П.В. Чесноков. НЕОГУМБОЛЬДТИАНСТВО

1

Вскрывая гносеологические корни идеализма, В.И. Ленин писал:

«Философский идеализм есть только чепуха с точки зрения материализма грубого, простого, метафизичного. Наоборот, с точки зрения диалектического материализма философский идеализм есть одностороннее, преувеличенное, überschwengliches (Dietzgen) развитие (раздувание, распухание) одной из черточек, сторон, граней познания в абсолют, оторванный от материи, от природы, обожествленный…

Познание человека не есть (respective не идет по) прямая линия, а кривая линия, бесконечно приближающаяся к ряду кругов, к спирали. Любой отрывок, обломок, кусочек этой кривой линии может быть превращен (односторонне превращен) в самостоятельную, целую, прямую линию, которая (если за деревьями не видеть леса) ведет тогда в болото, в поповщину (где ее закрепляет классовый интерес господствующих классов). Прямолинейность и односторонность, деревянность и окостенелость, субъективизм и субъективная слепота voilà гносеологические корни идеализма»[1].

Исключительно велика роль языка в познавательной деятельности. Без языка само человеческое познание оказывается невозможным, поскольку без материальных языковых средств (без языковых знаков) в сознании человека не могут формироваться на базе наглядных, чувственных образов нечувственные, обобщенные, абстрагированные и опосредствованные отражения действительности, т.е. мысли, иначе говоря, невозможно мышление, которое представляет собой не что иное, как процесс формирования таких отражений и оперирования ими.

«Идеи не существуют оторванно от языка»,

– говорит К. Маркс[2].

«Язык есть непосредственная действительность мысли»[3].

Положение о неразрывном единстве языка и мышления занимает центральное место в учении диалектического материализма и марксистского языкознания о соотношении мысли и языка. Однако, как ни значительна функция языка в становлении и воспроизведении логических абстракций, а значит, и в познавательной деятельности человека в целом, она составляет лишь одну из сторон (один из отрезков) этой деятельности, и преувеличение, абсолютизация ее роли в процессе познания ни к чему, кроме идеализма в учении о языке, привести не может. Такой «лингвистический» идеализм проистекает из метафизической односторонности в понимании логического (рационального) познания, из его отрыва от чувственного отражения и объективной реальности (если не полного, то частичного, состоящего в отрицании существования в действительности и чувственной сфере прообразов для целого ряда фактов, обнаруживаемых в логическом мышлении), а в значительной мере из отрыва одних сторон языка и мыслительной деятельности от других и даже одних сторон самой объективной действительности от ее других сторон.

Ярким примером возникновения идеалистического взгляда на процесс познания, а через него на общественную жизнь и мир в целом в результате преувеличения роли (абсолютизации) одного из отрезков познавательного пути, а именно процесса формирования логических абстракций при помощи языка, является неогумбольдтианское языкознание с двумя его разветвлениями – европейским и американским.

Представители неогумбольдтианства решительно отстаивают идею внутреннего единства языка и мышления и подвергают порой резкой критике тех, кто не признает этого единства и допускает возможность мыслительной деятельности без языка, усматривая между языком и мышлением лишь внешнюю связь.

Один из наиболее характерных представителей неогумбольдтианского языкознания Л. Вайсгербер квалифицирует как наивное и, следовательно, ненаучное такое понимание языка, согласно которому язык есть средство лишь выражения и сообщения готовых мыслей, средство взаимопонимания, не связанное с процессом формирования самой мысли. Эта трактовка языка, по мнению Л. Вайсгербера, подобна пониманию воды как средства для мытья или утоления жажды[4].

Г. Хольц утверждает, что человек способен понимать самого себя и мир благодаря языку, что без языка не существовали бы ни духовные индивиды, ни общество; что все, что не выражено при помощи языка, остается на уровне животного инстинкта[5]. Г. Хольц возражает Г. Клейсту, разрывающему язык и мышление и допускающему, что «дух» может закончить мысль до речевого выражения, что ясная мысль может быть неясно выражена. Г. Хольц считает, что даже невысказанная мысль образуется с помощью языка, так как человек в этом случае пользуется понятиями и логическими отношениями, а значит, словами и грамматическими формами; то, что неясно выражено, не может ясно осознаваться[6]. Развертывание предложения – это ход самой мысли. Если есть предложение, то, следовательно, есть и мысль[7].

Б. Уорф также признает ошибочным мнение, будто речь лишь выражает то, что в основных чертах сложилось в сознании без помощи языка, что формирование мысли – это якобы самостоятельный процесс, никак не связанный с природой отдельных конкретных языков[8].

Исходя из положения о безусловном единстве языка и мышления, Б. Уорф с логической неизбежностью приходит к убеждению в том, что системы условных символов математики, символической логики, философии и других наук – это не построения, противостоящие языку и имеющие дело непосредственно с областью чистого мышления, а особые ответвления языка[9]. С этим нельзя не согласиться, поскольку указанные символы, так же как и единицы естественного языка, выступают в качестве непосредственной действительности мысли, ее материальной основы.

Следует сказать, что во взглядах неогумбольдтианцев на соотношение языка и мышления наблюдаются и некоторые противоречия, приводящие в отдельных случаях к отступлению от категорического признания единства языка и мышления и определяющего влияния языка на сферу сознания, на познавательный процесс. Наиболее заметны эти противоречия, пожалуй, в воззрениях Б. Уорфа, который в одной из своих работ недвусмысленно заявляет:

«Мои собственные наблюдения дают мне право утверждать, что язык, несмотря на его огромную роль, напоминает в некотором смысле внешнее украшение более глубоких процессов нашего сознания, которые уже наличествуют, прежде чем возникает любое общение, происходящее при помощи системы символов или сигналов, и которые способны моментально создать такое общение (хотя оно и не будет истинным соглашением) без помощи языка или системы символов»[10].

В другой работе Б. Уорф подчеркивает обратное влияние мышления на язык:

«Язык… отражает массовое мышление; он реагирует на все изменения и нововведения, но реагирует слабо и медленно, тогда как в сознании производящих изменения это происходит моментально»[11].

Однако наблюдающиеся в отдельных случаях противоречия не изменяют сущности неогумбольдтианского учения, в основе которого, как уже отмечалось, лежит метафизическое преувеличение роли языка в образовании мыслительных отражений действительности (логических абстракций) и игнорирование или преуменьшение роли иных факторов в этом процессе.

Основные положения этого учения сводятся к следующему:

а) язык определяет мышление человека и процесс познания в целом, а через него – культуру и общественное поведение людей, мировоззрение и целостную картину мира, возникающую в сознании;

б) люди, говорящие на разных языках, познают мир по-разному, создают различные картины мира, а потому являются носителями различной культуры и различного общественного поведения;

в) язык не только обусловливает, но и ограничивает познавательные возможности человека;

г) от различия языков зависит не только разница в содержании мышления, но и различие в логике мышления.

