МЫ ГДЕ-ТО ВСТРЕЧАЛИСЬ

И теперь не знаю, каким ветром занесло меня в этот город. Считая себя коренным северянином, ни разу не был здесь до этого года. Может, вспомнилась юность, к олешкам потянуло, к дымкам далеких стойбищ? Отсюда теперь до побережья рукой подать, по всей тундре буровые заложены, даже на островах нефть ищут. Как бы ни было, а я воспользовался воздушным мостом и оказался в тундре, встретил там старых знакомых, зачастил с ними на дальние буровые, да и застрял там не на месяц, а на годы, чуть ли не старожилом Приполярья стал, все чаще употребляя в письмах к друзьям слова «наш город». И еще несколько лет прошло. В одну из белых ночей, когда в палисаднике родительского дома по низовой Печоре зацвела черемуха, а буксиры тянули по реке тяжелогруженые баржи с оборудованием для экспедиций, стройматериалами, прочитав письма друзей, я как бы заново оказался в краю непуганых птиц, как совсем недавно называли Север, немножко взгрустнул, что не могу вылететь туда, и рука непроизвольно вывела на чистом листе бумаги: «Еще стояли холода».

* * *

…Еще стояли холода, рабочие перевалочной базы после смены все так же протягивали руки к электроплите, хлопая рукавицей о рукавицу, и лишь после двух-трех стаканов горячего и густого, как ликер, чая, сбрасывали с плеч полушубки.

Зима не хотела покидать тундру, хотя уже кончался апрель, вот-вот месяц Водолея нагрянет. Но жизнь на перевалочной базе круто изменилась. Вместо трех-четырех вертолетов здесь стали принимать за день по двенадцать — пятнадцать машин, и уже редко кто из рабочих использовал положенные восемь суток отдыха в городе. Даже Толя Саржанов — рослый, цыгановатый парень, по которому сохли сердца городских девчат, лишь вздыхал, заглянув в радиорубку, и просил радиста соединить его с городом, хотя бы на минуту.

— Заело, — смеялся тот. — Вот и ты на крючок попался, а твердил… Ладно, соединю, но ненадолго. Каналы перегружены. Да хозяйство осмотри, за старшего остался. Чует мое сердце — начальство сюда собирается.

Радист оказался прав. Через несколько дней на базу прилетел начальник экспедиции с группой инженеров. Он внешне ничем не отличался от рабочих — такой же поношенный полушубок на плечах, лисья шапка, кирзовые сапоги с войлочной подкладкой, но чувствовалось: это хозяин, взгляд его все неполадки подмечает.

Вздумалось Анатолию перед весной навестить приятелей на ближней от них буровой. Взял вездеход, ружье прихватил, чтоб на куропаток по дороге поохотиться, да не вовремя выехал: машина срочно понадобилась. На «Саук-2» случилось что-то. Радист пробовал отговориться: мол, вездеход неисправен, мол, мотор не в порядке, сколько уже возятся с ним, а сам на «Саук-1» тут же передал: «Вертайтесь, влипли!»

Вроде бы сошло с рук, но прилетел Сибирцев на базу, глянул на ребят и хмыкнул: «Техпричина, значит?» Вечером вышел из балка, за дверью которого беспрерывно курил Саржанов, поманил его к себе пальцем: «Там мелкая поломка была, без чужой помощи обошлись. Гляди, как бы сам в таком положении не оказался», — и ни слова больше.

В этот раз Сибирцев дотошно осмотрел все хозяйство. Придраться не к чему. В складских помещениях — порядок. Вертолетчики на задержки не жалуются. В балках — чистота. Столовая — любой позавидует. В городском кафе так не кормят и все кругом так не блестит. Он снова вздохнул, вспомнил про «Северянку»: больше месяца там не бывал. Нина, наверно, ума не приложит, что случилось. Хватит тянуть. Как только распутица ударит — свадьбу играть надо. Ребята и то посмеиваться стали: мол, на тебя не похоже, крутишь вокруг да около, дошел, спичкой проткнуть можно. Смотри, мол, как бы не отбили.

Начальник остался в этот раз доволен. Пробыл на базе мало. Путь его лежал к новой точке, куда намечалось забросить строителей, технику, продукты для рабочих. Кому что, а он радовался: зима придержалась в тундре. Начало мая не декабрь, когда круглые сутки темнота кромешная и морозы за пятьдесят, не февраль с мартом — метельные, сбивающие все планы, когда по неделям приходится спать в куропаточьем чуме, даже всесильные тягачи вязнут в непролазных снегах.

Начало здешнего Водолея — открытая дорога в любую сторону, солнце, начало белых ночей. Нужно спешить. Новую буровую намечено заложить на устье Грешной, впадающей в губу. И откуда такое название у реки? Придумают же люди: Грешная!.. Двести с лишним километров от перевалки. Буровое оборудование на вертолетах полностью не забросишь, хотя и берут они не малую загрузку. Морем? Но сумеет ли транспорт зайти в конец губы? Долог путь, кружной, а время, время… Жмет.

И все же остановились на зимнике, начали пробивать его — сначала по Усе, ее притокам, и прямо, на тягачах.

«Вот и на побережье выходим, — думал Сибирцев, глядя на схему буровых, висящую в балке мастера. — Так, пожалуй, вскоре тоже и на острова переберемся. На двадцать пять лет размахнулись».

Вертолет летел к северу. Исчезали последние островки чахлого леса. Безжизненная равнина расстилалась перед ними. Как все это было непохоже на его родные места.

Вырос Сибирцев в глухой деревушке, затерянной в лесах Зауралья — в Зырянке. Никогда не задумывался, откуда это название, пока не попал в республику Коми. Геологом, как сам любит вспоминать, стал еще в детстве…

— Случай решил. Во время рыбалки любил собирать камни. Каких только окрасов не встречались они у речки — голубые, черные, красные… Возвращался домой с полными карманами, подолгу рассматривал их. Одни как бы из плиток сложены, другие из зерен, третьи были совершенно гладкими, словно кто шкуркой отшлифовал. И все разгадать хотел, верно ли, будто камни растут, ведь они с матерью каждый год с огорода сколько ни выбрасывают, а камней все больше. Однажды наткнулся на неказистый с виду серо-зеленый камень, пнул его ногой и удивился — до чего ж тяжел. Взял в руки, осмотрел со всех сторон, расколол о валун и рот раскрыл — внутри камня сверкали желтые точки.

— Золото, Володька, золото! — вскрикнули друзья, такие же, как и он босоногие, с подвернутыми до колен штанами, в ушанках на голове. Потерял парнишка покой. Несколько дней от камня взгляда не мог отвести и спрашивать ни у кого не хотелось: тайна. Ушла мать в хлев на обряду, а он возьми и сунь камень в печь: что думает, из него получится. Синим огнем вспыхнул камень. Вытащил из печки и сам не рад: зачихался, закашлялся, изба смрадом наполнилась.

— Што выдумал, што выдумал, — всплеснула руками мать, открывая дверь, — што понаделал, да пропади твои камни пропадом. Ремня бы тебе хорошего, да руки не доходят.

Желтые пятна на камне исчезли. Пришлось еще кусок отколоть на берегу. Теперь он по-другому поступил. Никому ни слова не сказал, завернул загадочный камень в вату, уложил в коробку из-под конфет и послал в город. Ответ пришел быстро. Его там Владимиром Ивановичем величали. И секрет камня оказался простым. Это был мелкозернистый пирит, состоящий из серы и железа. При обжиге из этого камня получают сернистый газ и «огарки», из газа — серную кислоту.

Геологи просили собирать интересные камни и присылать их к ним. Под письмом стояла круглая печать и подпись директора горного техникума.

Так и получилось, что, закончив семилетку, Владимир Сибирцев отправился в город поступать в горный техникум. Пешком, по бездорожью, лихо сдвинув старую кепчонку на затылок…

Как давно это было — первая практика, защита диплома, поиски подземных нефтяных озер, встречи с земляком — профессором, который за букварь взялся, когда ему уже восемнадцать было, заочный институт, и снова долгие годы поисков. Давно убедился Сибирцев: неудачи не должны давить плечи геолога. Если на сто неудач выпадет одна удача — она окупит все затраты, хотя они громадные. Теперь и разведка ведется по-другому. Все реже бродят геологи в горах да по тундрам с молотками в руках, откалывая кусочек породы на пробу, поднимаются по рекам, чтобы обследовать обнажения. Все больше в кабинетах решается, после анализа работы геофизиков. Намечается точка — и бури.

Много скважин пробурила по северу первая нефтегазоразведочная. Некоторые из них уже успели прославиться на всю страну, другие, многообещавшие, не дали ничего, кроме воды да сероводорода. Все эти годы проработал Сибирцев в тайге, в таких дебрях ее, где даже вертолету приземлиться негде. Прежде чем начинать закладку буровой, приходилось вырубать положенные пять гектаров леса, делать «окно», чтобы обезопасить окружающую среду на всякий случай от пожара, иметь возможность принимать вертолеты. Страшная штука — пожар на буровой, возникающий порой от одного неосторожного движения — брошенной спички, оброненного ключа и чуть заметной искорки. Пламя выбрасывается из недр и рвется в небо, стальные конструкции корежатся и валятся наземь, как провода телеграфных столбов, люди задыхаются от дыма, пытаясь разными способами утихомирить стихию.

Здесь ни поселков, ни охотничьих изб, ни тайги не видно по берегам рек, словно никогда не ступала тут нога человека, но Сибирцев из собственного опыта знал: так не бывает, таких уголков на земле давно нет. Он не сводил глаз с заснеженной плоской равнины, выискивая там что-то.

Множество черных точек на снегу — оленье стадо, а вот и чум, чуть заметная струйка дыма над ним, а по льду реки будто кто веревку растянул.

— Наши! — Значит, все пока идет хорошо. Половину пути уже проползли.

Он знал: понятие «первопроходцы» сегодня звучит условно. Их экспедиция ищет нефть и газ, но об этой нефти бродят слухи по северной земле уже несколько столетий. Кто-то закладывает скважины на уголь, но про этот уголь люди знали еще в прошлом веке. Первые геологи, пришедшие в тундру, всюду замечали следы людей, живших здесь. Кто скажет, когда человек начал осваивать эти края, что откроет в ней завтра. Казалось бы, совсем о другом рассказывал ему перед отлетом Петрович, старожил этих мест, а подумаешь — о том же: несметных богатствах Севера, что не могли раньше использоваться из-за бездорожья, из-за отдаленности от центра.

База не на пустом месте выросла. Первое время в избах рыбаков да охотников жили. Село небольшое, каких-то двадцать скособочившихся домишек, леса-то хорошего поблизости нет, рубили из чего придется.

Как у каждого села, у Адзьва-Вома — своя история. Начиналась она с охотничьей избы. Было и у него время расцвета — тридцатые годы, когда начинала подниматься Воркута. Хотя первые поселенцы ее, терпя лишения, пришли сюда из-за Урала, на своем одиннадцатом номере, но уже с весны все заботы о будущем городе легли на плечи речников, и они старались. По большой воде пошли к заполярной кочегарке караваны барж. В годы войны пролегла неподалеку от села колея железной дороги, и снова жизнь его заглохла на какое-то время. В стороне осталось село от больших дорог и дел. Молодежь в города подалась, лишь старики тут остались век доживать. Среди них и друг Владимира Ивановича, заведующий рыбпунктом Мартюшев, которого все зовут Петровичем. Стариком еще не назовешь, но и в молодые тоже не запишешь. Худощавый, с проседью в густой окладистой бороде, с лукавым прищуром глаз, всегда сдержанный на слово и любопытный ко всему новому, рыбак пришелся по душе начальнику экспедиции еще в ту пору, когда она формировалась.

— Ты посмотри там, Владимир Иванович, сохранилось ли зимовье наше, больно мне заглянуть в него хочется, — говорил ему перед вылетом рыбак. — Грешная всю мою жизнь перевернула в свое время, а теперь вы наизнанку переворачиваете. Не знаешь что и делать: то ли горевать, то ли радоваться.

Сибирцев часто удивлялся тому, как много знает этот пожилой уже человек, имеющий четыре класса и пятый, как говорится, коридор, как тонко разбирается не только в своем рыбацком деле, но и во многих, казалось бы, чуждых ему вопросах.

— Нам бы такой нюх иметь, как у Петровича на рыбу да песца, — не раз повторял он на собраниях своим помощникам, выпускникам академий и институтов, полных надежд и уверенности в себе, — Он же профессор в своем роде, иначе не назовешь.

Мартюшев, любящий навещать геологов, больше слушал, посасывая трубку, вырезанную из оленьей кости, изредка спрашивая, показав рукой на карту-схему: «И тут дырку делать станете? Скоро?» Качнул головой, узнав, что на Шапкино, на глубине четырех километров нефть нашли.

— Вы сквозь землю видите ее или по запаху определяете? Как мой Лыско: стоит из города вернуться — неделю хозяина не признает, в сторону морду воротит. Не нравится ему запах ларька, где все «бормотухой» пропахло.

Когда услышал про Грешную, засиделся Петрович с начальником допоздна, пригласив его, как обычно, домой. Всего, о чем они говорили, не перескажешь, но о привязанности старого рыбака к этой речке я знаю давно.

