МОРЕ-МОРЕ

Ударили заморозки. Ухабистые сельские дороги покрылись синим ледком, мостки — инеем. И снова запели по деревням гармошки. Так было раньше, так водится теперь. Разница, может быть, лишь в том, что тальянку сменила хромка, а ее баян. Вечерами гурьбой или парами бродят по селу ребята, уходящие в армию. И хотя покидают они дом на небольшой срок, но все так же поют старую «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья», перемежая ее частушками о зазнобах, которых приходится менять на шинель, о расставании, что хуже смерти. Бродят по селу ребята, прячут от матерей заплаканные глаза девчонки, до утра простаивающие у калиток с милыми, и длинная осенняя ночь короткой кажется.

Так и со мной было. Пришел, а дома повестка: в такой-то час явиться в военкомат с кружкой, ложкой, с парой запасного белья в вещевом мешке, полотенцем, мылом, зубным порошком. Мать уже все собрала, мешок сшила, а отец, старый солдат, приказал вытряхнуть содержимое мешка на стол, еще раз посмотреть, все ли взято.

— Говорил, что забудете! — вскинув нависшие над глазами брови, ворчит он. — Где иголка с ниткой? Куда солдату без них?

Но вот, кажется, и все. Мешок увязан и лежит в углу. Теперь в запасе остается несколько дней.

— Погулять можешь, — наставляет отец. — Гостей, мать, на проводины позвать надо. Али мы хуже других? — А у самого слезы на глазах блестят. Ворот его рубахи распахнут, из-под него блестит седина, которой я до этого почему-то не замечал, с лица, покрытого морщинами и пересеченного глубоким шрамом, исчезла обычная суровость.

— И когда ты вырасти успел? Растили, учили, и на тебе — уезжает! — говорит отец.

— Ничего, батя, — отвечаю ему, — служба быстро пролетит. Ты не волнуйся. Все будет хорошо.

— Смотри там. Командиров слушайся, как отца с матерью. Да пиши почаще. Одни мы остаемся. Девки что… того и гляди замуж выскочат. Не на них род держится.

— Ты не волнуйся, отец.

— Да я так… Время-то какое… Когда-то вернешься…

Без стука распахивается дверь, и через порог перешагивает мой тезка Володя Бородкин, длинный, тощий, с зычным голосом, в кого только уродился такой.

— Садись, Владимир, — говорит мать. — Чайку испей.

— Чаек не водка, много не выпьешь, — смеется он, но все же присаживается, бережно положив гармонь на кровать.

— В село пойдем? Сегодня танцы. Вечер-то вон какой.

— Пойдем!

— Мы ненадолго, — говорю, вставая из-за стола, родителям.

— Ничего. Вам теперь погулять положено. На службе не дома. Там не разгуляешься, — говорит отец.

До села надо пройти несколько деревень. Было двое, стало четверо, а к Дому культуры подходим уже шумной ватагой. Девчата крутятся возле нас, не решаясь заговорить первыми.

Володя растягивает мехи гармони, и над улицей разносится удалое:

Скоро, скоро нас забреют,

Скоро, скоро увезут.

Наши девушки останутся —

Собаки загрызут.

Не такие девушки у нас, чтоб себя в обиду дать, но так уж поется. А в ответ занозистое:

Мой миленок, как теленок,

Только веники ломать…

Э, да это Маринка голос подала, шире круг, призывники гуляют!

И вот уже вся улица перед Домом культуры забита, а посредине белеют платочки, звенит под каблуками земля, заливаются на все лады гармони:

Скоро, скоро шесть недель,

Наденем серую шинель.

У нас и столько нет: через четыре дня отправка. Последние пароходы уходят в верховья. Поет гармонь, разжигая страсти, и вот уже толпа редеет, а мы под шумок уходим парами в сторонку. Мы, а не я… С кем же мне пойти? У палисадника, где еще висят на рябине алые гроздья, прижавшись спиной к проволочной сетке, стоит Марина.

— Ты чего так поздно? — спрашиваю ее. — Домой не пора?

— Успею, — и она опускает глаза.

— Видел, как ты с Володькой кадриль ходила, птичка-невеличка.

— Пригласил бы, и с тобой пошла бы. А ты где вчера был?

— Дома.

— Пойдем к реке? — говорит она.

Мы выходим на берег, где бьется о камни легкая волна, садимся на опрокинутую лодку.

Сидим молча. Чем ближе день отъезда, тем тревожней на сердце. А тут еще эта девчушка. Куда я, туда и она.

— Смотри тут без меня! — наказываю ей.

— В четверг отправка?

— Угу.

В четверг ударила оттепель. Заморосило. Мы стояли около военкомата и слушали речь военкома, когда упали с неба первые капли дождя. Потом все сильней, сильней. Но никто не расходился. Военком — седой, в портупее и блестящих сапогах, в фуражке, сидящей на голове, как я после узнал, точно по Уставу строевой службы, выше бровей на два пальца, все говорил и говорил.

Над улицей неслось его зычное:

— Товарищи! Сегодня мы провожаем в армию своих сыновей. Совсем недавно отгремели залпы орудий, закончилась война. Пусть же наши сыновья держат границу на замке…

Потом выступали родители. Потом уже чуточку хмельной подал свое веское слово Бородкин:

— Да мы, мы, как в колхозе, по-с-с-с-стараемся.

И, наконец, строем, путая шаг, мы направились к пристани. Но пароход уже ушел. Капитан не мог ждать: расписание. И тут же, на пристани, нас распустили еще на два дня по домам.

А через два дня с верхней палубы парохода я глядел на родное село, видел, как махали платками бабы, видел, как утирала глаза платком Маринка, как отец махал мне рукой и шел по берегу, бережно поддерживая под руку мать. Давно ли мы провожали отцов на фронт, а вот уже и наше время пришло. Еще не в шинелях, но уже солдаты. Куда-то судьба забросит нас…

* * *

Деревянные плицы шумно шлепают по воде, длинный, похожий на щуку, пароход медленно плывет мимо знакомых, родных берегов. Вот на крутом берегу среди высокого ельника видна беседка, где я часто сиживал по вечерам. Внизу, в широком логу, густой ольшаник, где по утрам пересвистываются рябчики и поют малиновки. На другом берегу — избы, где я жил, когда был пастухом.

Пастух, прямо говоря, из меня получился неважный, стадо разбредалось по скошенным лугам, коровы не хотели уже есть почерневшую отаву и лезли к колхозным стогам. Там же, около бесчисленных озер, я узнал радость косьбы. Ранним утром, когда роса еще не успела обсохнуть, мы выходили на прикоску всей бригадой, и было слышно только: «Ш-шши! Ш-шшши!» Все это уже в прошлом. Уже и прошлое появилось у меня, а вчера его еще не было.

— Глядишь? — Володя подошел к перилам и облокотился на них. — Вот и поехали. Замучится напарник с моим мотором. Барахлит. Я привык, до винтика его не раз разбирал, знал уже все его капризы. А ему придется попыхтеть. Не раз на себе домой притащит, а молоко на завод не попадет, по рукам раздадут.

Володя работал приемщиком молока на колхозной ферме, он же возил, его на маслозавод.

— Куда, думаешь, направят нас? — спросил он.

— На флот бы!

— Едва ли. Ребята перед нами в танковые попали.

— На флот! — повторил я. — Второй класс радиста. Найдут место.

— Нас не спросят. Да и не все ли равно где служить?! У тебя и рост для флота не вышел.

— У меня рост? — но тут же осекся, взглянув на друга: я же ему только по плечо. И уж если кому идти на флот, то Бородкину.

А пароход все поднимается по реке, останавливаясь, как говорят, у каждого столба. Из каждой деревушки грузятся партии призывников. На палубе заливаются гармони. Кто-то тут же, на скамейке, расстелив газету, угощает друзей кулебякой из семги, появляются стаканы, и только голоса старших по командам нет-нет да и прервут веселье.

— Вы того, ребята, чтобы без того — этого, чтоб все в ажуре было.

— Все как надо. Служить едем. А ты что, уже в командиры записался? — спрашиваем вместо ответа.

Но скоро и старшие умолкли, вместе со всеми разделив трапезу.

Много ребят на палубе, а родней Володи Бородкина у меня никого нет. К нему держусь поближе. Мы с ним не просто росли вместе, но и вечернюю кончали, первый выпуск, о котором уже теперь говорят, что он был лучшим. А знали бы об этих лучших те, кто пришел в школу позднее. На последних уроках редко когда были.

— Махнем? — спросит Володя.

— Пошли, чего там, — поддержу я.

Сумку спрячем куда-нибудь под мостовую — и к тете Насте, добродушной толстухе, стоящей за прилавком буфета сельповской чайной. От райцентра до деревни не близко, не мешает подкрепиться. Тетя Настя всегда найдет что-нибудь.

А потом я обязательно загляну в бревенчатый домик у реки, где живет большая дружная семья. Приду, спрошу: «Маринка дома?» Мать окинет меня косым взглядом, усмехнется и скажет: «Где ей быть? Да смотрите там, долго не бродите, а то…» Она никогда не договаривала, что получим в наказание, а боялись мы ее больше, чем отца Маринки — кряжистого рыбака с бородой до пояса, который до поздней осени пропадал на тонях.

Учителя не обижались на нас. Не шуточное дело, работая на производстве, в школе учиться, да еще если ты пришел в седьмой с пятью, а то и четырьмя классами.

Теперь как-никак, а образование имеем. Школу рабочей молодежи закончили. Глядишь, флотские специальности получим. О чем бы ни крутился разговор, а сходились мы на одном: нельзя нам, выросшим на Печоре, в пехоту идти, из рода в род наши на флот шли.

Три Героя вышли из района. Кисляков чего стоит: один против ста бился, первый Герой по Северному флоту. Все газеты его портреты печатали.

— Там, слыхал, спрашивают: «Куда желаешь?» Если что — вместе, — говорит мне Бородкин.

— Само собой. Не будут же нас разъединять.

Ранним утром пароход причалил к пристани Печора. В то время город был похож на большую деревню, куда, казалось, случайно завернула железнодорожная ветка. Но это была не ветка. Дорога вела на Воркуту, имя которой гремело далеко за пределами края.

Нестройными рядами шли мы к вокзалу, где ждал нас длинный состав теплушек.

— Подтянуться! Э-э-э-й! Кто там зевает? Кто ворон считать вздумал? — слышались голоса старших. — Подтянись!

Ушанки, сбитые набекрень, из-под которых выглядывают косматые вихры, телогрейки, сапоги, пахнущие дегтем, котомки за плечами…

* * *

«Ту-тук, тук-тук, тук-тук», — перестукивают колеса. Поезд уносит нас все дальше от родного дома. Мелькают за окном леса, деревянные домики, поселки с длинными трубами (я еще не знаю, что что всего лишь кочегарки, а не заводы).

«Ту-тук-тук! Тук-тук-тук-тук!» Нам и двадцати нет, до этого мы видели поезда только на картинках. А наши деды, отправляясь в Москву ходоками, считали, что железная дорога — это идти по шпалам, пока не увидишь купола старинных церквей, что она сама доведет, для того и строили.

