Пуста в Кареле сторона,
Безмолвны Севера поляны;
В тиши ночной, как великаны,
Восстав озер своих со дна,
В выси рисуются обломки —
Чуть уцелевшие потомки
Былых, первоначальных гор.
Но редко человека взор
Скользит, заходит в их изгибы.
В ясную ночь летом 1920 года три человека покинули станцию Имандра Мурманской железной дороги, где дремал трубастый паровозик с тремя вагонами, превращенными в походное жилье. Они направились к горе Маннепахка. Эти трое — геологи — входили» в состав правительственной комиссии, по горячим следам[39] обследовавшей «Мурманку». Дорога с трясущимися мостиками, условными станциями была сметана на живую нитку; специальный состав, остановившийся в Имандре, шел по ней из Петрограда с большой опаской.
Дым из вагонных печек вздымался к небу прямыми, расширяющимися столбами. Летняя ночь за Полярным кругом была согрета розовыми отсветами.
В чуткой, напряженной тишине гулко раздавались каждый шаг и слово.
Невысокий А. П. Карпинский, несмотря на свои преклонные годы, не раз обгонял своих молодых спутников — А. Е. Ферсмана и А. П. Герасимова. Поднявшись на гору, все трое остановились, предаваясь созерцанию. «…Перед нами расстилались громадные хребты, дугами уходившие на восток, так мало напоминавшие имевшиеся карты и описания, — рассказывал впоследствии А. Е. Ферсман о своем первом впечатлении о крае, который оказался так тесно связанным с его дальнейшей жизнью в науке. — Совершенно непонятны были высоты на юге, где на наших картах были нарисованы низины, — целый новый, совершенно неведомый горный мир открывался на западе. Перед нами была девственная природа Кольского полуострова, по прозорливому замечанию академика Чернышева, так долго ожидавшая тех пришельцев, которые пробудят ее к новой жизни».
На обратном пути Карпинский и Ферсман усердно собирали камни.
— А это что за диковинка, дружок? — то и дело обращался к Ферсману Карпинский, и Ферсман с глубочайшим удивлением признавался, что даже он, достаточно опытный исследователь, видит эти минералы впервые.
Надо непременно побывать здесь еще раз!
— И не один раз! — с жаром восклицал Карпинский. — Не получим ли мы здесь вторых Ильмен?
И загадочные хребты, и лесистые низины, и неведомые камни в речных размывах — все это имело прямое отношение к поручению, ради которого трое исследователей проникли в эту глушь. Они должны были оценить малоисследованные природные богатства края и определить в связи с этим судьбу самой северной железнодорожной магистрали России — «Мурманки». К участию в этой работе Ферсмана привлек Карпинский.
Ферсман впервые встретился с Карпинским в 1913 году. Не без волнения и смущения, по собственному признанию, ожидал он, молодой ученый, встречи со знаменитым геологом.
Выдающийся ученый — человек с молодой душой, — Карпинский в двадцатые годы сыграл в жизни Ферсмана значительную роль.
Разноликой жизнью жил Петроград, разные силы действовали на Ферсмана в эти годы. Он видел брожение умов, вслушивался в ожесточенные споры растерявшихся интеллигентов и стремился найти свое место в новом мире, определить свою роль в происходящем.
В нетопленных высоких комнатах некогда богатых петербургских квартир, где к столу подавались котлеты из картофеля с шелухой, но полы попрежнему натирались до зеркального блеска, собирались горные инженеры с холеными бородками. Сцепив пальцы от ненависти, вполголоса — прислуга стала ненадежной! — рассуждали о том, подаваться на Дон или в Сибирь или здесь дожидаться скорого конца большевиков. Иностранные резиденты ткали нити вредительских заговоров, а пока, до лучших времен, и те и другие оседали в Геологическом комитете.
Грея руки у камелька, растопленного книгами, горные деятели шептались о безумии Карпинского и Ферсмана, которые в это нелепое время, когда «гибли все ценности культуры», хлопотали — как бы вы думали, о чем? — об изучении минерального сырья и производительных сил страны. Какая профанация «настоящей» минералогической работы!