Верно подметил Сибирцев: напрасно искать в наших, некогда глухих местах, урочища, куда не ступала нога человека. Их попросту нет. Куда бы ни заехал, куда бы ни забрел, ни залетел, всюду встретишь людей, занимающихся будничным трудом. Они приветливо пожмут тебе руку, пригласят к столу, но ничуть не удивятся твоему появлению на их горизонте. И среди новых знакомых обязательно встретишь кого-нибудь из коренных северян, знающих тут каждую тропку, каждый ручеек, каждый перекат по реке. Они, эти старожилы, не раз оказывали помощь геологам. Имена многих из них стоят рядом с именами крупных ученых. И Мартюшев сопричастен к поискам, хотя несколько иным, чем у Сибирцева. Мы с ним давние знакомые, немало семужьих мысков на тонях обсосали в осенние путины, когда помоложе были. Встретились неожиданно через много лет на перевалочной, руки друг другу на плечи положили: мол, время-то как летит, и опять будто не расставались. На людях: по имени-отчеству, а наедине он меня, как и раньше, Чернышем зовет. Только выбранную мной дорогу несерьезной считает: мол, радио зря бросил, там на виду был и пользу какую людям приносил, а тут вздумал книжки писать. «Да когда твои книжки к нам попадут, куда и птица не всякая залетает, — усмехнулся он, но тут же добавил: — Ну-ну, не сердись, это я так, по простоте души. Почитываю газеты. Встречал твое имя. Только канитель не вей, не наше это с тобой дело».

* * *

…В мае голодного сорок второго медленно двигался по бугристой тундре олений аргиш[8]. Еще накануне казалось, что солнце стремится совладать с холодами, путь предстоит, хотя и не близкий, но обычный. Снега ярко блестели под солнцем, из полузаметенной ими еры взлетали куропатки. Птицы еще не сбросили меховых «штанов», но уже приоделись для брачного пира в пестрый наряд, и только рулевые перья хвоста, окрашенные в черный цвет, выдавали их. Олени легко тянули тяжелогруженые нарты по твердому насту. Трое рабочих, ихтиолог за старшего да ясовей — вот и вся экспедиция.

На нартах, прочно увязанные веревкой-травянкой, лежали сети, кухонная утварь, инструменты — топоры, пилы, пешни, без которых на новом месте как без рук, скудный запас продуктов. Даже туристы отправляются теперь в путь куда лучше снаряженные, чем эти, ехавшие по тундре люди, среди которых равным считался мальчишка лет тринадцати, Ваня Мартюшев. Низкие берега с зарослями ивняка и карликовой березы, перемежающиеся холмами, были привычны его глазу: вырос в тундре.

Много лет спустя он скажет:

— Сколько отец на побережье изб понастроил, каждую весну на новое место выезжал плотничать, а пожить ему, пожалуй, ни в одной не довелось.

Прока Лагей уверенно вел аргиш вдоль побережья на восток. Худющий, в чем душа держится, с постоянно слезившимися глазами, с табакеркой в руке, то и дело подносящий пальцы к носу, славился старик оленевод как лучший проводник Большой Земли. Куда и кого только не возил он на своих олешках. Вертолетов в то время еще не было, о них даже не мечтали.

Еще накануне они радовались легкости дороги, а утром тепло пало, да какое. Олени по брюхо проваливались в сырой снег, с трудом выбираясь из него и вытягивая нарты с поклажей. Старший группы ихтиолог Сергей — тихий, молчаливый мужчина лет тридцати, что даже и днем не мог обходиться без очков, помогая вытаскивать нарты, повторял:

— Ничего, Петрович, доберемся. К Северу идет.

С его легкой руки Ивана Мартюшева с тех пор и зовут Петровичем.

— Откроем новые угодья, промысел развернем. Рыба ой как нужна. На нас в городах надеются. И дичи можно заготовить. То ж подспорье. На худой конец чаек начнем добывать — все мясо. Значит, избу на Грешной твой батя рубил?

— Он! Писем давно нет. Мать совсем высохла, — как взрослый, отвечал зуек Иван.

— С такой семьей высохнешь. Восьмеро вас. Тяжело матери. А ты совсем мужиком становишься. Учиться бы… — развел руками ихтиолог, — но… понимаю… все понимаю.

— Кто семью кормить станет?

— Да-а-а! А если с нами до осени останешься?

— Возьмете?

— За главного снабженца у нас будешь. Моим заместителем, так сказать, за главного рыбака.

— Зуек! — добродушно усмехнулся Кирик, узколицый парень лет двадцати с заломленной шапкой-ушанкой. — Рыбак из него, что из меня…

— Сам ты зуек! — оборвал Кирика Петрович. — Еще посмотрим. Я на тонях еще с дедом бывал… А ты… Сам-то — вон какой дядя, а все Кирик… Кирик… — И парнишка показал ему язык.

Виктор, полная противоположность Кирику — небольшого роста, коренастый, рыжеватый, всегда с улыбкой на пухлых губах, поддакнул:

— Во-о-о! Так его. Правильно, Петрович! Еще посмотрим.

Зуек не прозвище. Так называли раньше подростков, ходивших вместе со взрослыми на рыбные промыслы. Они выполняли там самую «черную» работу — распутывали снасти, шкерили рыбу, таскали плавник для костров, сушили над огнем промокшую одежду старших. Это были мальчишки из бедных семей, родители которых не могли обучить их грамоте. Зуек — последний человек в артели. Чуть что не так сделает — линьком каждый отодрать мог. За ужином в стороне сидел, не смея подойти ближе к столу, ждал, когда старшие встанут и что-нибудь оставят для него. А старшими были тяглецы, весельщики, метальщики. Нужда за горло возьмет — поневоле мальца в зуйки отдашь. Деться некуда. Мужикам на путине не до сладких разговоров. Останься дома, как зимой жить будешь: по деревням ходить — просить: «Рыбинку Христа ради!»?

Ушли те времена в прошлое, а мальчишек и поныне все так же зовут зуйками…

Остановки приходилось делать все чаще. Прока Лагей, привставая на нартах, пристально всматривался подслеповатыми глазами в мертвую, казалось бы, равнину, сливающуюся с низким серым небом. Он безошибочно угадывал места, богатые кормом. Тундра лишь кажется мертвой, но и под снегом та же земля, что и повсюду, пусть более скудная. Олени, разгребая широкими, раздвоенными копытами снег, находили под ним зеленые ветки брусничника, водяники, багульника и, наконец, ягель. Люди в это время отдыхали: грели чай, варили уху из взятой на комбинате рыбы, строгали острыми ножами мерзлую оленину, смотрели, как у подножий покатых сопок играют песцы. Ружья были, но никто не стрелял: мех у песцов стал к тому времени плохим и норились они, семьями обзаводились.

Когда вышли к губе, зашумели гусиные крылья. Птицы делали облет, выискивая места для кормежки. Тут еще во всю чувствовалось дыхание зимы: летние избы пустовали, были по трубы заметены снегом. Не сушились прибитые к стенам нерпичьи шкуры. Не лаяли, чувствуя приближение чужих, собаки. Только кое-где виднелись из-под снега днища рыбацких лодок. Неподалеку от губы аргиш остановился. Решено было заночевать и дальше двинуться напрямик, по льду…

* * *

В городе, который стоит на Серебряном меридиане, и люди, верящие в приметы, пророчат ему завидную судьбу, я сразу как-то стал своим. Милейшая Августа Павловна, директор гостиницы «Северянка», встречающая каждого приезжего как родного сына или брата, не раз уступала мне диван в ее кабинете с одной лишь просьбой: «Не курить!» И, к удивлению, терпел. Зато когда собирались друзья в номер, там дым стоял коромыслом и до утра читались стихи о сторонке нашей, всеми ветрами продуваемой, о Полярной звезде, мерцающей над горизонтом, зовущей в исконные владения песца и ушкуя[9]. И чего греха таить, при этом стаканы не только звенели, но и разбивались подчас, что тоже, говорят, к счастью. Ничего плохого в этом нет, ведь при таких встречах конца разговорам не видно. Обычно Августа Павловна встречала нас по утрам уже на выходе: «Уезжаете? Так мало пробыли в городе? Опять в тундру? Тогда я буду иметь в виду… Счастливо возвращаться». Мне и теперь кажется, что женская улыбка — своего рода талисман, о котором мы редко вспоминаем, а надо бы почаще. Стоило мне оказаться в вертолете и тут же, как молитву, повторял я строки одного из своих давних друзей, ненца Алексея Пичкова:

Я пройду все тропы по окружью,

Каждый куст спокойно осмотрю,

Надо мною черный ворон кружит,

Закрывает алую зарю.

Выстрелю — и нету черной птицы,

И в душе от этого светло,

А под вечер с огненной лисицей

Все равно войду в твое село.

Никакой ворон надо мной не кружил, нечего было ему делать там, где появлялись мы, и в село прийти с огненной лисицей за плечами я не рвался — некому было дарить ее, но вот поди же: застряли в голове Лешины строчки, когда он еще министром культуры сельского масштаба был, Красным чумом заведовал. Стоит загудеть мотору, как мне слышится:

Я пройду все тропы по окружью…

* * *

Как известно, все новое начинается с колышка. Сколько их, таких колышков, вбил в землю Сибирцев. Сколько дырок в земле понаделал, пока стал начальником первой нефтегазоразведочной, видным инженером. Впрочем, бывая на буровых, он никого не делил по должностям, понимая, что каждый из них делает свое дело, отвечает за него и если что-то проглядят, значит, все работали не так, как надо. Лишь в исключительных случаях он говорил:

— Переместим. На новую точку Лихоносова надо ставить. Некого больше.

Знаменитый бурмастер Иван Лихоносов, Герой Труда, лет тридцать назад ставший поисковиком, он же закладывал и «Саук-1».

Нелегкий характер у этого человека, трудно с ним сработаться, но вот уже сколько лет сопутствует ему удача. Как будто чувствует он, какая именно скважина даст нефть или газ. Ему бы в молодости инженером-нефтяником стать, а пришлось в офицерской форме ходить, ротой командовать, нательные рубахи на бинты располосовывать. Вместе со всеми давал салюты а Берлине, удивляясь тишине, какая наступила после многих дней беспрерывной канонады и бомбежек, кровавых схваток за каждый перекресток разбитых войной городов, за каждый дом, угол, чердак. Он-то знает, что такое пядь земли.

Не удалось, правда, Ивану Лихоносову поднять флаг над рейхстагом или имперской канцелярией, это другие сделали, но свою подпись на серой стене он оставил на века, чтобы тем же вечером, окинув взглядом вереницу голодных немецких детей, сказать сослуживцам: «Покормить надо. Они ни при чем». И солдаты понимали его, потерявшего родителей, семью в одной из белорусских деревушек, дотла сожженных оккупантами, старались не бередить кровоточащих ран командира. Немного времени прошло, а старший лейтенант Лихоносов уже ехал эшелоном на Восток для последнего броска. Немного времени потребовалось и на разгром Квантунской армии, но друзей Иван оставил там немало. Двое суток их батальон, штурмом захватив причалы Сейсина, держал порт в своих руках, не давая окруженным самураям вырваться из города и не пропуская шедшую им с моря подмогу. Выстояли. Заставили поднять белый флаг. Третий орден Славы ему генерал на грудь там же, на месте боя прицепил, и не за тот бой, а за старый, сам представлял тогда сержанта. Прицепил и добавил: «Новый жди! Заслужил!»

Закончилась и эта война, а ехать некуда. Все пожитки — офицерская шинель да небольшой чемоданчик. Встретил как-то в портовом ресторанчике фронтового друга, уже демобилизованного (в то время все быстро делалось), наслушался его рассказов о нефтяниках и подал заявление на бурильщика, на курсы. Первую скважину закладывал на Сахалине, а потом «пошла писать губерния», как он говорит, — Сибирь, Поволжье, Коми, теперь уже черту Ненецкого округа перешагнули, уже на побережье вышли, а кое-кто и на островах «кукует».

Всякое было в эти годы, но в одном Лихоносов не ошибся: буровая — как корабль, высаживающий десант, бурение скважины для него — как атака. Он привык верить геологам, а они ему. Знали, что чистый песочек Лихоносов за скальный грунт не выдаст, лишнюю сотню метров проходки не припишет бригаде, а в график уложится.

В условиях тундры такие люди и нужны: упрямые, знающие свое дело, не поддающиеся унынию, собственное мнение имеющие.

