Первую попытку начертать философию романтизма мы находим в пресловутом романе младшего Шлегеля: «Люцинда». Когда Шиллер, прочел эту нелепейшую книгу мировой литературы, он воскликнул: «Это верх бесформенности».
В самом деле, вы не найдете в этом произведении ни художественного плана, ни единства руководящей мысли: перед вами ряд бессвязных, лирических «дифирамбов», напоминающих не то лепет гениального ребенка, не то патетическую крикливость шарлатана. Автор ухитрился на пространстве немногих страничек поговорить решительно обо всем, нарисовать ряд цинических картин, превосходящих все написанное в этом стиле римскими поэтами и французскими декадентами; изложить претенциозную метафизику страсти, дать подробное определение «романтической иронии» и провозгласить к ужасу всех благонамеренных буржуа — свободу любви. Как бы ни была нелепа и наивна эта книга, она нашла, однако, восторженного защитника в лице известного богослова Шлейермахера, усмотревшего в ней, повидимому, протест против пошлостей филистерской морали.
Роман младшего Шлегеля интересует нас в данном случае только как выражение романтического миросозерцания.
Логическая аргументация нашего автора крайне незамысловата и проста. Всякая деятельность, рассуждает он, приводит всегда к более или менее тяжелым и неприятным разочарованиям, и заставляет нас невольно, часто против желания, разрушать покой и счастие ближнего. Общественная жизнь похожа так или иначе на «войну всех против всех». При таких условиях самое разумное — уединиться, обособиться и предаться лени и праздности. Неаполитанский лазароне, беспечно греющийся на солнце, или индусский мудрец, апатично созерцающий Нирвану, — вот, по мнению автора, истинно счастливые люди: они не работают и не трудятся. Разве жизнь на Олимпе не апофеоз лени и безвольного прозябания? Разве блаженство Адама и Евы не обусловлено полным отсутствием какой бы то ни было деятельности?
«О праздность, праздность! — восклицает Шлегель, — тобою дышат блаженные и блажен, кто тобою живет. Ты, святое сокровище, для нас единственное воспоминание о рае, последний остаток божеского совершенства!» Но подобно тому, как немыслимо душевное настроение, лишенное всякого проявления воли, так и невозможна жизнь, чуждая всякого стремления. «Абсолютная пассивность» (absolute Passivität) — только идеал, к которому стремится романтик, но он, без сомнения, воплощается в «чистом прозябании цветка» (ein reines Vegetiren). «Растение самое нравственное и самое прекрасное создание природы», заключает Шлегель свою наивную философию обломовской лени. Нет ничего удивительного, что романтики всегда увлекались детьми и всегда идеализировали детство, несколько похожее на «чистое прозябание цветка». «Ребенок — божество!» — пел несчастный поэт Фридрих Гёлдерлин. «В нем все покой, все мир и свобода. Он бессмертен, потому что не думает о смерти!»
Откровенно говоря, все герои немецкого романтизма настоящие дети с самой примитивной умственной жизнью и самыми превратными представлениями о реальной действительности. Самый симпатичный и милый из них, «беспутный юноша» Эйхендорф, истинный Обломов немецкого романтизма. Он либо спит по целым дням на сеновале, либо нежится в теплых лучах солнца, на густой, зеленой траве, прислушиваясь к однообразному шуму мельничьих колес и мечтая о сказочных принцессах и заколдованных дворцах. Порою ему кажется, что он от лени «вот-вот распадется на части». Ему хотелось бы быть воздушным облачком, несущимся бесцельно по голубому небу, неизвестно куда, неведомо откуда? Он переносится мысленно в Италию, где по его наивному представлению «сам Господь Бог заботится обо всех, где все время можно лежать на траве, ничего не делая и ничего не думая!» И вот герой берет свою неразлучную скрипку и идет искать эту блаженную страну «сладкого бездельничанья» и когда перед ним раскинулся весь безграничный Божий мир с его полями, утопавшими в солнечном сиянии, и зелеными лесами, наполненными пением птиц и звуками охотничьих рожков, он затянул беспечную песню, песню странствующего романтика5:
Кому Господь дает благословение,
Тому свои откроет чудеса,
Луга, поля и горы и леса
И светлых рек спокойное течение.
Того он в свой далекий мир пошлет,
Где нет забот о насущном хлебе,
Где луч зари сверкает в синем небе,
Где мысли вольной радостен полет.
Все эти произведения служат как бы поэтической прелюдией к философии Шопенгауера.
Но автор системы «Мир как воля и представления» сумел, конечно, обосновать романтический квиэтизм рядом психологических и метафизических законов. Каждое желание, т. е. каждое проявление личной воли вызывается, по мнению великого пессимиста, чувством неудовлетворенности, т. е. чувством страдания. Стремясь удовлетворить вспыхнувшее желание, мы однако никогда не получаем того интенсивного наслаждения, на которое надеялись и которое воображали: в итоге получается ряд разочарований т. е. новых страданий.
Чтобы избежать этих вечных мучений, необходимо уничтожить в себе субъективную волю, убить ее неустанным аскетическим самоистязанием: это не только разумно, но и в высшей степени нравственно, потому что мировая жизнь — грех, нуждающийся в искуплении. Каждый человек обязан поэтому обособиться, уйти от общества, тем более, что прогресс — иллюзия, и подражать индусским факирам.
Таким образом Шопенгауер, отправляясь от других предпосылок и обставляя свои рассуждения массой интересных наблюдений и остроумных мыслей, пришел, в сущности, к тем же выводам, которые Шлегель провозгласил последним словом житейской мудрости в романе «Люцинда». Был, впрочем, один вопрос, в котором романтики сначала разошлись с великим мыслителем. Если Шопенгауер провозгласил счастие — химерой, а жизнь — беспрерывным страданьем, то поэты праздности и лени искали личное блаженство, по примеру Руссо, в тех или других иллюзиях, в чувстве любви, в чувстве природы и в чувстве красоты. Лишь впоследствии им пришлось убедиться в проницательности великого, угрюмого пессимиста.