ФЕДЬКИНЫ УГОДЬЯ

История эта не дает мне покоя. Не верилось, что нет рядом того, с кем немало исходил по болотинам, по рассохам и бескрайним, казалось, борам. Не верилось, что долго не увижу его, и какой-то еще будет встреча.

Чтобы заблудиться в лесу, нужно сделать всего один непутевый шаг, а чтобы выбраться на дорогу, порой и недели мало. А жизнь не лес, разбитый на кварталы, по углам которых, на перекрестках просек, заботливые руки лесников поставили указательные столбы с точным адресом. В жизни трудней.

У каждого из нас свой путик, хотя и сходятся они где-то. И если этот путик увел человека в сторону, то говорят: так на роду написано. Не веря ни в бога, ни в черта, ни в приметы, мы все же по привычке пожимаем порой плечами: жил человек, как все, и вдруг пошло у него вкривь и вкось. С чего бы? И сам не разумеет.

Работая в газете, слыхал я разные истории, и вмешиваться приходилось, чаще люди в помощи нуждались, и она поспевала. А тут не довел дело до конца, спасовал или понять до конца не смог — и сам не знаю.

Попробуем же вместе распутать клубок судьбы, может быть, последнего из рода Хозяиновых, крепкого когда-то рода, ныне разбросанного ветрами жизни по разным сторонам. А ветры эти бывают не только теплые, не только попутные, но и колючие, с морозом, пронизывающие до костей.

* * *

В сумрачный зимний день скрипели полозья по дороге, ведущей в Спиридоновку. Она, эта дорога, поначалу была широкая, с бесчисленными ответвлениями и следами тракторных гусениц, что не только изрыли снег до самой земли, но и повалили немало растущего на обочине ее сосняка. Но чем дальше от райцентра, тем уже, а за Нерицей осталась лишь санная полозница. Малорослая, заиндевелая лошадка, тяжело поводя боками, потряхивая большим круглым животом, трусила по дороге, позвякивала уздечкой. Дул хиус. Казалось, будто сотни иголок впивались под кожу. Я закутался в овчинный тулуп, зарылся в сено и думал о том, что, наконец, увижу Федора.

Возница, спиридоновский лесник, молчал и потряхивал вожжами, хотя знал: из лошаденки большего не выжмешь. Она обладала удивительно постоянным характером: задрав голову и высоко вскидывая ноги, бежала под гору, пыталась вылезть из хомута, опрокидывая кошеву в самый последний момент, когда спуск уже кончался, а на ровном месте переключалась на ступь.

Странно было после возвращения из города слышать скрип полозьев, потрескивание деревьев, изредка хлопанье крыльев глухарей, взлетающих из-под снега и тут же снова падающих в сугроб. Словно и не было дней, когда мне казалось, будто не голуби воркуют на балконах, а косачи слетелись на ток, вот-вот зачуфыкают при первых лучах солнца, не пересохший корешок табака потрескивает в трубке, а уголек вылетел из каменки на шесток, вспыхнуло смолье, осветив неровным пламенем угол старой промысловой избушки. Словно не было долгих лет, проведенных вдали от дома. Ничего не изменилось тут — те же леса, зимник, пролегший через болота к Спиридоновке, где живет мой однокашник, для многих непонятный, с загибами, как говорят, человек.

— Мороз воду из болот выжимает, — сказал Павел Алексеевич, — туман образуется, а это самое паршивое дело. Такая стынь, што кости ломит. Концы отдать недолго. А ты хорош — в куртке, вишь, вздумал поехать. Как будто малицы не нашлось. Перед кем цигейкой форсить? Теперь этим не удивишь, все такие носят.

Он поправил сползшее с моих ног овчинное, сшитое мешком одеяло и уже более миролюбиво добавил:

— Скоро изба. Кушником-то знаешь кто? Егорыч, дружок мой!

У смотрителя, или, как его называют в наших местах, кушника, я долго грелся на раскаленной печи, переворачивался с боку на бок, а зубы продолжали отбивать «барыню». Потом, обжигаясь, пил чай, разбавленный спиртом.

Разные они люди, хотя и друзья закадычные, лесник Машенцев и кушник Вокуев, у которого и обязанностей-то — держать избу в тепле, ставить на стол самовар для приезжих, приютить на ночлег сеновозчиков, которые тратят на дорогу туда и обратно по двое суток. Без ночевки тут не обойдешься. А на тракторах сено с дальних покосов не вывезешь — болота долго не промерзают.

Один пухлый, розовый, с чистыми, как вода в Нерице, глазами, толстяк, добродушный ворчун, а второй узколицый, шустрый, как молодая лайка, вспыльчивый. Осенью они всегда вместе силья на птицу ставят, зверя высматривают. Путики их десятка на два километров протянулись через болота и рассохи. Друзья — водой не разольешь. И не подумаешь, что за осень они по нескольку раз успевают поссориться, поделить угодья, снова объединиться, пока, наконец, не выпадет глубокий снег и не потащатся старики домой, свалив добычу в одно место, волоча за собой тяжело нагруженные чунки — узкие, длинные, с широкими полозьями, санки.

Поссорятся между собой, разойдутся по разным избушкам, но третий не встревай — лишним будешь. Послушали бы вы, как они перемирие заключают между собой.

— Ты на меня не сердись, Егорыч, — скажет Машенцев, поглядывая на него с порога.

— Бог простит, Пашка! — ответит Вокуев.

— Я не со злобы, сдуру…

— Я тоже не от большого ума…

И молча возьмутся за обыденку: один разжигать печь, другой накрывать на стол.

— Егорыч-то сказывает, куничек добыл. А я замотался с этими делянками — там отводи, в другом месте отводи, да проверь все. Перестал промышлять. И ружье уже не волочу, — рассказывал лесник, когда мы покинули гостеприимную избу.

— Тяжело, наверно, без жены?

— Всякое бывало с покойницей, и поругивался порой. Так уж нам на роду, мужикам, написано. А не стало Матвеевны — опустел дом и поговорить-то не с кем. Спасибо, Фатина приехала, племянница. У меня теперь живет. Приглядывает за стариком. Со своим она чего-то не поладила. Ушла. Э!.. Поймешь у вас, молодых!.. Своих-то у меня нет, она уйдет — на кого дом оставлю? Окрутит какой-нибудь експедичник — и поминай как звали.


Где-то под утро мы добрались, наконец, до Спиридоновки. Тихо звякнуло большое узорчатое кольцо на входных дверях, подпрыгнула щеколда.

— Ты, дядя? — послышался женский голос.

— Я, Фатинушка, я. С гостем.

И снова самовар. Шаньги. Крепкий, по-ижемски, чай. Спросонья, с холода я не разглядел по-настоящему лица молодой хозяйки, но голос ее напомнил мне что-то полузабытое, давнее. Старался припомнить и не мог. И радовался, что выбрались из темных ельников на свет, к людям. Может, потому мне и не спалось долго?

Шуршали за обоями тараканы. Трещали углы дома. По горнице бродили лунные блики, а из соседней комнаты послышался шепот:

— Господи, прости нас, грешных, прости окаянных, — и тоскливо скрипнули пружины высокой никелированной кровати, украшенной блестящими шариками.

«Еще кто-то есть? Померещилось!» — и я повернулся лицом к стене, чтоб не бил в глаза яркий лунный свет, залез с головой под одеяло.

Рассветает зимой поздно. Я встал, когда за окном было еще темно, а стрелки на часах показывали уже больше десяти. Лесник о чем-то тихо говорил на кухне с племянницей. По оттаявшим окнам можно было догадаться: погода ломается, метели вот-вот начнутся. А мне, кроме деловых встреч, хотелось побывать в родовых угодьях друга по Федькиному ручью.

Теперь я узнал хозяйку дома, вернее, вспомнил, кому принадлежал певучий, какой-то необычно теплый говорок. Это была Фатина. Учились мы в одной школе, в одном интернате жили. И как не мог раньше догадаться. Тогда она была худенькой с острыми ключицами девчушкой, которая никак не могла понять, как это Волга от ручейка начало берет. «Нерица, сколько ни иди, — говорила она учителю, — все такая же». И я тоже от нее недалеко ушел. На бумаге Север всегда обозначается сверху, а я рисовал его с какой угодно стороны, только не по правилам. Качнет учитель головой, исправит чертеж, а я спрашиваю у него: «Как это сверху, если Север у нас снизу? На Север-то вниз по реке едем…»

Сейчас передо мной стояла еще молодая, но уже с чуть заметными морщинками у глаз женщина, лишь отдаленно напоминающая нашу Фатю. Ночью мне, наверно, померещилось. Хозяйка дома не походила на богомолку. Она учтиво ухаживала за гостем, рассказывала дядюшке о деревенских новостях. Волки у Петрухи Сидковых собаку утащили, несколько элитных баранов в колхозе пало, доиться коровы меньше стали с худого корма, бригадир опять жену побил — синяк шалью закрывает, чтоб люди не судачили. В таких деревушках все это события большой важности, обсуждают их с неменьшей, чем вопросы о международном положении, серьезностью. И только, когда я напомнил о том, уже далеком для нас, времени, голодном, но радостном детстве нашем, Фатина улыбнулась:

— А я думала — не вспомнишь. Загордился, про себя баю, нос задрал, своих не узнает.

— Федор-то как живет? — спросил я.

— Что ему сдеется. У развалюхи своей два ряда сменил нонесь, крышу перекрыл. Дом-то ставят, да когда-то еще… В лес он вчера ушел.

Я даже присвистнул с досады. Значит, он письма моего не получил, вместе с нами, выходит, пришло письмо.

— Он заходил? — спросил у Фатины лесник.

— Тебе, дядя, поклон передавал, — насмешливо ответила она. — Посидел, как сыч, у порога, шапку помял. После, бает, загляну.

— Не сказал, когда вернется?

— Скоро не жди. Он, если уйдет в лес, обратно не торопится. Мешок-то полный нагрузил. На Середнюю собирался.

— Худо дело, а я ему гостя вез, — лесник озабоченно поглядел на меня, поглаживая рукой курчавую бороду. — Гм!.. Разминулись на грех.

— Не велика беда, и у нас погостит. В кои-то веки новый человек появился. Аль мы хуже других живем?

— Так-то оно так, да ведь и у него дела.

— Не уйдут дела. И меня просветит. В клуб не хожу, газет не читаю. Телятница из меня не ахти какая. Парторг совсем загрыз. Ты, бает, Фатина, отсталый элемент. А я похожа на этого… отсталого?

Хозяйка повела плечами, непонятно усмехнулась и тут же смущенно опустила глаза. В ее строгом, типичном для женщин отдаленных деревушек облике было что-то противоречивое, незнакомое для меня. Чтобы вызвать Фатину на разговор, я польстил ей: расцвела, мол, и не признаешь сразу-то, еще лучше, чем раньше, стала.

— Лучше не лучше, а другой не быть, — тихо ответила она и загремела посудой. — Все мы лучше делаемся, да что-то хорошего мало. В правление зайдешь — только про силос да про молоко и говорят. В клуб, и он есть, — по три сеанса кино разом, и прощай на месяц. Ломом ржавчину с замка сбивают. В ларек забежишь с получки, на нее ныне грех обижаться, а там одни бутылки… Напиться, што ли, думаешь. А корреспонденты как, тоже пьют?

Пришло время рассмеяться и мне.

— На пару с тобой можно…

— Я к тому: у дяди в шкафчике стоит, да он тебя побаивается, а голова у старика трещит. Уважь его.

— Балуешь старого?

— Один он у меня. — Фатина вздохнула. — Ничего ты, корреспондент, в нашей жизни не поймешь. Поглядишь, как корова на вывеску, да и уедешь, а там промычишь что-нибудь.

— Плохо же ты думаешь о нас.

— А что хорошего в писанине? Бумагу изводите только. Проку-то от вас.

Павел Алексеевич, надвинув очки на переносицу, что-то подсчитывал в другой комнате, мусолил языком химический карандаш.

— Дядя работает. Прикидывает, наверно, сколько сосенок в лесу осталось, не упразднят ли до его выхода на пенсию должность лесника.

— Ты мне так и не ответила, как Федор-то живет.

— Про него у дяди спроси. Приятели они. Не… не как люди. Все у него вкривь да вкось идет. Не пьет, не шумит, в карты не играет, по соломенным вдовам, таким, как я, не бегает, а все какой-то сумеречный, будто сушиной по загривку огрели.

— А мне думалось — счастлив он.

— Мало ли чего кому думается. Он тут вспоминал про тебя, поджидал.

— Не мог я раньше.

— Недалеко теперь живешь, еще набродитесь в лесу. Погости и у нас. Понравится — не отвадишь. Коли лишнего тут наговорила, так не слушай: к слову пришлось.

* * *

Я всегда, с давнего знакомства, радостно удивляясь, глядел на Спиридоновку. Прапрадедам нашим не откажешь в добром вкусе. Место они выбрали завидное. От холодных северных ветров защищают деревушку крутые увалы Тиманских предгорий. Для расчистки земель потребовалось немного — естественные луга рядом, лишь кустарник палом извели. Леса кругом без конца и края. Дома, не в пример среднерусским селениям, мужики и теперь отменные ставят, окнами, как везде по Северу, к реке. Ровным рядом стоят они вдоль берега, который делает здесь крутой поворот, образуя мег. Среди новых одноэтажных домов выделяются стоящие на краю деревни старые хоромы с большими поветями и взвозом. В одной из них и жил Федор. Я хотел повидать его стариков, но помешала неожиданная встреча.

Около правления меня остановил Ипат, по прозвищу Варнак.

— А я-то слышу — гость приехал, — взмахнул он руками. — Кто бы, думаю, зачем? Не из рыбнадзора? Нет! Тогда из охотинспекции. Кому же больше?

— Нет, Данилыч, — ответил я, посмеиваясь. — Из газеты.

— Запамятовал. Э, да хрен редьки не слаще!

Его борода развевалась по ветру. Несмотря на мороз, Ипат шел по улице в одном пиджаке, в рубахе с распахнутым воротом.

— Не простыл бы, — сказал я.

— Не та кость!..

— Фляжку-то зачем прихватил?

— Идем-ка со мной. Там поймешь. Как раз корреспонденту дело есть.

Растрепанный, стреляя во все стороны красноватыми глазами, он ввалился в правление и обрушился на председателя.

— Ты погляди, что деется, погляди. Совесть народ потерял, — и он затряс пластмассовой фляжкой. — Иду я это, значится, из ларька. Голова звенит. Опохмелиться вот вздумал. У соседки трешку вымолил, значится. А Петиха навстречу, с фермы — с фляжкой. Молочко, значится, тащит. Аль ты разрешил? — гремел старик.

— Ничего я не разрешал. Толком объясни, — председатель развел руками. — Ворует?

— Сами не видите? Вот она — фляжка. — А молоко-то пролил, что ли?

— Как пролил? Не пропадать же добру, не в правление же его нести. Выпил, значится, за ваше здоровье. Молоко, брат, на похмелку первейшее дело. Своей-то коровушки не держу.

— Так зачем же пришел?

— Доложить пришел. Ворует Петиха. Иду я это, значится…

Стены правления затряслись от хохота.

— Значит, и ты с ней заодно? — спросил у Ипата председатель.

— Как это, значится, заодно? — и старик начал рассказывать снова.