Как ни прикидывал начальник, а получалось: на устье Грешной надо перебросить Лихоносова. Тяжело там будет. В коллективе люди разные. Одни после учебы направлены, другие с разнорабочих начинали, вместе с экспедицией чуть ли не весь печорский Север прошли, третьих жизнь обломала — и кинулись в тундру для «спасения души». Побережье — это не тайга. К нему привыкнуть надо. Здесь ни березовых рощ, ни кедрачей, ни великанов лиственниц, ни сосновых боров — плоская, голая равнина, покрытая снегом да поблескивающая два месяца в году глазами озер. Взгляду не на чем остановиться, серое небо давит плечи, сырые туманы дышать полной грудью не дают. Крепкая рука тут потребуется, строгий отцовский присмотр. Только согласится ли? Недавно вернулся Лихоносов из Москвы, с актива передовиков нефтегазразведки. В чести там был. После министра ему слово предоставили. Что хотел сказать — сказал, а потом… И надо же было кому-то из работников главка сунуться в эту историю. Все бы хорошо обошлось, да в последний день совещания Лихоносов в зал не явился, в экспедицию к сроку не вернулся, в управление «Нефтегаз» даже не заглянул, а там ему чествование готовили по случаю вручения ордена, изъявили желание послушать, что Герой Труда скажет, чему научит. «Зазнался! — послышались голоса. — Товарищей не узнает. Опытом поделиться не хочет». Знает Сибирцев, как смотрит Иван Лихоносов на всякие там чествования, хотя, если говорят о других, то поддерживает, первым спешит виновника такого торжества поздравить. Три года он не выезжал в большие города, не брал отпуска и когда вернулся из Москвы на буровую, то сказал Сибирцеву:

— Простите, Владимир Иванович. Помощник у меня кремень, давно пора на самостоятельную его выдвигать. Медведев! Умеет ворочать. Фамилии тоже неспроста людям даются. А там… там я друзей встретил, вспомнили сколько, словно вахтенный журнал перелистали. Друг друга испытывали — так ли живем, как надо, есть ли еще порох в пороховницах. Теперь снова три года никуда. Слово дал — большую нефть найти. Сроки-то у нас малые, время жмет. А там… там я на аэродром не совсем здоровым пришел. Что бы коньячку прихватить и ничего бы не случилось, не было бы, а то наговорили тут…

Что мог ответить ему начальник экспедиции, знавший его, как себя и даже немножко лучше, глядя на осунувшееся лицо мастера с темными полукружьями около глаз, с еще не исчезнувшей болью фронтовой молодости, с тоской по дому, который лишь снится, — если и сам бывает в семье неделю в месяц. Дети уже взрослыми стали, а отец — все как гость. Глядел на мастера, а думал о своих. Жена и дочь в Ухте, что давно и по праву столицей северных нефтяников зовется, в городе, который как цветок распустился в укрытых от сиверка распадках, а вокруг — лесные увалы. Посмотришь, как всходит над ними солнце, и невольно вздохнешь: «Ух, ты!»

Второй год базируется экспедиция в городке, до этого известном лишь своими бурыми углями, спрос на которые из года в год падает, с просевшими по окна одноэтажными домиками первых его жителей — лавы под городом прошли, улицами, где летом зеленеют березки, рябины, цветет черемуха. Забываешь, что находишься в Приуралье, а не где-нибудь в Сочи. Если вздумал отдохнуть, то спеши в парк, разбитый на острове, или на пляж — у плотины, над которой мост взметнулся через речку, да пораньше, а то и присесть негде будет. Перевезти бы сюда семью, но дочь учится в институте, жена, в прошлом филолог, кем только не работала, кочуя с ним, пока не заявила: «Все! Ставлю точку». Теперь преподает в том же индустриальном, где и дочь учится. Срывать их с места не хочется. Можно было, правда, в управление перейти. Руководящую должность предлагали, но что ему делать там, — ему, который всю жизнь только тем и занимался, что переезжал с места на место, обосновывал базы, вел разведку. Нет, кабинетная работа не для него. Понимает: она не меньше практической значит, там люди с ясной головой нужны, умеющие анализировать полученные из полевых партий данные, но что делать, если так устроен. Неделю в городе не пробудет, как уже от телефона не отходит, по ночам уснуть не может: слышит, дизеля на буровых гудят, рвется туда. Он вообще-то не курит, а в городской квартире пепельница всегда по краям окурками набита. И как только жена его не бросила. Звонит по ночам. Любит? За что? «Муж дома редко бывает, не надоест, не наскучит. — Сибирцев усмехнулся. — Дурь в голову лезет, а ведь скоро Хорейвер должен быть…»

Да, вертолет уже приближался к буровой. Командир его, не отрывая руки от штурвала, кивнул второму пилоту: «Идем на посадку». Дали круг. Из балко́в, похожих сверху на спичечные коробки, выскочили люди. Машина как бы повисла в воздухе, скрылась в туче поднятой винтами снежной пыли и — коснулась колесами бревенчатого наката площадки.

Не успел начальник экспедиции подойти к буровикам, как подбежал мастер, размахивай радиограммой, зажатой в руке:

— ЧП, Владимир Иванович. На «Саук-1». Врач нужен. Немедля.

Прочитав радиограмму, Сибирцев спросил командира вертолета: «Долетим без заправки до Первой?»

— Спокойно, — ответил пилот, — а там дольем горючего.

— Тогда на «Саук-1». Там беда.

* * *

…Из полусотни человек, работающих на буровой, каждый второй — охотник. Есть где побродить с ружьем за плечами — вдоль реки узкой полосой тянутся ельники, за ними болота, или «тундры», как называют их местные жители, где можно встретить глухаря и лису, куропатку и сохатого, рябчика и песца. Кое-кто не только душу тешит, но и неплохо подзарабатывает на этом деле, внося разнообразие в меню столовых. Но как ни старались на базе, а нет-нет да кто-нибудь из молодых снова отличится. Ну что, скажем, потянуло Егора Попова, дизелиста, первую весну встречающего в тундре, бегать за куропатками по насту. Их тут больше, чем воробьев на городских улицах. Зимой силки ставили вместе с промысловиками, десятками приносили ежедневно, но охота давно запрещена, белая куропатка движется на север, холода ее придержали в лесах. Увидел Егор громадную стаю и схватил новенькую, еще неопробованную двустволку, побежал к зарослям ивняка. Первым же выстрелом подбил двух. Одна побежала в полузасыпанные снегом кусты. Парень погнался за ней, пытаясь схватить рукой, забыв о ружье, и по грудь провалился в снег, упал, беспомощно раскинув руки. Он даже не понял, что случилось, не почувствовал боли в боку, пока не увидел бурое пятно, расплывающееся на глазах, и не потерял сознание. Подвел самодельный охотничий нож, засунутый под ремень, перетягивающий телогрейку. При падении он по рукоятку воткнулся парню под ребро. Пока спохватились на базе, что это, мол, так долго не возвращается охотник, не вышли на поиски, не заметили неподвижную фигуру, лежащую на снегу, — Попов истекал кровью. Везти в город на вездеходе не решились. Кое-как сделали перевязку и кинулись на радиостанцию.

Случай был не из частых. Жизнь молодого парня висела на волоске, хорошего парня, за которым, может, всего один грех и имелся — необузданная страсть охотиться, когда угодно и за чем угодно.

«Кто поверит, — думал Сибирцев, — что сам напоролся на нож, не подрался с кем-нибудь, хотя спиртное на буровые давным-давно не завозят, а драки только при пьянках бывают… Докажи теперь. Да и останется ли в живых горе-охотник. Эх, молодость, молодость. Следов-то на насте не остается. И надо же. А дизелист какой», — ему не хотелось думать, что помочь уже ничем нельзя, но тревожился, насколько тяжело ранен парень. Это мог определить лишь врач.

Погода начинает портиться. Если же не забрать раненого, то врач из города может не прилететь. Куропатка перед вылетом вертолета из Хорейвера на березах кормилась. К пурге это.

…Вертолет возвращается в «Саук-1», а нам пора на какое-то время снова вернуться в давний сорок второй, к аргишу, что медленно тянется по льду губы, к зуйку, что давным-давно считается одним из опытнейших рыбаков студеного побережья, знатоком его, у которого в каждом поселке, в каждом стойбище то друзья до гроба, то родня, а все вместе — свояки.

* * *

…Аргиш медленно тянулся по льду губы. Лед был крепким, гладким. Чуть поскрипывая полозьями, нарты переваливались через заметенные снегом торосья, но чем дальше, тем становилось хуже. Осенью здесь проходило сжатие льдов и все чаще перед нашими путниками вставали стены из сплошных выступов, похожих на противотанковые надолбы, виденные перед отъездом на страницах газет. Их приходилось или объезжать далеко стороной, или переползать, подталкивая и придерживая нарты руками. На горизонте белели перистые облака, справа вершины сопок — и ни дымка. Оленьи стада еще не подошли к побережью.

Иван, ехавший в середине аргиша, рассказывал очкастому ихтиологу про то, как его дед учился грамоте.

— Приедем домой из школы-интерната — пристанет к нам: учи да учи. Мусолит химический карандаш по утрам до того, что губы синими станут, щеки пятнами покроются. Печатными буквами всю страницу из тетради в клетку испишет, а они, как утки от худого охотника, в разные стороны разлетаются. Напишет слово, прочитает по слогам, а отец рядом сидит, смеется, бороду рукой теребит. Отец с оленями на войну ушел: пастухи да триста оленей. На Архангельск, а оттуда прямо на фронт. Не пишет что-то. А дед прошлой зимой помер. Когда я только учился танзей[10] кидать, он все спорил с дядьями, наперегонки с ними бегал. Не с ними, а их упряжками! Эту, как ее, стометровку быстрей оленей пробегал. И на медведя с ножом ходил, вырубит длинный шест, привяжет к нему охотничий нож, а утром шкуру в чум тянет.

— Сам-то как учишься? — лукаво спросил ихтиолог.

— Я-то? Да по-всякому. Поначалу, когда в интернат привезли, не понравилось мне там. В деревянном чуме душно, и кормят худо — абурдать нечего, и за олешками не побегаешь. В чум тянуло. За зиму два раза бегал. Второй раз две недели искали, пока голод не прижал — не выходил, куропатками питался — лук у меня был с собой, да не стало их, спал в куропаточьем чуме.

— Где?

— В куропаточьем чуме. Ну, как куропать — в ямке под снегом. Там тепло, никакой ветер не берет. Пока не вернулся в поселок, не могли найти, а я видел упряжки, знал, что меня ищут, и, как песец, хоронился в застругах. Второй раз еще и капкан прихватил, четырех песцов поймал, а куропаток для еды сколько. Потом отец с матерью стали часто навещать, на зимние каникулы в чум брали и пообвык. Татка хотел, чтобы я учился, шибко ученым стал, по-всякому уговаривал, даже ремнем, а он у него тяжел — с медной бляхой. Раза два остегнет и закричишь: «Не буду больше, не буду».

— Да, ты на меня похож, — засмеялся Виктор, едущий рядом, злой на окружного военкома за то, что тот его вместо фронта в тундру направил. Виктору уже двадцать исполнилось. Глаз у него шустрый, руки сноровистые, снайпером бы ему стать.

С трудом, но суток через пять они добрались до устья Грешной, утопив при переходе через забереги одни нарты. Оленей удалось спасти, обрезав постромки, а нарты ушли под лед, быстро течением затянуло. Было жаль лодку, часть боеприпасов, но приходилось терпеть. Виктор, ехавший с этой упряжкой, тоже искупался в ледяной воде, но, к счастью, все обошлось благополучно.

Изба, стоящая на речном крёже, была до потолка забита снегом, давно никто не бывал на этом берегу. Вьюги сбили входную дверь с петель, открыли в комнату доступ всем семи ветрам. А может, это ушкуи постарались? Изредка они забредают сюда.

Пришлось ставить чум.

— Зимний не надо. Летний ставьте, — сказал Прока Лагей. — Тепло идет.

Чум — древнее жилище охотника и оленевода. Двадцать шестов, поставленных конусом и связанных вверху крепким ремнем. На них навешено старое полотнище из оленьих шкур, шерсть с которою давно облезла. Зимой ставят шестов вдвое больше и два покрытия делают — одно мехом внутрь, другое — наружу. Внутри чума два шеста с перекладиной на высоте плеч, куда навешивают котел или чайник, лист железа, на котором разводят костер, гладко выструганные доски вокруг очага, на которых разбросаны оленьи шкуры, сбоку отверстия для входа.

— Царское жилье! — развел руками Кирик. Он сразу же, как только разгорелся очаг, принялся что-то пилить, стругать — ни минуты не мог посидеть без дела.

Олени разбрелись по тундре в поисках ягеля… Снег был тверд, но на их счастье около сопок его уже сдуло ветром. Этот сухой, белый лишайник в тундре для них значит больше, чем сочные, густые травостои Вологодчины или Прикамья для коров.

— Кушай! Шибко вкусно! — говорил старшему группы проводник. — Здоровым будешь. Меня вспоминать будешь. — Он ловко отрезал кончиком ножа, чуть не касаясь острием своих губ, тонкие ломтики парной оленины.

Но начальник не оценил этого кушанья и сказал Кирику: «Суп сварить надо да шашлычок сделать, дров-то вон сколько. Хоть этим обеспечены вдоволь».

Прока Лагей, утерев тыльной стороной ладони губы, крякнул, прокашлялся и подвинул к себе деревянную ступку, насыпал в нее махорки, каких-то корешков добавил, что за пазухой всегда держал, побрызгал эту смесь водой, растер ее в порошок и начал сушить возле огня.

— Шибко карош макорка! Нюкать надо!

— Один-то доберешься? — спросил его утром ихтиолог.

— Нарты легкие, шибко карошо олешки побегут. Скажу там: сё порядке, бот по весне посылать надо, людей много надо, хлеба, муки надо — рыбы много будет, зверя много.

Иван, выглянув в это время из чума, увидел приближающиеся к ним со стороны моря черные точки. Вскоре он понял: оленьи упряжки.

— Оленщики! — закричал он.

— Окотники! — спокойно ответил Прока Лагей. — На Зеленце зимовали. Ледковы: братья, мать, баба.

— Мы весну по льду обогнать хотели, а они от нее на твердую землю бегут. Каков-то промысел? — И старший добавил: — Ставьте, ребята, чай. Гостей встретить надо.