Вслед за В. Гумбольдтом, Л. Вайсгербер признает, что язык в любом его состоянии образует целостное мировоззрение, выражая все представления нации о мире, являющиеся результатом преобразования мира с помощью языка. Множество языков означает не равное ему количество различных наименований одной и той же вещи, а различные воззрения на нее. Различие языков – это не только различие внешнего звучания и чувственно воспринимаемых знаков, но и различие самого мировоззрения[12]. Из предпосылок реального мира и человеческого духа язык образует мыслительный промежуточный мир, который, являясь, таким образом, результатом сознательного человеческого действия, воспринимается как единственная картина мира, доступная говорящим на данном языке. Л. Вайсгербер пишет:

«Здесь мы имеем дело с тем „преобразованием“ реального мира „в собственность духа“, в котором со времен Гумбольдта видят единственное основание для существования языка и результаты которого получают выражение в мировоззрении конкретного языка. Проникновение в мировоззрение языка есть предпосылка плодотворной работы для всех видов языкового исследования. Исходя из этого принципа, можно установить и дальнейшие задачи динамического исследования языка: рассмотрение его как культурнообразующей силы, поскольку именно язык представляет обязательное условие человеческого культурного творчества и принимает участие в формировании его результатов. Этот же принцип обусловливает понимание языка как историкообразующей силы, поскольку он… охватывает собою и духовно стимулирует постоянного носителя исторической жизни – народ»[13].

Подчеркивая, что любой мыслительный процесс включается в языковую деятельность, Г. Хольц в то же время утверждает, что сфера языка устанавливает для мышления определенные горизонты, определяя пределы для движения мысли[14]. Признавая объективное существование мира как совокупности разрозненных вещей, его предшествование сознанию, Г. Хольц не видит в самом мире внутреннего единства и считает, что только благодаря дейктической функции языка возникает взаимосвязь и упорядоченность вещей (пространственная, временная и т.д.); что лишь язык конструирует мир как связное и значимое целое. В результате отношение индивидов к вещам становится единообразным, возникает общий мир говорящих на данном языке и одновременно порождается сама общность людей. Г. Хольц ссылается на Канта, выводящего такую упорядочивающую функцию сознания из заключенного в самом субъекте чувства различения, которое позволяет произвести разделение сфер мира, осуществить ориентировку в пространстве, а из нее вывести и ориентировку во времени. Конструируя мир как единое целое, язык этим же действием определяет границы его постижения[15]. Г. Хольц допускает, что тот или иной язык может быть достаточно подвижен, чтобы развить новые позиции и выработать иной, несколько видоизмененный взгляд на мир, но при этом основная схема, определяющая возможности формы миропонимания, остается константной[16]. Таким образом, идеалистическое учение об обусловленности картины мира определенным языком с неизбежностью ведет к «лингвистическому» агностицизму – к признанию ограничения познавательных возможностей человека свойствами того языка, с помощью которого он творит картину мира. Равным образом функцию упорядочения по отношению к хаосу явлений объективной действительности, способность создавать стройную, для каждого языка иную, картину мира, а значит, и ограничивать познание человека приписывает языку и Б. Уорф:

«Было установлено, что основа языковой системы любого языка (иными словами, грамматика) не есть просто инструмент для воспроизведения мыслей. Напротив, грамматика сама формирует мысль, является программой и руководством мыслительной деятельности индивидуума, средством анализа его впечатлений и их синтеза. Формирование мыслей – это не независимый процесс, строго рациональный в старом смысле этого слова, но часть грамматики того или иного языка и различается у разных народов в одних случаях незначительно, в других – весьма существенно, так же, как грамматический строй соответствующих языков. Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном – языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы – участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию. Это соглашение имеет силу для определенного речевого коллектива и закреплено в системе моделей нашего языка»[17].

Положение о зависимости картины мира от конкретной языковой системы Б. Уорф провозглашает как принцип лингвистической относительности, выражающий в наиболее сжатой форме существо неогумбольдтианской теории языка,

«который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или по крайней мере при соотносительности языковых систем»[18].

Умеренные представители рассматриваемого направления воздерживаются от столь решительных заключений относительно определяющей роли языка по отношению к мышлению и культуре в целом. Так, Д. Хаймс говорит лишь о возможных точках зрения на связь между языком и другими элементами культуры; согласно первой точке зрения, язык является ведущим, определяющим по отношению к другим элементам культуры; согласно второй, – другие элементы культуры играют такую роль по отношению к языку; согласно третьей точке зрения, язык и другие элементы взаимно детерминируют друг друга, согласно четвертой, – и язык, и другие элементы культуры в равной степени детерминируются некоторым третьим фактором (народным духом, национальным характером и т.д.)[19]. Д. Хаймс считает допустимым говорить о двух типах лингвистической относительности, но эти типы определяются, по его утверждению, не реальной направленностью зависимости, а направленностью вывода о фактах языка и культуры: первый тип характеризуется тем, что на основании языковых данных делается вывод относительно других аспектов культуры, второй – тем, что вывод осуществляется в обратном направлении – от этнографических данных к фактам языка[20]. Как полагает Д. Хаймс, с уверенностью можно говорить лишь о наличии параллелизма в свойствах языка и в свойствах других элементов культуры, определенной корреляции языковых моделей и моделей других частей культуры, что, естественно, является продуктом совместного исторического развития. В силу такой корреляции речевая манера в известной мере свидетельствует о познавательном стиле, но не больше: на ее основе нельзя судить о внутреннем содержании познания. Вывод о зависимости мировоззрения от языка можно сделать лишь при абстрагировании фактов языка от контекста употребления, а это недопустимо при разумном подходе[21].

Взгляды Д. Хаймса нельзя признать типичными для неогумбольдтианства, они занимают, так сказать, периферийное положение в неогумбольдтианском языкознании. Выясняя же философские основы этого научного направления, разумеется, следует ориентироваться на его наиболее характерных представителей, на тех, кто наиболее полно и ярко выражает существо самого направления (на Л. Вайсгербера, Г. Хольца, Э. Сепира, Б. Уорфа).

2

Из учения неогумбольдтианства об особой роли языка по отношению к мышлению и познанию в целом, по отношению к культуре и социальному поведению человека вытекает и особое понимание языка как социального явления.

Выше отмечалось, что Л. Вайсгербер выступает против наивного понимания языка как средства выражения и сообщения мысли, как орудия взаимопонимания. Такая трактовка языка, по мнению Л. Вайсгербера, не вскрывает самого существенного в нем. Положение о сущности языка было сформулировано еще В. Гумбольдтом, который определил его как силу духовного образования[22]. Будучи не законченным произведением (ergon), а всегда деятельной силой (energeia), язык создает из разрозненных предметов целостную картину мира, превращая его в собственность духа. При этом язык сам выступает как орудие (инструмент) во власти духа[23].

Как средство формирования картины мира понимает язык и Г. Хольц, который, не отвергая попытки Канта представить язык в качестве посредника между чувственным познанием и понятием (логическим мышлением), квалифицирует язык как границу идеи и действительности, как переход действительности в мысль, как сущность контакта человека с миром в том диалектическом смысле, что через язык человек формирует для себя мир (точнее, картину мира) в определенных границах, в пределах которых может получать от него сведения. При этом человек становится тем, что он есть, так как обретает способ познания мира. Таким образом, язык одновременно оказывается и средством формирования самого человека[24]. Г. Хольц отмечает роль практической деятельности в контакте человека с миром, но эта роль не рассматривается им как ведущая, определяющая существо контакта в целом.

Подобное понимание языка свойственно также Б. Уорфу и другим неогумбольдтианцам.