— Ладно, разберемся. Шел бы ты, Данилыч, отдыхать. Люди на работу, а тебе в ларек лишь бы заглянуть.

— А ты меня не пужай, — рассердился старик. — Не на твои пью. И я в колхозе не меньше вашего поробил. И тракторов не было, и мужиков раз-два, и обчелся. Ничего, справлялись. Теперь-то лафа… Ишь, начальство, — ворчал он, уходя. — Справедливости не любит. Слова не скажи. Я и до района дойду. Покрывать вздумали. Ась?

Буен Ипат во хмелю, зело буен, не прекословь, прав с ним не будешь, а уж если про справедливость заговорит, то лучше в сторону отойди.

Под старость прославился Данилыч как волчатник. Для серых он действительно грозой стал. Ежегодно премии отхватывает за их шкуры. И колхоз свой пай выделяет: отару старик бережет. Покоя не стало от волков. Пришли откуда-то с оленями да и прижились тут. Вчистую фермы опустошать начали. Мериносов давят под осень.

Несмотря на чудачества, почитают в деревне Данилыча, прощают ему и грешки вроде выбитых в правлении стекол, стрельбы из двухстволки на улице. Чего, мол, с пьяного спросишь. Проспится — одумается. Только страх наводит, а так ни-ни…

Тянулась за старым Ипатом глухая молва, будто на руку нечист, да не пойман — не вор. Мало ли чего не наговорят. А в тюрьме бывал. И сам не отрицает. В первые годы коллективизации против колхозов шел. Без дома его оставили и сунули в отдаленные места. Бежал оттуда, в лесу жил, покудова амнистия не вышла. Сам вышел, хвалился после: «Выкусили, голодранцы? Ипат не пропадет!»

Образов он в избе не держал, входя в чужой дом, ног не обтирал, не крестился по-староверски, не говорил «мир дому сему», некрещеным слыл, но каждый по-своему живет, у каждого своя боль, свои причуды.

Уходя из правления, он похлопал громадной, покрытой густыми волосами, рукой по карману брюк.

— У Павла остановился, корреспондент?

— У него.

— Не задерживайся тут долго-то. Потолковать мне с тобой надо бы сурьезно. Я там подожду.

И мне давно хотелось заглянуть в дебри его души, на темные ельники похожей. Видал я Данилыча разным — и плачущим навзрыд, как ребенок, и бьющим посуду, и тихим, словно исповедоваться пришел.

— Я сейчас занят. Давайте встретимся после обеда. Тогда все, что нужно, обговорим, — сказал председатель. — А сейчас действительно сходите-ка, послушайте старого Варнака, язык у него как на шарнирах, не заскучаете.

И я пошел к Машенцеву, сбросил куртку в кухне и остановился в нерешительности, услышав голоса в горнице.

…— Уехал бы ты куда-нибудь, — говорил лесник. — Избавил бы меня от поклонов. Век должником буду.

— Не отмолишь, Пашка, грехи свои и не старайся напрасно. Одной веревочкой мы с тобой связаны.

— А если выложу? — Они замолчали, когда я переступил порог, и вместе придвинули табуретку поближе к столу.

— Садись. Мы тут о своем толкуем, — хмуро сказал лесник. — По-стариковски. По-родственному.

* * *

Странным было это родство. По-разному судачили о нем люди. Нет-нет да и теперь скажут: не ждали добра, так оно и получилось. Не зря Матвеевна, бессловесная, покорная мужу, войной на него пошла, когда услышала: решил Павел Фатину за Финогена Ипатыча выдать. Не такого жениха хотелось ей иметь для племянницы.

Светлая, как утренняя зорька, девчушка и разбитной парень, с места на место перелетающий, больше всех любящий заводить бузу на деревенских гульбищах, когда молодежь собирается с лесоучастков дома. То ли в отца пошел, то ли перенял выходки пришлых людей, то ли играл в нем избыток сил, кто знает, кто скажет? Не было спокоя деревне, пока Финоген гулял по ее улицам. Раньше здесь и замков не держали на дверях, и темной ночью не боялись пройти по деревне. Мог, правда, зверь из леса заглянуть, так сам он на человека не кинется, у него тоже понятие есть. А если и бродят слухи, так они чаще преувеличены. В каждой деревне есть Ивановны или Кузьминичны, заменяющие телеграфное агентство, которые знают все и вся вплоть до того, что у кого в сундуке лежит, кто о чем думает. А Финоген начал нож за голенищем носить, окна бить, спалить Спиридоновку грозился. И кто знает, чем бы все кончилось, если бы Фатина не бросила его, не уехала куда-то на время. Покрутился он и следом подался. В экспедицию, слышали, пристроился, много их по лесам в наши дни бродит; слушок прополз, будто посадили его, но Ипат помалкивал, писем Финоген не писал, и со временем все забылось.

Только Матвеевна нет-нет да ворчала на старика, что зря сгубил девку. Жизнь Фатины и без того трудно сложилась. Отец с войны израненным пришел, но все же семья держалась. Пятеро их было. Все бы на свое место встало, да беда нагрянула. Ушел отец полесовать, да так и не вернулся. Сразу не хватились, а когда начали искать — снеги выпали. Исчез человек. А беда, как известно, одна не ходит. Вскоре после исчезновения отца мать сосной на лесоучастке придавило. Пролежала она в больнице до весны, да так и не встала. Старших в детдом определили, а Фатина росла у Матвеевны. Как у матери жила. Расцвела лесным пионом всем на удивление.

Жалела Фатину старуха, не могла про ее свадьбу забыть, что была сыграна через несколько лет после смерти родителей. Старик сам решил, невесте лишь сказали об этом. Поплакала она, да что поделаешь — не первая, не последняя. Дядя ей вместо отца, мать наказывала слушаться его, плохого не пожелает. Матвеевна было супротив пошла, но куда ей.

— Слово дано, — отрезал Павел жене, когда пробовала отговорить. — Как после этого людям в глаза смотреть станешь?

— Слово, слово, а раньше чего думал, бесстыдник, пара ли она Финогену?

— Хватит, расквохталась. Без тебя знают. У баб волос долог…

Погуляли дня три в покров, погудели мужики за столом, поплакали бабы, вспоминая свою молодость, поутирали слезы подружки Фатины, и на том дело кончилось.

Дядя отвел молодым половину дома, да пустует она давным-давно. Фатина к старикам вернулась, а о муженьке ее и по сей день ни слуху.

В доме с резными наличниками, с крыльцом, похожим на веранду, все блестит, все на месте. Стоит тут какая-то темная тишина, которая появилась здесь после смерти Матвеевны, опутала она все углы, заставляет думать: злой рок висит над этим домом.

С лесником мы давно знакомы. В Спиридоновке бываю не часто, но неделями живу с ним в избушке, стоящей на устье Нерицы.

Я люблю весновать там. В светлые майские ночи, когда на Печоре шумит ледоход и вода заливает поймы притоков, под гвалт летящих на Север утиных стай чего не передумаешь.

Кроме приезжающих на день-два охотников, живут в избушке обычно два старика, два друга. Птицу постреливают, рыбку пущальницами ловят, дровишки собирают, чтобы сплавить после в село. Желающие купить всегда найдутся. Другим в наши годы село стало. Полно в нем людей, которые и топора в руках не держали, а печки-то надо топить. Учителям, медикам — льготы. Бери — сельсовет заплатит. Вот и договариваются заранее.

Милое дело послушать их, когда друзья в ударе бывают. Мать лесника, я ее чуть помню, знаменитой вопленицей слыла, жила этим. От нее, наверно, перенял Павел память на бывальщины. Затянет — весь вечер прослушаешь. А Вокуев — тот все шутки-прибаутки сыплет.

А то прошлое вспомнят, как за одной красавицей след тропили, чуть не на всю жизнь рассорились, сватались тайно друг от друга. За третьего вышла. Ни сын кондового хозяина, ни бессребреник Вокуев не пришлись ей по нраву. Залетный сокол из пароходских за собой увел.

Вокуев и в старости не растерял молодого огонька в душе, любил заводить Павла, который всегда ложился ближе к стенке и печке, перед сном жаловался на боль в пояснице, ворчал на приятеля: «Табашник, вышел бы из избы, там бы курил». Егорыч, покашливая, начинал «заводить» дружка.

— Поясница, баешь, болит, Пашка? Гдей-то ты боль-то прихватил? На сплаве, бат? За Советскую власть, бат, воевал? В охране, бат, был? Это мне, бат, загибаться, а ты еще столько проживешь. Всю жизнь воду мерял да делянки отводил…

Все это было мне знакомо: не раз был свидетелем их шутливых перебранок. И только однажды услыхал от стариков непонятное:

— Клавка-то говорит, будто на Середней могилу видела, — сказал Вокуев. — Крест, бает, на ней из еловых лап поставлен кем-то. Посмотреть бы. Не слыхал?

— Брешет паскудница. Верь ей. Было б такое, сразу бы растрезвонила. Всей деревней мужика искали. Я уж куда ни заглядывал. Медведь где-нибудь задрал. Любил мужик в одиночку на зверя ходить, вот и нарвался, царство ему небесное. Гордец был, ни с кем знаться не хотел.

— Но и охотник, каких больше не видывали, — ответил Вокуев, — может, Федор только в пару сойдет.

«Не про Никифора ли речь ведут?» — подумал я, но спросить не решился.

— Что так, то так, — перекрестился лесник. — Не к лиху на ночь был помянут покойничек.


Сейчас, сидя за столом рядом с Ипатом, я почему-то вспомнил про тот разговор и почувствовал, как незримые нити протянулись от него в это зимнее утро.

— Ты мне вот что скажи, корреспондент: когда нас, охотников, людьми считать будут? Я летось волчье логово разрыл. Премию от государства получил за хвосты, а колхоз отвалил по рублю с барана. Волк-то небось побольше бы сожрал. Ась? — Варнак покосил шалыми глазами, дернул бровью. — Бригадир-то, видел, как отчихвостил меня. А за что? За правду. Не любят ее в колхозе. И волков искоренять им, значится, не резон. Думаешь, не знаю, сколько на зверя списывают. Живет кто-то.

Начинался старый разговор, я решил отмолчаться. И в этот раз не смог заглянуть в душу Данилыча. И хозяин тоже молчал. Смурым что-то был Павел Алексеевич. Поспорили они, знать, о чем-то до меня. Но это дело ихнее, мало ли чего не бывает между родственниками, сами разберутся. Жалко мне было, что с Федором не удалось встретиться. Где-то бродит, как удача? Я об этом гораздо позже из его рассказа узнал.

* * *

С нелегким сердцем уходил Федор в свои угодья, что раскинулись на многие десятки никем не меренных километров к югу от Спиридоновки, там, где в ясный день чернеют отроги седого Тимана.

Обидели его недавно и где — в правлении колхоза. При всем народе чуть ли не тунеядцем объявили. Не было такого и не будет, чтоб Федор на чужой шее сидел. Нрав у него не тот. А вот, поди, взбрело в чью-то еловую башку, что промысел стариковское дело, а тут мужик в самом соку по лесам шляется, управы на него не найдут. Зря обидел председатель Федора: договор с сельпо бригадир по его указке, с его согласия подписывал, выделил Хозяинова охотником, хотя он давно и не числился в артели. Не чужой он колхозу человек, хотя и живет не так, как все. Насчет легкой жизни да длинного рубля говорить не приходится. Походил бы председатель сам по лесу, потаскал бы на себе капканы, поискал бы зверя, да пожил бы с месячишко в избушке сам с собой, другое бы запел. Трудов в путики немало вложено, заботы они требуют, в упадок вот пришли, а рук и времени не хватает.

Но где понять это человеку, который в деревне без году неделя? Да и сверху на него тоже жмут: молоко, мясо подавай. На этом теперь хозяйство держится. А людей где взять? Да еще укрупнение боком обошлось. Хорошее дело, да не ко времени. Хозяйство в Спиридоновке маленькое, но держалось крепко. Летом, начиная с петрова дна, все выезжали на сенокос, а зимой в деревне управлялись женщины. После того, как отменили выходы на сплав и лесозаготовки, мужики, было, в основном переключились на пушной промысел, исконный в крае. Но вскоре колхоз перестал выделять людей на охоту, и непривычные к другой работе мужики начали потихоньку выправлять в сельсовете справки для получения паспортов, а кто и так обошелся. Большинство в тундру подались: на лов песца, на семужьи тони.

А Федор остался. С хлеба на квас семья перебивалась и все же держалась промысла, не хотелось ему бросать родные места.

Поднялся Федор, когда петух первый раз прокричал, и принялся самовар греть. Жена проснулась, да и не спала, наверно, тоже. Разве уснешь после таких новостей, что вчера соседка принесла? Присела Марина рядом с мужем, вздохнула, заговорила вполголоса, чтоб детей не потревожить.

— Послушал бы, что в деревне говорят. Все люди как люди, а ты…

— Каждое полено слушать, что за жизнь пойдет.

— Нас пожалей. Часто ли дома бываешь? В год три месяца не насобираю. Дети растут. А тут еще наговоры.

— Шла бы ты из своего ларька на ферму, лучше было бы.

— Уедем к нашим. Ты на работу устроишься. Я в магазине буду…

Федор молчал. Что жене ответишь, если в домашнем кругу он и впрямь редкий гость? Настоящий дом у него, как у отца, как у деда, бывало, — тайга. Она весь их род поила и кормила.

— Ждать скоро? — жена поняла, что уговаривать напрасно.

— Недельки через две. К Середней подамся. В избушке все есть.

В это утро Хозяинов собирался на промысел долго и, уже встав на лыжи, задержался на какую-то минуту, обняв левой рукой вздрагивающие плечи жены, как-то по-новому, ласковей, чем обычно.

— Я у тебя спросить хотела…

— После, — отмахнулся он. — Связалась с этим ларьком.

— Неспокойно на сердце. Кажется мне… — но Федор уже не слушал, подтягивая ремень на лузане.

Деревня еще спала, лишь кое-где мелькали в полузамерзших окнах огоньки, мычали в теплых хлевах коровы, спросонья тявкали собаки.

— Не стой, простынешь. Куда я потом без тебя. За ребятишками смотри, — и он исчез в морозной полумгле.


Зимний день короток. Около девяти забрезжит, к десяти рассветет, а часа через два птица с деревьев в снег повалится на ночлег. Белка — и того раньше. К полудню кончена жировка, на боковую пора, в гнездо, сделанное где-нибудь в развилке старой ели из шакши — ползучего древесного мха. Попробуй найди ее там.

Зорька выручает. За такую собаку и корову отдать не жалко. На земле далеко чует, а когда белка в гайно спрятаться вздумает — на каждую лесину глазом косит, к ветру принюхивается. Белку тоже запросто не возьмешь: с кормежки она не прямо бежит, а с дерева на дерево перескакивает, путает следы.

Мало голубых шкурок сдал в сельпо Федор этой зимой. Так можно и без штанов остаться, а не то что на сарафан жене купить. В борах совсем белки нет, какая есть — в ельниках держится. Тяжело в чернолесье брать ее. Да и холода мешают: отсиживается белка в дуплах.

И сегодня сколько отмахал, а всего две добыл. Где уж тут о премии мечтать. Как бы только на договорную сумму вытянуть, чтоб не стыдно было людям в глаза смотреть.

А водилась белка в его угодьях. В каком же это году ее особенно много было?