Нужно сказать, что в какой-то мере и Ферсман был «…оглушен могучим крахом старого, треском, шумом, «хаосом» (кажущимся хаосом) разваливающихся и проваливающихся вековых построек царизма и буржуазии…»[40]
Он уходил от злобной и трусливой болтовни людей, столь недавно кормившихся со стола этой самой буржуазии и служивших ей верой и правдой, с тем неприятным ощущением, с каким когда-то выбирался из глухой таежной чащобы: липкая паутина обволакивает лицо, и, прежде чем итти дальше, нужно смахнуть эти клейкие нити. Но о том, что и сам Ферсман все же не избежал метаний, свидетельствует предисловие к первой выпущенной им после революции книге «Самоцветы России».
«В темные, казалось, безнадежные дни русской действительности, — так начинал он ее в начале незабываемого 1919 года, — пытался я уйти в мир прекрасного камня. Я хотел увлечь в него подальше от житейских забот своих друзей — друзей камня, и в ряде бесед раскрывал богатство России самоцветами и цветными камнями. Подобно красоте благоухающих цветов, красоте линий и форм, созданных творческим гением человека, я видел в камне заложенные в нем элементы красоты и гармонии, и мне хотелось извлечь сырой неприглядный материал из недр земных и на солнечном свете сделать его доступным человеческому созерцанию».
Но разве можно было уйти от действительности, когда эта действительность была революцией? И куда уйти? В мир камней? Но ведь всего лишь несколько лет назад и он сам и его учитель Вернадский с горечью говорили о том, что мир камней, мир великого богатства земли русской, оказался под ржавым многопудовым замком, а ключ от него зажат в лапах нерадивых и хищных хозяев, ныне изгнанных всенародной властью.
Однако даже крутые повороты истории не сразу меняют людей. Ферсман — эстет, изысканный любитель минералогических редкостей и драгоценных безделок и Ферсман — страстный искатель российских минеральных кладов, нужных его Родине, его народу, шагнул в будущее со всем грузом своего неизжитого прошлого, со всеми неразрешенными противоречиями и вместе с тем с жадным любопытством ко всему новому, что открывалось перед его глазами на гигантской исторической арене.
Рабочие громили немилую и ему жизнь. Бригады рабочего контроля охватывали созданные в период войны «особтопы», «петопы», «москваметы». И ему ли было жалеть эти гнезда хищников, коварно ломавших спицы маленькой тележки Комиссии по изучению естественных производительных сил России, которую с таким трудом во время только что отгремевшей войны налаживали он и его ученые друзья! Новая власть даже в огне битв гражданской войны уже обращалась к науке с призывом помочь строительству новой жизни, помочь пробудить дремлющие в земле богатства, разумно разместить новые заводы, осветить электрическими огнями страну, сделать науку всенародным достоянием.
Казалось бы, чего ему колебаться! Но, подобно многим своим собратьям по науке, литературе и искусству, он не успел еще научиться жить с народом. Он не имел в руках идейного компаса, который мог бы направить его сразу по прямой и единственно правильной дороге. Он не успел еще зажечься той светлой верой в будущее, что вела безвестных героев на штурм Зимнего дворца, в атаки против чужеземных интервентов, заставляла их жертвовать жизнью.
Он и верил и не верил в новую, еще не понятую им жизнь и не мог еще оценить по достоинству глубокий смысл и значение великих событий, происходивших у него на глазах. Не хватало веры, не хватало знаний — новых знаний! Тем, кто призван был учить других, приходилось самим учиться с азов трудной и непривычной для них политической грамоте.
Отвечая на обращение народного комиссара по просвещению 24 марта 1918 года, президент Академии наук А. П. Карпинский заявлял о готовности ученых работать вместе с Советским правительством по его заданиям. Карпинский писал, что среди ученых под влиянием жизни сложилось твердое убеждение о необходимости тесного объединения «чистой науки» с техникой и прикладными знаниями. «…Для всякого ученого в настоящее время ясно, — писал он, — что подобное тесное общение плодотворно для обеих сторон и является истинным залогом настоящего глубокого использования сил природы и сил человека для создания новой, улучшенной во всех отношениях жизни»[41].