Разумеется, представители неогумбольдтианского направления в языкознании не отрицают коммуникативной функции языка, но они принижают роль этой функции, считая ее не основной, а производной от функции мыслеобразования, не раскрывающей сущности языка.

Даже Э. Сепир, который придает большое значение процессу коммуникации и первоначально не видит оснований для оспаривания общепринятого мнения о функции общения как первичной функции языка[25], в конечном счете признает более правильным утверждение, что

«первично язык является реализацией тенденции рассматривать объективную реальность символически, и именно это его качество сделало его пригодным для целей общения»[26].

Признав язык в первую очередь символическим (т.е. знаковым) средством представления действительности[27], Э. Сепир, подобно другим неогумбольдтианцам, трактует его как творческую силу, разграничивающую, упорядочивающую, классифицирующую факты объективной реальности, иначе говоря, обусловливающую характер ее изображения в сознании человека.

Отодвигая на задний план коммуникативную функцию, Э. Сепир сосредоточивает внимание на взаимодействии языка и мышления, языка и объективной действительности. По отношению к мышлению язык, по мнению Э. Сепира, выступает в функции мыслеобразования, которое понимается не только как преобразование формы отражения мира, данного вначале в виде чувственного восприятия, но и как порождение такого содержания, которое отсутствует в чувственном материале. Номинативная функция (функция обозначения, знаковая функция), в которой язык выступает по отношению к объективной действительности, превращается в функцию идеального преобразования действительности, порождения картины мира, не являющейся более или менее точной копией реального мира. Поскольку, с точки зрения неогумбольдтианцев, мир сам по себе есть лишь совокупность разрозненных вещей, собственно номинативную функцию язык осуществляет лишь по отношению к отдельным фактам (предметам), связи же между предметами и явлениями, их группировки и взаимодействия порождаются творческой силой языка. Поэтому в отношении классов вещей и явлений, их связей и объединений в сложные комплексы в пространстве и времени языковой знак теряет функцию объективной номинации, становясь субъективно-произвольным выразителем идей, не отражающих объективную действительность. Неогумбольдтианская концепция языка ведет к учению о произвольности значения языкового знака, что вполне определенно признается Л. Вайсгербером, трактующим языковой знак в духе философии символических форм Э. Кассирера, который пишет:

«Символические знаки языка существуют не для того, чтобы обозначать что-либо существующее помимо них. Напротив, бытие выводится из этих символов»[28].

Бытие, не существующее независимо от символов и «выводимое» из них, разумеется, есть мнимое бытие, лишь видимость бытия, субъективно-произвольная картина бытия, порождаемая сознанием.

У Э. Сепира нет столь категорических заявлений о произвольности значения языкового знака, однако его высказывания о соотношении языка и познания не допускают какой-либо иной интерпретации знаков языка:

«Совершенно ошибочно полагать, что человек ориентируется в действительности без помощи языка и что язык есть просто случайное средство решения специфических проблем общения и мышления. Факты свидетельствуют о том, что „реальный мир“ в значительной мере бессознательно строится на языковых нормах данного общества. Не существует двух языков настолько тождественных, чтобы их можно было считать выразителями одной и той же социальной действительности. Миры, в которых живут различные общества, – отдельные миры, а не один мир, использующий разные ярлыки»[29].

И далее Э. Сепир пишет:

«Даже относительно простой акт познания в большей степени, чем мы полагаем, зависит от социальных моделей, называемых словами. Если, например, провести ряд линий различной формы, их можно осознать и подразделить на такие категории, как „прямая“, „ломаная“, „кривая“, „зигзагообразная“, соответственно классификации, которая устанавливается самими существующими в языке терминами. Мы видим, слышим или иным образом воспринимаем действительность так, а не иначе потому, что языковые нормы нашего общества предрасполагают к определенному отбору интерпретаций»[30].

Желая наиболее рельефно представить независимость языка от объективной действительности, его способность самостоятельно порождать такое идеальное содержание, которое якобы не находит соответствия в реальном мире (поскольку не отражает его, а существует лишь как семантическая сторона языковых терминов и форм, являясь вместе с ними продуктом системы языка), Э. Сепир проводит аналогию между развитием языка и развитием математической системы. В основе последней лежат объективные отношения, познаваемые опытным путем и отражаемые в виде исходных аксиом. Но в ходе дальнейшего развития математической системы чисто логическим путем создаются такие отношения, которые основываются не на опытных данных, не на непосредственном отражении объективного мира, а на формальных законах самой системы. То же самое, по мнению Э. Сепира, происходит и при развитии языка, который, используя в качестве исходного материала отражение фактов действительности, порождает затем идеальные факты, не обращаясь к объективной реальности[31].

Действительно, математическая система позволяет, опираясь на исходные опытные данные, выводить новые отношения без их непосредственного отражения с помощью органов чувств. Однако, будучи выведенными чисто логическим путем, сконструированными по формальным законам системы, эти отношения находят соответствие в материальном мире, если исходные данные были истинными, т.е. соответствовали действительности, и формальные законы, которые есть не что иное, как отражение общих связей и отношений действительности, были правильно применены к ним.

«Если наши предпосылки верны и если мы правильно применяем к ним законы мышления, то результат должен соответствовать действительности»,

– говорит Ф. Энгельс[32]. Это же наблюдается и в развитии системы языка, если отправные данные являются верным отражением реального мира.

3

Неоправданное преувеличение роли языка в процессе познания, приписывание языку несвойственной ему функции (рассмотрение языка как средства порождения такого содержания в мышлении, которое не отражает фактов действительности) приводит неогумбольдтианцев к субъективно-идеалистической философии позитивизма. Суть дела не меняется от того, что отдельные представители неогумбольдтианства заявляют о признании объективного существования мира, природы.

Стремясь предупредить возможные обвинения в идеализме, Г. Хольц заверяет читателя, что идеализм в учении о языке наблюдается лишь тогда, когда на передний план выдвигается только творческая деятельность языка, а существование объективной реальности вообще игнорируется. Сам Г. Хольц не считает свои взгляды на язык идеалистическими, поскольку он признает, что язык ориентирован на действительность и что с его помощью познается мир как субстанция, независимая от сознания[33].

Л. Вайсгербер, якобы отвергающий крайности как идеализма, так и материализма, занят поиском третьего, промежуточного пути. Он надеется найти его с помощью фактов языка, на основе лингвистического анализа языкового материала и установления подлинной роли языка в процессе познания. Л. Вайсгербер пишет:

«В антитезе идеализм – реализм (т.е. материализм. – П.Ч.) лингвистическое решение занимает обоснованное срединное положение: не наивное перетолкование мыслительного мира в смысле простого отражения совокупности явлений „объективного“ характера, но также и не уход в область чистых идей, не имеющих никакого отношения к реальному миру»[34].

Подчеркивая отличие фактов сознания от реального бытия, Л. Вайсгербер в то же время отмечает, что они как-то соотнесены с самим бытием и являются результатом его познания. Эту мысль он излагает следующим образом:

«Признавая объективный характер природы, мы должны учитывать и различия, существующие между „реальной“ и „мыслимой“ природой, и задача как раз и заключается в том, чтобы показать, как эта природа духовно постигается и преобразуется. И обратно: устанавливая, что духовные „реальности“ могут принимать форму для сознательного человеческого мышления только тогда, когда они определяются в виде языковых полей, не следует думать, что эти духовные величины имеют только языковое существование»[35].