В начале войны. Из-за Тиманского кряжа, с древних полуразрушенных гор, как с неба, свалилась она тогда в рады — болотистые равнинные места, где и лес-то не ахти какой — редкий, все больше мелкий ельничек, ольха да травы. Недолго тут задержалась — дальше двинулась, к тундре… Говорили, не к добру это, и надо же совпасть: война летом началась.

Запричитали вскоре бабы, получив первые похоронные, которые в то время почему-то извещениями называли. Заголосили на пристани гармошки ребят чуть постарше Федора, вчерашних школьников, еще не одетых в шинели, но уже солдат. С припухшими губами и синими подглазницами ходили Федины сверстницы в те дни. Проводы превращались в свадьбы. Сколько девок так и не дождались своих любимых, только в памяти, в сердце где-то остались короткие, как минуты, две-три ночи да еще первенцы, ныне взрослые, удивительно похожие на отцов, живут на земле.

А белка шла, и не было видно конца переселению. Даже река не держала. Много ее тогда погибло.

Безветренных дней у нас почти не бывает, а белка плывет, пока хвост сухой. Потому и держит его столбиком. Чуть намок — гибель зверьку, завертится на воде, пока, кружась, не выбьется из сил и не захлебнется.

В ту осень Федя Хозяинов ушел из школы да так и не вернулся: отца заменил на белковании.

«Два десятка проскочило… Когда?» — Его размышления прервал голос Зорьки. По голосу можно догадаться: лает не на белку. «Неужели куница? — подумал. — Следов не попадалось. Да и откуда ей взяться тут?»

Он посмотрел на часы и ускорил шаг. Светлого времени оставалось в обрез, самое большое с час.

Да, это была пришлая куница. Судя по следам, она искала дупло. Местная не станет столько крутить, память у зверька цепкая, каждую корягу, каждую гнилою лесину помнит.

«Ничего зверюшка!» Федор посмотрел на следы и ускорил шаг. Он шел на голос Зорьки. Лыжи, обитые оленьим камусом, легко скользили по снегу, тормозя на подъемах. Собака оказалась ближе, чем предполагал. Встревожился: «Как бы снег не повалил, звук глохнуть стал».

Зорька — юркая черная лайка с белым пятном на груди, увидев хозяина, замолчала. Он не спешил. Все следы осмотрел, круг сделал, прикидывая: «Пришла — ушла…» А Зорька глаз с него не сводит, на старую ель взлаивает, куда куница вроде не забегала. В сторону собаку отозвал, но она снова к лесине и умоляюще на него смотрит: мол, чего тянешь, уйдет…

Федор вынул из-за широкого кожаного ремня с большой медной пряжкой весом с полкило, какие носили наши деды, топор, стукнул обухом по стволу. Зорька оказалась права: простукивалось дупло. Свалил дерево. Собака около него крутится, отверстие у самой вершины нашла. И Федор слышит, как зверек в дупле мечется, чувствует, что в западню угодил, но не хочет покидать убежище. Пришлось раскалывать ель пополам вдоль ствола. Пока пазил комель — проглядел. Как птица взлетел зверек на соседнее дерево. Зорька даже не успела рта раскрыть. Но и уйти кунице с дерева она не дала, придержала там на какую-то минуту. Сухо щелкнул выстрел, и забился на снегу бурый, с густым пушистым мехом зверек.

Легко достался. Иной раз по нескольку суток следом идешь и ускользает, можно сказать, из рук.

Пока Федор снимал шкурку — стемнело. И тут откуда-то налетел ветер, словно ждал этой минуты, качнулись вершины елей, стоящих на краю большого оврага, закружились хлопья снега. Уже в полной темноте Федор свалил еще одно дерево, сдвинул лесины вместе, разжег костер. Сухостой горел легко, костер бросал в темноту снопы искр и причудливые, изломанные летящим сверху снегом, тени. Поужинав прихваченной из дома провизией, Хозяинов подсел поближе к огню, размотал подвязки тобоков — меховых сапог, похожих на двойные чулки, легких, теплых, удобных для ходьбы в лесу. Ногам стало посвободней. Он опустил уши шапки и задумался. Снова вспомнился разговор в правлении.

«Выселить!» За что, спрашивается? Сказал тоже. Промысел разве не дело?

«С какой стати! — говорил он в правлении и раньше, гораздо раньше. — Весной и летом я со всеми на сенокосе работаю — кошу, зароды мечу, силосую. И еще как!.. А пришло время промысла — в лес… Но и летом надо там побывать, приготовить все — угодья тоже пригляда требуют. Всю жизнь этим занимаюсь. Какой же я чужой?»

Но как-то летом он хотел сделать новые плашки для ловли белки, пасти — на птицу, спросил председателя, а тот: «Нельзя!» Вскипел Федор, поругался в правлении, мотанул в избушку. А вскоре исключили его из колхоза, хотя минимум трудодней он всегда вырабатывал. Не поняли. Время крутое было. Тогда-то и началось отчуждение. А разве колхоз пострадал бы от того, что он на неделю в тайгу сходил? Наверстал бы. Промышлять-то никто за него не станет. Да и по-старому все осталось: как со всеми робил, так и робит. Какой же он чужой?

Но в колхозе смотрят по-другому. Так и заявили: с промыслом пушного зверя надо кончать, ничего он колхозу не дает. Да и не спрашивают за него, не мылят шею в районе, сводок не требуют. Специализироваться, мол, надо. Забыли, что Федор давно не мальчишка. Скоро сорок стукнет. Передовиком считали, сколько раз премировали, на ВДНХ от района выдвигали, в «золотую» книгу там записан, в газетах портреты печатали. Какой же он чужой, если, было время, всю деревню кормил? Забыли!.. Служащим тогда по пятьсот граммов черняшки выдавали, а иждивенцам да колхозникам того меньше, и то наполовину картошкой заменяли, а она мерзлая. Пушнина же отоваривалась: на каждый старый рубль по двести граммов белой муки падало, кроме того, чай, сахар. Богатство!.. Война была!.. На золото пушнина шла. Не это бы вспоминать, но обида берет, что добра люди не помнят.

Люди? Так ли? Может, бригадир только? Память у него коротка, отец всю войну пекарем на лесоучастке проработал. И сейчас в доме ковры висят, купленные за хлебушко. Бригадир-то и сбивает с толку председателя…

«Лешак с ним, — сказал себе Федор. — Долго Ванька не удержится. И бригадир тоже. Вкалывать в колхозе надо, а ему это не по нутру. Да и колхозники раскусят, что за выдвиженец. Новый-то председатель с головой. Кумекает по-своему. Трудно ему. Людей-то мало… Лешак с ней, с обидой… Вот с куницей что делать?»

Восьмую куницу добыл он в этом сезоне. Мог бы и больше, да лицензий в кармане нет. Не поймет, что за порядки такие пошли в сельпо. Сколько раз сам в райцентр ездил, спрашивал. Ничего вразумительного. А время идет. «Промышляй, — говорят, — а там оформим!»

Раньше как было — вышел из леса, а заготовитель уже тут как тут. Выкладывай, Федор Степанович, что принес, что в лабазе хранишь, спрашивай, что надо, и получай денежки. Теперь самому каждый раз надо в район выезжать. И то часто без пользы. Капканы никудышные завозят — пружины на морозе лопаются. Самому приходится перед сезоном ковать, по-своему переделывать, а на это тоже время надо, и заработка нет. Раньше колхоз привадой снабжал, теперь и тут отказ. Зароют какую-нибудь дохлую клячу, а нет, чтобы чуть пораньше в лес умести. Глядишь, и волков поменьше стало бы. Ипат их навострился петлями давить, да только как… Федор не доносчик, жалоб писать не станет, но не дело это — лосей на прикормку изводить. Есть еще сохатые, но чаще стороной обходят Спиридоновку, чуют неладное, дальше в предгорья забираются. Говорил Ипату: брось, да разве проймешь, ему только бы лишний рубль сорвать, премию отхватить, а как — не все ли равно.

Хорошо хоть место сменил Варнак, перестал в родовые угодья Хозяиновых соваться, а то было хозяйничать начал, как в своем доме. Лес — он, конечно, общий, но если каждый будет делать в нем что захочет — быстро опустошат. Деды правильно рассудили: кто первым пришел, срубил избушку, тому и пригляд держать. Федор как? Он еще с весны знает, сколько птицы токовало, каков приплод будет, есть ли белка, сколько зайчишек водится. В то время ружья не поднимет. В лесу год от года шумней становится. Экспедиций в Тимане много, люди в них разные, не каждому бы ружье давать, да кто усмотрит. А некоторые, даже в деревню придя, первооткрывателями себя считают, а местных жителей чуть ли не за дикарей. Того не подумают, что леса эти давно обжиты, веками люди в них обитали, на судьбу не сетуя. Сколько избушек и теперь стоит, пустуют, правда. А сколько развалилось, сгорело… А леса еще богаты, можно промышлять и тут, не только в тундре. «Что там делать — голое место, зверь сам в капканы лезет, а тут умишком пораскинь, сумей обхитрить. В лесу промысел трудней».


Давно известно: с плохим настроением лучше в тайгу не ходить, его надо оставлять дома. Тайга ревнива, она не стерпит, чтоб при ней думали о ком-то другом.

Сколько раз ночевал Федор у нодьи в метель и лютые морозы, сколько раз спал в куропачьем чуме, вырыв ямку в снегу, и все сходило. Но раз на раз не приходится.

Длинна зимняя ночь в печорской глухомани. Пока рассветет, от сухих лесин останется только горстка пепла. Федор просыпался, сдвигал поближе концы деревьев, чтоб костер не угас, посматривал на небо.

Снег все падал, крупный, липкий, но ветер заметно стихал. Сон одолевал Хозяинова. В голове крутились какие-то отрывочные мысли, что надо, наконец, выяснить: кто он? Пушнину принимает сельпо, а людей на промысел выделяет колхоз. Хозяйство от этого дела ничего не имеет. Раньше все через колхоз шло, а теперь? Завозили продукты в избушки, помогали весной выбраться из лесу. Теперь все на себе тащить, все в мешке. За десятки километров, а порой и добрую сотню. С осени еще так-сяк, а зимой…

Откуда-то издалека донесся до охотника жалобный вой Зорьки. Он открыл глаза, но они ничего не видели, хотел встать, но не мог. И снова выла собака. Снова он пытался понять, что происходит, пока не почуял нутром: замерзает. Руки уже не двигались, ноги оцепенели. «Встать надо! Как-то встать!» Свалившись на бок, Федор с трудом перевернулся на спину, затем на живот и покатился по склону оврага, вниз, где снег слежался и держал и без лыж.

Зорька не понимала, что случилось с хозяином, почему он молчит и катается по снегу. Каким-то чутьем догадалась: виной всему мороз, который ударил под утро и разбудил ее, щипнув за кончик носа.

Приподнявшись на корточки, омертвевшими пальцами Федор искал в кармане ватной куртки спички, нашел их, дотянулся рукой до шакши, свисавшей с низкой кривой елки, отломил несколько сухих еловых лапок. Вспыхнуло синеватое пламя… Пальцы рук зашевелились, что-то дрогнуло в лице охотника.

Через некоторое время, когда остатки лесин были снова сдвинуты вместе и над тайгой поплыл в морозное небо, к звездам, горьковатый дымок одинокого костра, хозяин погладил собаку по голове, бросил ей кусок мерзлого хлеба.

— Спасибо, Зорька!.. Выручила!..

И снова лыжня тянется в глубь лесов. Собака, изредка возвращаясь к хозяину, кружит, приближаясь к Нижней речке, откуда начинаются сплошные вырубки.

Эта маленькая, промерзающая в суровые зимы до дна речка, мелеющая год от года, совсем недавно весело шумела в сосновых борах. Но пришли люди, и остались после них только пни. Отзвенели солнечные боры, отпели в них синицы, ушли куда-то дикие олени. А когда-то новый лес поднимется да и поднимется ли, если даже семенников не оставили, вчистую свели его?

И Федор к этому руку приложил. Вспоминать не хочется, но как не вспомнишь, если Нижняя прошла через его сердце, все дни, прожитые на земле, в один узелок связала.

В то время по веснам людей у нас на сплав отправляли. В деревнях только старики оставались. И Федор не раз получал повестки из сельсовета. Помнит, пришли однажды на Нижнюю, где затор образовался. Присел он у речки перекурить и видит: чуть пониже его девчушка в телогрейке и резиновых сапогах мучится. Реку всю лесом забило, в несколько этажей он лежит до самого дна. Оставлять нельзя: вода уже на убыль пошла, сутки-двое и тогда «караул» кричи. Снега в наших лесах лежат долго, зато тают быстро. Только успевай справляться. Смотрит Федор, плохи дела — деревья на берегу с корнями река выворачивает, куски берега отрывает, все к затору тащит, вода на глазах поднимается. «Прорвет, — подумал парень, — силища-то какая! А эта тонколицая с рыжими пятнышками на щеках и багра в руках держать не умеет. Первый раз на сплаве, верно».

— Уходи! — кричит ей, но увлеклась, не слышит, знай, ковыряет багром в бревнах.

«Сучком тебя по голове стукнули, что ли!» — выругался про себя Хозяинов и кинулся к ней. Только успел за руку схватить, оттащить, только-только на берег выскочили, как затор на дыбы встал, зашевелились бревна и сплошным потоком ринулись вниз, уже наполовину обскобленные водой.

— Ты того? — спросил Федор. А девчонка смотрит на него с виноватой улыбкой, так, видно, и не поняв, в чем дело.

— Сгинуть захотела? Это недолго! — Федор хотел еще добавить, что дураков на свете и без них много, но загляделся на нее и забыл, зачем пришел сюда.

Брови у незнакомки не по-русски тонкие, изогнутые. Чуть-чуть скуласта. Губы — как перезрелая брусника.

Эта тонколицая, сама не думая о том, потеснила в сердце охотника ту, с которой он дружил раньше.

Была у него одна любава в юности, на руках ее носить был готов. Из лесу к деревне на крыльях летел к ней. Не забудет Федор, как она сказала однажды: «Что теперь делать-то нам, что делать? Ведь супротив дяди не пойдешь. Грех это».

— А к немилому идти не грех? — отрезал он.

— Пришел бы, поклонился, может, и уступит старик.

— Не гожусь я в принятые. Чтобы всю жизнь в работниках ходить? Нет! Мне их добра не надо, в нашем роду никто на чужое добро не зарился. Решай — или ко мне, или… — он не договорил.

— Куда ж я их-то дену? Жалко ведь.

— Ну, жди тогда, когда тебя пожалеют.

— Как же супротив пойдешь? Мать наказывала слушаться. Худого не пожелают.

«Э, да что вспоминать, когда давно оженился, когда два сына растет».


С Нижней речки, где добыл две куницы, Федор перемахнул на Середнюю — всего каких-то тридцать километров через заметенные снегом болота, вырубки и гнилые ельники. Там зверя не оказалось. Уже не в первый раз хозяин угодий подмечал этот непредвиденный уход зверя в другие места. В то, что его совсем не стало, Федор не верит. Говорили же, будто зайцев совсем выбили. А при чем тут «выбили», если причина в другом?