Но как туманны были для ученых идеалы этой жизни! Велик был старый груз, мешавший науке плодотворно развиваться и занять сразу достойное место в строительстве новой жизни. О тяжести этого груза свидетельствовали заключительные строки письма. Октябрьская революция рассматривалась в нем, как «взрыв», якобы мешающий «развивать настоящую преемственность, которая одна может явиться надежным залогом жизненного творчества». В этих словах наличествовало явное непонимание исторического значения Октябрьского переворота в жизни страны. И непонимание это было глубоким…
Академия должна была бы начать с разработки плана широких научных обобщений в целях хозяйственного возрождения страны, с координации научных сил вокруг ведущих народнохозяйственных проблем. Но такая прямолинейная и грандиозная постановка вопроса, которая подразумевалась во всех обращениях, ошеломила маститых ученых, а новизна и масштабы задачи смутили их. Они не сразу почувствовали, что наука освобождена революцией от капиталистических пут, с ее дороги убраны социальные и административные рогатки. Отныне она смеет и должна дерзать, ибо революция требует работы, достойной пробужденного народа.
Но ученые еще мыслили прежними масштабами, и мысль их витала в кругу привычных вопросов. Даже А. П. Карпинский, одним из первых вставший на путь сотрудничества с советской властью, возможные решения определял в ограниченных рамках оставшихся нерешенными проблем дореволюционных лет.
«Долголетний рабочий опыт, — говорилось в ответном письме Карпинского, — убеждает Академию в необходимости начинать с определенных реальных работ, расширяя их затем по мере выяснения дела»[42].
Под «реальными работами» А. П. Карпинский разумел в первую очередь именно те разрозненные и ограниченные начинания Комиссии по изучению естественных производительных сил страны, с которыми мы уже отчасти познакомились, с некоторыми дополнениями, вставленными нерешительно руками ученых.
Академия не смогла дать плана работ, в котором бы предусматривалось широкое научное обобщение всех народнохозяйственных проблем. Такой план дал ученым сам Владимир Ильич Ленин. Ленинский «Набросок плана научно-технических работ», относящийся именно к этому периоду — к весне 1918 года, — это не только первый документ председателя Совета Народных Комиссаров, адресованный Академии наук, но и первый ленинский документ перспективного социалистического планирования.
Владимир Ильич писал:
«Академии Наук, начавшей систематическое изучение и обследование естественных производительных сил[43] России, следует немедленно дать от Высшего совета народного хозяйства поручение образовать ряд комиссий из специалистов для возможно более быстрого составления план-а реорганизации промышленности и экономического подъема России.
В этот план должно входить: рациональное размещение промышленности в России с точки зрения близости сырья и возможности наименьшей потери труда при переходе от обработки сырья ко всем последовательным стадиям обработки полуфабрикатов вплоть до получения готового продукта.
Рациональное, с точки зрения новейшей наиболее крупной промышленности и особенно трестов, слияние и сосредоточение производства в немногих крупнейших предприятиях.
Наибольшее обеспечение теперешней Российской Советской республике (без Украины и без занятых немцами областей) возможности самостоятельно снабдить себя всеми главнейшими видами сырья и промышленности.
Обращение особого внимания на электрификацию промышленности и транспорта и применение электричества к земледелию. Использование непервоклассных сортов топлива (торф, уголь худших сортов) для получения электрической энергии с наименьшими затратами на добычу и перевоз горючего.
Водные силы и ветряные двигатели вообще и в применении к земледелию»[44].
Ленинский набросок плана работы Академии наук, который лег в основу ее перестройки[45], перенес работу Комиссии не в новый год, а в новый век, — так разительно изменилась суть ее деятельности. Такую громадную — для того тяжелого времени, — поразительно мощную поддержку получили ее участники [46].
Академия тотчас почувствовала действенность правительственного решения.
На 1918 год Наркомпрос утвердил общую сумму расходов Комиссии по изучению естественных производительных сил страны в размере 780 тысяч рублей. А уже в июле 1918 года, проверив расходование ранее отпущенных сумм, Совет Народных Комиссаров утвердил сверхсметный кредит Академии наук на первое полугодие в сумме двух с лишним миллионов рублей. В этом же году был положительно решен вопрос о судьбе гидрографической экспедиции по изучению Северного Ледовитого океана. Специальные средства были отпущены для организации и проведения работы по изучению радио. Значительную поддержку получили исследования, подводившие научную базу под производство связанного азота.