Вскоре семья Ледковых расселась около очага. Женщины — одна старая, по лицу которой трудно было угадать ее возраст, настолько оно было изрезано глубокими морщинами, вторая — полнолицая, с черными, как воронье крыло, волосами, в праздничной панице, расписанной бисером (и когда успела нарядиться), молчали, потягивая душистый чай с мелкими кусочками сахара вприкуску.

— Худо промышляли, — ответил старший на общий вопрос. — Зверя мало добыли.

Оказалось, у них были малокалиберные винтовки, непригодные для охоты на нерп. Слишком часто уходил зверь, особенно морские зайцы. Карабины бы для такого промысла. А песца на острове не оказалось: стороной его обошел. Рыбой братья занимаются только летом, да и то мало. Наловить можно — вывезти не могут. Бочек нет. Волков да чаек семгой кормить не гоже. А красная рыба и тут есть. Раньше лавливали вместе с русскими рыбаками. Осенью видели — в лед много сайки вмерзло, и наваги тоже. Штормами, наверно, ее в полосу прибоя накидало. Может, и поздней льдом прижало, его ломало не раз. Зимой выезжали на коренной берег, в мае полдюжины морских зайцев взяли.

Ледковы, как было принято тогда, брали от зайца только шкуру, тушу оставляли на льду. Из шкуры этого крупного морского зверя делают ремни для оленьей упряжки, подошвы для бахил — рыбацких сапог с прошитой подошвой — и тобоков из нерпичьей кожи — непромокаемых, легких, удобных в ходьбе, во много раз легче и теплей и долговечней кирзовых сапог, которыми снабжал рыбаков комбинат.

— Сколько лишнего груза носишь! — сказал ихтиологу старший Ледков, прикуривая папиросу, взятую из протянутого ему портсигара. — Сапоги хорошо, а тобоки лучше.

В этот раз, правда, братья оставили на острове, обложив камнями, сало. Надеются: после вскрытия пролива туда зайдет бот и заберет добычу, ведь с каждого зверя до шести пудов снимали, а нет, так для приманки песцам годится.

Слушал их Иван и вспоминал отца, который часто и много рассказывал о побережье, особенно о последней поездке, когда на Зеленце избу для охотников ставили, года за два до войны.

— Тундра, — говаривал отец, — похожа на склад. Тут тебе и рыба, и мясо, и пушнина. Что хочешь бери. Да рук не хватает! На вас, Иванко, надея…

* * *

Сколько людей раньше становились таким образом засельщиками. Одних завозил бот, с палубы которого они спускались в карбасы с женами и детьми, спокойно высаживались на безлюдный берег и принимались рубить из плавника жилье, а через год выяснялось, что места эти отменно богаты к зверем и рыбой. К первой избе пристраивалась другая, бочком-бочком прилаживалась третья, и, смотришь, уже название поселка появилось.

Носовая, Красное, Кареговка, Нельмин Нос, Черная — все они с этого начинались — с риска, надежды, которую носили в себе те, кто первым отважился провести лютую зиму в незнакомых, забытых богом местах.

И как бы я ни жил, где бы ни был, всегда буду помнить Зеленый мыс, волны, бьющие по ночам о гранитные скалы, рассказы старого Ванюты, друга Проню, который, как оказалось, живет теперь неподалеку от нас (по северным масштабам) — в Хорейвере. Вот только свидеться не удалось: как ни прилечу, его все нет дома. Семья у него — целый колхоз. Один карапуз на грудь себе отцовскую «За трудовую доблесть» прицепил, второй материнской «Славой I степени» хвалится, а дочурка в сторонке доктором себя воображает: «Что болить?» — спрашивает. И про доктора нашего при этом вспомнили. След ее недавно отыскался. Совсем неподалеку — в Казахстане. Вон куда занесло Нину. Вон куда звезда моей бродячей юности закатилась. И не знал бы даже, когда бы не случайная встреча в Москве. Сидели как-то с приятелем за круглым столом, стук раздался. — «Входите!»

— Дедков? Ты откуда взялся?

— А вы?.. Тебе привет от Нины. Вчера в ГУМе встретил.

— Здесь?

— Уехала. Не догонишь, и надо ли… А я тут по делам. Мы с вами где-то встречались, кажется?

— На побережье, где поклоняются треске!..

С грустью, напоминающей прозрачную легкую дымку, я вспоминаю те годы, когда поэта Ледкова и в проекте еще не было, а вместо его песен над тундрой разносилось: «Олешки бегут — хорошо. Гуси летят — хорошо. Весна пришла к нам — хорошо» — и так пока не кончится дорога. Помню, но и на полати залезать, как положено дедам, еще рановато, и северные льготы не соблазнят — не везде еще побывал, не на каждую сопку поднимался, а с каждой из них мир по-разному виден. У Вашуткиных озер мне всегда слышится девичий смех, цокот оленьих копыт по насту, у Зеленого мыса — весенний поклик лебедей, облетающих места гнездований, а у подножий Пай-хоя — голос женщины, напевающей колыбельную девочке, которая давно стала взрослой, в чертах лица которой и в характере есть что-то и мое — того, молодого. Память у сердца такова, что видишь не просто дали, а и то, о чем думаешь, вспоминаешь, к чему рвешься, смешивая и время и расстояния…

* * *

Так и получилось, как рассчитывал Сибирцев. Печальное происшествие на буровой вызвало противоречивые толки. За одной комиссией ехала другая: из управления, прокуратуры, следственных органов. И это можно было понять: коллектив экспедиции более пятисот человек, среди них попадаются порой те, кому чужды как романтика, так и призвание, все равно где бы ни работать, лишь бы не работать, лишь бы рубль подлинней был. Каких-то десять лет назад такой состав был обычным явлением, рук не хватало, брали любого, даже, чего греха таить, паспорта не спрашивали, но теперь-то уже не те времена, молодежь настоящая пошла, а с получением квартир в городе, на центральной базе, и семейные закрепились, уменьшилась текучесть. Разве что случится, так это к вертолету кто опоздает после отдыха, но и такое бывает все реже. А тут чуть ли не смертельный исход. И какой парень. Хорошо вовремя вывезли, вовремя доставили на операционный стол.

На поправу пошел горе-охотник, новоявленный браконьер. Но следователь еще не раз заглянет в палату, еще не раз подъедет к базе на своей машине с красной полосой. «Доверяй, но проверяй!» Это его право, его обязанность. Будь Сибирцев на месте следователя, точно так же бы поступил. Папка дознаний пухла. Дизелист просил прекратить дело, и оно, как по всему видно, будет закрыто, но неприятностей не миновать. Все это отрывало от главного — бурения. Начальник экспедиции с главным инженером не спешили докладывать, что признаки нефти уже появились. В памяти еще была жива история со скважиной, где ударил фонтан, газеты облетело сенсационное сообщение о новом месторождении, а на деле получился «пшик». Фонтан угас так же быстро, как и прогремел. Расчеты оказались ошибочными. В верхах, как бывает в таких случаях, пошли пересуды о бесперспективности дальнейших изысканий, о напрасной трате средств, о новом направлении разведочных работ. С трудом удалось тогда Сибирцеву отстоять свою точку зрения. Всеми силами доказывал он, что эта неудача лишь начало больших удач, что разгадка ее ведет к новым открытиям, что проще всего взять и опустить руки, признаться в своем бессилии, что этой провинции, несмотря на противоречивые данные, большое будущее предстоит. Может, потому, не признаваясь вслух, он так волновался в эти дни на «Саук-2» и сделал балок своей квартирой.

Уже под утро, после мучительных раздумий, он все же смежил веки, не раздеваясь, подложив под голову сильные, изборожденные венами руки. Ему снилась весна, лебеди, летящие над городом, девушка-студентка и практикант горного техникума, идущие рука в руке по узкой улочке. Когда это было? И с ними ли это было?

Проснулся Сибирцев от громких слов. Приподнял голову с подушки. На его плече лежала тяжелая рука верхового Семена Лысова — человека уже в годах, трудной и во многом непонятной судьбы. Тот будил его.

— Владимир Иванович, да проснитесь же…

— Что? Где? Авария? — Сибирцев присел, тряхнул головой. — Говори толком.

— Нефть! — Глаза верхового сияли под лохматыми бровями ярче двухсотной лампочки.

— Не рано ли обрадовались?

— Фонтанирует… Ничто не держит…

Сибирцев натянул полушубок, нахлобучил по уши шапку и вышел с прибежавшими к нему буровиками из балка.

Из скважины хлестала нефть. Снег вокруг буровой стал черным и поблескивал золотом. Большая стая куропаток, пролетая мимо, была накрыта брызгами черной жидкости, к озерам, лежащим неподалеку, протянулась грязная полоса. А фонтан бил, скважина не хотела повиноваться. Все молча ожидали указаний начальника. Все сгрудились поодаль от вышки, но не махали шапками, не выделывали ногами кренделя, как рассказывают порой, не мазали друг другу лица бурой жидкостью. Все молчали.

Сибирцев выслушал рапорт мастера, сказал радисту, чтоб вызвали на «Саук-2» по его распоряжению главного геолога экспедиции, сам проверил показания приборов.

— Что ж, укрощать надо, — спокойно сказал он.

Совершенно неожиданно для себя Сибирцев подумал: «Анатолию — дать отпуск и в комитете комсомола поговорить, чтоб свадьбу отметили по-настоящему: мается парень. А там на центральную базу перевести. Хватит ему торчать на перевалочной: город — это и техникум. На глазах парень растет, а за себя не умеет просить».

Прошло несколько дней, фонтан усмирили, но начальник экспедиции не спешил с выводом, еще и еще раз перепроверяя полученные данные.

В эти дни Сибирцев с улыбкой глядел на верхового. Каков мужик стал. Всю зиму на ветру, на стуже, спустится на землю — еле на ногах держится, задубеет все, а смеется. Каким был!

Семен Лысов попал в тундру не по своей воле. Его выслали в эти «не столь отдаленные места» за тунеядство. Как это случилось? Никто не знал, а сам он распространяться о личном не любил.

Вначале заболел тиком головы, словно постоянно чувствовал за собой враждебный взгляд, заглядывал через правое плечо, потом ушла жена, забрала с собой единственную радость его — сына, начал менять места работы, нигде не задерживался. И наконец совсем опустился. Никому не нужный, он целыми днями торчал у стоек пивных баров, где всегда находились любители скинуться по «рваному», кочевал из одного вытрезвителя в другой. Он не уклонялся от работы, просто не мог ее выполнять, настолько мало сил осталось в истощенном алкоголем теле этого, когда-то, судя по комплекции, красивого и крепкого мужчины. Он не сторонился своих приятелей «по несчастью», но и не был среди них заводилой.

Лишь на «Саук-2» Семен стал выпрямляться. Получив как-то письмо, он пришел к начальнику посоветоваться:

— Сын пишет: мать тяжело болеет. Врачи настаивают на курортном лечении. Из кафе, где работала, за что-то уволили. Помочь бы надо, но как. Не махнешь…

— Зарабатываешь ты неплохо, и то, что половину на счет перечисляешь — хорошо. Переведи некую сумму. Пусть подлечится.

— Примет? Удобно ли?

Сибирцев понимал, как трудно человеку через много лет прийти в себя, быть может, простить обиду, заслуженную или незаслуженную им, вновь почувствовать себя мужчиной.

Верховой сидел около электроплитки, обхватив голову руками, в глубоком раздумье…

* * *

«Саук-2» дала промышленную нефть. Теперь дело за добытчиками. Буровики покидают насиженное место. Каждый из них сделал все, что мог, чтобы в срок провести испытания скважины. Колва осталась за плечами. В моем блокноте остались в память от этих дней строки:

А мы стоим усталые, в мазуте,

В плащах брезентовых,

В кирзовых сапогах,

А наш радист в балке

Опять пластинку крутит

О незнакомых дальних берегах.

А в инспекции Северо-Западного бассейна по использованию и охране водных ресурсов уже выстукивалась на машинке грозная бумага об аварийном выбросе нефти, загрязнении пелядиных озер и реки, о том, что место для размещения скважины не было согласовано с инспекцией.

Все верно. Надо принимать меры, наказывать, ведь на отдельных участках Колвы содержание нефтепродуктов уже сейчас превышает допустимую норму в семьсот и тысячу раз. Совсем немного. На сколько километров плывет по реке густая сизая пленка, а Кол в а впадает в Усу, а в Печоре — под угрозой Печорская губа. И это в наших местах, где реки издавна славились своей чистотой вод, излюбленными местами нерестилищ благородного лосося, нельмы, омуля, а в истоках Печоры — тайменя. Тут не отговоришься: мод, лес рубят — щепки летят. Аварийный выброс удручал Сибирцева, и он успокаивал себя тем, что быстро сумели обуздать скважину.

* * *

И опять тот давний сорок второй… После того, как в ход были пущены пешни, лед выброшен из избы и растоплена печка, жилье приобрело совсем другой вид. Через несколько дней новоселам уже казалось, что они здесь не в первый раз. Имущество уместилось в просторном прирубе, стол, скамейка, даже керосиновая лампа остались от прежних хозяев. Плавника вокруг было сколько угодно. Он лежал на берегу в несколько ярусов. Пропитанные соленой водой бревна, казалось, не только не поддались гниению, но и стали крепче. При разделке их пила звенела, словно резала не дерево, а сланец, чурки отлетали под ударом топора далеко в сторону.