До войны, еще мальчишкой, он вместе с отцом возами сдавал их в сельпо. Стреляли по первой пороше, ловили в капканы и петли, даже в сети загоняли. Он не считает это безжалостным. Человек — хозяин! Только, говорит, подлецом быть не надо. А разницу не трудно заметить. Один берет сколько можно, второй все, что попадет под руки. Тогда зайца можно было брать: в несметном количестве водился он. И вдруг исчез. Отец говорил: «За Урал ушел, хворь какая-то на него напала». Может, и так: тушки беляков находили на лесных тропах часто, когда начинал таять снег. Попробуй угадай, с чего гибли косые, если на район один ветврач и сам он мечется по фермам, как испуганный заяц. Там теленок пал, там ярка копытца подняла, там свиноматка дух испустила… А времена строгие были, ох строгие. Тут не до каких-то ушканов. И дело это охотоведов, а не ветврачей. Прошли годы — и снова косой появился. Все больше его в угодьях. «Может, и прав отец, — думал Федор, — лес он знал. Следки-то все с востока тянутся, пришлый ушкан. Жирового сразу узнаешь — он больших переходов не делает».

А вот с чего ряб тронулся, куда он путь держит? Проснулся Федор как-то в своей избушке на Нижней, слышит, крылья хлопают. Выглянул за дверь, а напротив, за речкой на ветках ольшаника, как серые шары кто понавешал. Качнется ветка — и взлетит шар… Рябчики!.. За утро сотни три прошло. Федор даже ружья не поднял. Заряды у него крупные, не на ряба рассчитаны, а лабаз набит по крышу. К чему птицу изводить?

На Середней и того нет. Ушел ряб куда-то. И ягода вроде осенью была, и снег вовремя выпал. Так что же стронуло птицу с места? Снова загадка.

Лыжи легко скользили по снегу. Вот и «Золотой ток». О нем Федор только слыхал, а хозяина тока никто не знал. И теперь по осени видны на сухом болоте низкие плетни из колышков. В узких проходах расставлялись силья. Сколько же птицы добывалось тут, куда вывозилась она? Все туда же, в Архангельск, по старому тракту, что тянулся на сотни верст и зарос ныне.

Косачи здесь и теперь держатся большими стаями. «Надо бы путик проложить, — подумал Федор, — пасти понаделать, но далековато, наловишь птицы, а вытащить как?» За долгие годы жизни в лесу он привык рассуждать вслух. Если посмотреть со стороны, то кажется: не по безлюдным местам идет человек, а на прогулку вышел, отдохнуть после работы.

Ровным шагом, чуть пригибаясь под деревьями, он прокладывал лыжню к Середней. Заплечный мешок легок. На место все с осени завезено на лодке, ни к чему тащить на себе продукты…

Перевалив через водораздел, Федор стал внимательно присматриваться к лесу, стряхнул снег с шапки, сунул в карман лузана рукавицы, для чего-то подкинул в руке ружье. Дорогу он знал, нашел бы избушку и с закрытыми глазами. Другое высматривал, к другому прислушивался.

Зорька, давно работающая на хозяина, на лыжню выскакивала редко. Ей было хуже. Снегопад, что прошел перед этим, испортил ей настроение. Наскочив на птичьи наброды, почуяв запах птицы, лайка, тихо поскуливая, с головой зарываясь в снег, шла на него. Уже дважды поднимала глухарей, но они тут же улетали.

— Ходовые! — И Федор провожал их долгим взглядом. — Этих собака не держит. Пасти нужны. Можно бы взять. Перелеты знатные…

Спуск в долину Середней был незаметен для глаз, но охотник знал: до избы уже недалеко…

Сезон еще впереди. С лайкой, правда, уже не пойдешь, но для самоловов самое время начинается. А их у Федора много. На заброшенных дедовских путиках понаделал новые пасти. Веками испытанная ловушка. До глубокой замети птицу и зверя сторожит. Укараулит. Не это беспокоило Федора. Из дома он смурым вышел.

— Ты мне, папка, железные сапоги купи, — сказал за ужином старший сынишка. — Мои прохудились. И катанцы тоже. Шлендаю — пальцы из носков… А железные бы — во! Со звоном. И сносу нет!

Никто не учил. Сам додумался. Видит, что отец концы с концами не сведет. А Федору и впрямь туго. Одному дом срубить не под силу, родительский в развалюху превратился. Копейки считают. А тут еще в семье нелады начались.

— Ты брал спирт? — спросила как-то жена, когда он от соседа под хмельком явился.

— Какой еще там спирт?

— Чтоб провалиться тебе… Чтоб чирей у тебя на мягком месте вскочил, — накинулась Марина, — налил шары и доволен, а я расхлебывай.

Так и не понял Федор, в чем дело, а когда на трезвую голову спросил об этом, Марина и разговаривать не стала.

— Нет так нет, — постучал Федор топором на срубе до темноты, а там окликнул его Ипат:

— Голова не трещит, Федька?

— Побаливает!..

— У меня есть немножко. У Данилыча всегда есть…

Жена на этот раз не ругалась, молча ушла в другую комнату. Утром, еще до рассвета, он был уже в лесу. Так и не получилось разговора.

Это с осени, а зимой совсем дома разладилось. И такой, и сякой Федор: и от работы отлынивает, и детей не жалеет, и жену извел. Как-то и не сдержался. Дедовская кровь в голову ударила — припечатал… На бабу кулак поднял. Не простит себе такого. Но и его понять надо. Как могла она подумать, будто он ключ от ларька у нее тайком берет, спирт из-под прилавка волочит? Куда он ему? И раньше Федор причащался лишь по праздникам и теперь не особенно в рюмку заглядывает. Вместе с соседями разве: у кого такого не бывает? Грех — напиться, а если угощают, да не выпить — двойной: человека обидишь. Не нами это заведено, не нам кончать. Но чтоб из ларька тайком брал, — взбредет же в голову… Уже и по деревне начали болтать, брякнула, знать, кому-то.

Только один человек не поверил. Только один исподлобья, но сочувственно глядел на Федора, но тот человек для него — в прошлом. Возврата не будет.

«А может, я сам тогда оплошал, может, посмелей надо было? — от этой мысли, что приходила к нему уже в который раз, Федору становилось не по себе. — Э-э, что там. Судьба — индейка, жизнь — копейка. Ходи теперь, сиди, как сыч, на пороге мни шапку».


Тихо спускались на землю сумерки, в небе замерцали звезды. Ничто не предвещало беды, только Зорька принюхивалась к воздуху, останавливалась, глядя на хозяина, обеспокоенно крутила хвостом и жалобно повизгивала.

«С чего бы это собака встревожилась?»

Он понял причину ее тревоги, когда вышел к избушке.

Избы не было. Перед ним лежали припорошенная снегом груда камней от очага и остатки обгорелых бревен.

«Как же это? — растерянно повторял Федор и оглядывался, словно кто следил за ним из ельников, окружающих знакомую поляну. — Как же это? Может, мерещится?..»

Избы не было. Заплечный мешок пуст. До дома — нелегкий дальний путь по целику.

«Как же это? Кто?» Но лес молчал. Вступало в силу старое: закон — тайга, медведь — прокурор. Ему, этому прокурору, хорошо в теплой берлоге, а каково человеку?

Наступил вечер. Остатки бревен были сдвинуты в кучу. Топор знал свое дело — вскоре вспыхнул костер.

Федор повесил над огнем котелок, набил его снегом и уже спокойно начал обдумывать случившееся.

«Не дотла сгорело. Еще осенью, значит: ливень потушил. Сразу после моего отъезда, значит. Ничего, перетрем, — перемелем…»

Он проснулся поздней ночью от знакомого до боли голоса.

«Берегись, парень. Плохо тебе будет!» — «Кто?» — «Я, Никифор, тебе говорю. Уходи. Они сделают… Они все могут…»

«Никифор?» — и Федор неожиданно вспомнил: изба эта когда-то была поставлена отцом Фатины, он и сгинул где-то тут. Слухов много бродило разных, а так и не докопались до истины. Спустя годы сказал Федору про эту избу лесник дядя Паша. Нашел ее парень. Потолок прогнил, обвалился. Пришлось почти заново ставить ее своими руками — расчистил, сделал сруб повыше, настелил пол, весной завез тесу. Рассчитывал на годы… Без жилья тут много не напромышляешь. Половина пастей тут.

Изба в лесу поважней, чем дом в деревне. Там и без него пока можно.

Федор, подживив огонь, стряхнул с плеч дрему и усмехнулся: «Приснится же!» Но успокоиться он уже не мог до утра. Все казалось: чьи-то недобрые глаза наблюдают за ним из темной чащи. Но Зорька, свернувшись калачиком, спокойно спала у ног хозяина.

«Ты спишь, а я чую: не к добру все это. Не к добру Никифор о себе напомнил. Слышь, Зорька?»

Лайка подняла голову, навострила уши. Таким она хозяина еще не видала.

«Лежи — лежи. Перетрем — перемелем…»

Кто считал глухоманные километры, кто знает, какой они длины? Это зависит от быстроты твоих ног, от ясной головы и сколько-то от времени…

Федор не стал возвращаться обратно, не двинул вниз по речке, хотя этот путь был полегче, а направил носки лыж через перевал к лесовозной дороге, где работали знакомые мужики. На третьи сутки вышел к ним.

— С какой стороны несет? — удивились они. — Эх, и длинные ноги у тебя, земеля. Ты, чай, не приболел? Лицом что-то спал?

— Закурить есть?

— Как не быть!

Давно не курил Федор, лет десять не крутил «козьей ножки». От первой затяжки в глазах потемнело, но не бросил цигарки.

— Пожрать найдете?

— Спрашиваешь…

— Третьи сутки без хлеба, без соли мясо осточертело…

— Занесло тебя, знать. За зверем, што ли, гонялся?

— Может, от него убегал.

Лесорубы непонимающе пожали плечами.

— Что в деревне новенького? — спросил он, усаживаясь поудобней на тракторных санях, нагруженных бревнами, когда машина тронулась с места.

— Все по-старому. Финоген, правда, откуда-то объявился. Морду отъел — во! В унтах, куртка с замками, с кармашками, шапка с козырьком — не видывали такой. Чисто летчик. Который день гуляет.

— Чего ему понадобилось? С неба, што ли, свалился?

— А кто его знает откуда, чужая душа — потемки. Бабу свою, говорит, посмотреть решил, как она честь блюдет.

— А Фатина?

— Не видно ее что-то… Из дома не выходит.

Федор только теперь заметил, как медленно движется по лесной дороге трактор с нагруженными бревнами санями.

Все случившееся отошло на задний план, непонятная жалость к человеку, который когда-то был близким, охватила его. «Что с ней? Как она там?» И почему «когда-то»?

Я в это время уже возвращался в райцентр. Попутчик мне на этот раз попался немногословный, и тишина, окутавшая лес, нарушалась лишь редким: «Ну ты, сивый, шевели ногами. Чтоб тебе околеть!..» Ехал я с возчиком почты. Он и покрикивал-то в полусне, положив голову на мешок с письмами.

Снова скрипели полозья, потряхивала оглоблями лошадка, испуганно фыркая в темноте. Смягчило. Снег повалил. Он в долгой дороге убаюкивает. Я видел перед собой черные ельники, бродил с Федором по рассохам, где снят под снегом тетерева, мышкует лисица, обгрызает верхушки ивняка сохатый, но все это было лишь во сне.

* * *

А в деревне гудела ипатовская изба. Кто только не бывал на гульбе, хотя в обычное время сторонились Ипата люди. Может, и заворачивали к нему из-за того, что опасались, как бы порчи на скот не нагнал, красного петуха над крышей ночью не подпустил. «Он все может», — кем-то сказанное однажды приняли в Спиридоновке безоговорочно. Попробуй не зайди к такому, если приглашает, — до конца жизни своей жалеть станешь. Но всему приходит своя пора. И родня по домам разбрелась. Остался в избе от гульбы по случаю приезда Финогена густой запах домашней браги да водочного перегара. Ипат кряхтел, в который раз подходил к кадушке с водой, опрокидывал ковш и снова ложился на широкую деревянную кровать рядом с сыном.

— Надолго? — в который раз спрашивал.

— Не думал еще. Сбегал бы, отец, в ларек.

— На что сбегать?

— Трешка где-то была… Сходи.

Натянув штаны, сунув ноги в катанцы, набросив на плечи пиджак, Ипат рысью отправился в ларек.

Финоген, подставив голову под умывальник, фыркал, крутил шеей, держал лицо в воде и, потряхивая сырыми волосами, хмуро поглядывал в окно.

Это он называл американским способом приведения себя в чувство. Безотказно, говорит, действует. Ложкин, говорит, научил, друг, с которым на прокладке новой дороги повстречался.

Через полчаса они, уже повеселевшие, рассуждали о своем житье-бытье.

— Скостили мне половину — за хороший труд. С дороги на стройку перекинули, а там и все сняли. Иди, сказали, Финоген, на все четыре стороны, работу предлагали. Стройка преогромная. Один цех на полкилометра растянулся. Но и вкалывать надо. И не разгуляешься: присмотр строгий. Вот и рванул домой. Заново за решетку попадать что-то неохота. А там это запросто.

— В колхоз собрался?

— Я еще с ума не сошел.

— И без них проживем. Я тут думал про тебя. Не пропадем, сынок. Чего не тянешь, аль не идет больше?

— Когда не шло… Про бабу думаю. Не такой встречи ждал. Считал: поумнела, а вышло наоборот.

— В другую сторону поумнела. Не жалей. Было бы чем, есть кого…

— Мне другой не надо.

— Сам виноват.

Насколько же они были непохожи сейчас — отец и сын. Тот, чьих кулаков боялась вся деревня, — широкоплечий, могутный, растерянно мял пальцами папиросу. Старик следил за ним, прищурив глаза.

— Гляжу на тебя и диву даюсь: в матку пошел, в покойницу, хотя силенкой бог не обидел. От меня только силу да норов взял. Да что толку от этого норова. Без ума не проживешь, а его у тебя тю-тю, — Ипат постукал пальцем по голове. — И отсидка не на пользу пошла.

— Она что-то знает…

— Забудь про нее. И знать ей некак. Тут другое. От Федьки все… Любовь у них.

— С Федькой?

— Хотя бы…

— Я ему…

— И думать не смей. По-другому надо. Да и не залезал он еще в твои угодья. Ты сам хорош: бабу улестить не можешь. Покаялся бы, в ножки пал. Бабы жалость любят.

— Не любит она меня.

— Полюбит всякая да не всякого, — отрезал старик, брезгливо морщась. — У тебя там осталось еще?

— Надо посмотреть…

— Сбегай сам, а там завяжем. Не пропадешь, чай, к отцу приехал, не на чужой стороне.

Финоген исчез, а Ипат уставился в одну точку и долго сидел, не шевелясь. Не о сыне, о себе думал. Был когда-то и варнак молодым, сыном первого хозяина в уезде. Только птичьего молока в доме недоставало. Да зашиб топором по пьянке чужую невесту, на каторгу угодил, не спасли ни деньги, ни дружба с исправником. Революция освободила, да не по нутру она Ипату пришлась. И с белыми, и с зелеными крутил под шумок, пока красные не прижали. Пришлось шкуру спасать. Замел было следы, но когда за колхозы ратовать люди начали, сорвался, снова за решетку угодил. «Мне бы силу твою, — думал Ипат про сына, — разве так бы жил… Когда б не отец, не видать бы тебе Фатинки. Не баба — ягода. А что я Никифора порешил, так никто не докажет, счеты с ним старые были. Бог простит. Пашка что… Из него веревку вить можно. Куста боится. Золотишко-то еще до Советов припрятал и сейчас на нем сидит. Знать бы, где схоронил…»

Тянулись цепкие руки Ипата к этому золотишку, но хитер сосед: и выдав племянницу за Финогена, не просказался о кладе. Простофилей прикинулся.