«Тук-тук, тук-тук» — Котлас, Вожега, Вологда, Ярославль. Вместо сплошных лесов уже мелькают за окном перелески. Хмурые, заиндевелые ельники сменяются густыми березняками, где все золотится от опавшей листвы, да осины горят ярким костром на ветру, да гроздья рябины рдеют вдоль откосов.

Вот что значит «поехать в Расею», как говорят у нас дома. В паспорте у меня стоит «русский», и это мой родной язык, но почему ж с таким интересом прислушиваются к нашим разговорам на стоянках пассажиры. А сами — «чейно» да «ойно», приакивают да прицокивают.

— Откуда вы, ребята?

— С Печоры, из Усть-Цильмы. Не слыхали о таком городе?

Долго стоим в тупиках, ужинаем на сборных пунктах, снова везут куда-то.

Одного из наших на сборном пункте спросили:

— Коми?

— Нет! — отвечал парень.

— Русский?

— Нет! — повторил он. — Устьцилём!

— А вот оно что… Слыхали… Значит, так и записать: устьцилём?

— А то как же?!

В туманное утро мы проехали на грузовых автомашинах по городу, над которым возвышалась Адмиралтейская игла.

— А я что говорил? На флот, Вовка, точно на флот. Мы же в Ленинграде.

— Рано радоваться…

В экипаже, куда мы попали, нас быстро рассовали по разным группам. И Володю я потерял из глаз. Один за одним подходили мы к столу врачебной комиссии, где — в который раз — нас простукивали, прослушивали, ощупывали, чтобы повторить «Здоров! Годен!».

«Годен!» — это слово вселило в меня надежду попасть на «коробку», как называют моряки военные корабли. Я уже видел себя в рубке боевого корабля, идущего в дальнее плаванье, видел, как хлещут через борт серые волны Балтики. Само слово «экипаж» звучало как-то необычно, весомо и многообещающе.

Я знал, что есть экипажи судна, самолета, а вот что громадное здание, где идет формировка новобранцев, полное суеты, шума, многоголосицы, называлось тоже экипажем, и догадываться не мог.

В баталерке нам выдали флотскую форму: бушлаты, шинели, суконку, брюки, парадную и рабочую форму. Столько всего по аттестату положено, что в мешок не вошло, чего мы дома и не видывали, все добротное. Без чемодана тут не обойтись.

— Живей! — торопит баталер. — Расписывайся да проходи, свои шмотки давай сюда на хранение. После службы получите обратно.

Теперь, глядя на матросов-первогодков, я понимаю, как нелепо выглядели мы в новом, еще не обношенном обмундировании. Костюмы были явно не по росту, висели на нас мешковато. Но мы радовались, что стали похожи на моряков, уже чистили пастой бляхи и пуговицы с якорями, кто-то достал фосфора — и зашептались в рядах: «Ночью буквы на лентах гореть будут».

Меня на мандатной комиссии ждала неудача.

— Авиарадист?

— Да. Второй класс.

— Куда б хотели пойти?

«Спрашивают все же», — мелькнуло в голове.

— На корабль!

— Гм! — грузный, с белыми бровями морской офицер как бы видел меня насквозь. — Гм! — еще раз хмыкнул он, еще раз посмотрел мое личное дело, где была записана вся моя жизнь. — Гм! Для чего вам на корабль, если можно и нужно пойти в морскую авиацию?

— В морскую? — переспросил я, а сам подумал: не слыхал о такой.

— Да, в морскую. Это, брат, особенные части. Не пожалеешь. Орлы!

Мое дело отложили в сторону.

— Можете идти! — сказал мне офицер с двумя просветами на погонах. — К хорошему старшине попадешь, к Тихонову. Привет от меня передавайте. Самохин, мол, кланялся. Идите!

А Володя исчез, затерялся в массе, и где узнаешь, куда делся мой земляк. Слышал, правда, что приезжали «покупатели» с флота, с береговой обороны, но кто скажет, куда направили Володю. Нас становится все меньше и меньше. Приходит и мой черед.

В экипаже появляются офицеры во флотской форме, но с голубыми авиационными погонами, с ними старшина, свысока поглядывающий на новобранцев, словно прикидывающий, что стоим мы.

Уж не тот ли, о котором говорил майор?

— Хлипитько!

— Есть!

— Скоробогатов!

— Есть! — это слово мы уже запомнили. Флотское. В пехоте отвечают «Я».

— Жиганов!

— Есть! — отвечаю во весь голос и отхожу в сторону, чувствуя, что настал наш час.

И снова стучат колеса.

— Куда это нас? — спрашиваем старшину.

— Узнаете! — отвечает он. — Военная тайна.

— Товарищ старшина, а дневник можно вести? — спрашиваю у него.

— Надо у старших командиров спросить. Смотря для чего он нужен, что записывать будешь.

— Я его давно веду. Книгу собираюсь писать.

— С большим замахом парень. Только сейчас не до этого будет. Классным специалистом стань вначале.

— А куда все же нас?

— Много знать будешь, скоро состаришься. А язык у тебя не длинный? Болтун — находка для шпиона! — И он, подмигнув нам, заразительно, как мальчишка, смеется.


И вот мы в незнакомом городе, где размещается часть, вернее, в предместье его. Двухэтажные дома, со всех сторон окруженные деревьями, тишина, нарушаемая лишь голосами дневальных у входа в казармы, залив, над которым висят обложные тучи, темный, неприветливый, — вот оно место, где нам жить, где начинать флотскую службу. А говорили: море, авиация. Где они? Только моторные лодки по воде носятся.

В шесть подъем. Две минуты на одевание. Заправка коек. Физзарядка. Завтрак. В столовую идем с песнями. И откуда все узнали песню:

Там, где пехота не пройдет,

Где бронепоезд не промчится,

Могучий танк не проползет,

Там пролетит стальная птица.

Тут не обошлось без старшины. Песню, по его рассказам, пели те, кто в годы войны базировался на знаменитом «пятачке» — отдельный авиаотряд — на озере, что лежит посреди соснового бора, где по вечерам в густом тумане поют скрипки. На противоположном берегу озера — большое село. Там размещалась и школа связи, которую позже перевели в наш пригород.

Довелось мне быть после на этом «пятачке». Чего не насмотрелся. Куда ни глянь — следы войны. Надолбы, обугленные, ржавые остовы танков, разрушенные дзоты, печи с трубами и зола вместо домов, а неподалеку от них новые деревни. Сердце сжималось, когда видел все это. И еще встретил красноармейцев, идущих в штыковую, услышал «ура!», увидел шлемы с пятиконечными звездами. «Уж не снится ли?» — подумал. Но это была всего лишь съемка фильма о гражданской войне.

Но с «пятачком» я знакомился позже.

А пока лишь начинаю служить. Те, кто прошел курс обучения и остался при школе, по вечерам гладят брюки, до зеркального блеска чистят «корочки» и куда-то исчезают. Мы только с завистью смотрим вслед. Мы — салажата, как зовут нас старослужащие. Никаких занятий в школе, кроме строевой подготовки и политграмоты, еще нет. Готовимся к принятию присяги. Проходим курс молодого матроса. Ох, этот курс! Кажется, что после него останутся лишь кожа да кости. Даже добротного пайка не хватает. И погода не радует: то снег, то дождь, сырость пронизывает до костей.

— Подтяните животы! — добродушно посмеивается старшина. — Привыкать ко всему надо. После спасибо скажете.

А мы проклинаем нескончаемое «раз-два», «раз-два», «левой-левой», «бегом», «ложись», «встать», «ложись»… И для чего это все нужно, если нас будут готовить на радистов? Немного в радиорубке побегаешь. Отсюда, правда, попадают и на борт самолета, по одиночки. В основном — на земле, на аэродромах. На борту — сверхсрочники. Хвастать нечем. И все же я посылаю домой снимок, где снят в бескозырке с ленточкой «морская авиация». Ленту одолжил у сверхсрочника, на часок, нам их еще не выдали. Из матросского жалованья уже удалось скопить несколько рублей. Старикашка-портной, живущий по соседству с частью, подогнал брюки, подузил бушлат, перешил бескозырку, привел меня в тот вид, какой нужен матросу. Идут дожди, а мы все еще маршируем на плацу около старого ангара.

— Раз-два, раз-два, — командует старшина. — Бегом!.. Перекур!.. — Собравшись под крышей ангара, мы начинаем его расспрашивать о прошлом.

— Начал с Валдая, — рассказывал он, — а закончил в Кенигсберге. Не так уж много прошел-пролетел, чтобы хвалиться.

— А как война грянула, первый день ее помните?

— На всю жизнь запомнил. Она у нас необычно началась, не как повсюду. Первые потери понесли от своей руки. Было так: объявили боевую тревогу, а курсантов не хватает. В самоволке четверо оказалось, как выяснилось позже, может, в село, может, в город махнули. Кто знал, куда они запропастились. А часть у нас особенная была. Тут же розыск начали… Ну, я об этом вам после расскажу.

— По два стройся! — раздался его зычный голос.

Карабин выпадает из руки, сумка с противогазом бьет по боку, гранаты-болванки бьют по животу, а ты прыгаешь через рвы, преодолеваешь разные там препятствия, пока седьмой пот не выступит и пока не очутишься в бассейне для плавания.

Ох, уж это плавание! Мне оно было как соль на открытую рану. Вырос у моря, а плаваю как топор. И разве объяснишь старшине, что у нас за все лето выпадает несколько теплых дней, а вода так и остается ледяной. Не до купания. Если мы и плаваем, то на карбасе, под парусом, болтает как щепку, когда семужьи рюжи смотришь, до нитки измокнешь, пока до берега доберешься, не успевая воду из карбаса вычерпывать, ледяной коркой покроется одежда.

А старшина какое-то ГТО выдумал и столкнул меня однажды в бассейн. Только хотел я ухватиться за протянутый через него канат, как загремел окрик: «Куда? Плыви!» Чуть не захлебнулся, а все же поплыл. И что бы вы думали: вскоре не только плавал, но и в нормы уложился.

Был поначалу не под силу и турник. Какой у нас дома спорт — лес рубим, белкуем, бечевой лодки тянем против течения. А турник для чего? Мы и без него обходились. Вон соседу нашему Тимофею уж под семьдесят было, а какая силища. Встретил я его мальчишкой в лесу, когда он возвращался с промысла, от удивления в жар бросило. Собака по пути глухаря облаяла Свернул Тимофей с дороги, а мешок оставил. Вдвоем с Бородкиным мы вздумали подшутить над стариком — припрятать мешок. Пусть, мол, поищет, поглядим, что делать будет. Еле метров тридцать оттащили и бросили. А сзади веселое: «Спасибо, ребятушки, помогли. Только не старайтесь, жилы надорвете». — «Откуда в тебе сила такая?» — спросили старика. — «С мое по тайболе побродите, узнаете, откуль она берется».

«Да пропади ты пропадом, старшина, с твоими снарядами, хотя ты и друг майора. Далась мне эта физкультура. И еще в скороходах с пуд весом. Пробеги попробуй несколько раз по кругу — язык высунешь».

Море недалеко. Оно почти рядом с нашими казармами, отделенное заливом и гаванью, откуда открывается вид на море. Корабли на рейде стоят. Вот где служба, а не у нас.