В первые же дни пополнили запасы провианта, добыв несколько нерп, на оголенных от снега местах токовали тысячные стаи куропаток, появились лебеди. По всем признакам место для весновки было выбрано удачно.

Не теряя времени, старший группы наметил план работ. Пробили несколько майн. Работа не из легких: лед более метра толщиной. Иван, которого уже все прозвали Петровичем, с любопытством разглядывал, как начальник опускает в них сеть с металлическим стаканом в конусе.

— Сеть Джеди! — пояснял он парнишке. — Узнаем, чем рыбка питается.

Опущенную в прорубь сеть тут же подхватывало течением, затягивало под лед, но планктона не было. Градусник показывал низкую температуру воды. Подо льдом еще царила зима. Ихтиолог протирал кусочком замши очки, хмурился:

— Косяки подойдут к берегам лишь тогда, когда вода потеплеет.

И все же каждый день они долбили лед, измеряли глубины, скорость течения, пытаясь понять, что у них под ногами.

Рыбак зимой в незнакомом месте как нефтяник — подо льдом не видно, какова глубина, каков грунт, что можно ожидать, только прирожденная интуиция да сопоставление данных приводят к желаемым результатам, и то не всегда — все меняется, даже на речном и морском дне.

Возвращаясь как-то к избе, они обнаружили полузаметенную снегом лодку. Откопали ее, перевернули кверху дном и пришли к общему мнению: можно подремонтировать и на первое время, до прихода бота, сойдет. Для плаванья вдоль берегов — куда с добром. На паклю пошли мешки, несколько досок, что требовались для ремонта, сняли с крыши, гвозди нашлись в избе.

— Сергей Михайлович, — спрашивали ребята у старшего, — откуда этот крест на крежу?

Он пожимал плечами. Что мог сказать своим подчиненным начальник, если сам лишь второй год работал на Севере. Чем дальше в тундру, тем больше загадок.

Большой, потемневший от времени крест не имел надписи, а может, время стерло ее. Он стоял на самом видном месте около устья Грешной. Никаких признаков старого жилья они не нашли. Неподалеку от креста возвышался каменный гурий.

— Вот эта штука мне знакома, — сказал рабочим начальник. — Геодезический знак. Скорей всего и крест поставлен был для этой же цели, указывал вход в реку, только намного раньше, неизвестным мореходом. Русские люди начали обживать эти места давно, несколько столетий назад. На свой страх и риск они зимовали на побережье и островах Ледовитого, пролагали тропы через Полярный Урал в Сибирь. Отсюда и названия: Матюшкин шар, Хабарово, Сенькин Нос, Голодная губа. Кроме промышленников здесь с давних времен кочевали оленьи стада ненцев, хантов, коми. Чуть южней устья — языческое кладбище. Вам не приходилось такие встречать?

— Тоже кресты? — спросил зуек Иван.

— Нет, гробы на четырех столбиках. Коренное население тундр не копало могил. Натолкнешься на такое захоронение и не по себе становится, словно в потусторонний мир заглянул. Доски от ветхости прогнили да и песцы постарались — в каждом углу по дыре, а внутри ящика пусто.

— Правда, что у них старики сами уходили из жизни, сами день смерти назначали, поминки по себе справляли?

— И такое было. Нет-нет и теперь случается. Совсем недавно в «Тет-яга-мале» старик со старухой в тундре остались, упросили своих: куда, мол, нам с вами, обуза только. Нашлись добряки — мясом, рыбой снабдили на какое-то время, дровишек подкинули — и дальше ямдать[11]. Хорошо, неподалеку промысловики оказались, выручили стариков — и теперь живы. Место здесь доброе, — переводя разговор на другое, продолжал ихтиолог. — Озер в тундре много, и до них добраться надо. Бот бригаду подкинет, и за неводок возьмемся.

Только к июню рыба начала «метить» в поставленные рюжи и сети. Море вскрывалось. Припай шевелился от сжатий. Грешная наполнялась верховой водой и широким потоком рвалась к морю.

Ледоход на малых тундровых реках начинается совсем не так, как в тайге, без грохота, без шума.

Веселое время начиналось. За несколько дней тундра наполнилась разноголосьем птиц, зашумели потоки, по ночам затрещал лед, ломаясь от собственной тяжести.

— Хватит тебе, Петрович, чунку таскать, — сказал ихтиолог Сергей, — станешь главным заготовителем. Не одной рыбой жив человек. Берн ружьишко — и по озерам.

Целыми днями бродил теперь парнишка по тундре, стреляя сауков, турпанов, собирая гусиные яйца.

— А правда, — спрашивал он у ихтиолога, — что нашу навагу в Москву самолетами возят.

— Верно!

— А у нас ее за рыбу не считали, на приваду песцам разве да на корм собакам ловили.

— И мало. Зимой — ее ход, зимой скопляется у берегов. Держится и летом, но где? Мы и должны узнать. И сельдь найти. О ней понятия тут не имели. Есть! Значит, найдем. Наше дело — на рыбу указать. На любую, да чтобы выловить побольше — сельдь, сайку, корюха, навагу. Люди продуктов от нас ждут. Голодно в городах. Что ж поделаешь, если мы с тобой в солдаты не годимся. Тут воевать будем. Приедут рыбаки, я тебя к ним, как сержанта к рядовым, приставлю. Командуй, скажу…

* * *

Тундра, тундра, безлесая, холмистая равнина, лебяжья родина. Когда-то, после страшной голодухи, жизнь в этих местах мне казалась раем небесным. Еще бы не жить, когда на каждый рубль сданной пушнины падает по двести граммов белой муки, а мы дома солому толкли в ступах да, перемешав с картохой пополам, колобки печь учились. Гонюхи, желтые корешки дикого растения, растущего в остожьях, за лакомство считали. А здесь на тот же рубль еще чай, сахар, дробь, порох… Шкурка-то около пятисот рубликов обходится, порой за шестьсот переваливает. Рассказывая, я, конечно, имею в виду старые деньги. Но и теперь, когда с тех тяжелых времен прошло много лет, чем же ты притягиваешь меня к себе? Ни в чем не зная нужды, я по-прежнему живу как кочевник, которому трудно перейти на оседлость, и радуюсь каждой встрече с тобой, будь то Воркута или Варандэй, Лабытнанги или Никитцы, а то и просто чум или избушка охотника. Видно, так устроен человек, что земля, вскормившая его, с каждым годом становится ему дороже. Нет-нет да и скажет кто-нибудь: «Тебе что, Жиганов, ты же у нас самоед». Не обижаюсь. Даже горжусь, что по всем признакам в моих жилах течет кровь и ненцев и поморов, может быть, потомков тех новгородских ушкуйников, о которых и теперь живы предания по всему Северу. Не в родословной разбираться нам, а жить так, чтобы не оскудел наш край, передать его потомкам, как еще далеко не раскрытый клад, богатств которого на всех хватит…

* * *

Жизнь на перевалке шла своим чередом, и в городе тоже дел хватало. На базе закрытой угольной шахты разместили управление. Буровики жили в общежитиях, мест не хватало, и всеми силами приходилось торопить строителей. Работы на пятиэтажном здании заканчивались.

— А неплохо будет, — думал Сибирцев, — Дом буровиков — напротив Дома шахтера. Смычка! Они тоже не сразу освоились. Ведь уже полвека прошло, но и теперь неизвестно, где в начале двадцатых были взяты пробы коксующегося угля. Пласты, разрабатываемые все эти годы, содержат лишь бурый уголь, а он становится ненужным. Даже пароходство начинает отказываться: суда на дизельное топливо перешли.

Не получится ли с городом так же, как с Адьзва-Вомом? Еще в начале тридцатых имя поселка гремело по Северу. Там была основная пристань, откуда пароходы с баржами по большой воде поднимались в верховья рек, но стоило проложить железную дорогу, как надобность в трудных речных переходах отпала. Даже о первом рейсе «Социализма» с первым углем, добытым в недрах Заполярья, стали забывать люди. А как шел тогда «Социализм» по рекам — развевались на ветру алые полотнища плакатов, возникали стихийные митинги. Один рейс заменил для морского пароходства подачу трех эшелонов с углем из Донбасса. Дорога прошла мимо поселка, и он вскоре опустел, чтобы снова воскреснуть в конце пятидесятых, опять же как перевалочная база. Надолго ли? Шахтерская слава тоже перекочевала к северу, к недавно открытому коксу. Потому с такой надеждой смотрят жители этого города на геологов. Любят они свой небольшой городок, жаль покидать родные места, но объединение шахт, комплексная механизация — все ведет к тому, что многим придется на новом месте осваиваться.

«Саук-1» и «Саук-2» порадовали поисковиков. Подсчеты запасов еще не закончены, но картина ясна. А открытие промышленной нефти и газа — это и строительство новых железнодорожных веток, и новые поселки и, конечно, новые заботы, ведь чем дальше забираешься на север, тем трудней.

Облетев буровые, начальник экспедиции задумался о снабжении рабочих продуктами и вызвал к себе заместителя.

— Растет коллектив. Сможем ли вертолетами полностью обеспечить? Не будут люди сидеть без хлеба, мяса? Надо бы бригаду рыбаков создать, озер-то в тундре много. Пошли начальника орса, Сергеич, пусть развертывает. Нечего время терять. Транспорт наш, люди — местные. Старшим Петрович станет. Он, кажется, не прочь, хотя прямо с ним я об этом не говорил. Такой же непоседа, как мы с тобой. И на озера у Грешной давно метит.

Плотники уже заканчивали на Грешной строить помосты, дощатые склады для глины и цемента, рубили дом для жилья, благо плавника по берегу раскидано много, город можно из него выстроить. И что за лес — ни червоточинки, словно камень. Солью насквозь пропитан. Только пили, руби и клади стены. Морем до блеска отшлифован. Нашел Сибирцев и старую избу, где когда-то жили рыбаки. На первое время пригодится. Забредший к геологам охотник говорил, что восточней находится рыболовецкая бригада ненцев, подледный лов в губе ведут. Есть же такие названия — Вшивая губа. Впервые услыхав, невольно поморщишься, чтобы через какое-то время обрадоваться: богаты воды ее мелкими паразитами — кишмя кишат — главным кормом белорыбицы; нельма тут нагуливается до полной зрелости, омуль, чир, сиговые. Омуль тоже живая загадка. Места его нагула — в прибрежных водах Карского, а на нерест идет к западу, входит большими косяками в устье Печоры, поднимается по ней не до самых истоков, а до устья Усы, и уже оттуда забирается в самые верховья этой реки, заполняет горные речки. Взглянуть на карту — странным кажется, ведь напрямик к северу до мест его нагула — рукой подать. А почему красная к востоку не идет? Дальше Черной речки ее не встретишь.

Сибирцев вызвал по телефону Ухту, чтобы уладить кое-какие хозяйственные вопросы, сказал секретарю, чтобы отвечала: «Занят!», намереваясь провести по УКВ перекличку с мастерами.

Большие надежды они возлагали на Хорейвер, где около года трудились буровики. Признаки нефти и газа появились сразу же, как только заложили скважину. Несколько тонн ее уже было собрано в цистерны, использовалось для местных нужд, а в результате снова пустая работа.

— Лихоносов, как дела, старина?

— Готовлюсь к атаке.

— Надеюсь на тебя. А как у Чупрова?

— То же, что и раньше. Скальные породы появились.

— Бур не запорол бы. Как бы не пришлось снова «торпеду» пускать. Гаечных ключей в скважину еще не роняли?

Мастер молчал. Он помнил тот случай, когда один из буровиков уронил в скважину гаечный ключ и умолчал об этом. А потом — лучше не вспоминать, что потом последовало.

— База? Саржанов? Отпуск, ждать? Как только будут готовы квартиры — первому дам. На свадьбу не забудь пригласить. Ну-ну!

День подходил к концу, а на улице было все так же светло.

— Вы домой, Владимир Иванович, — спросил поджидавший его в прихожей шофер.

— Езжай. Пройтись хочется.

Начальник первой нефгегазоразведочной шел по обочине улицы, вдоль покрытых серебристыми гроздьями куржака берез и рябин, раскидистых ив, а мимо неслись автомашины, тяжело ползли переполненные людьми автобусы. Город жил своей жизнью. Ему не было никакого дела до этого человека, несущего что-то новое, еще не познанное.

* * *

Много друзей оставил я в этом городе, а чаще всего вспоминаю то ли курского, то ли брянского парня, в юности тракториста, приехавшего в Приполярье навестить родственников и оставшегося тут. О нем при первых встречах говорили мне: «Каждый закоулок знает, не любит широких улиц. А если снимать, то и на «пожарку», пожалуй, заберется, уже бывало такое».

Пожарная каланча в городе — чудо, на десятки километров видна, как крепостная башня со шпилем. Для пилотов прекрасный ориентир.

Николай Воропаев, сдержанный в незнакомом кругу, становился другим среди своих — неугомонный, стихоплет, рассказчик, фоторепортер. Для него пусть «на улице стоит мороз, мороз трескучий, в кармане ни гроша — есть объектив на всякий случай».