Приведенные заявления свидетельствуют о непоследовательности и эклектизме воззрений их авторов, которые, подобно Канту, признают существование объективного мира, не зависящего от сознания человека и воздействующего на его чувственную (наглядно-образную) сферу, но результатом этого воздействия признается не стройная, целостная картина отраженного мира, а хаотический набор опытных данных о механической совокупности разрозненных явлений. Эти эмпирические факты, по мнению неогумбольдтианцев, благодаря творческой активности языка упорядочиваются, распределяются по классам, вступают друг с другом в пространственные, временные и причинно-следственные отношения. Так конструируется мир как связное целое. Целостная картина мира, по этой теории, творится человеческим сознанием при помощи языка, не будучи более или менее точным отражением объективного мира. Таким образом, во взглядах неогумбольдтианцев обнаруживаются все признаки субъективно-идеалистической теории познания в духе Канта, Фихте, неокантианской философии, старого и современного позитивизма.

Представители европейской разновидности неогумбольдтианства опираются непосредственно на Канта и неокантианство. Так, в своей работе «Язык и мир. Проблемы философии языка» Г. Хольц часто прибегает к авторитету Канта[36]. Л. Вайсгербер, развивая учение о произвольности языкового знака, обращается к философии символических форм Э. Кассирера.

Следует отметить, что в плане субъективистского истолкования процесса познания, неогумбольдтианцы идут дальше приверженцев кантианского направления, так как связывают картину мира со структурными особенностями языков, со спецификой их грамматики и лексического состава. Дальнейшие выводы из принципа лингвистической относительности должны вести, по справедливому замечанию Ф. Росси-Ланди, к размножению априорной кантовской трансцендентальной эстетики и логики по числу существующих и существовавших человеческих языков[37], что неизбежно связано с множеством картин мира, порождаемых различными языками.

Представители американской разновидности неогумбольдтианства в своих произведениях не ссылаются ни на Канта, ни на других философов-идеалистов, однако их исследования идут в общем русле позитивистской теории познания. Поэтому М. Блэк – критик принципа лингвистической относительности – вполне обоснованно усматривает в положении Б. Уорфа о мире как калейдоскопическом потоке впечатлений, который должен быть организован человеческим сознанием, явное сходство с тезисом американского прагматиста У. Джемса о том, что «мир – это опыт», а опыт – это «поток переживаний»[38].

Не вызывает сомнения идентичность указанного положения Б. Уорфа с учением английского позитивиста Г. Спенсера о чувственно воспринимаемых явлениях и их комбинировании с помощью общих законов, являющихся субъективным продуктом сознания[39], с соображениями Дж. Беркли об объединении отдельных чувственных впечатлений или представлений в вещи действием ума[40], с высказываниями махистов об организации субъектом беспорядочного потока ощущений в комплексы ощущений[41].

М. Блэк утверждает, что «лингвистические занятия Уорфа привели его к Бергсону»[42], который разрывает сознание, обладающее длительностью, и мир неподвижных, неизменных материальных предметов, подобно тому, как Уорф и другие сторонники неогумбольдтианства отрывают целостную идеальную картину мира от реальной совокупности разрозненных явлений.

Естественна близость философских воззрений неогумбольдтианцев к философии неопозитивизма с его двумя фазами – логическим позитивизмом (М. Шлик, Р. Карнап, О. Нейрат, Б. Рассел, А. Айер и др.) и лингвистическим позитивизмом (А. Пап, У. Куайн, Д. Уисдом, Д. Остин, Г. Райл, поздний Л. Витгенштейн и др.), включающим в себя и американских «общих семантиков» (С. Чейз, А. Кожибский, С. Хаякава, А. Рапопорт). Характерной чертой неопозитивизма является стремление

«выдать язык (в его естественной и искусственной формах) за главный и даже единственный объект философского исследования; неопозитивизм устремлен в область лингвистической проблематики»[43].

Неопозитивизм в еще большей степени, чем неогумбольдтианство, преувеличивает роль языка в конструировании картины мира, признавая зачастую, что все элементы этой картины обусловлены языком. В своей крайней форме неопозитивизм рассматривает язык как единственную данную человеку реальность. В этом случае картина мира, создаваемая языком, отождествляется с самим миром.

«Тот факт, что мир есть мой мир, проявляется в том, что границы языка (единственного языка, который понимаю я) означают границы моего мира»,

– пишет Л. Витгенштейн[44].

В основе субъективно-идеалистического взгляда неогумбольдтианцев на язык как на духовную силу, организующую в процессе познания хаос объективной реальности в целостную систему, взгляда, ведущего к противопоставлению, а затем и к разрыву объективного мира и его идеального изображения, лежит игнорирование диалектики отдельного и общего, обусловившее ярко выраженный номиналистический подход к вещам объективного мира. При таком подходе вещи, взятые сами по себе, признаются сугубо индивидуальными образованиями, не содержащими в себе ничего, что объединяло бы их с другими вещами. Вот почему объективный мир представляет собой лишь механическую совокупность разрозненных предметов. Приложение одних и тех же языковых единиц и форм к различным предметам и явлениям объединяет их в классы, при этом начинает мыслиться их общность, порождаемая самим процессом объединения – тем, что к ним прилагаются единицы, воспроизводящие общие идеи широких классов вещей. Номинализм приобретает, таким образом, весьма определенную концептуалистическую направленность. Возникновение общности, однопорядковости позволяет предметам и явлениям вступать в определенные (пространственные, временные, причинно-следственные) связи и отношения с другими предметами и явлениями, соединяться в более крупные образования, благодаря чему создаются связи частей и целых. Все это осуществляется опять-таки с помощью языковых средств, которые выражают соответствующие связи и отношения.

Г. Хольц пытается в известной мере подкрепить метафизический разрыв отдельного и общего, изображение общего только как идеального факта, чуждого хаотической объективности, ссылкой на диалектический материализм – на известные высказывания В.И. Ленина:

«Всякое слово (речь) уже обобщает»[45].

«В языке есть только общее»[46].

«Название есть нечто всеобщее, принадлежит мышлению, делает многообразное простым»[47].

Диалектический материализм действительно признает обобщающий характер единиц языка, однако он решительно отвергает номиналистическую концепцию, отрицающую существование общего в объективной действительности, и рассматривает общее в языке как отражение общего в предметах и явлениях самого объективного мира.

Некоторых представителей неогумбольдтианства не может удовлетворить примитивное номиналистическое объяснение преобразующей функции языка, изображающее эту функцию как свойство объединять ничем не связанные, изолированные факты действительности. Поэтому они развивают более тонкую и более сложную интерпретацию роли языка в процессе познания.