Но всему свой срок. Вот и день принятия присяги наступил. Нас выстроили на плацу. Подходим к знамени, целуем его край, встаем на колено.

«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей…»

— Жиганов! — окликнул меня дежурный сержант. — На выход.

Только что закончился мертвый час. Еще сон не выветрился. Я, тряхнув головой, быстро сбежал со второго этажа, на ходу поправляя воротничок форменки.

— К начальнику штаба, — сказал старшина. — Смотри там, держись как следует.

— Есть к начальнику штаба! — и я направился в командный пункт, гадая, что хочет от меня начальство.

* * *

— Товарищ майор, матрос Жиганов по вашему приказанию прибыл! — Я стоял навытяжку перед майором, грузным, седым, больше похожим на учителя, чем на военного. Начальником штаба оказался тот самый майор Самохин, что беседовал со мной в экипаже.

— Вольно. Садитесь, Жиганов!

Несколько вопросов, как служба молодая идет, и мы перешли в класс для занятий по радиоприему и передаче на ключе. Все было почти так же, как на курсах в аэропорту, где я готовился к сдаче на второй класс.

— Вы на гражданке были радистом?..

— Так точно, товарищ майор. Второго класса.

— И сколько уже успели поработать?

— Год на зимовке, зиму в аэропорту. На борт рвался.

— И сейчас мечтаете об этом?

— Так точно.

— Сядьте на ключ. Вот вам текст. Я попринимаю.

Из-под ключа понеслись сигналы. Я начал не спеша. Майор, так же не спеша, надвинув плотней наушники, записывал. Вот, и та скорость, после которой дают первый класс. Мой напарник так же не спеша записывает. Потом дает мне знак рукой — хватит.

— Недурно! Теперь вы…

Я беру бланк для радиограммы, карандаш, надеваю на голову телефон, слушаю ровную дробь морзянки. Ну и выбрал же текст: буквы беспорядочно перемешаны с цифрами, в памяти такой текст долго не удержишь. Это не то что смысловые телеграммы принимать. Их можно записывать после на память. Еще в Зеленом мысе я успевал дать городскому радисту «пп» — чуть обожди, значит, разрядить ружье через форточку по сидящим на речке уткам, записать принятое на память и продолжать связь. Пока закончу, Верный уже в дверь лапой скребет — утку притащил, а то и двух.

Майор придирчиво сверяет принятый мною текст, потом молча держит его в руке и неожиданно произносит:

— Недурно. Придется вам временно распрощаться с мечтой попасть на борт. Инструктора у нас не хватает. Ясно? Кстати, и сверстникам своим будет время рассказать о жизни на Севере. Им пригодится это. Ясно?

— Так точно! То есть как же… — я удивленно гляжу на командира. — Как же?

— Приказы, Жиганов, не обсуждаются. Занятия будете вести в этом классе. Первое время присмотрим. Одногодки? Это не помеха. Спрашивайте с каждого. Дружба в часы занятий отменяется. Примите у сержанта Бабича имущество класса, составьте опись, передайте в канцелярию, чтоб все честь по чести. Программы возьмите у начальника классов.

Назавтра в полдень я вошел в класс, где сидели мои одногодки. Майор представил меня: — Ваш новый инструктор. Со всеми вопросами обращаться через него!

Ребята недоуменно переглядывались: мол, чему мы научимся у него, а Хлипитько бросает: «Еще не успел освоиться, уже сачковать».

Включая зуммер, нажимаю на ключ, объясняю матросам суть передачи азбукой Морзе. И чтобы лучше запомнилось, беру в пример своего учителя Евгения Пустошного: не тире и точки считать надо, а по звуку определять, что передал твой далекий корреспондент. Как, например, звучит двойка? «Ти-ти — та-та-та». Трудно запомнить? А если так: «Я на горку шла». Запомнится. Или буква «ф». По микрофону это «Федор», а на ключе «ти-ти-та-ти — тетя Катя, тетя Катя». Сигналы оживают, вызывают улыбку на лицах новичков, они уже не спутают их с другими.

Два часа на передачу. Ребята учатся правильно держать руку на головке ключа. Это не так просто. Нужно, чтобы радист работал всей кистью, а не одним пальцем. При большой нагрузке легко «сорвать руку». Со мной случалось такое. Даешь один сигнал, из-под ключа вылетает другой. Рука вышла из повиновения. Скорость передачи после этого набирается медленно. Это похоже на то, как больной человек поднимается по лестнице — ступенька за ступенькой, чуть поспешишь — споткнешься или сердце «задохнется».

Не скажу, чтобы искусство обучения одногодков давалось мне легко. Опыта не было. Да и неловко было в первое время перед сверстниками, ни с того ни с сего сразу в командиры угодил, хотя и младшие. Кто как поймет это. Был бы Володя рядом, тот бы сумел навести порядок в классе, а его нет, и адреса не знаю.

Хлипитько, наш остряк, замучил: «Товарищ преподаватель, — скажет, я уже выучил две буквы. Разрешите выйти до… Матрос Хлипитько на солнышко поглядеть хочет». А то и почище что-нибудь придумает, не знаешь куда и деваться.

Но так было лишь первое время. Постепенно ребята втянулись, у них появился интерес к новому делу, занятия пошли своим чередом. Начальник классов остался доволен. Заглядывал он часто, а в один из вечеров особенно долго и придирчиво наблюдал, как матросы ведут по зуммеру двухстороннюю связь, пока не расхохотался.

— Что это за текст у вас? — спросил он.

— Какая-то книга без конца и начала на шкафу валялась, про Остапа Бендера, великого комбинатора. Вот мы и пользуемся для тренировки.

— Черти полосатые, да это ж «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова. Истинно, черти полосатые. Надумали. Ладно, занимайтесь. Не буду мешать.

Через несколько дней на плацу зачитали приказ о присвоении мне звания младшего сержанта. Радость, конечно, но об этом ли мечтал. Море по ночам снится. И Бабич надул. Хитрый оказался сержант. В транспортную авиацию его перевели стрелком-радистом. Когда я узнал об этом, чуть не заплакал с досады. А в день присвоения нового звания, вместо того чтобы радоваться, подал рапорт о переводе в другую часть. Начальник классов послал меня к начальнику штаба. На этот раз разговор был коротким.

— Вы не любите свою часть? Подумайте, сержант. Нет плохих частей, есть плохие воины. Кру-у-гом!..

Отбивая шаг, я покинул кабинет начальника штаба и плюхнулся на скамейку в курилке. Ветер сорвал с моей головы бескозырку, и она приземлилась в лужу.

— Оморячился! — услышал я из-за спины. Это Хлипитько подошел. — Ничего. Раз не удалось, на второй удастся. Вместе перевода добьемся. Ты пока нас выучи так, чтоб комар носа не подточил.

* * *

И потянулись дни…

Маринка писала часто и подробно обо всем, что делалось в деревне. И все письма начинались словами: «Золотой мой, дорогой мой, пишет тебе Марина…» Не раз я показывал ее фото друзьям, не раз говорил им: «Кому-то хорошая невеста будет».

— Неужели у вас такую одежду носят? — спрашивали они, разглядывая цепочки на груди, роспись сарафанов, затейливые узоры на кокошнике.

— У нас в праздники все так одеваются.

— Сколько материи девки зря тратят, — смеялся Хлипитько, с которым мы к тому времени уже крепко подружились. — Три платья из одного сарафана сшить можно. И где такую берут?

— Из бабушкиных сундуков.

— Богатые невесты.

И письма читали вслух не раз, пока не пришла осень, не ударили с моря холодные ветра и дожди, и мы по-настоящему поняли, что такое Балтика.

— А у нас уже давным-давно снега кругом, — говорил я Рему. — Белкуют ребята. А мой Ингус на привязи. Ждет не дождется хозяина.

— А вы не знаете, как хорошо в наших лесах осенью, — я вспоминал, а перед глазами стояли громадные лиственницы на взгорках, где любят по утрам глухари лакомиться прихваченной первым морозцем хвоей, еловые «острова» среди болот, которые так любят куницы, сосновые боры, где под сапогами хрустит ягель, а из поросли то и дело взлетают табунки куропаток, сушняк, в чьих дуплах Ингус не раз находил беличьи гайна. Вспоминал и, кажется, чувствовал при этом запах леса.

Часы строевой подготовки у новичков были длинны, и мы с сожалением глядели на ребят, марширующих на плацу. Старшина Тихонов, высокий, широкоплечий, туго обтянутый кителем, казалось, не знал, что такое непогодь. «Для матроса нет плохой погоды! — твердил он. — Мы в свое время испытали это в другой обстановке, на собственной шкуре. В болотах мокли, в снегу мерзли, под елками отсиживались от артобстрела. Сколько ребят осталось там, сколько настоящих ребят…»

— Товарищ старшина, — спросил я однажды, — почему вы столько лет на флоте, а офицером не стали?

— Разве это обязательно? — ответил он. — Разве я вам плох в таком виде?

— Все же?

— Посылали меня на повышение, не раз предлагали — отказался. Люблю должность старшины, хлопцы. В части я вроде боцмана, а на кораблях это фигура. С боцманом и сам командир считается, в каком бы звании ни был.

Тут-то и завязался разговор о Самохине. Оказалось, что они с Тихоновым долго служили вместе. Старшина в госпиталь попал. Вновь встретились после войны, когда Самохин был уже старшим офицером.

— Он вам привет передавал, когда мы на комиссии были.

— Спасибо. Служба службой, а дружба остается. Всякое прошли.

И снова мы как бы оказались на легендарном «пятачке». Немцы туда десант выкинули. Штаб части оказался в окружении. Гранатами моряки отбивались, а потом в штыковую пошли. На суше бились, но «полундра» свое взяла.

И лежащие в тумбочке письма отца озарялись иным светом. Он был где-то тут же, рядом с Тихоновым, под Волховом, Мгой, Тихвином, Лебяжьим. Всю свою жизнь отец вспоминает какую-то поляну тяжкого сорок первого, через которую их отдельный лыжный батальон пробивался из окружения. Мало кто уцелел тогда, но тех, кто выжил, никакая пуля не брала. Я видел такие поляны под Ленинградом.

— Ну что ж, младший сержант, — сказал мне как-то начальник классов. — Если желаете, спишем тебя в батальон связи, к друзьям.

— Хоть сегодня.

— Не любишь ты школы…

— Люблю, но не тут мое место. Плохой из меня инструктор. Из батальона все равно на «коробку» вырвусь.

— Завтра доложу начальнику штаба. Думаю, что не откажет. Заменить есть кем. Я бы на твоем месте тоже рвался.

На следующий день я перешел в другой кубрик и, словно подменили меня, походку бывалого служаки откуда-то перенял, бескозырку на затылок сдвинул.

А надо было всего лишь перейти из одной казармы в другую.

— Младший сержант Жиганов прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего продолжения службы! — отрапортовал я своему новому командиру и не узнал своего голоса.

— Вольно. Садитесь. Сегодня отдыхайте, а завтра примите отделение. Вы назначаетесь начальником радиостанции. Это на случай боевой тревоги. А постоянно — командиром смены в радиобюро. На каких станциях работали?

Я назвал комбату станцию.