Больше всего нравилось мне, когда, проходя по новой улице, он говорил людям, впервые приехавшим в город: «Здесь было болото, по дощатым мосткам переходили, а вот тут обнаружен в начале тридцатых годов выход угольного пласта; а это наше профтехучилище, наша библиотека, наша редакция «Искра». Это «наше» и тянуло меня к нему. Он и теперь пишет: «Как живешь? А в нашей Инте…» Вот и назвал город, и выдумывать ничего не надо. И как только появится возможность — рвану туда, пожмем друг другу руки, помолчим, пройдем немного по улице Горького, переглянемся: «Зайдем?» Тут слова не нужны: нас ждут. А потом он мне своего Егорку покажет. Сын у него родился недавно. Что подарить Егорке на память? Подарю-ка я так и не дописанный рассказ «Егоркины гуси». Авось он допишет, когда вырастет, хотя и по-другому, а я, пока размышлял над концовкой, Егоркиных гусей из виду потерял, не знаю, в какую сторону они подались.

Николай, как и многие из его сверстников, давно стал коренным интинцем и даже написал песню о том дне, когда геологи колышек вобьют в Полярный круг. Этот колышек уже вбит, правда, за чертой Полярного круга, где солнце летом уже не закатывается круглые сутки и чуть в стороне от Серебряного меридиана, которым гордится Инта.

* * *

Иван Мартюшев, Петрович, проводив своего друга в облет буровых, долго смотрел на улетающий к северу вертолет. Для него поселок, где он прожил немало лет, и перевалочная база поисковиков не были, как для многих из нас, крайней северной точкой пребывания. Он знал, что и там, ближе к полярному морю и на островах, живут и трудятся люди. Туда, на побережье, спешат теперь оленьи стада. Только там рождаются оленята. Их не будет беспокоить гнус. Там много пушицы — излюбленного лакомства оленей, ягеля, грибов. Малыши к зиме станут рослыми красавцами, у которых появятся рога. За много лет жизни в поселке Петрович несколько отвык от «одиночек», как зовут северяне промысловые избы, раскиданные по тундре на десятки и сотни километров одна от другой, от рыбацких становищ, от стойбищ оленеводов. Поселок стал для него частицей города. Он снабжал шахтеров молоком, мясом, рыбой. Правда, за последние годы многое изменилось. В подчинении Петровича осталось всего две бригады, а в них по три старика. И заведует он рыбпунктом на общественных началах, сократили эту должность. Одни старики… Что ж поделаешь, если молодежь все больше тянется к ярким огням города, на крайний случай к центральной усадьбе совхоза. И заработки там выше, чем у рыбаков, и гарантированные. Но его старики берут за лето десятки тонн белой рыбы, хотя поднимаются по речкам всего километров до ста. А ближайший к северу населенный пункт Сполох за две с лишним сотни, никем не меренных. Больше бы рыбы брать можно, но силенок не хватает, только ближайшие озера кое-как облавливаются.

— Концы с концами не сходятся, — думал не раз старый рыбак и теперь, подходя к своей избе, опахивая снег с тобоков, тоже хмыкнул: «Н-да».

Давно не может в себе разобраться Петрович. И тишину ему вернуть хочется, что раньше была в тутошних местах, и тянет к людям. Сыновья геологами стали. Один в Тюмени, за Обью, нефть ищет, другой на Полярном Урале руды какие-то обнаружил. Заглянут ненадолго домой — и тут же за ружьишко, на озера. Возвращаются оттуда увешанные дичью.

— Как хорошо у нас, отец, — скажет старший. — Сколько не избродили мы, а тут лучше всего.

— Хорошо, да не совсем, — буркнет он в бороду. — Гуся-то по болотам совсем не стало. Машины кругом, люди, а птица покой любит. Загадили тундру, керосином пропахла.

— И нас, значит, ругать. Не ты ли учил? Не ты ли с матерью помогал в люди выйти? Камни нам из тундры привозил: мол, гляньте, может, послать куда? Мы ж в деда да в тебя — «Петровичи». В городе-то за год недели не пробудем. Исполнили твою просьбу, не стали горожанами. Чадом котельных от нас не пахнет и по асфальту в модных туфельках ходить не привыкли. Тебе пары сапог на год хватает, нам и по две мало.

Смеются братья, а он смутится, поняв, что не то сказал, махнет рукой: мол, куда мне с вами, больно грамотные стали, а ну вас, вам жить.

— Расскажи, — попросят, — как вы на Грешной весновали, как ты от страха под старую лодку забрался.

— Было такое.

…И снова нахлынет на Петровича детство, совсем непохожее на то, что было у его детей. Они в своем поселке семилетку закончили, потом в интернате жили на всем готовом. Только учись. Вот и стали после инженерами. А что навещал, подарки возил — так не без этого. Дети, чай, кровные. Им ли не желать доброй жизни. Ради детей и живет человек. А в те времена Петрович сам дитем был, хотя и таскал на плече ружье. После первых проб, ближе к лету, они сети запустили, выбрав места. И начала «метить» рыба. Подход ее к берегам богатым оказался. Потом снова холода ударили, и — сиверок задул.

— Ты, Петрович, сегодня за кашевара останешься, — сказал ему начальник. — Мы там без тебя справимся. Кому-то надо и этим заниматься.

И он остался: растопил каменку, подвесил котел, стал ждать, когда закипит вода, чтобы спустить в нее рыбу. Как сварится рыба — тут же ее на широкую доску вынуть, сольцой посыпать, а в щербу две-три горстки муки кинуть да взболтать мутовкой — поспорей будет.

Все сильней скрипела входная дверь, все чаще с треском вылетали из каменки искры. Уха была готова, когда над головой что-то грохнуло, а в глаза зуйка ударил яркий свет, и ему показалось, что изба горит. Не помня себя, парнишка выскочил за дверь, где шумела пурга, споткнулся обо что-то и упал на колени. Еще одна яркая вспышка озарила серую полумглу, и парнишка, ничего не соображая, кинулся под опрокинутую кверху дном лодку. Возвратившиеся с припайка рыбаки долго искали его, не зная, что могло случиться, но, к счастью, пурга вскоре утихла, и он услышал их голоса, вылез из-под лодки.

— Напугался, Петрович? — спросил начальник. — И мы тоже. Пурга вместе с грозой нагрянула. Еле добрались. А ты молодец — такую ушицу сварганил. Замерз, поди? Пошли-ка скорей в избу да за стол.

Сколько ни жил старый рыбак в тундре, а такого больше не видал.

— На сухом берегу! — смеялся тогда Кирик. — Не пропадешь. Да еще под таким укрытием. Ты послушай лучше, как со мной было. Не отпустили нас из интерната. А мне невтерпеж. Десять километров пробежать, долго ли. Черную знаешь? Подошел я к ней, а там вода верхом идет. Ветер с ног валит. Внутри сосет: пока бежал — проголодался. Обратно идти? Широка ли речка? И до дому берегом каких-то три километра. А не перескочишь. Я и махнул в обход. Стал к берегу подходить — вода. Влип, что называется. А поселок — напротив.

Вижу, люди к берегу бегут. Я и шагнул на плывущую льдину. Поскакал, как песец, по льду, распустив не хвост, а сопли. И закрутило тут меня. То прижмет к островку — и никуда, то так попрет, что в глазах крутится, небо божьей коровкой кажется. Слышу, кричат, а что — не понимаю. С баграми, веревками люди к берегу сбежались.

— Держи! — И к моим ногам упал нерпичий ремень.

— Подтянули к берегу. Только тогда я в себя пришел. Ох и перепало мне, хотя поначалу встретили ласково, со слезами на глазах. А ты молодчина, — уже серьезно добавил он, — не кинулся к нам навстречу. Ищи бы теперь.

С минуту все молчали.

— Сейчас подвижки начнутся, а там и реки вскроются, — сказал старший. — Бот придет. В каждом краю, почитай, до войны были свои порядки. У нас и настоящая рыбка собакам да песцам на корм шла. Настоящая бригада на Грешную приедет. По-новому промысел начнем.

Перед лицом его вставали низкие избы, скрытые в снежных сугробах. К весне приходилось ходить на уровне крыши, а то и выше. А весной торосья, трещины на льду, промои, сизая полумгла, забереги. Ни лугов, ни леса. Не имели представления ни о молоке, ни о картофеле. Зато мяса, рыбы у них — государство прокормить можно. Вывозили лишь пушнину — серебристо-белые шкурки песца. Год на год не падал. Порой не было зверя. В иную зиму каждый охотник десятки, а то и сотни шкурок песца в заготконтору привозил. Высоко ценила их вологодская база, откуда меха шли за границу. До войны на них машины покупали, а как война началась, за валюту пошли — в обмен на оружие. Жили люди все же справно, несмотря на глушь. Это были уже не те кочевники, которых в свое время возили в Петербург и показывали там как диковинку — «самоядь». Так звали всех, кто жил в этих краях, люди большого света. Было все равно, на каком языке говорил северянин, хотя тут давно перемешались кровными корнями и ненцы, и коми, и русские, и ханты. По названиям деревень можно определить, как шло заселение, по виду поселков, где рядом с избами и посейчас стоят чумы из оленьих шкур — древние жилища северян. Сам Сергей, старший группы, вырос в Архангельске, в городе, откуда брали пути поморы на Матку (Новую землю), на Грумант (Шпицберген). По всему побережью и по дальним островам раскиданы их кости. И под этим крестом, что чернеет над Грешной, рядом с геодезическим знаком, не лежит ли один из тех безвестных первооткрывателей? Несколько раз подходил к нему Сергей, пытаясь разобрать надпись. «Б. . . . . .» Буторин? Белобородов? Белозеров? Кто скажет?

Теперь они вот как бы заново начинают обживать Грешную. Нет наваги. Есть она, но почему-то не там оказалась, где ждали. Этой рыбой раньше не занимались, сорной считали. Найти места надо, где нерестится и нагуливается она. И печорская сельдь — не хуже беломорской, которой соловецкие монахи прославились. Тоже секрет: по какому рецепту они засол вели? Рыба та же, соль та же, а посол не тот. А может, в бочонках, в какой-то особой выдержке дело? Разгадывать еще да разгадывать, но теперь не до секретов чудодейного посола. Рыба нужна! Любая! Скорей бы море открылось, бригада прибыла. Кое-что он уже понял. А летом можно и близлежащие острова обследовать, они же совсем рядом.

Начинался июнь. И хотя море еще было покрыто льдом, но в тундре зеленели травы. Вот-вот распустятся полярные маки. У одной из дальних сопок закурились дымки — чье-то стадо пришло на летовку. Надо бы и там побывать. Оленеводы хорошо озера знают, а озер тут много. Все на учет взять надо. Людям пища нужна, много пищи, а озера — это и рыба, и мясо. Знать бы сейчас, как там на фронте, где пролегает он. Ни газет, ни радио. До прихода бота оторваны они от всего мира…

— Знать бы сейчас, о чем Сибирцев думает? — вслух произнес Петрович, входя в дом и окликая жену. — Людишек у него много стало. Кормить всех надо. Тракторный поезд вон к побережью пошел — такие тяжести через снега волокут. Крепкие у них олешки.

И хотя Мартюшев хмуро поглядывал на идущие сквозь снега машины, огни фар, сверкающие в ночи, похожие в метель на сполохи, он почему-то и тянулся к ним. Чуял, видно: другая жизнь в тундру пришла. Особенно его вертолет удивил: без крыльев, а летает. Самолет что — к самолету северяне привыкли. У того хоть крылья есть, как у птицы. Раз крылья есть, пусть и не машет ими, а летать должен. А тут… Многое еще непонятно Петровичу, хотя и вырос он в наше время. Иногда становится жаль, что большой грамоты не получил, но так уж жизнь сложилась. Не до ученья было, хотя никто дороги ему не закрывал.

— Чудные у них олешки, крепкие, а вместо ягеля бензином кормятся, — сказал он жене, присаживаясь за стол. Оглядел избу: все в ней было как и раньше. Ничего лишнего и всего в достатке. Широкие деревянные лавки, кровать, стол своей работы, стены, покрашенные белилами и голубой краской. Обои бы сыновьям надо заказать, чтоб прислали, цветастыми стены сделать, как у директора совхоза, но пока сойдет и так. Лампочка под потолком. В поселке давно своя электростанция. Та же печь, сбитая из глины и побеленная зубным порошком. Другую бы надо, да кирпича нет. Ладно, пока терпимо. В углу радиоприемник «Родина». Еще батарейный. Давно служит. Добрая машинка. Стоит включить и готова говорить без умолку круглые сутки. В отцовском доме иконы в переднем углу были — материнские. Родители еще старой веры придерживались, хотя отец посмеивался сам над собой. «Нехристь» для него было всего лишь поговоркой, говорящей, что ты непутевый, никудышный и не выйдет из тебя никогда путного человека.

— Справно живем, — снова вслух подумал Петрович, словно отвечая на какие-то свои мысли. — Не-че на судьбу пенять.

— Что, — спросила жена. — Ты мне говоришь?

— Тебе, тебе. Добрые, говорю, ребята у нас выросли, но и меня еще рано в старики записывать, хотя и на пенсии.

— Какой ты еще старик, Иван. Такие ли старики быват. И в нашем и в твоем роду меньше девяноста никто не жил. Твои родители рано ушли — так то война, она не разбирает, молодой ты или старый. Нам еще внуковей нянчить да нянчить.

— Балаболка! Парни еще не оженились, а она про внуковей.

— Так я к слову.