Так, Г. Хольц, до некоторой степени противореча самому себе, говорит о выделении, раскрытии с помощью языка определенных аспектов в самих вещах, которые обусловливают те или иные точки зрения на вещи[48]. В разделе о логическом высказывании Г. Хольц пишет о реальном подчинении общего, отраженного в предикате, отдельному, отраженному в субъекте (эта подчиненность состоит в том, что общее получает реальность только через отдельное). Таким образом, Г. Хольц подходит к признанию существования общего в самих конкретных вещах. Остается сделать один шаг до утверждения, что обобщение, объединение предметов в классы осуществляется на основе реально существующих в них общих признаков. Однако Г. Хольц не делает этого шага, так как не может преодолеть метафизической односторонности в истолковании связи отдельного и общего в конкретных вещах. Вместо того чтобы признать двустороннюю зависимость (взаимоподчиненность) общего и отдельного, он видит только реальную подчиненность общего отдельному, а подчиненность отдельного общему считает чисто логической, поэтому и объединение многих отдельных в классы на основе существующих у них общих признаков рассматривает лишь как логико-языковой процесс, не находящий соответствия в объективном мире[49]. Метафизическое отступление от диалектики отдельного и общего носит, таким образом, более тонкий характер (оно выступает не как разрыв отдельного и общего, а как разрыв двух взаимосвязанных и противоположно направленных отношений между отдельным и общим), но метафизика по-прежнему остается метафизикой. Она не позволяет Г. Хольцу преодолеть номинализм, а значит, и субъективный идеализм в учении о роли языка в познании.

В действительности же отдельное подчинено общему тоже реально, только в ином плане. Общее подчинено отдельному в смысле его совместного существования с отдельным, его бытия в отдельном (так сказать, синтагматически), а отдельное подчинено общему в смысле реального отождествления многих отдельных через общее, объединения отдельных в классы и взаимного соотнесения через общее (так сказать, парадигматически).

Общий итог всего сказанного выше можно представить в виде следующего заключения: философия неогумбольдтианства есть субъективно-идеалистическая философия позитивизма, и основывается она на метафизическом преувеличении активности языка и, следовательно, активности абстрактного мышления в процессе познания.

Разумеется, полное отрицание активной роли языка и мышления в познавательной деятельности людей нельзя признать научным решением рассматриваемой проблемы. Оно привело бы к вульгарно-материалистическому (механистическому) пониманию познания как зеркально-мертвого отображения (копирования) действительности сознанием человека, между тем как познавательный процесс является творческим по своему существу. Он связан с активным преобразованием исходных объективных данных, состоящим в аналитико-абстрагирующей и синтетико-обобщающей деятельности человеческого сознания.

«…в самом простом обобщении, в элементарнейшей общей идее („стол“ вообще) есть известный кусочек фантазии»[50],

– говорит В.И. Ленин. Раскрывая существо абстрагирующего характера мыслительной деятельности, Л. Фейербах пишет:

«Абстрагировать – значит полагать сущность природы вне природы, значит сущность человека полагать вне человека»[51].

В самом деле, общий признак множества вещей, образующий их сущность большей или меньшей глубины, сам по себе, отдельно от конкретных вещей в природе не существует, в то время как в языке и мышлении, благодаря особой форме отражения, он приобретает самостоятельное существование подобно материальным предметам («смелость», «гуманизм», «протяженность», «масса» и т.д.). Это оказывается возможным потому, что в самих вещах одни признаки противопоставлены другим и вещам в целом, несмотря на их связь и единство. В объективном мире каждый предмет имеет множество определений, благодаря которым он одновременно входит в большое количество различных классов. Но, говоря и мысля, например, что этот человек смел, мы отражаем только одно определение и, следовательно, включение человека только в класс смелых, отвлекаясь от всех остальных определений (умен, молод и т.д.) и от его вхождения во все остальные классы. Это возможно благодаря объективной противоположности самих определений.

Активная переработка объективной информации сознанием состоит не в мысленном порождении тех признаков, которых нет у вещей, не в приписывании вещам несвойственных им определений, не в произвольном отнесении предметов к каким угодно классам (как считают те, кто неоправданно преувеличивает активность языка и абстрактного мышления в процессе познания), а в отвлечении от вещей реально существующих у них признаков, в отчленении одних реальных определений от других, в отграничении объективного вхождения предметов в одни классы от их объективной включенности в другие классы.

4

Свои общетеоретические и философские выводы неогумбольдтианцы делают на основе реальных языковых фактов – случаев так называемого семантического расхождения между языками, которое состоит в том, что лексическим единицам и грамматическим формам одних языков, имеющим вполне определенное значение, в других языках соответствуют слова, фразеологизмы и грамматические формы с отличающимся содержанием и нет лексических единиц и грамматических форм, обладающих тем же самым значением, иногда же вообще невозможно говорить о семантическом взаимосоответствии единиц разных языков. Это обусловлено тем, что в разных языках отражаются различные стороны, признаки (свойства, связи, отношения) одних и тех же предметов. А поскольку объединение предметов в классы осуществляется на основе их признаков, разные языки неодинаково классифицируют вещи и явления объективного мира, по-разному делят этот мир на сферы. В одних и тех же предметах могут быть выделены различные части в зависимости от признаков, выступающих в качестве основания расчленения. Поэтому семантическое различие языков связано не только с различным распределением предметов по классам, но и с различным делением целых на части.

Даже в генетически родственных языках наблюдаются подобные различия. Так, русским словам теща и свекровь в немецком языке соответствует лишь одно слово Schwiegermutter, в английском языке – mother-in-law, во французском языке – belle-mère. Количественное несовпадение слов в указанных языках связано с определенным семантическим расхождением, но это расхождение порождено не субъективным произволом языков (внутренней творческой силой языков), как полагают неогумбольдтианцы, а реальным многообразием признаков в самих предметах, благодаря которому одни и те же предметы в самой объективной действительности одновременно входят в большое количество различных классов. И поскольку

«человек не может охватить = отразить = отобразить природы всей, полностью, ее „непосредственной цельности“»[52],

а отражает ее по частям, схватывая то одни, то другие стороны, связи и отношения, реально создаются условия для отражения в одних языках одних признаков вещей и, следовательно, вхождения предметов в одни классы, а в других языках – других признаков вещей и их вхождения в другие классы. В приведенном примере русский язык акцентирует различные признаки тещи и свекрови (тó, что одна является матерью мужа, а другая – матерью жены) и показывает их объективную принадлежность к разным классам, в то время как в немецком, английском и французском языках отражается лишь общий признак тещи и свекрови (тó, что и та и другая является матерью одного из супругов) и их реальная принадлежность к одному более широкому классу.

С. Ульман утверждает, что французские глаголы воспроизводят, как правило, более общие понятия о действиях, чем глаголы в немецком языке, которым свойственны более конкретные значения. Например, фр. aller соединяет в себе значения gehen ʽидтиʼ, reiten ʽехать верхомʼ, fahren ʽехатьʼ; фр. mettre – значения setzen ʽсажатьʼ, stellen ʽставитьʼ, legen ʽкластьʼ, hängen ʽвешатьʼ[53]. Характеристика французских глаголов, предлагаемая С. Ульманом, не вполне точная. Глагол aller не соединяет в себе значения ряда немецких глаголов, так как не выражает специфические особенности действий, обозначаемых этими глаголами, а отражает в своей семантике лишь общий признак, присущий всем этим действиям, – передвижение как таковое, и поэтому может замещать каждый из них, показывая одновременно объединенность самых различных видов передвижения в один общий род. Глаголы немецкого языка отображают специфические свойства отдельных видов перемещения в пространстве и в связи с этим указывают лишь на объединенность действий в более узкие группировки, не касаясь их вхождения в широкий класс передвижений вообще.