«А на Финогена надежда плоха — тряпица он, не в батьку», — старый варнак махнул, как отсек что-то, рукой.

На дороге, ведущей с подгорья, загудел трактор.

— Никак сосед на возу-то сидит? — Ипат бросил косой взгляд в окно. — Он!.. Ничего ему не деется. Ну, гляди, еще запоешь…

Смутная тревога не оставляла старика. «Черт свалил тогда Пашку на наши головы. Заодно бы… Пока не сдохнет, того и жди — продаст».

Только трое в деревне знали тайну исчезновения Никифора: Ипат, его сын, тогда мальчишка, и лесник, случайно оказавшийся на месте убийства. И хотя Никифор приходился близким родственником Павлу, лесник все эти годы молчал. Только в одном нарушил уговор: поставил на могиле крест из еловых лап, время от времени обновлял его, чтоб душа покойника, значит, не могла к людям вырваться. И надо же было ему тогда оказаться рядом. Нож Ипата сработал чисто. Никифор даже не вскрикнул. Что у них произошло перед этим, знает только тайбола. Никифор-то первым председателем в колхозе был, да еще этот голодранец Вокуев ему в помощники вылез. Из-за них и сел Ипат за решетку, десять лет отбухал. Сгинул Никифор без следа, а Ипат с лесником, как в молодости, заодно стали.

— Не породниться ли нам? — сказал однажды Ипат Машенцеву. — Твой товар. Мой покупатель. Ась? Так-то лучше… Не стыдно, бат, не из бесштанной команды родители, всю жизнь в красном углу сидели.

Другого мужа хотел для своей племянницы Машенцев, не такого, как Финоген, но куда денешься, одной веревочкой с варнаком связаны.

Шишки от елки недалеко падают. Финоген весь в отца. Порой леснику страшно хотелось покаяться перед Фатиной, но как подумает, что под старость в тюрьму засадят, — язык отнимается.

«Тут еще эта шлюха, Клавка, забрела куда не надо, — думал Ипат. — Вишь ты, как сорока разоралась — «крест видела!», и Пашка тоже умудрился. Бог, бог… Был бы он… Хорошо, Клавку сплавить удалось. Податливой оказалась. Вовремя догадался Ипат потолковать с ней, смазать ручку, чтоб убиралась восвояси по-доброму. Уже четверо знают, а сколько догадываются. Породнились, а молодые меж собой трали-вали разводят. Жили бы как все крещеные, — и делу конец. Знать бы тогда — и Пашку на тот свет, пусть бы там грехи отмаливал. Того и жди, что продаст».

Долго в этот день сидели отец с сыном, молча поднимали рюмашки.

— Мириться тебе с женкой надо. Или заново жениться. Одно из двух. А работы полно. Экспедиция рядом: и денежки текут, и работенка так себе, — знай, держи угляд за дизелем.

— Не выйдет у нас…

— Как не выйдет. Ты это брось. Брось, говорю, дурить. Шевелить мозгами надо. А с Федькой без тебя управлюсь. Выживем. Хлипок передо мной. Ипат дело тонко знает.

Старый хищник обучал молодого, и тот, молодой, начинал шевелить крыльями. Хрипло, с надрывом пела в руках Финогена гармонь о пересылке, о позабытом, позаброшенном в стороне ото всех. Песни свои он не раз заводил и на улице, и в клубе. Кой-кому они даже понравятся, а мальчишки переймут. И некому одернуть.

«Чего с пьяного спросишь, — скажут. — Не дерется, и ладно. Петь никому не возбраняется».

* * *

После длительных снегопадов Федору пришлось выйти из леса. Теперь он промышлял около дома. А в свободное время стучал топором на срубе. Хотелось мужику к весне под крышу его подвести. А там незаметно и внутри отделает. Можно уже одному справиться, без помощников со стороны.

В эту пору почтальон привез ему письмо от заготовителя сельпо Истомина, или, как его зовут в деревнях, Гришки Шведа. Приглашал Гришка в райцентр. Карабины в райпотребсоюзе вот-вот получат.

А карабин Федор просил давно. Малокалиберка, с которой Федор ходил раньше, была взята у родственника. Потом пришлось вернуть хозяину. Из дробовика хорошо бить по птице, а на зверя он не годится. Карабин — милое дело: и пуля крепка, и на большое расстояние бьет.

Так случай помог нам встретиться. В снегу с головы до ног, щуря глаза от яркого света, он ввалился ко мне с тяжелым рюкзаком за плечами.

— А ну, повернись! Э-э! Жирком начинаешь обрастать. И в глазах солнца мало, при закрытых окнах живешь, — говорил он. — Не по тебе, друг, это, не по тебе. Бросил бы свою редакцию. А?

— Да садись ты, — сказал я Федору, положив руку на его неширокое, но крепкое плечо, — садись! Успеем наговориться. Чайку сейчас поставим.

— Чай не водка, много не выпьешь.

— И она будет.

— Э-э-э! Знаешь ведь, как я на нее смотрю, — а сам уже развязывал мешок.

Глухо стукнув о пол, вывалился из мешка глухарь.

— К чему ты? Птицу я брал. Шла она с осени. Глухарем меня не удивишь.

— А ты не спеши. Посмотри-ка, руками потрогай, разве это птица? Где тебе такого взять.

Передо мной лежал громадный петух, лапы у которого были шириной с мужскую ладонь, а голова с кулак.

— Ты думаешь я выбирал? Э-э, нет. Там все такие. Жалко, вместе не сходили. Во поглядел бы. Другую бы песню завел.

— За болотами?

— За Никишкиной избой. Там всегда птица держится. Уже по глубокому снегу взял. Вот еще медвежатники отведать прихватил. Котлеты из нее наивкуснейшие.

— Берлогу нашел?

— Неподалеку от деревни. За лесом ездил. Собака нашла. С дядей Пашей ходили. Матка была с пестуном. Летось они все на пожнях паслись, скота не трогали, а осенью теленка задавили. Зверю стоит узнать запах крови, а там его не отвадишь. Хорошо, сразу взять удалось. Травяник никому вреда не приносит, а такой зверь может дел натворить.

— Это что, породы разные? — спросил я, когда мы уже сидели за столом, потягивая густой чай.

— Нет, порода одна. Тут от случая все зависит. Напьется разок зверь живой крови и потянет его к стаду. Теперь уж травой да корешками-ягодками питаться не станет. И растет, дай бог. По следу можно отличить мясоеда от травяника. Он всегда крупней.

Федор рассказал, как однажды наткнулся на задранного медведем лося.

— Семи отростков сохатый был. Крепок. А не устоял. Когда к речке спускался, тут в тесном месте и прихватил его зверь. На поляну лось выволок налетчика. Все кусты вокруг переломаны, с корнями выдраны. Цеплялся, видно, лапами зверь, не выпуская глотку сохатого.

Не знаю только, как медведь ему шею сломал — или на загривке побывал, или тот собственной тяжестью с маху себе позвонки свернул. Кровь кругом. Тут же зарыл землей, ветками прикрыл… Дохнуть нельзя… Я с реки запах почуял.

— Встречаются бурые?

— Подальше в лес — есть. На Середней как-то рыбачил, четырех видел. Три самца, друг за дружкой следом за медведицей по бережку бредут, один крупнее другого. Я из-за поворота с косогора их приметил. Далековато еще было. И ветер от них дул. Но все же тихонько-тихонько и к лодке, да вниз по течению без шума. Что ни говори — четыре зверя — не один. Испугаться не испугался, а опаска все ж глаза приоткрыла. Это не кулаками, как Финоген, по деревне махать. Медведя ухлопать большого геройства не требуется, но и ум терять не стоит. На зверя идешь — белую рубаху надевай. Особенно когда у него гон.

Котлеты из медвежатины действительно оказались вкусными. Правда, сладковаты, но для того и перец держим на столе, и чесночок у хозяина имеется.

Вечер пролетел, как минута. Мы опомнились под утро.

— Светает уже. Не даю гостю спать.

— А не наоборот? Может, гость спать не дает, ядри его корень, — расхохотался Федор.

— Прилечь пора.

— Дома-то как? А, Федя?

— Все то же. Старший-то большой стал. Намедни налима притащил. Сам крюки на реке ставил. А под осень харюзов таскал. В лес просился. В каникулы можно и взять. Помощник…

— Проспим часок…

— Давай, ядри тебя корень. Если храпеть буду, то в бок толкни. Я ведь не приехал, а напрямик через болота на лыжах махнул. Приустал вроде. А бывало, после такой дороги еще на танцы бегал. Была тут у меня одна зазноба.

— Спи, рассветает уже.

— А ну его, успеем належаться. Вы-то как? Ты как? А мне с утра заготовителя искать. Он в селе? Не знаешь?

За окном рассветало. В другой половине, у соседей, третий раз прохлопал крыльями петух, возвещая о наступившем утре.

* * *

Заготовителя разыскали не вдруг. Живет он далеко от села, в деревушке. В сельпо спроси, скажут: «Кто его знает, дома, наверно». Домой заявись: «С утра ушел, еще затемно, в сельпо должон быть», — ответят. Федор поймал его на улице в конце дня.

— О, друг, прибыл! — Гриша Швед протянул ему руку, поправляя ремень полевой сумки. Говорят, с этой сумкой он до Берлина дошел. Батальоном командовал. Грудь у него вся в орденах да медалях. Многие обладатели таких сумок, с такой биографией сумели в начальство выйти, погрузнели, медлительными на подъем стали. А Григорий как обосновался в сельпо, так и сидит, будто в доте. Ни дождь ему, ни ветер не страшен. Обжуливать охотников у него привычки нет, ездить по деревням тоже. Их много, а он один. Если кто и сделает десятка два километров лишних, так услышит: «А ты как думал? Не гора к Магомету!.. Мне и тут забот хватает. Что брать будешь?»

Какими-то путями умеет он доставать и капканы, которых вечно не хватает в сельпо, и патроны, и премии выжать для лучших может, себя не забыв при этом. Не обижаются мужики: свой, говорят, в доску, с таким можно дело иметь.

— А я только про тебя думал. Лицензии, как в письме просил, на куниц выписаны. Все в порядке. Карабины привезли. У тебя с милицией нормально?

— Ничего плохого не было.

— Завтра с утра разрешение надо получить, а там быстро оформим. Привез что?

— Кунички есть, как договаривались, норка, выдра, горностаев десяток, ушканы.

— Совсем хорошо. Легче говорить будет. Начальство знаешь как: для чего да почему, скажет, а не дать ли лучше другому. Ипат тоже крутится. Пронюхал старый черт, что карабины привезли. Волков, бает, стрелять буду. Кто больше, бает, волков взял?

— Дадут ли ему?

— Как посмотрят. Но ты все же не зевай. Не проморгать бы.

— Постараюсь.

— Все-то о вас заботься, все-то о вас думай, хлопочи.

— Ты ж для нас отец родной.

— Отец? Гм!.. — заготовитель усмехнулся, сдвинул ушанку на затылок. — И впрямь как отец, только дети не особенно послушные. Ты слышь, Федор, пораньше завтра приходи. Там еще одно дельце обговорить надо.

— Я уже чую, что не без этого. Больно ты ласков сегодня. Ладно, приду.

Вечером мы пошли с Федором в кино. В киножурнале «Наш край» показывали охотников Эвенкии. Бригады отправлялись на промысел. Провожал весь колхоз. Сам председатель напутствовал. И не пешком в дальние урочища добирались, а на вертолете.

— Живут люди, ядри корень, — сказал Федор. — Нам бы так. А было что-то похожее. У меня и сейчас дробовка-двустволка сохранилась. На Выставке получил. Молодым был, гоголем по деревне ходил тогда, а теперь што…

Возвращаясь из кино, встретили мы на мостках Ипата. Трезвехонького. Редко, но бывает с ним такое. С Карпом Мишиным, участковым милиционером, куда-то шел. Может, остановился у него: сродственниками приходятся. В деревнях ведь как — вроде чужие люди, а копни глубже — родня кругом; и родство это особый отпечаток на отношения между людьми накладывает. Этого не скинешь со счетов, если нужно какое дело выиграть в райисполкоме или еще где. Редко кто устоит против многочисленной родни. Сегодня отмахнешься, а завтра сам на поклон придешь — как встретят. Вперед глядеть надо. А Федору что брат, что сват — едино. Напролом, как лось через чащу, прет. Где бы шапку снять, а он голос поднимает, где бы в гости заглянуть вечерком, а он утра ждет, кино вместо этого смотрит, да еще рассуждает, мол, живут же люди.

— Не умеешь ты жить, Хозяинов, — говаривал ему Григорий, — у палки всегда два конца. Ты про один помнишь, а другой забываешь. Помалкивал бы больше, поддакивал; дураков не ищут — сами рождаются, а голова не для того, чтобы об стенку биться — расшибешь.

Федор вспомнил об этом наутро, когда пришел в райпотребсоюз. Его там жена встретила.

— Ты чего здесь? — удивленно спросил он.

— Снова вызвали. Много не хватает: спирт, консервы… Что будет теперь?..

Ни слова не сказал Федор, только брови к переносью сошлись да головой тряхнул, словно только проснулся.

— Долго еще тебе тут?

— До завтра.

— У шурина остановилась?

— У них. Тебя не знала где и найти. Все село не обойдешь.

— А мы тут с другом вчера заговорились. Ладно, после обеда приду.

К удивлению и радости Федора, документы на выдачу карабина оформили быстро. Палок в колеса никто не вставлял, резину не тянул. Даже начальник милиции ни слова не сказал, подмахнув документ. Лишь на прощанье бросил:

— Карабин — дело серьезное. Редко кому доверяем. Учти, Хозяинов. Чтоб никакого баловства.

— Не для того хлопотал.

Оставалось уладить еще мелкие дела и можно было отправляться домой, хотя спешить некуда.

В такие морозы в лес идти незачем. Недельки две-три подождать можно. Белка, правда, стала откуда-то появляться, но в гайнах отсиживается. На куницу лицензии нет. Птицы в такое время много не напромышляешь. На лис капканы поставить надо, да песцы кой-где бродят — из тундры забрели, росомаха шкодничает — давно по ней капкан скучает. А в сельпо просят отстрел лосей провести. Три головы. С осени, правда, этим обычно занимаются, но ничего страшного нет, если чуть поздней отобьют. Лицензии-то в правлении есть. Вот тебе и заработок, Федор.

А дома опять нелады. Ушла бы Марина из этого ларька. Одна беда с ним — то недостача, то кража, и виноватых не найдешь.

Федор шел по улице села. На плече его висел новенький, еще покрытый смазкой, охотничий карабин.

— Теперь порядок. С таким ружьем любого зверя можно взять. Глаз еще остер, ноги еще сгибаются. В хорошую сторону ветер подул.

* * *

Договорную сумму Федор ближе к весне уже превысил. Можно бы и свертывать промысел, домашним делом заняться, но держало его в лесу данное заготовителю слово. Лосей он мог бы взять в любое время: знал места их постоянных кормежек и переходов, но выжидал, когда стадо, давно примеченное, подойдет к вершине Федькиного ручья.