— К слову, к слову. Затараторила. Ты мне собери-ка лучше, что надо.

— Никак с экспедичниками?

— С ними, а што — не гожусь? Я там главным рыбаком стану. Надоело тут комаров кормить. Ответственную должность получу. Людей кормить надо. Всю жизнь этим занимался. Ну-ну. Не одна, чай, останешься. Поселок-то вон какой. Свои люди кругом. Да и я навещать буду. Недалеко, бат, на Грешную едем.

— На Грешную? Да тебе ли туда, Иванушка?

— Ну, хватит. Сказано — сделано. Помочь людям нужно. Кто меня у них заменит. Ты, што ли? Отошли твои годы. Да и дома по хозяйству твоя рука нужна. За ягнятами приглядывай: не заболели бы, породу земляки добрую вывели — овечки по семьдесят килограммов тянут. Баранинка все ж получше оленины. Та приелась уже.

* * *

Так уж издавна повелось у северян: все домашние заботы лежат на плечах женщины. Мужчинам других дел хватает. Они промышляют зверя, ловят рыбу, служат проводниками в экспедициях, кочуют по тундре с оленьими стадами, да и мало ли еще чего не переделают за свою жизнь мужчины. Их обособленность от житейских забот совсем не говорит о том, что мужчина здесь привык все тянуть на плечах жены, как это можно наблюдать в некоторых районах. В праздники или в день получки нередко видишь там, как муж сидит в компании, переливает из пустого в порожнее, смотрит, сколько в бутылке осталось и прикидывает, кто следующий в магазин побежит, а жена в это время едет за сеном или силосом, накидывает дрова на тракторные сани или в лучшем случае огребает снег вокруг дома, чтоб муженьку дорожка поторней была. Нет, у исконных северян мужик не только добытчик, не только хозяин дома, он и работник его. Ничего не стоит ему подоить корову, навести порядок в овчарнике, вывезти с лугов сено, чтоб в распутицу не маяться, да и дровишек про запас наколоть, напилить не на день-два, а в расчете на несколько зим. Тот не мужик, у кого двор пустой. Скупые на слова, наши мужики бывают и ласковы, но это особенная ласка, когда муж чувствует в жене «третье свое плечо».

Мария Прокофьевна, сухонькая, с вострыми, ясными глазами, в платке зеленым горошком, накинутом на плечи, сарафане, какие теперь можно увидеть лишь в низовых деревнях. За многие годы жизни научилась она понимать мужа. Не перечила и в этот раз, да и к чему, все равно не удержишь, а дома всего про запас наготовлено — и дров, и продуктов, и сенца. За водицей сходить, в ларек заглянуть и сама может, хотя еще и на молочной ферме работает. Возраст пенсионный, но когда просят, как откажешь. Да и прав Иван, какие они еще старики, лишь шестой десяток разменяли. А ему дома сидеть негоже. За женкин подол ее мужик особо никогда не держался, за что и любит его, может, по-своему, хотя и не принято у северянок говорить про любовь. Вместо «милый мой» они чаще говорят «жалость ты моя». И все ж не раз вырывалось у Прокофьевны в разговорах с соседками: «Чего уж там, с такими, как Иван, жизнь короткой покажется, сколько ни живи. Не то, что пальцем тронуть — плохого слова от него не слыхала».

К вечеру все, что нужно было для дороги, было уложено в мешки, а утром мы уже летели на МИ-6 к устью Грешной. Рыбак не отрывал глаз от иллюминатора. Тундра уже стала пестрой, как куропатка, на высоких местах тут и там чернели прогалины, а в низинах еще лежали нетронутые снега. С юга на север пролегала глубокая тракторная колея. Как детские игрушки, разложенные на чисто вымытом полу, виднелись чумы оленеводов.

— Тяжелая для них весна пала, — рассказывал мне Иван. — Приезжал свояк недавно, говорил, будто в совхозе комбината сотен оленей не досчитаются осенью. Многие гибли от бескормицы, другие отстали в пути, в лесах бродят — эти к осени нагуляют жирку, вернутся в стада, если «дикари» в свой гарем не загонят важенок. Гололед. Кто и чем не помогает олешкам, а проку мало. Наш олень такой — из рук человека еду не берет, ему подножный корм подавай, будь он даже в несколько раз хуже, чем душистое сено, мягкий хлеб или комбикорм. Вот ведь какое дело-то.

Все же до летних пастбищ бригады с грехом пополам добрались. Хозяйство крепкое, года два-три — и восполнят потери. Держаться надо. Шахтеру лишний кусок мяса никогда не помешает. Ты абурдать-то не научился? Мороженая оленина в городе фирменным блюдом стала. Сыновья приезжают, посмеиваются, мол, что ты, отец, нас фирменным блюдом не угощаешь, или не тундровик.

Сам Иван рано остался без отца и матери. Младшие в детских домах воспитывались. Разъехались после по разным сторонам и не соберешь. А он прирос к этой земле, да так оно и было — всем Мартюшевым одинаково близки три языка: коми, русский, ненецкий, на всех свободно говорят. Потому и свой человек Иван Мартюшев по всей тундре, потому и переходил часто из рыбаков в оленеводы, из оленеводов в кадровые охотники и обратно, пока не накопилось в доме ребятни и не осела семья в Адзьва-Воме. Теперь тоже выросли все, посвободней стало, и для себя пожить можно. А жить для себя в понятий Петровича — это не отказывать себе в желаниях тряхнуть стариной, как он любит повторять, молодым фору дать, чтоб носа не задирали.

Голая, холмистая равнина, покрытая местами чахлым кустарником, похожим с воздуха на паутинку, простиралась под нами. Вертолет подкидывало, мотало из стороны в сторону — давала знать о себе тяжелая подвязка. Где-то впереди лежала береговая черта, где-то справа, за горизонтом пролегала через тундру узкая железнодорожная колея на Воркуту, с веткой на Лабытнанги, как стрела указывающей путь на Урал.

— От Воркуты на Восток тоже дорогу строили. Бывал я там, — показывая рукой в сторону солнца, сказал Иван. — Сильные люди строили, да кому-то показалось в свое время: не нужна. Забросили. Размывают полотно ручьи да ветер. Теперь небось понадобится. Вон какие дела заварились. БАМ, как понимаю, только начало, восточное колено дороги, какой свет не видывал. Мы, стало быть, — западное, но когда еще очередь дойдет, на «ура» тут не возьмешь. Вначале тюменцы к нам придут, а отсюда на Индигу путь проляжет. Там уже, по слухам, морской порт закладывают. Давно о нем говорят.

С ним нельзя было не согласиться. Больше полвека назад имелся уже проект связать железной дорогой воедино весь север, да не под силу оказалось. Теперь к тому идет. В будущем одна ветка — за Урал, другая от нас через Шапкино на Индигу, или Малую землю, как называют тамошние тундры. Миром взяться — все под силу.

— В Усинске не бывал? — спросил я Мартюшева.

— Рядом жить да не видеть, — усмехнулся он. — Коммуна. Интернационал.

— Да, кого-кого там ни встретишь. Только вот наша тундра, наверно, скоро не той будет.

— Жизнь по кругу идет. Значит, так надо. Себя коснусь — на рыбалку еду — бочку, а то и две бензина беру, два «Вихря», а раньше веслами да бечевой обходились. К тому возврата нет. Бензин иметь хотим — нефть нужна. На нас, выходит, экспедиции работают.

— В общем-то так, что бы ни делалось, — для нас, но жаль как-то тундры.

— Жалей не жалей, вперед смотреть надо. Тундру бы только на поругание не отдать, не оскорбить ненароком, и тогда она в нас хозяев признает, послушной станет, как верная жена, хотя заскоки у нее и тогда будут, у кого их не бывает, свои сундуки раскроет, а в них еще никто не знает, что хранится. Это не моя Мария. У той все просто: одежонка на выход, подарки детям, приданое дочерям, а на дне и для меня найдется подарочек по случаю благополучного возвращения с больших заработков. Всякое бывало. Иной раз эти заработки и боком обходятся.

Мы рассмеялись, представив, как при встрече Прокофьевна роется в сундуке, отыскивая для нас завернутую в старинный шелк или кашемир заветную «четушку».

— Народ какой-то интересный пошел, — вспомнив о чем-то другом, заговорил Иван. — Позавчера наши в Фион, в отделение совхоза поехали. Инженер туда прибыл, — не парень, а гоголь-моголь, русы кудри из-под шапки вьются, полупальто нараспашку, на шею длинный шарф намотал, а сам в ботинках. Говорю ему: встреть там зоотехника, передай ему четвертную. За посылку, скажи, Иван шлет. Спасибо, как водится, при этом. Хорошо, отец, найду, передам, а сам записную книжку из кармана вынимает, пишет что-то на листке бумаги авторучкой с четырьмя цветами и листок протягивает. Гляжу — расписка… Хотел я его куда надо послать, да толку что, хоть и грамотный, а где ему понять, на кой ляд мне его расписка. Не отдаст — как на глаза покажется, и на четвертной свет не клином сошелся, если случайно потратят в дороге. Холостые они, расходов-то побольше, чем у нас с тобой, сам молодым был, верю. Пригляделся — одежка-то другая, а под ней то же, что и у нас. Порвал я при нем расписку: мол, не было такого между нами, ни себя ни меня не позорь, на слово человеку верить надо. Своим станешь.

Вертолет начинал снижаться, и вскоре мы увидели прибрежную низменность, обрывистые берега реки, из которых, как мы уже знали, выступают еще неисследованные пласты угля, а иногда после половодья и клык мамонта, балки, избу, построенную отцом Ивана, вырытую из-под снега, людей, в ожидании стоящих около балков.


…В июне сорок второго группа с нетерпением ждала прихода бота. Оставалось на несколько дней муки, сухарей тоже малость, о сахаре думать забыли, хотя порой и дергало: есть же где-то люди, которые могут зайти в ларек, отрезать талоны от карточки, взять хлеба, сахара, наконец, отовариться в конторе. Соли — той, правда, было с запасом. А есть соль — найдется пища.

«Не пропадем», — думал старший, оглядывая ясный тихий горизонт, отмели, над которыми кружили чайки, то и дело садясь на воду. Чайки сели на воду — жди хорошую погоду. Как бы не было, а с приездом бригады все изменится. Мы свое дело делали.

Кирик и Виктор тоже, не прекращая обыденной работы, не показывая вида, поглядывали на море. За спиной лежала тундра, пестрая, тихая, как бывает летом. Оленеводы близко не подходят, их маршрут восточней пролегает. И то, что казалось дымком чума, было просто желанием видеть людей, для которых постоянное кочевье — многолетняя привычка. Им проще: затосковал по родичам — сел на оленей и к соседу. Правда, в чуме теперь одни старики да бабы. А тут живи вчетвером. И дело было бы, а то какие-то пробы, поиски новых мест. И в такое время, когда война идет. Скорей бы пришел «Шторм» да забрал, авось теперь в военкомате смилостивятся. Оба парня на фронт рвутся. Им бы снайперами стать — глаз как у орла и руки тверды. Про снайперов они уже слыхали.

И Петрович ждал бота. «Как-то там мамка, — часто думал он. — Не знает еще, что я совсем мужиком стал. Помощь ей будет, пока отец с войны не вернется. Нам ведь не с улова платят. Сколько уже прошло, еще ни копейки не получали». Не знал парнишка, что к этому времени деньги совсем упали в цене, купить на них стало нечего, в пустые бумажки превратились. «И письмо, наверно, с ботом придет. Узнаю, где татка».

В управлении понимали, что посылать четверых в такую даль — дело довольно непростое. Но там знали и другое: в этих местах живали поморы, брали богатые уловы разной рыбы. Правда, промышляли они лишь летом, приходили на карбасах, под парусами и возвращались к ледоставу домой. Неподалеку от Грешной есть Шайтаново озеро, про которое люди чего только не говорят. Одно из преданий не давало покоя начальнику управления.

Жили в тундре два брата. Чум их стоял на берегу озера. Вода в этом озере была столь прозрачной, что дно просматривалось. Крупные рыбины ходили по глубине косяками. Заглядывались на них братья, но ловить было нечем. Зимой они связали сеть из травы, насадили ее, а когда озеро вскрылось, переметали в узком месте его. Пришли наутро смотреть, а сеть на дно ушла, в глубину, ил со дна наверх поднялся, кипит озеро, как котел с мясом. Тянуть начали сеть к берегу, а их кто-то самих в озеро тянет. Круговерть. Упираются братья, а сами вот-вот в озере окажутся. Еле-еле освободились от конца, запутавшего их ноги, и кинулись к чуму. С тех пор никто в Шайтаново озеро сетей не заметывал, подойти к нему близко даже олени боятся.

И в управлении беспокоились о группе. В такую разведку надо было бы большой бригадой идти, но где людей возьмешь. Всех рыбаков можно по пальцам пересчитать. И все же начальник был уверен: справятся. К выходу бота готовились заранее. Среди стариков нашлись охотники порыбачить на Грешной, женок подобрали. Зная, что жилья для бригады пока нет, сшили парусиновые полога. Жить в них летом — привычное для рыбаков дело. А если впрямь места богатыми окажутся, то к зиме можно сруб барака перекинуть, собрать на месте, а рыбу вывозить оленями. До Черной речки недалеко, а там постоянно стада пасутся. Был бы промысел.