Немалую роль в определении дальнейшего жизненного пути А. Е. Ферсмана сыграло то обстоятельство, что материальные привилегии в виде ли частого в среде геологов соучастия в капиталистических прибылях, в виде ли иной продажи своих знаний никогда не имели для него значения. В то время как стан врагов революции был ему далек и чужд, его влекли к себе и действовали на него своим примером люди, которых он привык на протяжении многих лет беспредельно уважать и считать для себя образцом в творчестве и в жизни. Ближе всего в то время он стоял к Карпинскому. Мудрый старец сохранил среди всеобщей растерянности российской интеллигенции ясность мысли и твердость решений. Первый президент Академии наук Карпинский, вместе с Вернадским и Крыловым, подписал представление Ферсмана в академики, руководствуясь не только признанием научных заслуг молодого ученою, который был совсем недавно избран профессором, и то лишь Бестужевских женских курсов. Карпинский надеялся на его активную помощь в осуществлении своего искреннего стремления побудить Академию наук честно сотрудничать с рабоче-крестьянской властью.
Рядом с Ферсманом был и Алексей Николаевич Крылов, второй его «академический крестный отец» — «флота генерал-лейтенант», который летом 1919 года, в обстановке враждебного саботажа почти всех своих коллег, взял на себя руководство Военно-морской академией и прочел первые лекции по математике первым советским курсантам. Некоторые из этих курсантов ныне адмиралы.
Избрание Ферсмана действительным членом Академии наук было единогласным.
Доверие обязывает…
Уход «в мир прекрасного камня» не состоялся.
Исполняя поручения Академии наук, Ферсман с жаром обратился к своей прежней деятельности в Комиссии по изучению естественных производительных сил России. Это была одновременно и его первая школа советской работы.
Из сообщения Ферсмана в № 1 журнала «Наука и ее работники» за 1921 год мы узнаем, что в год создания Комиссии ею было подготовлено всего 85 страниц научных отчетов, в следующем 1916 году — 732 страницы, а в 1917 — 416. В 1918 году был подытожен весь предшествующий период трехлетней работы Комиссии по учету всех уже выявленных природных богатств страны, и свыше 800 страниц отчетов свидетельствовали об ее успехе. Настолько было велико организующее и направляющее значение ленинской заботы и внимания к Академии наук, настолько значителен перелом в настроении ведущих ученых, что в самые, казалось бы, тяжелые годы голода и разрухи работа Комиссии приобрела особенно большой размах. К концу 1919 года самоотверженная работа ученых отложилась в виде 2 080 страниц отчетов, а в 1920 году она заняла уже 2 600 страниц. 326 авторов вложили свой труд в эти сводки, по которым впоследствии долгое время работал Госплан, набрасывая контуры первой пятилетки.
В качестве активных участников этого большого дела Карпинский и Ферсман и очутились на станции Имандра полярной ночью 1920 года.
Постройка Мурманской железной дороги началась в 1915 году. Соединяя Петроград, Петрозаводск, Сороку, Кандалакшу, Имандру и Мурманск, эта магистраль пролегала почти прямой линией на север, чуть изгибаясь в сторону Кольского полуострова. Сооружая ее, царское правительство заботилось отнюдь не об экономическом освоении этого богатейшего, но неприютного края. С первых же дней мировой войны немецкий подводный флот блокировал черноморские и балтийские порты. Архангельск не справлялся с переброской военных грузов из Европы. А потому новая дорога к незамерзающему Мурманскому порту была построена с быстротой, изумившей весь мир. Более чем тысячекилометровый путь от Петрозаводска до Мурманска был уложен в семнадцать месяцев. Правда, колея была уложена по невыровненному до конца профилю. Под первыми поездами осыпались насыпи. Такой «времянкой», с оседающим земляным полотном, скрипучими и подгибающимися мостиками, с легкими бараками вместо станционных служб, дорога и перешла в Наркомпуть.
Подсчитали, сколько должно стоить приведение ее в порядок. Оказалось, по меньшей мере, сорок миллионов рублей — сумма, которую нечего было и думать выкроить из скудного бюджета тех лет. Кроме того, вокруг дороги разгорелись горячие споры. Нужно ли достраивать этот разваливавшийся путь, в то время как в средствах остро нуждаются обеспеченные перевозками дороги центра?