— Знал такую…

Назвал еще одну.

— Давно устарела. Ее лишь сверхсрочники — довоенные радисты помнят. Вообще была неплохая станция.

— Два года на ней проработал, не обижался. Просто устроена. Мощность большая.

— А еще?

— На РАФе.

— Это уже ближе. Значит, и новую технику освоите быстро. Мы получили недавно «Дельфинов». Еще не опробовали на учениях. Вот и займитесь на первых порах.

— Есть!

— Можете идти!

На следующий день я принял отделение. Тяжелая штука. До этого за себя одного отвечал, а тут за всех гавриков придется, и все с разным характером. Один Хлипитько чего стоит. В школе я не сразу разглядел друга в этом простоватом с виду, но хитром, себе на уме парне. Ему бы только подковыривать. Купил я как-то часы. В то время их еще носили мало, дороговаты они были. На барахолке приобрел. Несколько дней хорошо ходили, а потом гляжу — хандрят, то на четверть часа вперед убегут, то на полчаса отстанут. Однажды ночью дневальный крикнул снизу:

— Сержант, на выход!

Бегу сломя голову вниз по лестнице, как по трапу, хватаю телефонную трубку.

— Товарищ сержант, — несется из трубки. — У нас часы врут, а Москва проверки не дает. Сколько на ваших?

— Сейчас скажу, — а мои-то, дорогие, стоят. Смотрю на настенные — час ночи.

Так и у нас час ночи, — говорит в трубку Хлипитько. — Привет, морж. Это я тебе проверку сделал.

Только тут замечаю, что штырек для заводки пружины вынут.

— Я заводку потерял.

— Да ну?! Как же без нее? — посмеивается Рем. — Э, начальство идет. Хватит, поговорили.

Оказывается, он и стрелки перевел, и штырек вынул, когда я спал перед дежурством. Только для того, чтобы позабавиться. С этим нескладно скроенным парнем, с мужицким лицом и не по росту длинными руками, мне в то время еще предстояло подружиться покрепче, а когда придет время прощания, я, как в песне поется, смахну слезу ладонью, Рем скажет: «Ох, и надоел ты мне, уезжал бы поскорее».

В первое время мои отношения с подчиненными не клеились. Может быть, сказывалось то, что ребята уже успели послужить в батальоне больше, чем я, и вдруг их поставили под начальство новичка, который и командовать-то не умеет. А подавать команду, скажу прямо, я так и не научился. Мешала этому излишняя застенчивость.

Рем понял и при вахте держался со мной подчеркнуто официально, упирая на то, что я его радистом сделал. Как же я был благодарен ему за это!

* * *

После завтрака мы разошлись, кто по вахтам, кто на занятия. Несколько человек принялось гладить брюки, стирать воротнички, чистить ботинки, собираясь в город. Все в части знали: Иван Скоробогатов женится.

Линда жила по соседству с частью в маленьком, покрытом черепицей домике, утонувшем в яблоневом саду. Домик этот вырос на пепелище: родители Линды в сорок первом вместе с матросами ушли от немцев в Ленинград, а когда вернулись, моряки помогли им снова начать жизнь. Осенью на нашем столе появлялись фрукты. Их приносила в корзинке тонкая, как рябинка, девчушка, красота которой не бросалась нам в глаза. А Иван разглядел, и долго его баян тайно от нас пел под окнами Линды. А мы и не знали, что соседка тоже подметила этого разудалого молодца, который перед ней становился ниже травы, тише воды.

Весь вечер мы, друзья Ивана, пели песни, плясали, танцевали с девушками, которые говорили нам на незнакомом языке ласковые слова.

Мать Линды налила в глиняные кружки холодного пива. Майору Самохину, который оказался за столом рядом со мной, поднесла отдельно.

— Уфф! Упарился! — сказал он, утирая пот с лица.

— А вы пляшете еще, как молодой.

Майор глотнул разок-другой домашнего пива, и кружка застыла в его руке:

— Куда нам, Кристофоровна. А пиво отменное.

Майор не успел допить кружку, как его позвали: связной сообщил, что вызывают в штаб флота.

Самохин застегнул китель, послушал с минуту, как поет молодежь, поздравил еще раз новобрачных и распрощался со всеми. Как там ни говори, а после ухода старшего командира стало шумнее.

— Обрадовались? Вольготней без офицеров-то, — смеялась над нами Кристофоровна. — Глядите, чтоб завтра… Не посрамите старую. Доченьку единственную за вашего брата матроса отдаю.

Я подсел к хозяйке. Хотелось спросить, откуда она близко знакома с нашим начальником штаба. Расспрашивать не пришлось.

— Это он для вас начальник. Для меня — Женя. Жил в нашем домике, когда пришел в часть после училища. Бойкий был, на ногу легкий. А старшина Тихонов его в войну грудью прикрыл. Сам чудом жив остался, а командира спас. К Герою представляли Тихонова, да затерялось это представление где-то. До них ли было в то время? Немец-то круто наступал. Наш старшина еще до войны у нас в садике пулю в грудь получил из-за угла… Был тут один такой. После войны встретились они на улице, и снова сумел ускользнуть, а недавно на взморье из автомата уложили бандита. Вызывали меня на заставу имени Грачева — опознала. Сосед, говорю, наш. Он! С первых дней войны исчез и дома не показывался. Разные люди по земле ходят: одни яблони садят, другим бы только порушить все, дымом заволочь… Да что это я заговорилась-то… Стаканы-то у вас пустые…

«Горько! Горько!» А Иван-то, оказалось, на людях и целоваться не умеет, смущается, Линда храбрее его держится.

Наутро мы все были в полной форме, и командир разрешил нам с Хлипитько навестить молодых, дал увольнение до часу ночи. Пробыли мы у соседей недолго — к морю ушли, присели на гладко отшлифованный прибоем валун.

Солнце близилось к закату. Легкий ветерок скользил по заливу. Крачки с веселым гамом кружились над отмелями. На выступавших из воды валунах, как изваяния, маячили рыболовы, ожидая клева. Черепичные крыши пригородка словно охватило пожаром.

Впервые мы с Ремом разговорились о том, кто как жил раньше, как планирует жизнь после службы.

— Приезжай к нам, — говорил он, — сады кругом. Весной от яблоневого цвета белым-бело. Хату поставишь, сад разведешь. А девчата у нас гарные. Выбирай по вкусу. Отец и мать у меня в совхозе. И я трактористом был, на комбайнера собираюсь учиться. Поле — конца не видно. Куда ни глянь — пшеница колышется на ветру. Только успевай убирать.

— А может, наоборот, к нам? Тайга кругом. Сутками иди — человека не встретишь. Можно с геологами. Радисты всегда нужны, без них ни одна партия не выйдет на маршрут. А я в Полярную авиацию собираюсь.

— В Арктику? Это на тех самолетах, где олень на фюзеляже?

— Нет, полярные — с медведем.

— Ты, я слышал, на зимовке был?

— Три года.

— Я бы, наверно, не смог. Снег, ветер, морозы. А у нас сады… Украина!

Я не бывал на юге и с трудом представлял, что нашел друг хорошего в садах, в степи… То ли дело у нас на Севере — с мая солнце не заходит, круглые сутки светло, как днем, а какие цветы растут в предгорьях… Нет красивей цветов на земле, чем эти, выросшие в глухих ельниках.

Долго мы просидели в тот вечер на валунах. О чем только не переговорили. Узнал, что у Рема есть невеста, что она ждет его. О Марине рассказал, чьи письма все чаще приносит почтальон, наш Митин, как мы все зовем его.

Однажды Виктор Митин сходил к фотографу, увеличил свой снимок и написал на обороте: «Дорогой Лиде от Виктора. На память о шестимесячном дрейфе». И нам показал. Мы над ним хохотали, представляя, какими глазами будет смотреть на снимок его Лида.

— Где ты знаки взял?

— У ребят.

На фото красовались знаки «Отличный пограничник», «Отличный артиллерист», «Отличный минер», и только «Связиста» не было. И погоны сменил с голубых на флотские, а фото цветное. И подпись «старшина второй статьи». А Виктор пришел в наше подразделение баталером да так и остался им. Две лычки выслужил, этого не отнимешь, и баталером надо кому-то быть, но дрейф при чем?

— Узнает командир — перепадет тебе!

— Еще за находчивость благодарность объявит. Лидка мне как жена. Сколько времени не писал — еще пожалуется вдруг. А тут — в дрейф. Ничего не скажешь. Причина веская.

— Твой дрейф по нашей улице к Вышгороду лежит. У него определенный курс имеется. Случайность или скрытое течение? — спросил Скоробогатов.

— Кому как…

— Эх, Витька, ему бы только под ручку с кем пройтись да поприжиматься, — сказал Рем, — ни специальности у человека, ни грамоты, ни о чем не думает, и служба для него как принудработа. А я вот, признаться, хочу у командира разрешение просить, чтоб вечернюю закончить. Два года нужно. Со средним-то лучше. Время такое подходит.

— И мне тоже надо, а сможем?

— Сможем, — ответил Хлипитько, — было бы желание. С командиром я поговорю. Хочешь? У меня лучше выйдет, хотя ты и в начальстве ходишь.

Мы вернулись в кубрик уже за полночь. Ребята еще не спали. Вели обычный вечерний разговор о родных, о доме, о промахах на занятиях и, наконец, о том, что Ивану Скоробогатову больше не бывать на губе, встал моряк на мертвый якорь. Любил он клешем пыль по бульварам подметать, всегда брал верный курс. Не затоскует ли теперь Иван по вольной жизни: весна на дворе.

* * *

Много времени прошло с тех дней. Много лет лежали в столе эти письма. Форменка моя и брюки с клешем шириной с Черное море давно износились, на полосатых тельняшках словно кто горох молотил: дырка на дырке, и только бескозырка с надписью «морская авиация» сохранилась на память, любят ее надевать сыновья, один из которых метит в моряки.

Письма эти написаны крупным почерком на листах школьных тетрадей с пожеланием добра от многочисленной родни и друзей, с поклонами от самой Марины, хотя в жизни она никому не кланялась и голову носила гордо. А пошли эти письма с той встречи, когда я после зимовки вернулся в родное село.

Я тогда устроился в аэропорт, пошел в вечернюю школу. Там и встретился с девушкой с большими карими глазами, с косой до пояса. Знакомиться нам не пришлось: в детстве жили рядом. На вахте в свободное от работы время писал стихи. И теперь их помню:

Любил я черные глаза,

Они, как молнии, сверкали,

Когда-то много лет назад

Мне спать спокойно не давали.

И далее на трех страницах шло перечисление цвета женских глаз, рассказывалось, до чего они довели, хотя еще никого по-настоящему не любил, за плечами ничего не было, кроме голодного детства, жизни в тундре, хороводов на мосту с девчатами из окрестных деревень. На трех страницах… А исписал в тот год толстую тетрадь. У матери она сохранилась. Взглянул как-то и подумал: до чего ж нам в юности хочется старше показаться, чего на себя ни напускаем.

С Мариной нас сблизила работа. Девушка после семилетки стала наблюдателем на метеостанции, что стояла на отшибе возле единственной дороги, ведущей из леса в деревню. Часто по утрам, возвращаясь с охоты, я встречал Марину у крыльца метеостанции.