Равным образом французский глагол mettre, отражая только общий признак помещения предмета в определенное место, раскрывает факт вхождения любых действий, связанных с таким помещением, в один широкий класс, между тем как соответствующие ему немецкие глаголы со значением ʽсажатьʼ, ʽставитьʼ, ʽкластьʼ, ʽвешатьʼ воспроизводят отличительные признаки различных видов действий, связанных с помещением предмета в какое-либо место, и потому отображают реальную распределенность действий лишь по подклассам внутри одного широкого класса, который не нашел отражения в языке.

Л. Вайсгербер обнаруживает семантические расхождения не только между разными языками, но и между различными историческими ступенями в развитии одного языка. Например, в средневерхненемецкий период слово tier обозначало не класс животных в целом, как в современном немецком языке, а только четвероногих диких зверей, т.е. подкласс внутри этого класса; средневерхненемецкое vogel охватывало в отличие от современного немецкого языка, где оно имеет значение ʽптицаʼ, всех летающих животных (птиц, пчел, бабочек, мух). В то же время в средневерхненемецкий период не было слов со значениями ʽживотное вообщеʼ и ʽптицаʼ[54]. Эти семантические различия между словами двух этапов в развитии одного и того же языка обусловлены наличием в самом животном мире различных группировок, по-разному объединяющих живые организмы на основе их различных признаков. Независимо от человеческого языка и сознания существует в объективной действительности широкий класс животных, обладающих единым общим признаком, отличающим их в пределах органического мира от растений. Внутри этого класса реально выделяется подкласс четвероногих диких зверей, противостоящий другой части класса, куда входят животные, не являющиеся дикими или четвероногими. Вполне реален класс летающих существ, и вполне реально существование в пределах этого класса подкласса птиц, обладающих наряду с общими признаками летающих существ специфическими признаками птиц.

Л. Вайсгербер рассматривает случаи, которые, по его убеждению, свидетельствуют о произвольности классификаций вещей, осуществляемых с помощью языковых единиц. Ярким примером таких случаев, с его точки зрения, может служить немецкое слово Unkraut ʽсорнякʼ, ʽсорная траваʼ. В разряд сорняков люди включают лютик, осот и многие другие растения. Между тем в самих этих растениях якобы нет никаких свойств, которые позволили бы объединить их в одну группу. Следовательно, констатирует Л. Вайсгербер, Unkraut не существует в природе, а имеет место только в суждении человека[55]. Л. Вайсгербер явно смешивает две вещи: субъективное существование в сознании человека (и, следовательно, в языке) и связанность с человеком, с человеческим обществом, с практической деятельностью человека и его практическими интересами. В сорняках самих по себе, разумеется, нет внутреннего свойства, которое вне всяких связей и отношений делало бы их сорняками, но некоторые их свойства по отношению к сельскохозяйственной практике человека являются не только бесполезными, но даже вредными. И указанные свойства, и сельскохозяйственная практика людей, и отношение свойств растений к сельскохозяйственной практике – все это существует объективно, а не «только в суждении человека».

Субъективное причисление предметов к тому или иному классу ничего не изменяет в самих предметах и поэтому не может быть средством упорядочения предметов и организации мира. Оно может порождать лишь ложную картину мира, являющуюся плодом заблуждения или пустого вымысла.

Эту мысль образно выразил Ф. Энгельс:

«От того, что сапожную щетку мы зачислим в единую категорию с млекопитающими, – от этого у нее еще не вырастут молочные железы»[56].

Случай ложного включения предмета в класс, например, был связан с наименованием кита рыбой. От названий, порождающих искаженное включение предметов в классы, следует отличать традиционно-условное («фразеологическое») употребление слов (обычно в сложных наименованиях), при котором люди сознают, что наименование не соответствует объекту, но употребляют его по традиции, изменяя, в сущности, первоначальное значение. Так, Большое Соленое озеро называют, соответственно его действительным признакам, озером, в то время как Мертвое море зовется морем, хотя оно в действительности тоже озеро[57] и это вполне осознается людьми, пользующимися данным названием. Тем же самым характеризуются топонимы Каспийское море и Аральское море.

Как отмечалось выше, семантическое расхождение между языками может быть вызвано различной реальной расчлененностью целого на части, которая позволяет разным языкам отражать различные части одного и того же целого. Основой семантического различия может оказаться и само единство целого и частей, содержащее в себе одновременно их различие и противопоставленность: при этом одни языки могут отражать лишь целое, другие же – только его части. Примером случая, когда семантическое расхождение обусловлено различной объективной расчлененностью целого на части соответственно его различным признакам, служит неодинаковое деление солнечного спектра на цвета в разных языках.

«В солнечном спектре француз, как и большинство других европейцев, различает фиолетовый, синий, зеленый, желтый, оранжевый и красный цвета… В той же Европе бретонцы и галлы обозначают одним словом glas участок спектра, примерно соответствующий синему и зеленому цветам француза. Наш зеленый цвет часто оказывается поделенным между двумя единицами, одна из которых охватывает ту часть спектра, которую мы именуем синей, тогда как в состав другой входит соответствующая часть нашего желтого цвета. Наконец, существуют языки, которые удовлетворяются обозначением двух основных цветов, в общем соответствующих двум половинам спектра»[58].

Возможность объединения синего и зеленого цветов одним словом в языке бретонцев и галлов обусловлена действительным сходством этих цветов, состоящим в том, что зеленый цвет, будучи смешанным, содержит в себе оттенок синего. В другом случае разделенность зеленого цвета между двумя единицами, которые охватывают соответственно синюю и желтую части спектра, допустима потому, что в силу смешанного характера зеленый цвет в одной своей части по оттенку сближается с синим, а в другой – с желтым. Наконец, распределение всего спектра между двумя единицами языка оказывается возможным благодаря наличию у цветов спектра двух наслаивающихся на них тонов – теплого и холодного.

Тип семантического расхождения между языками, основанного на противоположности целого и частей, можно проиллюстрировать с помощью избитого примера с русским словом сутки, для которого нет эквивалентной лексической единицы в романских и германских языках. Поскольку сутки реально подразделяются на ряд частей (день, ночь, утро, вечер), в языке могут отражаться только их части, что и наблюдается в романских и германских языках.

Есть случаи, когда отображению целого в лексической единице одного языка в другом языке соответствует лишь отражение одной его части. Французское слово matin мысленно воссоздает отрезок времени от 12 часов ночи до 12 часов дня[59]. В то время как соответствующее ему русское слово утро выражает идею лишь части этого отрезка – перехода от темного времени суток к светлому времени.

От случаев семантического расхождения между языками следует отличать случаи, когда различие касается лишь лексических объемов слов. Такое различие состоит в том, что в одном языке какое-либо слово в силу его многозначности выражает несколько понятий, а соответствующее слово другого языка воспроизводит только одно понятие (или меньшее количество понятий), так как другие понятия воссоздаются иными словами. Например, русское слово лес выражает понятие «множество деревьев» и понятие «древесный строительный материал». Соответствующее ему немецкое слово Wald воспроизводит только понятие «множество деревьев», между тем как понятие «древесный строительный материал» выражается с помощью слова Holz, передающего также понятие «дрова», выражаемое в русском языке другим словом. Не рассматривая специально вопрос о соотношении значения слова и понятия, примем, что тождество понятий, выражаемых словами, означает тождество их значений как отражений объективной реальности (без учета эмоционально-экспрессивных наслоений). Следовательно, при несовпадении лексических объемов слов двух или большего количества языков различие обнаруживается лишь в распределении значений между звуковыми комплексами слов, а не в самих значениях[60]. Поэтому не правы те ученые, которые стремятся представить различие в лексических объемах слов как различие в сфере сознания (в мысленном распределении предметов по классам, следовательно, в сконструированной картине мира)[61].