Уложить лося — дело привычное. В голодное время, парнишкой, не раз валил сохатых свинцовой пулей из самодельной винтовки. Всю деревню кормил, и теперь бабы вспоминают. Бывало и так, что заглянет домой, место укажет, где лось лежит, скажет своим: «Передайте: кому надо, пусть пользуются, мне некогда». Кто не обрадуется куску мяса, когда в домах солому в ступах толкут. И хотя закон об охране лосей не отменялся, но ни у кого рука не поднималась донос писать: не для себя старался.

С тех давних пор Хозяинов, встречая лосей, снимал перед ними шапку, а поздними вечерами, глядя на пламя, горящее в каменке, вспоминал, как однажды чуть не поплатился жизнью. Винтовка его шомполом заряжалась. Ударил парень по быку, да, видно, не в то место пуля угодила. Не в уход кинулся бык, а на охотника. Густой, молодой ельник спас, куда Федор не вполз, а закатился. Всю жизнь будет помнить, как летели в разные стороны верхушки елок, сучья, как над самой головой мелькало раздвоенное копыто и зубы сохатого, кровью налитые глаза его, слышался рев и летела в разные стороны пена изо рта.

И теперь не знает Федор, как очутился в том ельнике — сам или от удара залетел.

И уж если говорить прямо, то Федор готов спорить с любым специалистом, их теперь немало, что сохатых тоже две породы. Не раз примечал, не раз задумывался. Одни — выше ростом, грудью пошире, с тяжелыми, страшными на вид рогами, как только их голова держит, светлой окраски. Есть другие: низкие на ноги, с длинным туловищем, комолые, темного окраса. Тех берегись!

Рогача ранишь — он старается уйти, а комолый того и жди, что забьет копытами, на тот свет отправит — злыдень. Уж кто-кто, а Федор за свою жизнь насмотрелся на лосей. По-всякому их знает.

Весной как-то пошел дрова рубить за поля и на петлю наткнулся, а в ней — лосиха, уже мертвая. Вздохнул, головой покачал, сетуя на жадность человеческую, да что делать. Прошел чуть дальше вдоль ручья, несколько петель снял и с лосенком встретился. Всякое видал, а такое впервые с ним случилось, чтоб звереныш к человеку потянулся, словно чувствуя, что в его душе творится. Вынул Федор из сумки кусок хлебушка, прикормил малыша, а он — следом, так и до деревни дошел. Не думал Федор брать его себе, не приучен к такому делу, да собака на лосенка кинулась, а тот к стенке хлева прижался, дрожит от страха — большеголовый, длинноногий.

«Жить тебе у нас, пока не вырастешь. Куда в лесу один?» — и Федор, привязав собаку, положил на место выдернутые из гнезд жерди, насыпал в таз жмыху, разбавил водой, поставил перед лосенком, а чтоб ему не скучно было, теленка из хлева выпустил.

Дивились люди, как быстро привык дикарь к человеку. По всей деревне за хозяином две телки все лето бродили. Он за водой к речке — и они туда же, он изгородь городить на колхозных полях — и они следом. Но Машка к осени так выросла, что порой ее ласковый толчок — хлеба просила — чуть с ног хозяина не валил; бояться стали, как бы из детей кого не пришибла случайно. Задумываться начали, куда деть ее, да сама решила — исчезла после первых заморозков. Поблизости от деревни бродила поначалу, не раз на осенней охоте видал ее Федор. При встрече обрадованно подфыркивала, но стоило приблизиться — только кусты трещали… А потом исчезла насовсем. В стаде, что подходит к Федькиному ручью, пять голов, из них две лосихи. «Не Машка ли одна? — думает Федор. — Но поди, угадай теперь — три года прошло. Федор знает, что они через день-другой около избушки будут. Из года в год тут кочуют — вековечная тропа. Тут можно и взять. Лыжня от избушки до деревни плотная, чунку легко тащить, вытаскает мясо полегоньку. И на том — крест до будущей зимы. Весной Федор в свои угодья заглядывает — не к чему зверя и птицу тревожить, когда у них дети растут».


В солнечное морозное утро он возвращался с обхода путика, неся на плече связку капканов.

— Явились! — Охотник постоял минуту, поглядел на пробитую в глубоком снегу лосиную тропу. — Знал, что явитесь. До завтра, значит. Не обессудьте, придется поубавить семью. А заодно и одинца прибрать: осени ему и без того не увидеть. Пожалеть надо старика.

Любого из нас, горожан, предстоящая охота лишила бы сна на несколько ночей, была бы источником долгих разговоров за круглым полированным столом, когда посасывая трубки, мы заново переживаем минуты азарта, когда трудно понять, что двигает тобой. Федор относился к ней спокойно. Он шел на лосей, как мы идем по утрам на работу. Для него это и была работа — дело, которое кормит семью, которым он занимается всю жизнь. Наши разговоры о жестокости человека к обитателям тайги ему непонятны. Не человек для зверя, а зверь для человека, только подлецом быть не следует, время и меру знать надо.

— Явились! — и охотник, облегченно вздохнув, двинулся дальше, к избушке. Как бы ты ни знал тайгу, а быть уверенным в том, что получится так, как ты ожидаешь, трудно. Видя свежепробитую сохатыми тропу, Федор успокоился: все идет, как надо, как задумано. Подходя к избушке, он даже стал насвистывать какую-то песенку, что редко случалось с ним в последние годы, да и не в привычке было.

Все это я узнал из рассказов Федора, а теперь пора рассказать, что видел сам.

Из Черногорской в Спиридоновку я вышел рано утром. Мороз. Солнце. Полное безветрие. За дорогой следить не нужно, сеновозчики ее пробили. Пижемские луга сходятся с участками нерицкого колхоза, и в это время соседи даже в гости друг к другу ездят, что в другое время года невозможно.

Луга, холмистые межи, снова луга, сенокосные избушки по крышу в снегу, глубокие борозды на берегах речек, проложенные выдрами, с шумом взлетающие из тальника куропатки, чернеющие, как головни, на голых лиственницах глухари, тропы, пробитые в снегу «дикарями», и следы мышкующих лисиц, а за всем этим тишина, какую трудно представить. Теперь, дома, бессонными ночами, мне почему-то прежде всего вспоминается эта тишина, казалось, вечная и в то же время полная движения. Та тишина, о которой мечтают горожане, отправляясь летом в поиски заповедных мест. Чаще всего она бывает рядом с ними, просто не замечают ее, наполняя окружающее мелкой суетой ахов да охов, как это бывало и со мной, вместо того, чтобы вслушаться в себя, настроить себя на эту тишину! А это так нужно порой.


Хотел я или не хотел, а думал про Федора, вспоминая его приезд в райцентр, его растерянность, когда он услышал о новых неприятностях дома. И не только о нем. Пижемские охотники тоже говорили, что зверя в лесу не убавилось, просто перевелись настоящие промысловики, а тем, кто хотел бы охотой по-настоящему заняться, крылья подрезают. И винить вроде некого: в колхозах по-прежнему мужиков не хватает, особенно в дальних деревнях.

«Все на молоко жмут, а сколько добра кругом пропадает, а луга мелкие, много скота не продержишь, а когда-то еще болота освоят…» Каждый раз при этих разговорах я слышал похожее: «Промхоз бы… Прикинуть бы… Может, так оно и выгодней. Испокон веков наши с лесом дружбу вели…»

Старое, конечно, не вернешь, да и ни к чему это, но какая-то доля глубинной правды, скрытая в разговорах, тревожила. Мне вспомнилась деревушка, из которой вышел. Я впервые попал туда весной. На катере мы приехали. Приход катера был для ее жителей как первая посадка «Антея» в городском аэропорту. Бабы стояли на угоре, скрестив руки на груди, мужики наперебой приглашали в гости. Мы не спешили, не отказывались. У меня хватило времени перезнакомиться почти со всеми.

«Браконьерское гнездо, а не колхоз», — рассказывали мне перед поездкой в районном отделе милиции, а начальник помалкивал, вспоминая недавнюю командировку. В деревнях столовых нет, в магазинах — консервы, всухомятку долго не протянешь. Где бы начальник ни останавливался, видел на столе лишь молоко, картофель, соленых окушков, которыми в изобилии снабжает торговую сеть рыбцех.

— Неужели вы так и живете? — спросил он у знакомого. — Без мяса, без рыбы…

— Так и живем…

— Завезли бы в магазин…

— Ни к чему нам. Привыкши…

А когда начальник милиции уехал, закончив расследование очередного дела о браконьерстве, мужики посмеивались: «Как он окушков-то ел, аж жалко становилось».

Тамошние мужики исстари как знатные промысловики славились. О них вспоминают, когда о промысле речь идет, умалчивая о том, что почти все числятся в списках «заядлых браконьеров».

Браконьер по общим понятиям — это прежде всего вор, действующий исподтишка. Про цилемцев этого сказать нельзя. Тому же начальнику милиции, когда он приехал в Нонбур, деревушку эту, и задумался, надо ли снимать с лошади хомут и прятать вожжи, одна старушка ласково ответила:

— К черту, бат, прятать-то. Воров-то, бат, у нас не водилось. Пьют, бат, мужики по престольным праздникам, а такого нет. Чей-но ты, сынок, надумал-то? Прятать, в избу вожжи заносить.

И теперь, по пути в Спиридоновку, вспомнились нонбурцы, которым нельзя отказать в уме, сметке, ловкости. И в райцентре не все на них смотрят. И на судьбу свою они не особо жалуются.

Случилось однажды, поздней ночью, возвращаясь с замшевого завода, подсел я на цилемскую подводу. Под сеном что-то твердое лежало. Мясо, говорят, сдавать везем. Мясо так мясо, мы не следователи, только подвода эта у соседнего дома суток двое простояла (пустая, конечно), у дома райисполкома. Корову да не ту привезли кому-то мужики.

А что им остается делать? И сегодня рассказываю не для укора, не донос строчу. Хочется осмыслить, какие силы приводят человека к тому, что на языке закона считается уже не проступком, а преступлением…

День был изумительно хорош, я уже шел по лугам спиридоновской бригады, иногда оглядываясь назад, чтобы увидеть, насколько пряма лыжня. К стыду признаться, не к чести своей, я, всегда считавший себя добрым лесником, которого друзья-горожане причисляли к разряду следопытов, не был в этот день доволен собой, не хотел бы, чтоб кто-то видел мой след. Лыжня была ломаной, сворачивала то в одну, то в другую сторону без всякой на то причины. Разучился я ходить прямо, и ослепительно яркое солнце, словно усмехаясь, отпечатывало на снегу мою тень.

«Э, да я тут не один. Кого еще черти носят? На местных непохожи».

Слева, куда я думал повернуть, чтоб идти напрямик в деревню, лежала чья-то плотно утоптанная лыжня, уводящая в лес, а по ней ко мне бежали двое в дубленых полушубках, перепоясанных широкими ремнями. Можно понять мое удивление при встрече с работниками милиции. Мы были хорошо знакомы. После взаимных расспросов, кто и куда путь держит, перекура, горячего чая из термосов, пришли к выводу, что мне лучше присоединиться к ним. Идти недалеко: километров двадцать, может, чуть больше, на полдороге есть избушка, где и переночуем.

Ребята шли на узких лыжах, точно по адресу, чтоб «прихватить, — как они сказали, — злостного браконьера на месте». Я с улыбкой оглядел их снаряжение, подумал, что они привязаны к чужому следу, что на таких лыжах в лесу и километра не пройдешь, но вслух ничего не сказал. Тоже головы на месте. Рассчитано, значит.

— Ты нам не помешаешь, — сказал старший. — Наоборот. Какой материал в руки сам идет! Прищучим Хозяинова.

— Федора?

— Его. По следу идем. Точно знаем. Хватит безобразничать.

И уже не простое любопытство, а тревога, давно живущая в сердце, беспокоящая по ночам, повернула мои лыжи в сторону Тиманских предгорий. Так вот где судьба готовила нам встречу.

Я не мог, конечно, знать, что дело так обернется, надеялся на добрый исход, но в то же время хорошо знал этих ребят. Они зря не пойдут, зря следом не кинутся. Что ж он мог отмочить, мой давний друг, бессребреник, прирожденный лесовик? «Что ты натворил, еловая голова?»

Но ответ на это мог дать только Федор.


Ночевали мы в старой, давно заброшенной избушке, где Федор по обычаю северян всегда держал сухие смолистые дрова, спички, немного продуктов, и даже пятилинейную лампу, заправленную керосином.

— Как в гостинице, словно ждали нас, — усмехался Карп, тот самый «друг Егорыча», потягивая крутой чай из кружки. — Пригляд чувствуется за всем. И подремонтирована, видать, изба. Добрые руки у мужика.

— Руки-то добрые, да ума нет, — ответил ему следователь Трусов, молодой, недавно приехавший с курсов парень. — Постоянной работы не имеет. Живет неизвестно чем. Ведет себя негодно. У собственной жены спирт из ларька волочит… Куда дальше.

— Он ли? — поднял глаза Карп.

— А кто ж еще? Сама заявила, хотя теперь по-другому речь ведет. Чужой не полезет. Теперь вот за лосями ударился. Легкого заработка ищет. Обойдется ему этот заработок…

Участковый уже сидел перед пылающей каменкой, скрестив на коленях руки, опустив голову, задумавшись о чем-то. Следователь лежал на полке и глядел через чуть приоткрытую дверь в полутьму. Собака бы хоть залаяла или волк завыл — и то веселей. Но лайке взяться неоткуда, волки, хотя и в лес смотрят, а держатся зимой ближе к укатанным дорогам. В глубоких снегах они беспомощны, с голоду подохнут, пока наст образуется. Глаза у меня начали слипаться от усталости, ноги заныли и плечи налились тяжестью. Кинув под голову телогрейку, что взял у лесничего, я задремал.

— Двинем, что ли, ребята? — услышал я голос Карпа и удивился, что уже утро. — Бес его знает, сколько верст еще мерять придется. Они в лесу длинные…

— Тут недалеко. К вечеру будем на месте, — сказал я, поднимаясь.

— Бывал здесь?

— Давненько, правда, но не раз. Ток тут неподалеку отменный, и с осени глухарь держится. Осеновал как-то с Федором.

— Вы с ним знакомы? — спросил следователь, приподняв брови.

— Друзья!

— Э-э! Вот это номер. Так, может, знаешь, куда он мясо «сплавляет»?

— Мне зимой привозил… медвежатины!

— Да?.. Свидетель-то вроде не тот…

— В свидетели не гожусь. Знал бы — не пошел… А теперь в человеке хочется разобраться, в душе его.

— Нам не до психологии. Быка надо брать за рога…

— Так, может, мне лучше повернуть обратно?

— Чего уж там, — ответил Карп. — Дружба здесь ни при чем. По справедливости разберемся.

— Справедливость у нас одна для всех!

— Я, товарищ лейтенант, слышал об этом. Скоро тридцать лет, как в милиции. Разное видал. Заявление-то один из моих сродственников писал, да не верю я в него. Как бы не напрасно шли…

Пожилой, немногословный участковый Торопов остался в душе тем же крестьянином, каким когда-то был направлен в органы комсомолом. Многие из его сверстников выросли до полковников, один даже генерал, а Карп, имевший за плечами всего три класса, а дома большую семью, так и остался участковым. В деревнях дядей Карпом его величали. Даже отъявленные пьянчужки побаивались не скрытого в кобуре пистолета (да и носил ли его Карп?).