— Домой?

— Смена закончилась, в ночной была. А ты уже поохотился?

— Видела? — и я вынимал из сумки краснобрового петуха. — Бери. В следующий раз рябчиков принесу. Хочешь? Нашел я их. Теперь только манок из заячьей косточки сделать — и все в порядке, мои будут.

— А тебе охота убивать? Не жалко?

— Для того и дичина в лесу, чтобы поохотиться на нее. Я же беру, сколько надо, а не сколько могу. Хозяином надо быть. Кормиться-то, кроме охоты, чем?

— Мамка говорит, ты настоящим охотником заделался. И в аэропорту, бает, должность имеет, шапку с «капустой» носит. Жених. А ты на жениха не похож, Володька!

— А на кого же?

— На себя!

Надсмехалась надо мной сколько могла, назло мне с моими друзьями под руку по селу не раз ходила и все чаще встречалась мне на крыльце метеостанции, все чаще оставались мы наедине, как бы случайно.

И в вечерней школе вместе учились, только Марина в девятом, а я в седьмом.

«Дорогая моя, золотая моя!..» — писал я в ответ вечерами, подолгу держа ручку на весу, думая, как бы найти необычное слово. Как только я не называл ее: и зарянкой, и соловьихой, и синичкой-гаечкой, хотя Марина была совсем непохожа на пичуг. «Дорогая моя…» — и я переносился на берега реки, где сушатся на вешалах рыбачьи сети, белеют паруса, несется с лугов ржание конских табунов, а с песков мычание холмогорок, которых гнус выгоняет из кустов, где на ветру сочная трава, поднявшаяся выше колен, тянулся к реке, к прохладе. Я и сам начинал тут — пастухом. Но, как уже говорил, пастух из меня был плохой. Мешали книги, которые всегда носил под брючным ремнем. Зачитаешься, а коровы в это время стог сена в разные стороны размечут, и пошла канитель. Перепадало мне за это.

«Дорогая моя Маринка!..» — в конце письма, когда уже была описана и, конечно, не без прикрас моя морская служба, мне хотелось еще и еще поговорить с ней о том, что напишу книгу и какие красивые люди будут в ней. А то, что эта книга плохо поддается, я умалчивал: понимал — недостает образования.

Рем сдержал слово: мы снова ходили по вечерам в школу. И служба шла своим чередом. И строгача как-то получил… Трудно привыкнуть к морским порядкам, но привычка к ним становится в конце концов нормой. Не в этом ли суть отличия демобилизованных матросов от ребят, не знавших моря? Стоит сказать, что ты из моряков, как слышишь в ответ: «Будет, значит, порядок». «Матрос» — это слово и сегодня звучит для меня особо. А но ночам мне грезилась страна Семи Сопок и Семи Озер, засыпая, я видел перед собой все чаще и чаще Зеленый мыс и не мог понять, с чего так привязался к нему.

* * *

На Балтике редко выпадет два-три ясных, жарких дня, чаще лучи солнца пробиваются к земле сквозь тучи и ливень, над городом вспыхивает разноцветная радуга.

Есть у местных жителей поверье, будто тот, кто пройдет под радугой, всегда счастлив будет. Не веря в приметы, скажу, что наш Иван и сам под радугой прошел, и Линду, когда она еще невестой была, провел. Жили они душа в душу. Служба у Ивана, как и у всех нас, на вторую половину перевалила, и он не раз заговаривал с нами: что лучше — ехать домой или тут остаться?

«Тебе виднее, — отвечали мы. — Почему бы и не остаться? Домик свой, сад, мать стариться стала. Работу ты и здесь всегда найдешь. Домой захотел — долго ли».

Женитьба Ивана не сказалась на нашей дружбе, хотя мы с Хлипитько и побаивались, что тройка распадется. Только теперь, где видели троих, там обязательно появлялась четвертая. Что говорить, к такому мы привыкли не сразу.

— А что скажет патруль, — спросит, бывало, Хлипитько, искоса поглядывая на Линду, — если мы заглянем в буфет.

— Сделает вид, что не заметил. Но только пять минут. Я пригляжу. А ты… — и она грозила пальцем Ивану, — смотри у меня…

Все в норме. Согласие не нарушено. Мы тоже довольны. И порой становилось завидно, что вот сумел же Иван разглядеть свое счастье, а мы бродим по земле и не знаем, где она, наша настоящая, единственная, живет. Вчера я тосковал по дому, да так, что в глазах темно было, а сегодня неожиданно получил письмо от «доктора» и все забыл. «Мы снова встретились, Нина. Нашли друг друга».

И в то памятное утро мы были вместе — Линда с Иваном и нас двое. Еще с вечера собрались мы на народный праздник в пригородном лесу. Его отмечают в ночь на иван день. Люди собираются туда с вечера. В субботу по улицам города тянутся к лесу толпы людей. Ночью там загорят костры, над которыми будут висеть на рогулинах из шестов бочки смолы. И когда шесты обгорят, бочки падают в пламя, пламя взвивается в небо, напоминая о празднике тем, кто еще не успел покинуть город. Наша шумная улица была с утра закрыта для машин.

Иван прихватил баян, и вскоре вокруг нас образовался кружок — целая компания. Все быстро перезнакомились. Впрочем, кто мы, откуда, не спрашивали, уважая военную форму.

— Люблю моряков! — сказал старый эстонец. — Сам моряк, сам рыбак. Понимаешь? Хорошая пара! — он показал на Линду с Иваном. — Эх, молодость, молодость… Где ты? — И сокрушенно покачал головой. — У меня младшая была такая же. Погибла при бомбежке. Одна дочка была. Худо без дочки. Некому хозяйство вести. Сыновья редко на берегу появляются. Что с них спросишь, море их дом.

Кругом пели песни, звучали губные гармошки, неслись аплодисменты, кого-то вызывали на пляску, и кругом, как цветы, белели платья тех, кто в это утро праздновал свое совершеннолетие. Хороший обычай…

Праздник был в разгаре, а нам пришлось возвращаться. Линда вздыхала, но что поделаешь, не своя воля.

* * *

Иногда выпадали дни, когда забывалось, что служить тебе еще как медному котелку. Одним из таких был день, когда майор Самохин пригласил меня на рыбалку. Вечером на машине добрались до места — большого озера, со всех сторон окруженного сосновым бором.

Тихо над озером. Густой сизый туман окутал его. И на корме сидит уже не старший начальник, что за малейшую провинность не даст спуску, а пожилой человек в спортивном костюме и с сумкой, куда вместились и рыбацкие крючковые снасти, и ужин, и запас курева. После махорки, что выдается баталером в неограниченном количестве, «Беломор» мне кажется чудом. Переметы уже давно заброшены, а мы все плывем и плывем по озеру, разрезая веслами его зеркальную гладь.

— Значит, с двенадцати в люди пошел? С пастуха начал?

— Да, а потом добрые люди нашлись — один азбуке Морзе научил. Второй помог на курсы радистов устроиться, чтобы повысить квалификацию, третий в вечернюю «проволок» без экзаменов — за плечами пять классов было. Всё в колею понемножку входит.

— Я тоже в детстве хлебнул. Восемь нас в семье росло. В колхозе работал и не думал, что когда-нибудь попаду на флот. Всю войну прошел. Порккала-Удд, слыхал?

Кто из матросов не слыхал о защите Ханко, о его гарнизоне и радисте Рослякове, сумевшем без шифра (самолет, на котором везли документацию, был сбит), без позывных установить связь с Большой Землей. На главной базе его друг сидел. По мельчайшим деталям знал, кто работает.

— Перед войной я тоже был курсантом. Началась она необычно. Сейчас, как ни следи, а под воскресенье горячие головы в самоволки прутся. Так и у нас было. Когда объявили тревогу, стало ясно — четверых не хватает. А в море уже с ночи шел бой с немцами… Эти четверо вернулись в часть в понедельник, ни о чем не зная. По законам военного времени их расстреляли перед строем. Единственный раз было на моих глазах такое. А сегодня? Все может случиться. Вроде бы спокойно кругом, а мы люди военные. Но будем надеяться. Будущее-то как планируешь?

— Я был у Югорского шара. Хочется подальше на Север.

— Хорошее дело, — ответил майор, — так и держи курс, хотя в жизни порой крутые повороты бывают. Я собирался строителем стать, плотины возводить. Гидротехникум кончал. Война все перевернула. Начал с курсанта, в войну вырос до капитана. Специальность связиста незаметная, а ведь без нее никуда: война в наше время без четкой связи невозможна. Вот ты, Жиганов, все время рвешься на корабль. А тут кто будет? Сколько у тебя в классе было курсантов? Сорок! Это значит: ты вместо себя за два выпуска дал флоту восемьдесят классных специалистов.

— Какие мы флотские!

— Ну об этом особый разговор. Флот без авиации ничего не стоит.

— Э-э-э! — вдруг воскликнул он. — На перемете кто-то висит. — И потянул шнур. На последнем крючке извивался крупный угорь. «И что это за рыба, — подумалось мне. — На змею похожа. Черная!» Самохин радовался, как ребенок, в этом году такого крупного угря ему еще не попадалось.

Возвращались мы уже под утро.


— Вечером приглашаю к домашнему столу, — сказал на прощанье майор. — Не стесняйтесь. Вне служебного времени все мы одинаковы. Жена у меня готовить умеет — во-о!

Я пробовал поговорить с майором о том, чтобы меня перевели куда-нибудь на аэродром, но ничего не вышло.

— Придет время, буду рекомендовать тебя в стрелки-радисты, а теперь ты здесь больше нужен, — ответил он.

Когда же придет это время, если служба на вторую половину перевалила?

Самохин по вечерам заходил в кубрики. Мы любили слушать его рассказы об истории части.

— Во время блокады Ленинграда мы были в кольце. Бои шли в окрестностях города. Мы держались. Не только силой знаменитых фортов, но и силой курсантов. Сколько раз доводилось отбивать атаки озверелых гитлеровцев, когда те пытались разбомбить единственный аэродром. Гидросамолеты уходили из-под огня. И захватить озеро в свои руки они не смогли. Не скажу, что наши «У-2» были скоростными, но дело свое делали. В те дни они были и за разведчиков, и за ночных бомбардировщиков.

И снова ребята разъезжались по аэродромам, а я так и оставался в полку связи, я, который еще до службы имел второй класс радиста. В часть прибывало молодое пополнение, которое смотрело на нас как на настоящих моряков. Теперь уже я говорил: «Ты знаешь, в какой части службу начинаешь? Нет? Так вот послушай…»

* * *

Лето для нас беспокойное время. В эти дни вспоминаешь дом с какой-то особенной грустью в сердце, помнишь постоянно, что ты на границе, что не просто сидишь за приемником или ведешь передачу, не просто крутишь ручку верньера, а обслуживаешь авиацию, те самые самолеты, что оставляют в небе белый след.