При иллюстрации различных типов семантических расхождений между языками до сих пор использовались только факты из области лексики. Но такие расхождения, как уже отмечалось, оказываются не менее значительными и в сфере грамматики.

Ярким случаем семантического расхождения между индоевропейскими языками в области грамматики является смысловое различие форм глагола, обусловленное существованием категории глагольного вида в одних языках и ее отсутствием в других. Во всех индоевропейских языках глаголы имеют формы времени, раскрывающие прежде всего реальное отношение действия к моменту речи и мысли, т.е. к объективному моменту настоящего, с которым совпадает момент речи и мысли, поскольку все существует в момент настоящего, являющийся поэтому моментом существования: прошлое уже не существует, будущее еще не существует. Кроме того, в некоторых индоевропейских языках присутствуют временные формы, отражающие отношения предшествования и последования между отдельными действиями. Каждая форма времени раскрывает объективную включенность обозначаемого действия в определенный класс действий, характеризующийся в момент речи тем или иным временным отношением (совпадением с моментом речи, предшествованием этому моменту или следованием за ним, совпадением с каким-либо другим действием во времени, предшествованием какому-либо другому действию или следованием за ним).

В ряде индоевропейских языков (например, в русском) глагол обладает также категорией вида, отображающей характер протекания действия во времени (в русском языке ее образуют значения совершенности и несовершенности действия). Разумеется, в объективной действительности любому действию свойствен тот или иной характер протекания во времени, и в зависимости от этого характера каждое действие реально входит в широкий класс действий, обладающих именно этим характером. Поскольку существуют языки, не имеющие категории глагольного вида (например, немецкий), постольку в этих языках не отражается с помощью грамматических значений и не выражается с помощью грамматических форм характер протекания действий во времени и, следовательно, не раскрывается реальная отнесенность действий к классам, различающимся со стороны характера протекания действия во времени. Налицо семантическое расхождение между языками, обусловленное наличием в одних языках определенных грамматических значений и отсутствием этих значений в других языках.

Гораздо более значительными являются семантические различия между языками, относящимися к генетически не связанным группам. Б. Уорф хорошо показывает эти различия, сопоставляя грамматические системы индоевропейских языков и языков американских индейцев, хотя дает им субъективно-идеалистическое и метафизическое истолкование.

В индоевропейских языках форму множественного числа имени и количественные числительные употребляют как при обозначении сосуществующих предметов или предметов, которые могут быть представлены как сосуществующие (например, русск. дома, десять домов; люди, десять человек), так и при выражении цикличности, т.е. последовательного ряда регулярно повторяющихся событий (например, отрезков времени – русск. дни, десять дней; годы, десять лет; шаги, десять шагов; удары, десять ударов). В индейском языке хопи множественное число и количественные числительные употребляются только при наименовании предметов, способных к совместному существованию, которые могут быть представлены в виде целой группы (множество домов, людей, деревьев, камней, животных и т.д.). Такие выражения, как десять дней, в языке хопи исключаются. Вместо того чтобы сказать Они пробыли десять дней говорят Они пробыли до одиннадцатого дня или Они уехали после десятого дня. Предложение Десять дней больше, чем девять дней превращается в предложение Десятый день позже девятого. Время исчисляется в языке хопи главным образом днями и ночами, причем соответствующие этим отрезкам времени слова являются не существительными, а особой частью речи. Счет ведется посредством порядковых числительных. Такой способ счета не применяется к группе различных людей или предметов, даже если они следуют друг за другом, так как и в этом случае они могут быть представлены в виде целостной группы. Однако он применим по отношению к последовательному появлению одного и того же предмета или человека, поскольку здесь невозможно даже мысленное объединение в группу[62].

В результате сопоставительного анализа описанных выше языковых фактов Б. Уорф приходит к выводу, что язык хопи точнее воспроизводит действительность, чем индоевропейские языки, которые порождают ошибочные представления о воображаемой множественности, отсутствующей в самом объективном мире. В действительности же и значение формы множественного числа в языке хопи, и значение формы множественного числа в индоевропейских языках, а также количественные числительные языка хопи и индоевропейских языков отражают реальные множества явлений объективного мира, но это – различные множества, являющиеся результатом объединения явлений в различные классы, причем и тот и другой класс в равной степени объективны. Этого не замечает Б. Уорф в силу односторонне-метафизического подхода к вещам. Множество, отражаемое в значении формы множественного числа языка хопи и его количественных числительных, есть объединение собственно предметов, противопоставленных друг другу в пространстве. Множество, отображаемое с помощью форм множественного числа имени и количественных числительных в индоевропейских языках, есть более широкая группировка объективных фактов, охватывающая, кроме множества пространственно противопоставленных собственно предметов, выступающего по отношению к ней в качестве подмножества, любые количественно определенные явления, неспособные к соположению в пространстве. Для этого предельно широкого множества важна лишь противопоставленность фактов в каких-либо признаках (внутренних свойствах или внешних отношениях). Не относимые к множеству собственно предметов последовательные отрезки времени (дни, ночи и т.д.) потому могут противопоставляться друг другу и исчисляться, что они чем-то отличаются друг от друга: одни дни могут быть солнечными, другие пасмурными, разные дни могут наполняться разными событиями, наконец, дни различаются хотя бы тем, что одни из них предшествуют другим, а другие следуют за первыми. Все это лишний раз свидетельствует о единстве количественных и качественных определенностей в материальном мире: когда человек выделяет количественную определенность предметов, он отвлекается от их качественной определенности (говоря пять деревьев, человек игнорирует качественное различие деревьев), но само установление количества вещей возможно только тогда, когда эти вещи чем-то отличаются друг от друга.

Разумеется, содержание категории числа в индоевропейских языках является более общим и, следовательно, более абстрактным, чем в языке хопи, соответственно более широкому кругу явлений, охватываемых индоевропейским числом.

Б. Уорф обнаруживает различие между индоевропейскими языками и языком хопи в значении существительных, обозначающих вещество. В индоевропейских языках эти существительные не характеризуют форму предмета, состоящего из того или иного вещества, и не указывают на количество вещества. В связи с этим при обозначении предметов с помощью таких существительных их приходится употреблять совместно с другими существительными, определяющими форму предмета или количество вещества (лужа воды, плитка шоколада, миска муки, кусок мяса и т.д.). В языке хопи вещественные существительные не нуждаются в таком добавлении, потому что они, наряду с веществом, указывают на соответствующую форму, сосуд или количество вещества. По мнению Б. Уорфа, такое различие в содержании вещественных существительных обусловлено целиком особенностями языков, заключенными в них способами видения мира и никак не определяется самими предметами, всегда состоящими из какого-либо вещества, которое, в свою очередь, неотделимо от его конкретного воплощения[63].