Однако закрытие дороги обозначало бы нечто большее, чем ее полное и окончательное разрушение. С ее ликвидацией должен был вернуться в свое первобытное состояние «край непуганых птиц», край нетронутых богатств, нехоженых лесов, буйных, порожистых рек, глубоких озер, готовых соединиться, чтобы образовать удобный водный путь. Закрытия дороги нельзя было допустить. И при поддержке Владимира Ильича возникла замечательная мысль: превратить дорогу в хозяйственный комбинат, во что бы то ни стало сохранив стальные пути, связывающие центральные районы с далекой северной окраиной. В Советской России не должно быть, не будет окраин! Пусть на первых порах осваиваются необжитые еще места. Постепенно дорога будет достраиваться по мере того, как начнет расцветать оживляемый ею край.
Это был один из первых опытов широкого использования безграничных преимуществ советского строя для одновременного и всестороннего развития целого края. Этот опыт, как мы увидим дальше, блестяще удался, а результаты его, естественно, влились в общее русло развивавшейся экономики страны.
Дорога получила в свое полное распоряжение прилегающие к ней угодья — леса, горы и воды — с напутствием: не ждать никакой сторонней помощи, а изыскивать нужные средства и силы на месте.
Отряды энтузиастов двинулись на Север.
Уже осенью в год первого посещения Имандры Карпинским и Ферсманом один из таких отрядов во главе с Ферсманом приближался к Хибинам.
Регулярное сообщение на дороге все еще не было налажено. Теплушку экспедиции часто загоняли в тупик и оставляли подолгу стоять на станциях. Путешественники, высунувшись из вагона, с беспокойством следили за маневрами паровоза, то и дело тревожно спрашивая: «Что? Отцепили? Прицепили?» Александр Евгеньевич в своих рассказах так и называл потом это путешествие: «отцепили-прицепили».
На продолжительных стоянках молодежь раскладывала недалеко от вагона костры и варила пшенную кашу. Ферсман с удивлявшей всех легкостью (он всегда страдал некоторой полнотой) выскакивал из вагона, добывая топливо, пристраивал к огню чайник. Он легко мирился с отдельными недостатками своих спутников, но не терпел медлительности.
Почти все молодые участники первых хибинских экспедиций — «хибинского племени», как любовно называл Ферсман постоянных участников своих исканий на Севере, — пришли к большой самостоятельной научной работе.
По пути в Хибины Ферсману удалось завербовать в свою группу еще одного преданного товарища в преодолении всех путевых невзгод — петрографа Б. М. Куплетского. Сам Куплетский об этом рассказывает так: «…Я возвращался в Петроград после изучения пегматитового месторождения в Северной Карелии. Поезд задержался на станции Кемь. Я вышел побродить по путям. Вдруг из одной теплушки товарного поезда, направлявшегося к Северу, меня кто-то окликнул. Это было так неожиданно в далекой Карелии, где я был всего два раза, что я не сразу сообразил, что окрик относится ко мне. Я оглянулся и увидел у теплушки А. Е. Ферсмана, который стоял в окружении целой группы молодежи. Когда я подошел к нему, он стал с увлечением рассказывать мне, что они едут изучать минералы хибинских тундр, и настойчиво предлагал мне поехать с ним, отложив возвращение в Петроград. Этого я не мог сделать, но мы тут же договорились, что в следующем году я приму участие в изучении Хибин. Так началась моя совместная работа с А. Е. Ферсманом на Кольском Севере, продолжавшаяся с небольшими перерывами 25 лет».
В Имандре, перешагнув рельсы, отряд спустился с насыпи.
— Забудем о мостах и дорогах! — несколько приподнято воскликнул глава экспедиции.
В этом напоминании не было никакой необходимости. На первых же пригорках начинались густые заросли карликовой полярной березы «бетуля-напа». Чуть повыше темнели густые северные ели, переплетающиеся ветвями и корнями, ползущими по земле.
Этот веселый голодный отряд распевал новые песни, и каждый его участник готовился завоевать мир. Отряд составляли преимущественно студенты университета и Географического института, ректором которого Ферсман был избран в 1920 году.
«Исключительно беспокойная наука! — со смехом говорил Ферсман. — Страны молодеют, а учебники географии как раз наоборот — стареют».