Если кто-то из приезжих начинал подтрунивать над участковым, его тут же обрывали: «Брось, не тот человек». Даже Финоген, сын варнака и сам варнак, почтительно снимал шапку, встречая участкового.

Сейчас мне показалось, что Торопов поглядел на следователя неодобрительно. Я как бы прочитал в его глазах: «Горяч ты… Разве так можно…» Но это, наверно, только показалось.

Мы снова шли по лыжне. И чем дальше, тем чаще я менялся местом с лейтенантом. Чувствовалось, что ходьба по лесу ему в новин, как бы не сдал на полпути, хотя оставалось уже немного. Карп шел ровно, словно не по следам браконьера, а на осмотр ловушек отправился или колоду для лодки выбрать вздумал.

Вот последний взгорок, еловый остров, посреди него, неподалеку от ручья, стоит Федькина изба. Так ее звали и раньше. Не мой ровесник, какой-то другой Федор, чьи следы затерялись в тайге, поставил ее. Хозяинов срубил новое жилье, а название урочища так и осталось прежним.

Пришли мы засветло. В избе было тепло. На каменке стоял котелок, пахло похлебкой из глухаря. Карп вышел из избушки, занес охапку дров и, снова растопив каменку, поставил котелок на столик, сделанный около окна.

— Нехорошо без хозяина, да извинимся. К его приходу сготовим ужин, — сказал он.

Разбор дела о браконьере начался с пробы пищи. Только тут я заметил, как мы проголодались. Котелок можно было не мыть: вчистую вылизали.

А лейтенант наш что-то примолк. И ел плохо. Он вскоре забрался на полок, но не снимал кителя, хотя в избе было жарко.

Долго ждали хозяина. Уже звезды зажглись на небе, мелкий снежок запорошил, а его все не было. Но стоило услышать скрип лыж, как следователь вскочил с полка.

— Я встречу! — сказал ему Карп. — Вы пока тут сидите…

— А я-то думаю, что за гости объявились? — донеслось из-за дверей. — Чую, дымком пахнет. Кто-то суп из консервов варит. Далеко вас занесло. По делам? Один?

— Дело есть!.. — ответил Торопов. — Ты чего с чункой?

— Мясо перетаскиваю, пока лыжню не перемело, а отсюда по насту или вертолетом, может, перекинут.

— В сельпо?

— Кому же больше? Чай, кадровый. Оправдывать надо.

Слышно было, как Федор прислонил к стене лыжи, стряхнул с них снег, снял с плеча карабин и тоже поставил его к стенке.

— Ты уж не осуди… Такое дело, — сказал ему участковый, — затвор-то вынь… Сам понимаешь… Подай мне.

— Как не понимать, — и Федор протянул затвор. — Люди свои, советские. Надо так надо. Вижу: неспроста пришли. Так и я не разбойник с большой дороги…

— Втроем мы… В избе тебя приятель ждет, по дороге прихватили.

Федор поздоровался со следователем, окинув его с ног до головы любопытным взглядом, и, увидев меня, загремел:

— Пришел, наконец… Эх ты, еловая голова! Всегда не вовремя. Еле доплелся, наверно?

— Чуть держусь.

— А лейтенант завтра лежать будет. Он, кажись, ноги сбил.

— Ты откуда знаешь? — засмеялся следователь.

— На ваши следы вышел. Больно худо ты шел. Жалко стало. Куда, думаю, его лешаки тащат. Опять, наверное, о ларьке будете вести разговор или еще что новое?

Следователь отмолчался и вместо ответа сказал:

— Действительно, мозоль набил.

— Дядя Карп, вон в бутылке гусиное масло. На всякий случай держу. Будь за фельдшера. Помоги старшому, — ответил хозяин избушки, посмеиваясь. — Если уж он до Федькиных угодий добрался, то выйдет из него угрозыск. Не бывали еще вы у меня. Дел не было или силенок маловато?

Лейтенант держал себя настороженно, но спокойствие участкового, видимо, подействовало и на него.

— Осторожно, дядя Карп! — взвыл он вскоре. — Ы-ы!.. А еще обратно идти…

Федор весело посмеивался, расспрашивал о деревенских новостях, но чувствовалось: ждал главного вопроса. И он, этот вопрос, был задан.

— Не будем тянуть… — уже по-другому сказал лейтенант, присаживаясь поближе к лампе и раскрывая полевую сумку. — Год рождения… Имя, отчество, фамилия… Место работы…

За Федора отвечал Торопов. И только на вопрос: «Лосей бил?» Хозяинов ответил сам.

— А вот вы с чем? Около избы чунка с мясом стоит. Еле приволок. Остальное в лесу. Сколько? Три головы. Коров не стал трогать. Машка это, наверное, та, которую растил… Лицензия? По договоренности с сельпо. Так же и куниц сдавал…

Наутро Карп один сходил на место отстрела лосей, удостоверился в правдивости показаний.

— Придется тебе с нами следовать, — сказал лейтенант так же строго, но уже не повышая голоса. — Вот ордер на арест. Карабин, конечно, изымаем.

— Надо так надо. Чунку-то, может, возьмем, дядя Карп, не пришлось бы тащить кого.

Старый уполномоченный усмехнулся в седые усы, хватит, мол, заводить парня, дело серьезное.

— Отдохнем еще денек, товарищ лейтенант, — сказал Торопов следователю. — Положитесь на меня. Все будет в порядке.

Тому пришлось согласиться.

А утром и совсем на мирный лад перешли, словно не было допроса. Уговорил я лейтенанта, чтоб разрешил нам на глухарей сходить. Федор на днях видел их поблизости.

— Валяйте! — махнул он рукой. — Я тут покашеварю.

Хорошим парнем оказался, но карабина все же не дал. Пришлось с двустволками идти.

— Кто там дурью мается? Кому чирей на мягкое место сел? — беззлобно ругнулся Федор, когда мы отошли от избушки.

— Лицензии-то у тебя нет. Чуешь, чем пахнет?

— Ерунда. Уговор — дороже денег. Не станут же в заготконторе отказываться. План по отстрелу не выполнен. Правда, по времени припозднились, так это тоже обговорено. Чушь какая-то. Без пол-литра не разберешься. А лейтенант-то каков — еле на ногах держится, а виду не показал. Ничего парень, ничего!..

* * *

В Спиридоновке между тем лесник Машенцев слег. Не знал, удивлялся, как это болеют люди, а тут вернулся с делянки, прилег отдохнуть и не встал.

— Притомился я, наверно, Фатина, — сказал он утром племяннице. — Годы не те. Голова что-то тяжеловата и поясницу ломит.

Его пухлые руки бессильно лежали поверх ватного одеяла, редкие русые волосы слиплись от пота, ямочки на щеках стали сизыми.

— Может, за фельдшером сбегать? — обеспокоенно спросила Фатина.

— Обойдется. Вот полежу немного и встану. Метель вечор сильная была, продуло, видно.

А к вечеру поднялась температура. Старик бредил.

— Матвеевна, а Матвеевна, — звал он жену, словно она могла прийти на его зов.

Фельдшер, девчушка, работающая в деревне первый год, не знала, что и делать. Она понимала: воспаление легких, надо бы в райцентр везти, но как… Самолет вызвать, но для этого надо кого-то послать в Нерицу, в сельсовет, да и погода не летная. Гонца все же послали, надеясь, что вертолетчики из экспедиции выручат, но пока прояснило, Павел Алексеевич пришел в себя.

— Спасибо, милая, — сказал он то ли фельдшеру, то ли Фатине. — Приболел я? Про вертолет-то вы говорили?

— Мы. В больницу вам надо.

— Дома отлежусь. Полегше стало. Не надо докторов.

Старику и впрямь полегчало. Только осунулся, на себя стал не похож.

Егорыч, узнав о болезни дружка, тут же в Спиридоновку прикатил.

— Ты чего это, Пашка? — сказал он, сбрасывая малицу и присаживаясь на табуретку. — Надумал тоже. Весна скоро. С кем весновать буду? Вот тебе и дружок, надейся на такого, — узловатые пальцы старика уже вынимали из продуктовой сумки, сшитой из клеенки, столь же старой, как и ее хозяин, какие-то свертки и банки. И пиджак он тут же сбросил.

— Душно у вас, — проговорил Егорыч. В своей видавшей виды толстовке, расстегнутой у ворота на одну пуговицу, он оказался не по годам моложавым. — Ты бы самовар, девонька, поставила. Без чая какая беседа? — сказал он Фатине.

— Уже кипит! — послышалось из кухни.

До приезда Вокуева в доме было тихо, Фатина старалась, чтоб половицы не скрипнули, когда дядя спал. Стоило ему губами пошевелить — она уже тут. И фельдшерица не отходила от старика все эти дни.

— Они про вертолет говорят, — Машенцев приподнял руку и показал на дверь. — Так ты того, не давай. Слышь? — он поманил Вокуева к себе. — Боюсь я, Егорыч. Столько лет лесником, а не летал ни разу. Страшно там…

— Без докторов обойдемся. Ладно! Я вот тебе малинки привез. Заварим сейчас с Фатиной. Да и травки целебные есть. Испей и полегше будет. А доктора я уговорю. Надо будет — на лошадке тебя увезу: оттепель на дворе. Как тебя угораздило? Вот и надейся… — он покачал головой и поправил сползшую на лоб седую прядь.

— С лесоучастка одну вез, расчет взяла, а она с девчонкой. В летнем пальтишко дите. Ну и… закутал в полушубок. А фуфайка-то не греет. Ветерком прохватило, видно.

— Ну, ну!.. Не вставай, лежи. Я погощу у тебя покудова. Дружок, чай. Мы тебя с Фатиной быстро на ноги подымем.

Вертолет, вызванный по радио из сельсовета, прилетел, когда надобность в этом отпала. Вокуеву не пришлось уговаривать врача. Доктор, столь же молодой, как и спиридоновский фельдшер, осмотрев больного, сказал, что кризис миновал, оставил необходимые лекарства и улетел. Это не помешало Егорычу вечером шепотом, чтоб не слышала Фатина, рассказывать:

— Я его и так, и эдак — ни в какую. Заберу, говорит. В больницу его, говорит, надо. А там погорчей пилюль — уколы начнут делать. По десять штук в день. Взвоешь! И здорового в могилу сведут. Был я однажды там… Еле уломал доктора. Под твою, говорит, личную ответственность, Егорыч, оставляю. Так что гляди у меня, Пашка. Оба в ответе. Чего морщишься-то? Сказал доктор: «Четыре раза в день по две таблетки принимай». Мы тебя, Пашка, быстро на ноги поставим.

И действительно, Павлу Алексеевичу день ото дня становилось лучше. В глазах не стало лихорадочного блеска, с губ исчез белый налет, он уже начал расчесывать гребнем бороду, прикидывать, как они с Егорычем весновать будут.

И Фатине с приездом Егорыча стало легче. Она не знала, как и благодарить старика.

— Надумала тоже, — посмеивался Вокуев. — Чай, дружки. Про меня бы Пашка такое узнал — тоже бы приехал. Когда меня сучьями задело, — лешак сунул к той сосне, — кто знал, что она так падать будет, он чуть лошадь не загнал. Гляжу, руки у мужика трясутся, где, говорит, Егорыч, жив ли? А мне только плечо и поцарапало. Мясо-то на мне немного, кости да жилы одни. Полежал, да и встал.

— Добрый он…

— Знаю. Дружки, чай. Так, как вы порешили-то?

Этот вопрос застал Фатину врасплох. Она думала, что Егорыч не слышал ее разговора с бывшим мужем. И двери были прикрыты, и говорили тихо, чтоб только двое знали.

Она давно ждала этого прихода. Давно знала, что скажет. Ни до свадьбы, ни после Финоген не был ей близким. И как тогда согласилась на уговоры, сама не понимает. Может, думала: поживется — слюбится. Финоген хоть и буян, но не из самых плохих мужиков. Похуже его есть. У него из рук ничего не валится. Когда бы другая жена, может, у него по-другому жизнь пошла. Не любит его Фатина. И он знает это. Сердцу не прикажешь. А сам присох нежданно-негаданно.

И ждала этого разговора Фатина, и боялась, зная нрав Финогена. Как-никак, а жена, на развод еще не подавали, хотя давно не живут вместе. И зачем он приехал? Нашел бы другую где. По-доброму, по-хорошему развелись бы. Жизни-то все равно не будет. И что за напасть такая: муж рядом, а ее к другому тянет, к непутевому, а у того семья. Но он чувствует это. Не зря заходит, не зря кепку в руках мнет. Сколько лет уже, а все жалко, что разминулись тогда, не сказали друг другу главного. Она ждала, а он не понял. Сказал бы — без свадьбы, супротив воли родных, его половиной стала бы, на край света бы за ним пошла. Быть бы вместе, а там хоть трава не расти. И сам не пошел на поклон, и за собой не позвал. А теперь еще забота — забрали его, срок дадут, говорят…

Всего ждала Фатина, но только не такого Финогена, каким он явился.

— Присесть-то можно? — спросил.

— Не чужой. Знаешь, куда шапку положить.

— Знать-то знаю, да на все твоя воля. Ну как?

— Чего об этом говорить. Я тебе давно сказала.

— Уезжаю я, Фатина. Утром. Попил, погулял, на тебя издали посмотрел и хватит.

— Спасибо, что не куражился.

— Не все же худым быть. Если отец варнак, то и сын тоже?

— Я тебе ничего не сказала…

— Сам вижу… Да белый свет без тебя не мил. Вместе бы, да не поедешь. На беду, знать, наша свадьба была.

— Я не печалюсь, а тебе чего? Послушай, Финоген. Добра тебе хочу: брось дурью маяться. Берись-ка за ум. Невеста найдется. Получше меня девки есть.

— Так, как порешили-то? — переспросил Егорыч, глядя на Фатину, которая молча сидела у окна.

— По-доброму. Плохая я ему жена. Другую ему надо.

— Слышал я ваш разговор. Хорошо, что ласково обошлась. Добром можно горы свернуть. Не получилось у вас что-то. Ни к чему друг друга мучить. Верно вы порешили.

— Боюсь, запьет он без меня. Вина на мне будет.

— Не бойся. Финоген упрям. Истый чалдон. Сказал: «Еще услышишь!» — так оно и будет. Я его знаю. Он чего-то про Федора баял?

— Да так… Донос-то Ипат в район послал. По злости. Делят они что-то между собой.

— А ты тут при чем? — старик испытующе, из-под бровей, глянул на Фатину.

Она смутилась, зябко поежилась, поправила сползший с плеча платок.

— Я-то? Не знаю.

— Все еще помнишь? Люб?

— Люб, дядя Ваня. Да что поделать.

— Дурьи головы. Сечь вас надо вместе с Пашкой. Одной вицей бы. Э… Люди! Все выгоды ищем. В ней ли счастье? — сказав это, старик осекся и, заметив, что Фатина вот-вот расплачется, положил на ее голову свою худую руку, погладил, как ребенка.

— Ну-ну! Еще с тобой возиться… Хватит нам и Пашки…

Фатина улыбнулась сквозь слезы.