«Шторм» стоял у деревянного причала. И трюмы и палуба его были забиты грузом. В кубриках теснота. И люди разместились, кто где мог, на палубе среди бочек и тюков. Начальник управления вышел провожать «Шторм». Он походил в свое время по морю-морюшку Студеному, знает, что оно и кормит и губит. А на «Шторме» уходила в первый рейс его младшая — Анфиса, только что закончившая курсы радистов. Сыновья — оба на фронте.

Анфисе — семнадцать, лицом в мать, статью — тоже; круглолицая, большеглазая поморочка, а характером в батю, наверно, или бабку, которая моталась с дедом до глубокой старости по всему побережью и не обузой была ему, а верной помощницей.

Рейс был обычным и прозвучало только традиционное: «Удачи вам». На обратном пути «Шторм» должен был забрать нерпичье сало, рыбу и пушнину в нескольких точках побережья. Так велось каждый год.

И вот уже, отходя от причала, бот развернулся и, разрезая килем волну, пошел к морю. Старое, много повидавшее на своем веку суденышко с громким названием. И движок слабенький (зато экономичный, на керосине работает), и обшивка, потертая льдами, но незаменим пока — на волне держится легко, берет не по размеру много, в случае чего можно паруса поднять.

Как ни ждали на Грешной бота, а приход его был неожиданным. Первым увидел его Петрович. Вначале он принял его за куряву — черную чайку, — что-то нашедшую в море, но чуть погодя разглядел мачты…

— Идет! Бот! — заорал он, кинувшись по песку к рыбакам, размахивая руками.

Старая, неизвестно кем оставленная или выброшенная тут на берег ветрами лодка, уже отслужившая поисковикам немалую службу, пригодилась и теперь. Не дожидаясь, когда бот подойдет к границе отмели, все четверо уже выгребали навстречу. Радостной была встреча.

Тут же на палубе, усевшись в кружок, команда, пассажиры, экспедичники, как тут же прозвали живших на Грешной, выпили горячего чаю с сахаром, похрустывая ржаными сухарями и галетами, после чего началась разгрузка.

Рыбаки высаживались так не в первый раз. Они чувствовали себя как дома. Тем более место уже обжитое. Есть изба, есть неизвестно кем сделанный ледник, есть чистая вода из реки. Да и места вокруг веселые. Черный крест? Так где их нет. По всему побережью стоят они. Значит, люди подолгу жили тут.

— Шевелись, шевелись, женки, — поторапливал бригадир. — Неча время терять. Вечером тоню метать станем.

Петрович с завистью смотрел на девчонку в синем кителе с блестящими пуговицами.

— Ты кем у них? — спросил он. — Капитан, што ли?

— Я? Радистка. И капитаном бы могла, да не доверяют пока.

— А ты?

Петрович смутился. Его выручил ихтиолог Сергей.

— Мой главный помощник. Правая рука.

— Сын Петрована? — И спросив это, она отвела глаза в сторону…

Еще не знал парнишка, что семью его постигла беда: на отца похоронка пришла.

Когда выгрузка закончилась, все снова собрались вместе.

— Значит, я с Петровичем пока остаюсь тут, — сказал ихтиолог. — А Виктор с Кириком в город. Дождались наконец. Призывают вас.

Кирик от радости схватил карабин и выпалил в воздух: «Ура!» Виктор сиял. Через несколько дней они станут солдатами. Кончилось ожидание. Как бы ни было хорошо тут, рядом с близкими людьми, но сердца их рвались на фронт… Они знали: из их сверстников мало кто остался дома. Не хотелось им быть хуже других.

— Удачи вам, — сказал капитан.

— Поскорей возвращайтесь. Да чтоб трюмы пустыми были, чтоб было куда грузить, — ответил бригадир, вздернув реденькую клочкастую бороденку. Не знали стоящие на берегу, что видят друзей в последний раз.

В ту же ночь старый, повидавший на своем веку много разного, с потертыми льдом боками «Шторм» был в упор расстрелян гитлеровской субмариной, нашедшей приют на одном из островов и всплывшей перед ботом из морской глубины, как невиданный зверь. Что стало с командой и пассажирами, никто не знает. Только через много лет от радистов, живших в то время на постах, раскиданных вдоль побережья, родные услышали рассказы о том, как выбила на ключе последнее прощай Анфиса Кожина: «У Заворота — немцы!»

А тогда бригада, прибывшая на Грешную, сразу же взялась за работу. Первые тони подтвердили заключение ихтиолога: рыбные места. Тут не ловить, а черпать. Если бы и зимой так. Бочки наполнялись рыбой. Люди радовались, что с первого дня им сопутствует удача, что еще один участок включился в промысел. Горели костры около избы, варилась уха, бригадир, поглаживая бороду, сыпал соленые шутки. Люди заново обживали когда-то покинутые тони, секрет которых нужно было еще разгадать…

* * *

На месте будущей буровой уже работали монтажники. Народ веселый, не унывающий ни при каких обстоятельствах. Первые лебеди, наверно, с удивлением прислушивались к человеческим голосам и присматривались к странному сооружению, что становилось все более похожим на чум оленевода, на какие-то плоские ящики, стоящие рядом с ним, над которыми вились дымки. А может быть, это лишь мне так показалось. Птицы в дальнем своем пути чего не насмотрятся, они уже настолько привыкли к непонятному им гулу, тарахтению, перестуку, что даже не меняют направления, а наоборот снижаются, бродят на прогалинах, пощипывая ветошь, плавая в озеринах, образованных тающим снегом. Вслед за лебедями пошли гуси. Эти были более осторожными, завидев людей, круто взмывали вверх, сбивались в кучу и еще долго их встревоженное гоготание разносилось по тундре.

Весна в тундре капризна. Уже конец мая, а нет-нет да такая заваруха начиналась, что носа из балка не высунешь — снег, ветер, серая мгла. Не всегда так бывает, но все же довольно часто. После такой весны обычно лето теплое и тихое падает.

Мастер еще не прилетел. Мы трое помочь монтажникам ничем не могли, да и не нуждались они в нашей помощи. Потому, захватив двустволку, бродили по берегу, поджидая подлета гусей, заглядывали на припай, который с каждым днем становился уже, а однажды забрели в чум оленевода.

— Заглянем-ка к Андрею! — сказал Мартюшев. — Его чум.

Петрович, как и раньше, считал расстояние не километрами, а перекурами. В этот раз он ошибся. Чум-то мы видели хорошо, а чтобы дойти до него, потребовалось не два, а шесть перекуров. Хозяин чума был ему знаком. По обычаю, оленеводы приветливо встретили гостей, усадили нас за низкий столик, на котором стояло большое деревянное блюдо, наполненное парной олениной, хозяйка разливала по кружкам густой, как деготь, чай. Давно заметил, что чем северней, тем круче заварка. «Чаю не попьешь — не поробишь», — говорят у нас. Лысов, впервые близко видя жилище кочевника, с интересом присматривался ко всему, приглядывался, расспрашивал хозяйку, почему бы им не жить в теплой палатке, как живут геологи, ведь на сборку чума уходит много времени да и перевозить сколько надо. Хозяйка, пожилая ижемка, не отмалчивалась, а приветливо улыбалась гостю, беседовала с ним, как со своим. Давно прошли те времена, когда хозяйка чума не смела вымолвить ни слова при чужих людях. Они с мужем кочуют, а младшие дети в городе, в интернате, на лето в тундру приезжают, там же и квартира всей семьи в пятиэтажном чуме. И тут она не просто жена бригадира, а чумработница — должность такая есть, ведь мужчинам забота нужна — им и тобоки подремонтировать надо, и обед сварить, и бельишко постирать, а то, что говорят, мол, оленеводы рубахи носят до тех пор, пока клочьями с них свисать не станут, — это выдумки досужих людей, видящих мир лишь в пределе лестничной площадки.

Мужчины в разговор Лысова с хозяйкой не вмешивались, лишь Иван изредка посматривал на него сбоку, посмеивался про себя. Они заговорили о чем-то между собой на ненецком языке, после перешли на коми. Андрей сказал что-то жене вполголоса, и она приподняла крышку берестяного с узорчатой окантовкой ларца, какие теперь не делают, вынула оттуда пачку денег, протянула мужу.

Оленевод годился в отцы Ивану Мартюшеву, он успел повоевать, был тяжело ранен, и когда однажды, уже после войны, один из осколков, застрявших в ноге, начал сильно беспокоить его, причиняя острую боль, он сам себе сделал операцию: наточил охотничий нож, прогрел его на костре и выковырнул-таки осколок из раны. Сыновья головами качали, ведь можно было врача вызвать, в те годы уже санавиация имелась, радио, прислали бы помощь. Нет, остался в стаде, запретил даже говорить о случившемся, словно ничего не произошло. Побелел, похудел так, что скулы выступили, узнать мужика трудно, а все шутит: «Боль пройдет и пять лет не вернется».

Он воевал рядом с отцом Ивана Мартюшева. Много их тогда вместе с оленьими упряжками было переброшено из Архангельска в Карелию, а потом большинство перешло в отдельные лыжные батальоны, рейдовало по глубоким тылам врага, наводя страх на немецкие и финские гарнизоны.

Разложил бригадир Андрей, гордый, знающий себе цену, на уголке столика фотографии, чтобы показать гостям, каким он был в молодости, вспомнил, как навестил его однажды в селе финский журналист.

— Мороженой оленины жёнка занесла, омуля для строганинки, огурчики-помидорчики там всякие, морошку, само собой, а ко всему этому и «спиридончик» объявился. Он до поры до времени в закутках хоронится, а когда понадобится — тут как тут. Выпьет гость чарку и «О-о-о!» Внучаток моих потом до потолка подбрасывал, сквозь затуманенные очки улыбался, все комнаты в доме обошел, а их у нас шесть, мебель перещупал, а она польская — гарнитуром куплена, на библиотеку, пианино, магнитофон, телевизор как на диковинки смотрел. Не то, наверно, ожидал увидеть. И через каждые пять минут тянул свое: «О-о-о!» Хотел я его спросить, где он руку потерял, да постеснялся, только в глаза заглянул. Нет, брат, не отвел он их в сторону. Нет! Только прикрыл на какую-то минуту… Вот оно дела-то какие. И теперь с Новым годом поздравляет, с той поры. А может, и на фронте лицом к лицу встречались когда-то, узнал старого знакомого, а признаться не решился. Разве так не бывало? Да и ни к чему теперь вспоминать про это.

Они помолчали, снова звякнули кружки, а Лысов протянул руку к фотокарточке, упавшей со столика на оленью шкуру, которые стелют вместо ковров.

— Вам кто он будет?

— Это… Дальний родственник. Геройский парень…

— Вместе с капитаном?.. Стрелок-радист?

— Во-во, он самый. А что?

— Мы в одной части служили, — голос Лысова прервался, он обвел взглядом столик и попросил хозяйку взглядом: чайку, мол, будьте добры.

Не знал Андрей, что доведется ему услышать о гибели родича от его боевого товарища и где… в тундре.

— Дорого немцам обошлась гибель этих ребят, пламя, казалось, до звезд взметнулось, — тихо закончил рассказ Лысов. — Сколько раз позже подвиг их был повторен. А мы смерти храбрых поем ли славу?

Передо мной сидел уже совсем не тот Семен Лысов, которого я впервые встретил в одном из поселков с протянутой рукой: «Добавь, мил человек. Понимаешь, не хватает. Не отдам, но дай… Пожалуйста».

Сколько хороших людей, которым бы жить да жить, унесла война, сколько человеческих судеб исковеркала она. Ведь тот же Лихоносов, рассказывают про мастера, и теперь по ночам кому-то приказывает держаться и повторяет: «Так их, так», а проснется — холодный пот со лба, как горошины, скатывается.

Обратно мы ехали на двух упряжках. Олени легко несли нарты, разбрызгивая в стороны талый снег.

— Вот ты и снова яран[12], — смеялся надо мной Мартюшев. — А я, как всегда, Петрович. Вы бы разве догадались чум навестить? Где уж вам. Хлипковаты для такой ходьбы. Без такси обойтись не можете. Чем не олешки, не так ли?

Он был в добром настроении, и мы тоже. Может быть, потому, что над нами сияло яркое весеннее солнце, горизонт со стороны моря все более чернел, обещая скорое вскрытие губы, а над нами, с каждым разом все ниже, кружились, выбирая места для гнездований, лебеди. А вдалеке белели балки, чуть виднелись, похожие издали на муравьев, фигуры рабочих, поднималась буровая вышка.

* * *

Я не ожидал, что по житейским обстоятельствам мне скоро придется вернуться в деревню и только письма друзей, которые люблю читать в палисаднике, где густо пахнет черемухой и ее белые лепестки, плавно кружась, падают тебе на колени, будут напоминать о близком сердцу побережье, о приполярном Урале, об оленьих тропах.

Впрочем, что ж это я, словно прощаюсь, ведь не на чужой стороне горе мыкаю, а на том же Севере живу, покидать который не собираюсь, ибо нет края благословеннее, чем наш строптивый, всеми ветрами продуваемый и обласканный Север. И нет ничего радостней, когда на палубе теплохода или на борту воздушного лайнера незнакомый человек неожиданно скажет: «Мы с вами где-то встречались. Дайте припомнить. Да, да, точно…», и завяжется разговор, которого хватит на всю дорогу.

Загрузка...