В радиобюро тишина. Телефоны плотно облегают головы радистов. Они, эти телефоны, отключают нас от мира на все время вахты, на долгие четыре часа. Тишина, а совсем неподалеку от нас, за городом, небо гудит от заведенных моторов, и земля сотрясается, когда идут на очередное задание бомбардировщики и торпедоносцы. Видел я эти машины, совсем не похожие на те, что стояли на аэродроме, где когда-то начинал работать. Там были знаменитые, уже пенсионного возраста «ПО-2», которые перебрасывали пассажиров и груз из деревень, развозили почту, патрулировали леса.

Многому, как начальник станции, я был обязан Хлипитько. Он умел за все браться вроде бы не спеша, но все спорилось в руках, все проворачивалось гораздо быстрее, чем у меня или Скоробогатова. Когда станция была уже развернута, Хлипитько еще раз проверял настройку, частоту тона, позывные корреспондентов. На него можно было положиться в любое время, в любой час.

И в этот раз, где-то около двух ночи неподалеку от части мы развернули станцию в густом лесу, укрылись там, наладили связь. Рядом с лесом был хутор, вокруг которого раскинулся сад, и каким-то путем хозяин его приметил гостей, принес нам яблок. Мы не отказывались, хотя это и не положено по уставу — заводить знакомство с чужими людьми. Ведь наши антенны все равно никуда не спрячешь, сразу видно, кто тут расположился.

Все шло как было задумано высшим начальством. Где-то над морем торпедоносцы разыскивали «караван вражеских судов с конвоем», мы были связующим звеном летчиков со штабом морской авиации. Время от времени «воздух» давал краткие, в несколько кодированных знаков сообщения о результатах разведки. «Караван» был обнаружен под утро, он шел к нашим берегам, прикрываясь тенью крутых берегов. Его охранял «усиленный конвой». Но торпеды все же «накрыли цель».

Зато у нас, уже после того, как был дан отбой, случилось ЧП, и в нем был виноват я. Проступок тяжкий, и нельзя не вспомнить, хотя кару я понес легкую. Большего заслуживал.

На курсах авиарадистов учил меня Пустошный, человек на Севере известный, ас эфира. Начиная передачу, он обычно посылал в эфир сигнал, какого ни в одном коде не найдешь, свой опознавательный — мелодию любимой песни «Штурмовать далеко море». Выбивал он ее артистически, и радисты-северяне утверждали, что не каждый музыкант так владеет скрипкой, как он обычным телеграфным ключом. Подражая ему, я выбрал себе «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер».

Тренируясь в классе, любил повторять эту мелодию, радовался, что рука послушна, вспоминал темноту полярной ночи, разрываемую лишь вспышками сияний, Яшу, Проню, Аннушку, и хотелось встретиться с ними, но они были далеко-далеко, в другом краю.

Несколько раз, в свободное от учений время, я настраивался на знакомые волны, надеясь найти там своих. «Хотя бы услышать!» — думалось.

И в это злополучное утро после отбоя тревоги я несколько минут постранствовал по эфиру. И вдруг ясно услышал: «Штурмовать далеко море». Три раза.

«Он. Пустошный!»

И я забыл про все, забыл, где нахожусь: тут же перестроил станцию на эту волну, дал ключом: «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер». Три раза. Ответа не последовало. Позывных земляка я больше не слышал, только понял, что он где-то на крупной метеостанции, если в такое время «вылезает» в эфир.

«Куда ж его занесло?»

Мы быстро свернули станцию, но не успели выехать на проезжую дорогу. Нас оцепили машины. Из этих машин вышли люди с зелеными погонами на плечах. Запеленговали. Скрывать, чтобы ввести в заблуждение других, не было смысла. Я признался, что сигналы давала наша станция, что виноват только я, что не удержался…

Долго рассказывать, сколько длился разбор этого ЧП.

Результаты учения после разжалования в матросы меня уже не интересовали, вечернюю на осень «вырубили». Оставалось ждать демобилизации. Хорошо, что из части не списали. И только спустя месяц начальник штаба сказал Хлипитько: «Спасибо, ребята, не подвели. Летчики о вас хорошо отзываются. Так держать. Что вы Жиганова-то не дернули за рукав? Ведь местонахождение радиостанции раскрыли. А если бы в другое время?»

— Есть так держать! — ответил Хлипитько и протянул руку к ящику, на котором было крупно написано «махорка».

* * *

Разрешение посещать вечернюю школу я все же получил, хотя с трудом. Помог замполит.

Бывший летчик-истребитель, потерявший ногу еще в сорок первом в боях за Севастополь, человек дважды воскресший и оставшийся в строю, он знал, что в жизни без знаний не обойдешься, и всеми силами поощрял тех, кто рвался к учебе.

Мы не раз слышали от него:

— Вы думаете, я хочу сделать из вас слепых исполнителей чьей-то воли? Нет, это не так уж трудно. Изуродовать матроса духовно — преступление. Мы думаем: вот кончится ваша служба, разъедетесь вы по колхозам, заводам и фабрикам. Там придирчиво будут к вам относиться, будут присматриваться, по вам будут судить о командирах, чему, мол, научили. Для нас главное, чтоб людьми с большой буквы стали, чтоб меньше о себе, больше о коллективе думали. Не на корабле? Часть тоже корабль, и на ее пути рифы встречаются. Надо правильно уметь определить курс. А жизнь — это то же море. Скажете, прописные истины говорю? Вы об этих истинах старшину Тихонова спросите. Да в баню вместе с ним сходите, где все равны — и матросы, и адмиралы. Места живого на человеке нет, а все служит. Предложили в запас, так жалобу министру обороны накатал, да такую, что у того, кто читал, говорят, слеза по щеке прокатилась. Отменил министр приказ, оставил Тихонова на флоте. Это ли не настоящий боцман? Сколько таких, как вы, он в люди вывел. Вы думаете, стоит кончиться службе, и тут же забудете о части? Нет, еще тосковать станете…

В школу нас с Хлипитько он отпустил, но при этом сказал: «При малейшем замечании — смотрите. На тех офицеров, что сравнивают флот и пансион благородных девиц, не обижайтесь. Они в годах. В свое время образования не получили, а теперь уже староваты. В отставку скоро. Завидуют они вам, ребята. Не так наша молодость прошла. Умейте ценить настоящее. Трудная это наука. А учиться вам надо».

Мы знали характер своего замполита и, хотя побаивались, но по личным вопросам обращались прямо к нему. С офицерами у него была об этом договоренность. Любили «батю» матросы. Было за что. Ведь только он мог гонять на протезе футбольный мяч, кричать с трибуны стадиона: «Судью на мыло!», а после выигранной схватки упросить командира полка дать приказ о десятидневном отпуске каждому из игроков за отличную службу и написать благодарственное письмо родителям. Кое-кто посмеивался: «Какая это служба — игра в футбол?» А подумаешь, так все тесно связано, все переплелось. Хороший бегун — выносливый воин. Имеющий острую хватку не уступит и в другом случае.

Мы с Хлипитько после того, как начались занятия в школе, время от времени отчитывались перед замполитом, как идет учеба. Когда в журнале появлялись тройки, он неодобрительно качал головой. А у меня тройка появилась за сочинение «Вольнолюбивая лирика Пушкина». Кто знал, что такую тему дадут за полугодие. И стихов в голове вроде бы полно, а не пишется.

— Значит, тройка? — переспросил замполит.

— За грамматические ошибки.

— Эх, Жиганов, а я тебя в летописцы части пророчил. Заметки твои в стенгазете люблю читать. И лирика у тебя получается. Вот тебе и на. Оказалось, наш летописец в грамматике ни в зуб йогой.

И, уже покидая Ленинскую комнату, он, словно вспомнил о чем-то, бросил через плечо:

— Зайдите ко мне завтра с утра, Жиганов.

Еще долго перед сном я гадал, что понадобилось от меня замполиту. А все объяснялось просто. Он прочитал во флотской газете мой очерк «Радист — это здорово!» и решил отметить это особым пунктом приказа с благодарностью, но перед тем, как прочитать приказ, потолковать с автором, дать ему верный азимут.

— Писать-то надо не просто о профессии, и так чувствуется, что любишь ее, а о людях. Это главное. О своих товарищах пиши. Вот за то, что про Хлипитько теплое слово сказал, — спасибо. Я твой очерк со снимком его родителям выслал, пусть порадуются. Это, брат, покрепче подействует, чем просто благодарственное письмо командира части. Газету тысячи людей читают. А ему, думаешь, не приятно о себе читать? О своих ребятах пиши, и об офицерах тоже. Что потребуется добавить, я дополню без всякого там соавторства. Хорошие у нас командиры подобрались. Бумага требуется — дадим, временем, кажется, не обижаем. А может, что покрупнее задумал?

— О зимовке пишу, да не клеится что-то.

— В моем кабинете какой вариант лежит?

Меня после этих слов бросило в краску:

— Уже не помню!

— Не отчаивайся. Все на свое место встанет. Грамоты тебе еще не хватает, но это дело наживное. И не в грамматике суть. Поглубже копай. Мир каждый должен по-своему, не как другие, видеть. Это не сразу приходит, — и смущенно, словно признаваясь в непозволительной слабости, добавил: — Я ведь тоже пробовал писать… О небе! Под старость разве, когда в отставку уйду, за мемуары сяду, а писателя из меня не получилось. И не жалею, что оставил это занятие. Что-то одно, главное, надо в жизни иметь.

Опять это «главное». О нем еще старый Ванюта наказывал помнить. Охотник из тундры и летчик-истребитель думали об одном.

— О зимовке, значит? И о ней напишешь в свой срок. Не спеши, но и не опаздывай. А как писать — не вас, молодых, учить. Ты «Морскую душу» читал? «Один моряк — отделение, два — взвод…» А что на суше служишь — не горюй. Настоящий моряк поймет, что кому-то надо и на берегу быть, а на ухмылки бичкомеров не гляди… Это не моряки.

Я вышел от замполита взволнованный. Сам замполит благословил меня на тяжкий труд. А что писательство — это каторжная работа, я сам начинал понимать.

* * *

Мне повезло. Мне очень повезло. Еще не напечатав почти ни строчки, я увидел живых поэтов, услышал их голоса, споры. А случилось это так. После нескольких информации о флотской жизни меня пригласили на семинар военкоров, после чего стал частым гостем редакции. Она размещалась в большом каменном доме в центре старого города. В тесных, набитых людьми комнатах было накурено, слышались взволнованные голоса людей, здесь иной капитан-лейтенант уступал на время место командира матросу-первогодку, ждал его решающего слова.

Вчерашним днем, тобой не встреченный,

Вернулся с моря.

Здравствуй, дом

И флюгер, бурей покалеченный,

И две березки под окном…

Этим стихотворением я начал знакомство с теми, кому предстояло стать друзьями на годы, кого властно манило к себе море. Понял, что не один мучаюсь по ночам, что много нас бьется над строчками, которые не приносят ни чинов, ни капиталов.

— Здесь тебе чаще бывать надо! — говорил редактор. — Встречи интересные проходят. Полезно.

— Да?

— Да, не удивляйтесь. Литобъедннение знаменитое. Вот в этом кресле любил посидеть Всеволод Вишневский, рядом с ним у подоконника, словно высматривая что-то, стоял Яшин, который, сказать, здесь и развернул крылья. На днях ждем гостей. Луконин будет. Тоже знакомое имя. О Сталинградском тракторном читал? И свои стихи приготовьте, чтоб не думали гости, будто мы сами ничего не можем.