Студенты полюбили своего руководителя за то, что он не походил на остальных профессоров, читавших лекции по старинке, старавшихся не замечать того, что они называли «гибелью русской культуры» и что в глазах непредубежденных было ее раскрепощением и началом новой, наиболее славной ее эпохи.
Почему Ферсман организовал именно Географический институт? У него лично было достаточно данных для того, чтобы вдохновенно преподавать и географию. По своей подготовке он был географом широкого профиля. Но ведь все-таки родной областью для него была минералогия…
Если можно говорить о душевном кризисе, который ученый в то время переживал, то отчасти этот кризис был связан с тем, что Ферсман не совсем понимал, кому нужны теперь все его «палыгорскиты» и «невьянскиты». Пока что он берег их как реликвии Минералогического музея Академии наук, директором которого был одновременно назначен.
Сомнения, возникавшие у него в то время, относились к основному вопросу, который он все еще не мог разрешить. Долгое время он не мог отделаться от боязни — и сколько даже сильных умов в первые годы революции разделяли с ним эти опасения! — что практические потребности жизни захлестнут теоретическое естествознание и ему суждено будет отойти в тень и зачахнуть. В этом сказывалось непонимание им сущности процесса научного познания, требующего гармонического сочетания порывов в новые области исследования с практическим освоением уже открытых плацдармов. У Ферсмана эти сомнения выражались, в частности, в настойчивом стремлении всюду (в том числе и в отчете о первых экспедициях в хибинские тундры) подчеркивать, что «только чисто научная отвлеченная мысль рождает практические результаты»[47].
Начинающие исследователи делали все, что полагается заправским путешественникам: отыскивали пути в болотах, делали зарубки на деревьях, осваивали оленьи тропы, проникали по ним в лесную чащу, продвигались вдоль бурных рек.
Каких только препятствий не выдвигает на пути людей северная природа!
Когда по возвращении в Петроград путешественников спрашивали, что их больше всего страшило в пути, одни отвечали:
— Ветер на перевалах! Впервые мы видели, как ураган переносил через ущелья песок и камни. Его сила такова, что выставленный на ветер свисток пронзительно свистит. Другие говорили:
— Переправа через ледяные потоки! Ледяная вода ударяет в ноги, от скользких камней холодеет тело; зато и терять нечего: можно прямо шагать по болоту.
«Несколько раз наша публика тонула, — рассказывал Ферсман, — но у нас были введены необычайные строгости. Тонуть запрещалось, так же как запрещалось спать на отдыхе. Времени мало — работы много, тем более, что приходилось носить продовольствие и снаряжение, а главное камни… Люди утомлялись настолько, что во время пятиминутного отдыха моментально засыпали, их приходилось долго будить. Потом мы ввели пение, и только благодаря этому перестали засыпать в то время, когда надо было сушить вещи».
Камни! Нелегко найти второй пример такой самоотверженности ради науки, как полевая работа минералогов, связанная с переноской на собственных плечах сотен килограммов минералогических образцов.
— Самое трудное — это переходы по камням в тумане! — отвечали на тот же вопрос о трудностях путешествия третьи. — Балансируя на острие одной глыбы, нужно выбрать подходящее место на другой, прыгнуть с грузом, остаться невредимым и начинать все снова… Если оглянуться назад, видишь море серых глыб, громоздящихся в невообразимом хаосе. Но оглядываться некогда…
Старые карты, составленные прежними путешественниками, оказывались неверными. Неожиданно открывались новые реки и неизвестные горные хребты. Тут же их крестили, пользуясь словосочетаниями, непосредственными, как детские прозвища: Гора Длинной долины, Гора Оленьей долины, Гремящий ручей…
Ферсман никому не позволял носить свое снаряжение.
— Дайте нам хотя бы ваше пальто, — просили спутники.
— Нет, нет, у вас своего груза хватает, — отвечал он.
И только тогда, когда пальто начинало волочиться по земле, кто-нибудь потихоньку вытягивал его из рук академика Ферсман ничего не замечал. Стремясь к новым находкам, он забывал обо всем. Тогда его спрашивали:
— Александр Евгеньевич, а где же ваше пальто?
— А? Что? Пальто?., Неужели потерял?
