Гляди…

Показалось мне тогда, что горизонт расширился, что вижу перед собой не просто тундру, а сказочную землю, о которой он говорил мне не раз и дома, и у костров, о которой мечтали люди. И только ли на Севере? Во всех краях о Счастливой земле легенды в народе живут. По-разному ее люди называют. Показалось мне тогда, что не хочется птицам покидать наш север, и, гонимые холодом, они с грустью кричат:

— До скорой встречи!

Ванюта шел молча.

— Сколько же тебе лет, Филиппович? — спросил я.

— Втрое больше твоего, пыжик.

— Шестьдесят?

— Еще не исполнилось.

— Правда? А я думал, больше.

— Думаешь, врет старик? Я полжизни своей паспорта не имел. Кто скажет, когда родился. Счастливому человеку годы считать не хочется.

Но в голосе охотника слышалась грусть человека, который знает, что лучшее время его жизни пролетело, как скрылись из глаз гусиные косяки.

— Значит, собираешься?

— Еду!

— Я тоже. Замену прошу. Домой хочется.

— Дело молодое. Смотри, как лучше. Тебе жить.

— Домой потянуло, на каменистые россыпи красавицы Пижмы, в Сопочный бор, где по утрам токуют глухари, в небольшой домик окнами на реку, с раскидистой черемухой в палисаднике, кустами малины и шиповника, в золотистый разбег сосновых лесов. Все чаще слышу во сне голос матери. К себе зовет она.

Еще один рейс «Ударника» — и море покроется льдом. В техникум уже не попаду, но в вечернюю, что открылась в райцентре, успею. Лишь бы замену прислали…

Мы идем по кромке берега, у наших ног шумит прибой, над нами пролетают гуси, как хлопья пены проплывают лебеди. Улетают птицы. А Нина уже в институте. Доктором станет. Вернется ли в наши края? Но все равно я отныне буду звать ее просто по имени. Сама просила. И я, наверно, еще вернусь в тундру, где кочуют оленьи стада, бродят песцы, у припайка ныряют нерпы, прячась за торосами, караулят их ушкуи. Вернусь, но уже другим. Верю в это. Все у нас еще впереди. Пройдут годы, и не раз повторю вслух:

— Добрый, заботливый Ванюта, давно ли, кажется, я мальчишкой был. Вспоминая Зеленый мыс, спрашиваю теперь себя: «Нашел ли ты свою главную линию?» Вроде нашел. Самое трудное быть просто человеком. Тяжелая это должность.

И еще хочется, чтобы счастье всегда рядом с нами было, чтобы оно, как луч солнца над заснеженной тундрой, грело сердце, предвещало весну. И хотя плывут по небу серые тучи, но ветер проносит их дальше. Над нами снова солнце. Круглые сутки оно не заходит. Белые ночи песней жаворонка за окном звенят, в дорогу зовут. Я все тот же, Филиппович, так и прилипло ко мне твое «Черныш», только Пыжиком уже никто меня не зовет.

Загрузка...