Встречи с поэтами всегда проходили во вторник, в семь вечера. Точно к этому времени, прихватив Хлипитько и Скоробогатова, я приехал в редакцию. Гости чуть опоздали. Мы поджидали их в коридоре. Вот стукнула дверь, и в окружении офицеров-журналистов по лестнице, ведущей на второй этаж, поднялся коренастый Луконин, чье лицо освещала застенчивая улыбка, а рядом сутуловатый, с гривой седых волос, Эренбург. Вечер начал редактор. Он представил нам гостей, попросил их рассказать о творческих планах. Первое слово дали офицеру-моряку, фамилию которого мы не знали.

Вся жизнь его была связана с морем, и потому мы слушали, затаив дыхание.

Потом читали наши поэты. Мы пытались щегольнуть чисто морскими словечками, человеку, не посвященному в морское дело, трудно было разобраться сразу, о чем идет речь.

— Изучили технику! — смеялся Эренбург.

— О душе побольше надо, о чести матросской, — вставил редактор.

Луконин записывал что-то в блокнот. Не помню, что он читал в тот вечер, но в памяти остался глуховатый голос, стихи-мостик из прошлого в будущее.

— А где же прозаики? — хрипловатым голосом спросил Эренбург.

— Расскажите, как вы работали над «Бурей», — попросил редактор. — Нам интересно послушать.

— Э, не выйдет, голубчики. Роман, как вижу, вы читали. Подскажите, чего, на ваш взгляд, не хватает, а рассказывать или читать… — И он начал читать стихи о Париже, об осенних бульварах и темной воде Сены, об ушедшей молодости, о радости Победы. Мне показалось, что это кусочки из «Бури», частицы того, что пережили герои романа. А я и не знал тогда, что автор «Бури» стихи пишет всю жизнь.

— Так и не понял, как книги пишутся, — сказал я друзьям по дороге домой. — У каждого свое, каждого слушал бы целый вечер, а тут строчку-две за вечер напишешь и рад. Может, книги — это фантазия, выдумка? Может, не бывает таких людей, как там?

— Э, нет! — Хлипитько поднял вверх указательный палец. — Ты вот возьми да и напиши, что в тундре видел или про службу напиши.

— А что? Возьму и напишу. Только бы загадку разгадать, как написать о них, чтобы вы читали и видели. А что я про тебя, к примеру, напишу?

— Про меня? Нашел героя! — засмеялся Рем.

* * *

Видали вы Балтику зимой? Это не то что в курортный сезон, когда на песчаных пляжах собираются тысячи отдыхающих. Балтика зимой, — это гололед и холодный ветер, дождь и снег одновременно. Трудно привыкнуть к такому климату, а еще труднее в это время на кораблях, но учения не прекращаются. Никакой шторм не удержит корабли в гавани, если приказано выполнять задание. И летчики, несмотря на неблагополучные условия, по-прежнему много летают. В одном из таких учений я оказался на связи с кораблем, который должна была прикрывать «от вражеского налета» наша авиация. Работали микрофоны. Мощная корабельная станция эсминца глушила все соседние…

— У-у-у-у, — дует в микрофон радист и после этого басом: — «Сыч»! «Сыч»! Я «Чижик»! Я «Чижик»! Как слышите?

— «Чижик»! Я «Сыч»! Слышу вас отлично. Перехожу на прием.

— Я «Чижик». Понял вас.

Было в голосе корабельного радиста что-то знакомое, но время не то, чтобы гадать, на связь он являлся часто, давал длинные шифровки, чувствовалось, что за спиной радиста стоит кто-то из большого начальства.

— «Чижик»! Я «Сыч»! Повторяю!..

— «Сыч»! Я «Чижик». Принято верно. До связи.

Кто бы это мог быть? Четверо суток, пока длился поход, я почти не отходил от канала, где велась связь с эсминцем, а на связи сидели Хлипитько и Скоробогатов. Четверо суток голос «Чижика» врывался в радиобюро, и вахтенные радисты невольно поворачивали к нему головы.

— В этом «чижике», наверно, вся сотня килограммов, не меньше, — смеялся Хлипитько. — Нашелся тоже «чижик». Только что был и опять появился. Чует мое сердце — неспроста запарились ребята. У них, наверно, в глазах рябит от золотых погон.

Хлипитько был прав. На эсминце во время учений подняли адмиральский флаг. Командующий флотом лично проверил службу всех боевых частей корабля. Но мы не знали, что вместе с адмиралом был на эсминце и наш командующий авиацией флота. Учения выявили не только слаженность этих родов войск, но и много такого, после чего последовали приказ за приказом.

Рассказывали матросы после, как адмирал спросил вахтенного, что он будет делать, если заметит вдали вспышку от разрыва атомной бомбы.

— Я подумаю, что вижу в последний раз! — ответил матрос. Шутка шуткой, а программы по противоядерной подготовке были расширены, спрашивать стали покрепче. И последующие учения подтвердили дальновидность командиров. Матросы знали, что делать, когда замечали вдали «вспышку от разрыва атомной бомбы».

После этих учений мне вернули одну лычку и дали, хотя с большим опозданием, отпуск.

С чемоданчиком в руках я шел к вокзалу. По пути решил купить что-то для Маринки, присмотреть подарок для матери.

В одном из магазинов увидел нескладную фигуру моряка с нашивками старшины второй статьи.

— Вовка, ты?

— Я, — обернулся он, — чего раскричался на весь магазин.

— Далеко собрался?

— В отпуск. Десять дней получил к положенному.

Только в вагоне мы поняли, что участвовали в одних учениях.

— Я-то думал, что у «Сыча» голос знакомый.

— Я тоже.

Вместе с нами ехал в купе капитан второго ранга Самохин.

— А, старые знакомые встретились, — сказал он.

— Мы земляки.

— Помню твоего земляка еще по экипажу. Приветствую дружбу моря и неба!

«Тук-тук-тук-тук» — выстукивали колеса. Поезд уносил нас все дальше от взморья. Мелькали поселки, деревушки, березовые рощи. Впереди ждала пересадка, и мне почему-то захотелось пересесть на поезд, идущий на Архангельск. Вместо этого утром я опустил в почтовый ящик открытку: «Еду к матери. Пиши». Всего три слова. Я всегда писал Нине очень короткие письма, зато думал о ней много, хотя и не часто. А надо бы написать: «Здравствуй, милый доктор! Как ты там? Моя служба подходит к концу. А дальше? Я не знаю. Я пока ничего не знаю».

* * *

Вот я и дома, и хотя морозы здесь за сорок, холодновато в ботинках и шинельке, но ведь мы моряки. После первых дней, когда мать неотрывно смотрела на меня, не зная, чем угостить дорогого гостя, ухаживала за мной, как за ребенком, когда в доме было тесно от соседей, которые по давнему обычаю шли «со своим», чтобы угостить приехавшего в отпуск матроса, все немного приуспокоились.

Вечерами я бежал в село, чтобы встретиться с Мариной, сходить в кино, и, конечно, вместе с Володей. Нас с ним так и прозвали «полосатые черти». У нас любят беспокойных, способных отчудить что-нибудь ребят, не знающих устали в деле и в гулянье.

В первое время, отвыкший от обычной жизни на «гражданке», я не знал, как и вести себя. Сказать встречному «здравствуйте» — язык не поворачивался, привык за эти годы к «здравия желаю». Нашел выход: говорил «день добрый» или «доброе утро». Отбоя от земляков не было. Каждый, кто встретится, обязательно начнет расспрашивать, как дела, как служба моряцкая, скоро ли насовсем, не надумал ли жениться.

Марина стала какой-то странной. Когда остаемся одни, или целует, или молча сидит рядом, подперев кулачком подбородок (и где она этому научилась?), как будто впервые видит. А однажды сказала: «Совсем другим ты стал, Володька, совсем другим».

— Лучше или хуже?

— Лучше, но… Не знаю… — смутилась. — Уходишь ты от меня.

— Куда ухожу? Что ты мелешь? Не пойму тебя.

— Мне лучше знать. Сердце чует. Только, когда уйдешь, вспоминай свою Маринку. Она немножко любила тебя.

— Что ты заладила сегодня: уходишь, уходишь…

— Глаза у тебя мимо меня смотрят, думаешь о чем-то другом.

Что я мог ответить ей, если чувствовал в ее словах какую-то долю еще непонятной мне правды. Как часто, идя с ней по сельской улице, я видел перед собой Нину, но она была далеко, и не расстояние тому виной, а другое — не смел подойти к ней, выше себя ее считал с той первой встречи в тундре. И тянулся в то же время к ней, хотел доказать, что лучше, чем кажусь.

Так мы дошли с Мариной до калитки, припорошенной снегом, постояли под березкой, я обнял ее на прощанье и поспешил домой. А по дороге повторял:

Иней белыми волокнами

На березке у крыльца.

Снегирей вспугну под окнами,

Постою у деревца.

По ступенькам старой лестницы,

Как по трапу, пробегу —

И спрошу тебя, ровесница:

Как дела на берегу?

А ведь я меньше стал спрашивать у Марины, как она живет, что думает наперед. Или уже неинтересно? Так почему ж каждый вечер торчу у этой калитки?

На краю села есть большой бугор, откуда видны окрестные деревни. Сколько же домов понастроили мои земляки за это время, как же застраиваются села, растянули райцентр почти на десять километров — сплошь огни, крутые взгорки по ручьям исчезли — их сделали положе для проезда машин. Правда, люди поговаривают, будто директор РТС за счет этого дал три годовых плана «мягкой пахоты» и не сумел закончить весеннего сева, но мало ли чего не наговорят, РТС-то на первом месте. А жизнь лучше стала. Это по столу видно. Сказывается и приход ребят из армии. Теперь бы только жить да жить. А я на уме одно держу: в техникум хотя бы поступить после службы.

Мой старый учитель географии Михаил Николаевич, встретив меня, воскликнул. «А ну, повернись! Гвардеец!» И хотя наша часть не была гвардейской, но я промолчал. Лестно было услышать похвалу. Он затащил меня к себе. В старом двухэтажном доме, где Михаил Николаевич купил половину, было тепло, шумно от ребячьих голосов, в глазах пестрило от множества книг на полках.

— Куда думаешь-то?

— Еще рано думать.

— Да… Да… Поздравляю тебя.

— С чем, Михаил Николаевич?

— Читал твой рассказ.

— Где? — Я так и рванулся к нему.

— В журнале. Молодец.

Я открыл журнал, и на меня с укором взглянула с его страниц Нина, наш милый доктор. Как мог художник заметить ее взгляд, когда он не встречался с ней? Как он мог знать, что пишу про нее, а не про кого-то другого.

Целых три страницы. Рисунки. И главное — вверху моя фамилия.

— Я не видел. Можно, возьму домой?

— Бери, голубчик, бери. У меня еще есть один. Географию ты не забыл? Подумай. Интересная наука. В техникум метишь? Может, в десятилетку, а потом в институт?

— Мне ведь еще целый год на «гражданке» в десятом учиться. Не сумел закончить на флоте.

Вечером я зашел к Марине. Посидели в ее горенке.

— Читала твой рассказ.