— Ты думаешь, старик ничего не знает? Егорыч все подметит, хотя слова не скажет. Пугнул вас единова, когда вы… — старик усмехнулся, — целовались… Мне аж завидно стало, что годы ушли. Ненароком наткнулся… Знал бы, в сторону свернул…

— Это когда я платок под березой оставила?

— Во-во!.. Вспомнила!

— А мы-то бежали, перепугались. Злых-то языков много…

— Добрых людей больше, девонька.

Не знал Егорыч, что в этот вечер ему придется услышать еще одну исповедь. Когда Фатина ушла в телятник, Машенцев позвал друга.

— Подложи-ко подушку повыше. Хочу я тебе, Егорыч, одно слово сказать.

— Как будто не надоел еще? Ну, говори.

— Чую, хоть и поправляюсь, долго мне не протянуть. Дерево, если загниет, то долго не простоит. Погодки-то наши уже…

— Ну-ну, Пашка. Ты чего это? Нам еще с тобой невест искать надо, а ты… Гм! Тоже дружок называется.

— Слушай. Как брату скажу. Грех на мне лежит. Тяжкий грех. Невмоготу больше носить. Клавка-то не зря болтала. Есть в лесу крест… Своей рукой заменял не раз. Никифора-то Ипат убил!.. А мне бог судил к реке супротив их выйти в то время. Видел все… Перепугался я. Ипат меня тоже увидел. Пристращал, зарок взял молчать. А он, этот зарок, вон как обернулся. Один грех, видно, другой тянет. Принудил он, а то, говорит, на тебя заявлю, докажи потом, что не ты убивец. Уговор молчать свадьбой скрепили. И сам не знаю, как попутал меня варнак, чем улестил. Испужался я тогда больно, думал и впрямь засадит, а кому охота в тюрьму. От него всего жди, а с него как с гуся вода. Перед Фатиной я и на том свете буду в долгу. Не скинет с меня господь этого греха. Кому ее в дочери отдал… Осподи, прости меня, окаянного.

Ничего не сказал в эту минуту Вокуев. Дал дружку выговориться, боль свою излить. И только когда лесник, ожидая ответа, открыл глаза, промолвил, наконец:

— Догадывался я, Павел. Сколько передумал… В этом я не судья. Да и кому теперь нужно знать. Сколько лет прошло. Не поправишь того, что случилось. Мне сказал — и ладно. Фатине не проговорись: беда будет!

— Ты-то, Егорыч, простишь меня, грешного?

— Што я? Знал бы точно раньше, своими руками бы тебя… — Вокуев не договорил. — От страха и девке жизнь испоганил… А Никифор — мужик какой был. Гордец, баял, один все промышлял… Теперь нам с тобой, Пашка, нечего делить. В согласии я с тобой — собираться потихоньку надо. Да чтоб спокойно, с чистой душой, все, как есть, выложив.

Когда Фатина вернулась домой, старики сидели за столом, пили чай с малиной.

— Совсем полегчало, дядя? — обрадовалась она.

— Полегчало! — ответил за Машенцева Вокуев. — Совсем на поправку пошел. Теперь ты одна присмотришь за ним.

— Поживи, Егорыч, — сказал лесник.

— Рад бы, да фитили в реке, наверно, уже трещат от рыбы. Сколько дней не трёс… Ты гляди, Фатина, много-то ходить ему не давай. Знаю его, дурного. Дай волю — тут же дрова пилить начнет или за сеном поедет.

— Пригляжу…

— А ты, Пашка, слушайся. Она одна у тебя. Рассердится, худо будет. И я тебе тогда больше не дружок. Не болтай много — это тоже вредно для здоровья. Да иконы-то хоть занавеской прикрой. Сколько тебе говорил: «Выкинь их. Бог нам не подмога, а пережиток. Самим думать надо».

— Почтальон приехал. Федору, бает, статью приписывают. За лосей. Браконьер!.. — сказала Фатина.

— Какой из него браконьер?.. Напрасно кто-то воду мутит. Все утрясется, — успокоил ее Вокуев.

— Уехал? — поинтересовался он у Фатины как-то между делом.

— Утром. На мотоцикле.

— Про Финогена? — спросил Машенцев взглядом.

— Ы-гы! — незаметно от Фатины показал ему рукой из-под стола Вокуев.

— Доберется ли? Все форсит.

— Дорога плотная. Проедет. Куда путь-то направил?

— На буровую собирался. Там, говорит, люди, жизнь, а тут темнота.

— Подорожников-то положила?

— Какой ни есть, а мужик. По-доброму проводила. Жалковато его тоже.

Вокуев качнул головой.

* * *

Это лишь кажется, что зима длинна, а ударит март, и почувствуешь — весна на подходе. Утренники еще под тридцать, а в полдень — капель. Вот и глухарь начал чиркать по снегу кончиками крыльев, отправился пешком в сторону тока. Всегда так было и будет.

В это время я от Федора записку получил:

«Принеси мне завалящую подушку. Больно жестко спать подследственному. Да еще что-нибудь вроде старой шубенки. Я договорился, дежурный передаст».

Следствие, хотя картина была вроде бы ясной, затянулось. Федор сидел в камере предварительного заключения, в старом деревянном здании, похожем на склад.

Федора увидеть мне не удалось. «В другой раз, — сказал мне дядя Яков, стороживший это место, глядя в упор через круглые очки. — Порядок во всем должен быть. В другой раз».

Тогда же встретил Торопова, поговорил с ним. Старый уполномоченный покачал головой:

— Худо дело оборачивается. Влип мужик.

— Он же не виноват. Вы сами знаете. Ничего не скрывал, не таил. Не для себя же?

— В том-то и дело. Федор — упрям. Как только узнал, что в сельпо лицензии не были оформлены должным образом — все на себя взял. Надо по-настоящему разобраться, а он ни в какую. Хоть кол на голове теши! Я уж и так, и эдак к нему, по-свойски, тебе ж, говорю, лучше. «Отстань, — скажет и рукой махнет. — Все одно»…

То, что я услышал от участкового, было новостью. В селе уже поговаривали, что выпустят скоро Федора: припугнут, как обычно, для острастки — и пошел домой. Ему бы премию, а тут — под суд. Нет, такого оборота я тоже не ожидал, думал — перемелется все, утрясется.

В сельпо не отказывались от того, что устная договоренность была, но лицензии (без имени охотников) находились в райпотребсоюзе, потом их передали в другой сельсовет, где лосей не оказалось, и не на три, а на двенадцать голов. Когда же началось следствие, переоформить их было нельзя: и закон не позволял, и время упустили. Надеялись на то, что договорятся с прокурором, но Федор все карты перепутал.

— Завалил трех сохатых, ну и судите, — заявил он при первом же вызове к прокурору. — Браконьерство — общественное зло, на каждом углу про это написано, значит, искоренять надо…

— Успокойтесь, — говорил ему прокурор, — разобраться, Хозяинов, надо, что к чему. Не верю в это. Много таким способом били лосей?

— Не спросясь? Ага! Как полный запрет сняли. Не жить же без мяса.

— Сколько же на семью надо? — прокурор был не новым человеком в районе, и его тоже удивляло непонятное упрямство охотника.

— Четыре рта. Считайте.

Заготовитель, вызванный в прокуратуру, признался, что общий грех: не оформили, как нужно было, но всегда же так делали. Кто же, мол, знает, откуда лоси появятся и в какое время. А план-то по отстрелу горел.

— Мясо вывезли? — спросил прокурор.

— Собирались вывезти, но точно не скажу: в Спиридоновке телефона нет. Еще успеется.

— Вы можете на суде подтвердить сказанное здесь?

— Не откажусь. Я еще плохого людям не делал.

Я написал письмо в управление охотничьего хозяйства, позвонил в республиканскую прокуратуру с просьбой вмешаться в дело, разобраться в сути его, но ответа не было. Нет, я верил, там разберутся, поймут, но слишком круто все обернулось, слишком неожиданно, слишком времени мало; оно вроде бы и незаметно идет, а коснись — уже не успел сделать, что хотел.

Дело передано в суд. Он решит. Но что заставляет Федора упрямо брать вину на себя, какой ветер заносит его не в ту сторону? Не то ли, что у каждого из опытных охотников лежат дома шкурки куниц, выдр, норок, которые не могут быть сданы? Лицензии-то нередко оказываются пустой бумажкой, ничего не решающей. Они лежат в столе директора заготконторы и только в конце сезона показываются на белый свет. А договор? В нем, кажется, оговорено все, но обязательство-то охотник берет только на некоторую сумму. Каждый старается сдержать слово. Промысел на авось ведут. Порой бывает и так, что нужда заставляет охотника сбывать драгоценные шкурки частникам. Кто ж виноват в этом? Одна причина: нет хорошо налаженного охотничьего хозяйства, а вести промысел по старинке уже невозможно.

Или Федору надоели семейные неурядицы и он на все махнул рукой? Нет, надо увидеться с ним. Тут что-то не то. Заносит порой мужика. Не зря спиридоновцы говорят, что с загибами он, не сразу поймешь.

* * *

Суд был в райцентре. Народу собралось много. Каждому хотелось знать, чем закончится эта история. Из Спиридоновки были вызваны свидетелями жена Хозяинова и Данилыч, который и навел работников милиции на след браконьера.

Я сидел недалеко от Федора и старался понять, о чем думает он, но ничего не мог прочитать на лице друга. Оно было спокойным, словно дело шло о ком-то другом. Может быть, только чуточку побледнело его лицо за время отсидки в камере предварительного заключения.

— Скажите, подсудимый, — обратился к нему судья, — как вы решились на открытое браконьерство?

— А я ничего не решал. Нужно было — завалил!

— Знали, что за это полагается штраф?

— Как не знать. Да ведь в лесу-то мы хозяева, знаем, что делаем.

При опросе свидетелей первым вызвали заготовителя.

— Вы подтверждаете, что поручали Хозяинову отстрел лосей?

— Устная договоренность была, — ответил Истомин. — Лицензии, правда, на его имя не выписывали. Так это дело правления.

— Значит, вы соглашаетесь, что причастны к браконьерству?

— Так всегда было: вначале отстреляем, потом оформим. Не отказываюсь. А как иначе? Четвертый год нас ругают, что план не выполняем.

По залу прошел шепот, прозвенел колокольчик судьи.

— Свидетельница Хозяинова, вы подтверждаете свое заявление о том, что ваш муж тайком от вас открывал ларек, брал что ему было нужно. Растрату вы погасили?

— Чего подтверждать? Откуда я знаю, кто брал. Только по акту. Не первый раз плачу. Не расхлебаться мне с этим ларьком.

— Заявление вы писали?

— Я. Ну, и что ж? Разобраться просила.

Федор сидел, опустив голову, ни на кого не глядя, ничего не слыша, казалось.

Когда вызвали Данилыча, старик быстро и точно ответил на вопросы судьи. Да, жалобу писал он. И милиционеров на лыжню он вывел. Так все же знают — Федька — браконьер, тем и живет. Истинный тунеядец. Хозяин никудышный. Работничек для колхоза тоже. Откуда узнал? Федька сам проговорился. Разве можно на такое безобразие спокойно глядеть? Разве не правда?

Много в этом зале разбиралось дел о браконьерстве, но такого еще не было. Уже кое-кто из пришедших, пожимая плечами, говорил соседу: «На поруки возьмут. Какое тут браконьерство». Но мода брать на поруки всех, кого надо и не надо, уже шла на спад, да и не могло быть речи о том. Коса, как говорят, на камень нашла. Федор не отнекивался, не выкручивался, не пытался оправдаться. Он как будто не понимал, в чем его обвиняют.

Два года исправительно-трудовых колоний и штраф, платить который придется много лет, присудили Федору. Иначе и нельзя: три лося. Мы ждали большего. Сельпо было предложено вывезти мясо, сдать его в торговую сеть. В частном определении суд записал в адрес заготконторы: «Предупредить директора, что при нарушении правил охоты он будет привлечен к ответственности…» Но что оно, это частное определение? Оно вроде выговора без занесения в личное дело: дали и забыли.

Ипата при чтении решения суда уже не было. Марина стояла в дальнем углу, прижимая концы платка к глазам, а вокруг нее образовалась пустота. Казалось, люди что-то хотят сказать ей, но глянут — и пройдут молча мимо.

— Пропадет Федор, как пить дать, пропадет! — сказал кто-то в дверях.

— Было бы кому ждать — не пропадет! — послышалось в ответ.

Я, выходя со всеми к дверям, оглянулся. Это была Фатина.

— И ты здесь?

— А где ж мне быть? — тоже вопросом ответила.

— Расступитесь немного, — послышался голос. — Дорогу, говорю, дайте. Чего столпились? Посудачить дома успеете.

— Подушку и полушубок забери у надзирателя, — сказал Федор, на какую-то секунду остановившись. — А то он того… Жаден старый хрыч.

— Ну, будь…

— Перемелется. Долго не задержусь. Завтра кассацию подам. Теперь можно. Скоро увидимся.

* * *

Тут, около дверей, я и распрощался с Федором, на какую-то секунду задержав его ладонь в своей больше, чем положено. Тут простилась с ним и Фатина, на глазах людей, которые не высказывали ему ни осуждения, ни упрека, а лишь молча спрашивали: «Что ж ты так?»

Павла Алексеевича вскоре не стало. Марина тут же переехала к родственникам. После ее отъезда пополз слушок, будто зимой не раз вечерами видали возле ларька Ипата с приятелями из сплава. Нечисто, говорят, тут дело, но не пойман — не вор, мало ли чего люди не скажут. Карабин Ипат так и не сумел получить. А мясо, что заготовил Федор, осталось лежать в тайге. На себе никому вытаскивать не хотелось, а перед самой весной ударили метели, и его не смогли найти, хотя и вертолет специально нанимали.

Впервые в жизни я был не в силах выполнить задание редакции, когда шел суд над Федором.

— Не могу, — сказал тогда редактору. — Концы связать не могу.

Отчета с этого суда у нас так и не появилось. А я все чаще думаю, что ушел в кусты, что смелости не хватило, что с того дня и на мне лежит какая-то доля вины за судьбы Хозяиновых. Может, потому и мучит эта история, что нет у нее конца? А так ли? Может, лишнее на себя беру?

В междуречье недавно промхоз образовали. В газетах и по радио объявления идут: «Требуются опытные промысловики…» А где их возьмешь сразу-то, настоящих промысловиков, ведь эта древняя профессия столь же сложна, как и многие из современных, если не больше.

Проезжая как-то по старому тракту, я все глядел по сторонам, надеясь увидеть следы Федора, но их не было. Ждал, а жизнь уже повернула эту историю другой стороной. Дома лежала телеграмма:

«Встречай. Глухари и поздней осенью токуют. Федор».

Значит, уже освободился. Каким путем? Сколько же прошло? Немногим больше полугода. Мне остается лишь радоваться, что Федор возвращается в родные угодья, где с топорами в руках прокладывали свои путики наши деды и прадеды. А то, что его собственный путик на какое-то время оказался тупиком, так это поправимо. Жизнь в наших руках. Мы ее хозяева. Не то время, чтоб человек зазря пропадал. А как удалось Федору сократить срок на полтора года и кто помог в этом, он когда-нибудь сам расскажет.

На столе лежит телеграмма, которой я не ждал, но которая поставила крест на этой, прямо сказать, не очень веселой истории. А я все мучаюсь, все думаю, что могло ее и не быть. Думаю, все ли сделано, чтоб не повторялось такое.

Загрузка...