Возможно ли счастие в служении искусству? В романе Тика «Франц Штернбальд» встречается стихотворение, воспевающее греческого певца Ариона, который, сидя на спине дельфина, укрощает своей чарующей музыкой взволнованное, бушующее море. Вслед за Тиком старинному певцу посвятили Август Шлегель — балладу, а Новалис — лирический гимн в прозе; это не случайное совпадение. Поэт, которому покорны стихии и все существа, который своим магическим жезлом превращает серую, будничную действительность в сказочный рай, он — один из самых излюбленных и типических героев немецкого романтизма.
С тех пор, как появились в свет «Сердечные излияния отшельника, любящего искусство12, написанные молодым, безвременно угасшим эстетиком Вакенродером, все романтики уверовали, что идеальным человеком является исключительно художник или поэт. Пример Гёте и обаяние первой части «Вильгельм Мейстера» могли только шире распространить этот взгляд. «Бог есть красота, и красота есть Бог»! — писал юный Вакенродер. Но этот вечный идеал доступен человеческому взору только в оболочке природы или искусства и потому лишь тот исполняет свое назначение на земле, кто беззаветно отдается созерцанию художественных произведений или природы. «Истинная религия — любовь к красоте; настоящие служители Бога — художник и поэт!»
В этих немногих словах кроется теоретическая предпосылка всей романтической философии. Их применение к жизни и к литературе составляет положительную сторону романтизма. И вот поэты праздности и эстетических восторгов потянулись длинной вереницей из скучной, прозаической Германии на благодатный юг, в Италию.
Когда лорд Байрон посетил этот край, «мать искусства, чудес и религии», «давший нам знания», то он, выдвигавший всегда на первый план политические и социальные вопросы и подчинявший им как истый сын XVIII в., литературу и поэзию, он не мог не воскликнуть13.
О, Боже, лучше б ты осталась,
Не так прекрасна, но сильна,
Тогда б восстала вся страна
И власть гонителей прервалась!
Но такое настроение было совершенно чуждо и непонятно немецким романтикам, которые, подобно Тику и Вакенродеру, мечтали поселиться в Италии, чтобы посвятить свою жизнь чистому, безвольному созерцанию произведений искусства. Когда оказалось невозможным исполнить эту мечту, тогда романтики стали рисовать в своих произведениях картину идеальной Италии, где обыватели — исключительно художники и поэты, где можно вдоволь наслаждаться безмятежным прозябанием среди смеха, веселья и любви и где жизнь превращается в пламенную молитву пред алтарями искусства14.
Другие романтики, как, напр., Гёлдерлин, устремлялись в Грецию, к берегам прелестного Илисса, в «теократию красоты» или в «царство муз». Этих слабовольных и эгоистических эстетиков горе Эллады мало волновало и мало тревожило. Пламенные стихи Байрона15, взывавшие к прежней эллинской доблести и к освобождению страны, едва ли вырвали бы их из заколдованного круга отвлеченных грёз и изнеженной мечтательности. Но представления романтиков о Греции были такие же фантастические, как их понятия об Италии: это в сущности все тот же блаженный остров Атлантида, описанный Новалисом в его романе «Генрих Офтердинген», та сказочная страна, где вечно царит весна, нет нужды и горя, где все равны и счастливы, на престоле восседает поэт и все подданные слагают стихи.
Тот же самый апофеоз эстетического созерцания мира, который является основой романтического мировоззрения, встречается также в философии Шопенгауера. Мы уже знаем, что, по мнению великого пессимиста, все страдания человека проистекают из его желаний, приводящих его к постоянным разочарованиям. Определив, по примеру Канта, эстетическое наслаждение, как настроение, лишенное всякого волевого напряжения, Шопенгауер должен был совершенно логично усмотреть в нем преддверие к Нирване, а в эстетическом наблюдателе единственного счастливого человека. Но он понимал прекрасно немыслимость постоянного безвольного созерцания мира, и указал поэтому, как на единственное спасение, на аскетическое самоубийство воли. Словом романтики не нашли абсолютного счастия и в служении искусству, идеалу красоты.