— Понравился?

— А ты этого доктора знаешь?

— Это ж рассказ!

— Любый!.. Уходишь ты от меня все дальше.

Противоречить ей было бесполезно, я только обнял Маринку и посидел с ней молча долго-долго.

— Марина.

Она приоткрыла глаза.

— Люб ты мне, Володька…

— Идем к Бородкину. Аню возьмем. На конях покатаемся.

Вскоре двое легких санок пронеслись по улице села и скрылись в темноте. Санки, подбитые железным полозом, легко скользили по плотно укатанной дороге. Санки неслись, мелькали под копытами вороных заснеженные километры.

Я вспомнил, что отпуску осталось всего несколько суток.

— Завтра надо позвонить насчет билета.

— Я позвоню, там у меня сестра.

— Какая ты красивая, Марина.

— Молчи! — она зажала мне рот варежкой, припала головой к черной флотской шинели, обхватила руками за шею, чтоб не вылететь из санок при окатах.

Радоваться бы тебе, Володька, что счастье рядом, ан нет, опять о чем-то другом задумался.

— Фи-и-и-и-и! Пошли! Ф-и-ии!

Снег летел из-под копыт, и с неба падали звезды, угасая в снегах.

* * *

Вот я и вернулся из отпуска. Пожурил ребят за кирпичи, которые они сумели-таки сунуть в мой чемодан перед отъездом. Полдороги проехал, пока догадался, с чего бы это чемодан тяжеловат. Расспросил о новостях, протянул, как подобает вернувшемуся из отпуска, дорогие папиросы, мол, берите, на всех хватит, присел на табуретку.

А ведь я домой вернулся, а не просто в кубрик. Ведь они ждали меня, эти ребята.

— Морж, а тебе тут премия, — еще с порога закричал Хлипитько.

— Какая еще премия?

— Семьсот пятьдесят рублей. С тебя, значит.

— За очерк о Самохине! — вставил Скоробогатов. — Вот газета. — Чего-чего, а такого возвращения я не ждал.

— Добро! В самый раз! Без копейки вернулся. Дорога-то длинная. — Наутро я получил их из рук самого редактора флотской газеты. Возвратись в часть, уединился с друзьями, чтобы посоветоваться, что купить на память.

— А тут и советоваться нечего, — сказал Скоробогатов. — Я, к примеру, без чего, как без рук? Без баяна! Значит, тебе печатная машинка нужна. Понял? Чтобы — «т-т-т-т-т…» — и готово. Новый рассказ.

— Действительно, а почему бы не купить?

— Сколько у тебя всего деньжат? — спросил Хлипитько.

— 1200!

— О-о-о! Я таких в кармане не держал. Занял где еще?

— Гонорар получил.

— Что! Какой гонорар? — пришлось долго объяснять друзьям смысл непонятного им слова.

— А мы и не слыхали. Ты скоро гонораристом станешь и руки не подашь.

— Гадать нечего. Отпросимся у командира и купим. Какой же ты писатель без машинки? Везде техника нужна, чтоб труд облегчало. Только, чур, со мной, — сказал Хлипитько, — тебя еще надуют.

Машинку мы купили в комиссионке, а на сэкономленные деньги приобрели еще фотоаппарат «Смена».

— Теперь можешь и писать, и фотографировать. Попробуй о нас не напиши, и не куда-нибудь, а в центральную газету, — подвел итоги Скоробогатов.

Вечером, когда я был на вахте, позвонил Бородкин.

— Поздравляю, тезка! Тут у нас ребята не верят, что ты мой земляк. Скажи им словечко, чтоб не обижали.

Я представил, кто и как может обидеть такого верзилу, как Бородкин, и тем же тоном ответил: «Ну-ка, дай им трубку».

В свободные от службы и учебы вечера я занялся исследованием устройства своей «типографии» — где подвинтил, где проволокой скрепил, и, глянь, по-настоящему заработала моя машинка. За месяц одним пальцем настукал на ней полсотни страниц повести о докторе Зеленого мыса, а когда стал читать, то понял, что все это не мое, а похожее на где-то читанное, и полетела рукопись в ящик с песком, куда бросали окурки.

Первые удачи вскружили голову, и я забыл, что нужен труд, мастерство, рассчитывал написать в один присест. И все же много рукописей после бросал я в корзину для мусора, а об этой жалею. Кажется, что сжег нечто большее, чем повесть. Главная причина была в том, что к доктору Зеленого мыса, по замыслу автора, зачастил морячок из торгового, и хотя я эти встречи придумал сам, а простить ему этого не мог. И чтобы поставить крест, чтобы не портить отношения между старыми друзьями, сохранил из повести только отрывки.

Новая машинка скрипела, каретка ее прыгала, рычаги задевали друг друга, но все же послужила она мне несколько лет. И когда теперь друзья спрашивают, где это я научился так быстро печатать, посмеиваюсь: «Курсы машинисток прошел».

* * *

Зима, несмотря на то что мы сидели на чемоданах, ожидая приказа о демобилизации, пролетела незаметно. А приказа все не было. За время службы на флоте я уже привык не делать скоропалительных выводов, стал сдержаннее, даже в отношении к друзьям начало проявляться что-то новое. Первое время не нравилась мне хозяйственность Рема, которую я принимал за скупость. Позже понял, что это одна из лучших черт его характера. Даже то, что он никогда ни оставлял крошек хлеба на столе, не вставал из-за стола с куском во рту, выглядело теперь иначе. Он привык к бережному отношению к хлебу. Нас с Иваном всегда выручала экономность Хлипитько: можно было в любое время перехватить сотенку-другую. Когда же подоспело время экзаменов в вечерней школе, я с радостью отметил: Рем умеет ценить не только копейку, но и время.

Заканчивая десятый класс, он шел на экзамены спокойно. Как и на политзанятиях, он постоянно вел конспекты, которые очень помогли весной, сократили время подготовки к экзаменам. И я не раз обращался к нему за помощью.

— Эх ты, каштан недозрелый! — недовольно хмурился Хлипитько, но помогал.

Я глядел на Рема и думал, что, попади он на корабль, из него получился бы первоклассный боцман, а я по своему характеру мог оказаться в матросах, а то и вовсе в бичкомерах, заполняющих все гавани мира.

Маринка писала все так же часто, а я, сам не зная почему, отвечал все реже, пока, наконец, переписка не оборвалась совсем.

Приеду, думал, решим. Чего вперед заглядывать.

В последнем письме Марина писала, что собирается в институт, в южный город, учиться на синоптика. Направление дают из метеослужбы.

А мне снились торосья на припайке, песцы, что бродят под окнами домов, глухариные тока, свист утиных стай и протяжные рыбацкие песни у костров на огнищах. Все это сливалось в одно — Север.

Оставалось сдать половину экзаменов, когда случилась беда. Никто толком не знал, как произошло это. Только по рассказам можно было восстановить все.

Не знаю, зачем Скоробогатов был послан на передающий центр, что находился в пригороде. Не знаю, о чем он говорил со связистами, ремонтирующими телефонную линию. Рассказывают: один из них был на столбе, второй стоял внизу около редкого забора и, сматывая кабель, весело разговаривал с Иваном. Свои ребята. Встретились, как не поболтать, не перекурить.

В это время мимо них мальчишки тащили в руках какую-то металлическую штуку.

— А ну, давай сюда, что там у вас?

— Снаряд, товарищ старшина, — бойко ответил один из сорванцов. — Вон там песок пацанам на самосвале привезли, а он и выпал.

— А ну, давай его сюда, нашли тоже игрушку, — встревожился Скоробогатов.

Мальчишки просунули снаряд в щель забора. Иван подержал его некоторое время в руках, разглядывая со всех сторон — «немецкий!» — и положил на землю. Мальчишки уже скрылись за углом кирпичного дома, когда раздался взрыв. В домах, стоящих вдоль улицы, вылетели стекла, в саду, за спиной матросов, как бритвой срезало несколько яблонь, вырвало громадный кусок забора…

К месту взрыва тут же сбежались люди. Они увидели большую воронку, двух лежащих на земле моряков, третий висел на телефонном столбе вниз головой, его удерживали в таком положении «когти».

— Среди бела дня…

— Как же это?

А какой-то мальчишка бежал по улице, размахивая руками, и хныкал: «Дяденька матрос, мы не знали…»

— Как же это, сын только родился, жить бы да жить. А Линде каково…

Мы хоронили друзей, как погибших на боевом посту. Были сказаны речи. Был трехкратный залп из карабинов. Был оркестр. Шли за цинковыми, наглухо запаянными гробами родители погибших.

Еще долго я не мог прийти в себя, еще долго слышал голос друга: «Эх, и сыграю же я вам сегодня»… Баян, что остался в Ленинской комнате, молчал. Никто не решался прикоснуться к его басам. Никто. Даже после того, как похудевшая, ставшая сразу намного старше, Линда пришла к нам и сказала:

— Сыграйте, ребята. Он любил… Его песню.

Мы молчали. Стояла такая тишина, что в кубрик доносились трели жаворонков, висящих над прибрежной луговиной.

* * *

Сразу же после получения аттестата зрелости сержант Хлипитько сдал на звание младшего лейтенанта и ушел в запас.

А через много лет получил я от него письмо. Рем просил навестить его, обещал заглянуть на Север, омулевой ушицы отведать. Писал, что он шахтостроитель. Начальник управления в Донбассе. Случайно попала в руки газета с моей статьей, и запросил он в редакции адрес, уверенный, что это я.

Мне после отъезда Рема пришлось служить до осени. Отъезд, как часто бывает, стал неожиданностью. Утром меня вызвали в строевую часть, дали обходной лист. После обеда я был у замполита, потом у командира батальона. Они жали руку, давали отцовские наставления.

Вечером удалось позвонить в гавань, где служил Володя, и передать через ребят ему, чтоб вырвался проводить.

Около полуночи поезд отошел от перрона городского вокзала. Бородкин махал бескозыркой, пока не исчез за поворотом, мне слышались его слова:

— Один моряк — отделение, два…

— Пиши!

«Один моряк…» — кто ж это любил повторять? А, Самохин! Он на повышение пошел. На другой флот перевели. Все меняется. И я уже не тот: ленты чувствую за спиной, хотя не нужно бежать на поверку, нести вахту в радиобюро, отдавать честь старшим. Отныне сам себе хозяин, и все дальнейшее зависит от самого себя.

Но где бы я ни был, в какие бы переплеты ни попадал, какой бы путь ни выбрал — всегда со мной будет море. Жизнь — то же море, и в ней всегда найдется место для ребят в полосатых тельняшках.

…Я списан на берег теперь,

А это значит: прочь разлука.

Я ожидал, что стукнет дверь,

Что выйдешь ты, протянешь руку.

А встретил девушку одну.

Она в шальную непогоду

С волны взлетала на волну,

У «Вихря» не сбавляя хода.

И я взлетал с волны на волну на крутоносых рыбацких лодках, выметывал сети, пил щербу из алюминиевых кружек, багрил августовской ночью лосося, бродил с двустволкой за плечами по опушкам боров, выискивая глухариные выводки. Свежий ветер хлестал по лицу и звал куда-то вдаль, к чему-то нераскрытому, к новому.

Загрузка...