— Потеряли… Нет, нет, не беспокойтесь, вот оно! Спутники объясняли, как пальто попало к ним в руки. Ферсман заразительно хохотал.
— Ну, давайте месить болото. Кто лучше? — шутил он, вытирая ног, собиравшийся на лбу крупными каплями. Ноги увязали в густой тине, каждый шаг давался ценой больших усилий.
Однажды, заночевав на берегу темного, круглого, как чаша, горного озера и отправившись утром на рекогносцировку, разведчики увидели скалу, на которой был красной краской намалеван треугольник — опознавательный знак английских вооруженных сил, вскоре после Октября 1917 года предпринявших вместе с американцами интервенцию на Советский Север.
Эта метка выдавала тех, кто зарился на эти богатые края и воровски разведывал их.
После публикации в «Горном журнале» результатов экспедиции Широкшина сведения о хибинских тундрах на немецком языке в 1845 году поспешил напечатать Миддендорф. В 1884–1885 годах появилось подробное описание «необыкновенных путешествий» туда же Шарля Рабо. Через два года этот край обстоятельно исследовала экспедиция финляндского геолога Рамзая, оставившего по себе недобрую память у саами (прежде называемых лопарями) своими повадками путешествующего сатрапа.
Знаменитый русский кристаллограф Евграф Степанович Федоров во время северных своих странствий побывал на Турьем мысу, где впервые нашел фосфорные руды — апатиты. В его статье «Об апатито-нефелиновых рудах, как идеальном источнике удобрений» содержались даже экономические расчеты, доказывающие их выгодность. Однако наместник царя на мурманской земле, бравый архангельский генерал-губернатор, на заседании Вольного экономического общества, многозначительно поправляя сивые подусники, однажды изрек: «Так как я, бывши в этом крае, изучал его положительно во всех видах, я скажу только то, что там борьба с природой едва ли выносима для человека. Желать развития там торговли и какой бы то ни было промышленности — значит желать невозможного».
Во время англо-американской интервенции в 1919 году в Северный край проник удачливый, хотя и не слишком дальновидный, — иначе бы он не делал ставку на белогвардейских авантюристов, — полярный исследователь капитан английского королевского флота Шекльтон. Он предложил северному белогвардейскому «Краевому правительству» организовать немедленную дополнительную «частную» помощь в борьбе с большевиками. Себе он выговаривал за это скромную комиссию: минеральные, водные и лесные богатства Кольского полуострова в концессию на девяносто девять лет. Генерал Миллер, князь Куракин, купец Мефодиев и другие члены «правительства» отнеслись к этой идее, деликатно именуемой как «участие английского капитала в деле эксплоатации природных богатств полуострова», с полным сочувствием. В Архангельске состоялось чествование Шекльтона представителями сброда, именовавшего себя архангельским «Обществом изучения Севера». Капитан заявил на банкете, что он прибыл «как представитель чистой науки для согласования научной деятельности». Но английская же пословица говорит, что крокодил разевает пасть не для того, чтобы зевнуть. Британский бригадный генерал Уэльм не считал своевременными дипломатические тонкости и тут же внушительно рявкнул, что запроектированная Шекльтоном компания представляет крупные британские интересы. Это заявление нашло подтверждение в Англии, где была выпущена карта, на которой Мурманск был отнесен к английским колониальным владениям. Грабительский договор с Шекльтоном был подписан 19 февраля 1919 года.
Однако расчет был сделан без хозяев. Первую же годовщину этого примечательного, хотя и не очень значительного по своим последствиям, события отметил начдив 18 в телеграмме В. И. Ленину, сообщая о полном разгроме белых банд и бегстве восвояси остатков войск интервентов.
Воды тундры смыли с земли отпечатки английских сапог. Архангельский ветер вымел следы солдатских стоянок, и только широкий треугольник, намалеванный на отроге горы красной краской, — «визитная карточка» шекльтоновских молодцов, наведывавшихся сюда в 1919 году, — напоминал об особом интересе заморских хищников к этому краю.
Маршруты хибинской экспедиции Ферсмана составили восемьдесят семь километров.
Собранные минералогические грузы, поражавшие своей необычностью и разнообразием, говорили об одном: надо скорее сюда возвращаться. Надо продолжать искать!