Идеалистический вывод и в данном случае обусловлен метафизическим подходом Б. Уорфа к рассматриваемому объекту, непониманием диалектики вещества и его оформленности, которая представляет собой частный случай диалектики формы и содержания. Вещество и его оформление (в том числе и количественная определенность), с одной стороны, находятся в неразрывном единстве (нет вещества без конкретного оформления, нет конкретно оформленной вещи, не состоящей из какого-либо вещества). С другой стороны, они противоположны, а значит, и противопоставлены друг другу: одинаково оформленные вещи (например, скульптура, посуда и т.д.) могут быть созданы из разного вещества (глины, фарфора, камня и т.п.), одно и то же вещество может быть использовано для создания различно оформленных вещей (из шоколада можно сделать плитку, куб, шар, различные фигурки людей и животных, используя то меньшее, то большее количество материала; из одного и того же куска сырой глины можно сначала вылепить посуду, а затем различные скульптурные фигуры). Вещественные существительные языка хопи отражают единство вещества и оформленности, подобные существительные в индоевропейских языках – противопоставленность того и другого. На передний план они выдвигают противопоставленность вещества оформленности, абстрагируя вещество от его оформления. Выдвижение на передний план противопоставленности оформленности веществу порождает существительные, обозначающие оформленность вещества (в том числе и количественную). Часто оформленность и количество вещества устанавливаются через указание на его вместилище.

Хотя Б. Уорф сосредоточивает внимание на особенностях грамматического строя языков, на связи различия в грамматических формах с различием семантики, он учитывает при сопоставлении языков и особенности лексики, а значит, и те семантические расхождения, которые обусловлены спецификой лексического состава. В языке хопи он обнаружил существительное, которое относится к любому летающему предмету или существу, за исключением птиц. Таким образом, это существительное обозначает класс «Летающие минус птицы». Оно может быть использовано для наименования и насекомых, и самолетов, и летчиков. В современных индоевропейских языках нет существительного с таким широким значением[64]. В этом случае, как и во всех рассмотренных выше, выделение особого класса вещей обусловливается не субъективным произволом языка хопи, а реальной объединенностью большой группы предметов, которая вызвана наличием у всех предметов способности летать и отсутствием у них специфических свойств птиц.

В отличие от индоевропейских языков в эскимосском языке отсутствует слово для выражения общего понятия «снег», вместо него имеется целый ряд слов со значениями «падающий снег», «снег на земле», «снег, плотно слежавшийся, как лед», «талый снег», «снег, несомый ветром» и т.п.[65] Это семантическое различие между лексическими единицами языков также связано с различным распределением одних и тех же предметов по классам в самом объективном мире: реально объединены в один широкий класс общими признаками снега все его разновидности, но в рамках этого класса столь же реально выделяются более узкие группировки, внутренне объединяемые теми или иными частными признаками – нахождением на земле, таянием, плотностью и т.д. Эти группировки не исключают друг друга взаимно, а в значительной мере пересекаются, так что одна и та же конкретная масса снега одновременно входит в несколько группировок.

От действительных семантических расхождений между языками нужно отличать случаи мнимого расхождения, которые используются неогумбольдтианцами для преувеличения существующих различий между языками в области семантики. Один из случаев мнимых семантических расхождений связан с преувеличением роли внутренней формы слов и грамматических форм, с неразграничением современного и этимологического значения. Так, в индоевропейских языках для выражения длительности и других временных характеристик широко используются слова и грамматические построения (предложные конструкции), выражавшие изначально пространственные отношения (ср. длинный путь и длинный вечер, короткий шест и короткий день, перед домом и перед восходом солнца, около сада и около часа). А.А. Потебня установил, что в русском языке бóльшая часть из 17 первичных предлогов с пространственным значением стала использоваться для выражения временных отношений[66].

Б. Уорф считает, что такое изменение значения является результатом метафорического переноса. Ничего подобного нет в языке хопи, который отличается полным отсутствием такого рода метафор, поскольку в нем есть специальные средства для раскрытия временных характеристик. С описанным различием в способе выражения временных определений Б. Уорф связывает определенное семантическое расхождение между индоевропейскими языками и хопи[67]. Однако фактически это различие носит лишь этимологический характер, семантики современных языков оно в сущности не касается, так как современные временные значения не включают в себя оттенков пространственных значений. Кстати, сам Б. Уорф утверждает, что в рассматриваемом случае метафоричность едва ли осознается[68]. А это значит, что в ходе речевого общения совсем или почти совсем не осознается прежнее пространственное значение.

Второй случай мнимого семантического расхождения наблюдается тогда, когда материальным языковым средствам, выполняющим в современном языке чисто строевую функцию, приписываются особые смысловые значения, а затем при наличии этих средств в одних языках и их отсутствии в других делается вывод о семантических различиях между этими языками. Например, можно сделать вывод о расхождении между семантикой русского и семантикой английского языка, если вложить определенное смысловое содержание в чисто материальные формы рода русских неодушевленных существительных, поскольку английский язык категории рода вообще не имеет[69].

Идеалистический характер вывода о наличии разного видения мира у разных народов, о формировании различных картин мира в языках с различным грамматическим строем и различным словарным составом, сделанного неогумбольдтианцами на основе семантических расхождений между языками, обусловлен не только игнорированием диалектики отдельного и общего, их метафизическим разрывом, но и незнанием диалектики отдельного, которое в свою очередь заключает в себе единство и противопоставленность различных сторон. Благодаря каждой своей стороне отдельное соотносится с другими отдельными, совпадая с ними в одной из своих сторон как в общем, отождествляющем их признаке. При этом разные стороны соотносят его (отождествляют) с разными, неоднотипными отдельными, включая одновременно в разные классы вещей,

«…противоположности (отдельное противоположно общему) тождественны: отдельное не существует иначе как в той связи, которая ведет к общему. Общее существует лишь в отдельном, через отдельное. Всякое отдельное есть (так или иначе) общее. Всякое общее есть (частичка или сторона или сущность) отдельного. Всякое общее лишь приблизительно охватывает все отдельные предметы. Всякое отдельное неполно входит в общее и т.д. и т.д. Всякое отдельное тысячами переходов связано с другого рода отдельными (вещами, явлениями, процессами) и т.д.»[70]

Поскольку разные стороны отдельных вещей включают одни и те же отдельные вещи в разные классы, отождествляя их с разнотипными другими отдельными, постольку в самой действительности существуют различные группировки одних и тех же предметов и явлений, частично совпадающие, по-разному пересекающиеся, накладывающиеся друг на друга. Иначе говоря, в самом объективном мире имеют место многочисленные сегментации его содержания, находящиеся в единстве и в то же время противостоящие друг другу. Многообразие этих сегментаций зависит не только от различного распределения одних и тех же вещей по классам, но и от различного членения одних и тех же целых на части, которое также определяется диалектикой отдельного, неразрывно связанной с диалектикой отдельного и общего: всякое отдельное воплощает в себе целый ряд общих, поскольку оно заключает в себе много различных сторон; но, с другой стороны, каждое отдельное имеет различные стороны, поскольку оно воплощает в себе целый ряд общих, которые и выступают в пределах одного отдельного как его стороны, взаимно связанные и взаимно противопоставленные.

«Конкретное потому конкретно, – писал К. Маркс, – что оно есть синтез многих определений, следовательно, единство многообразного»[71].

Эти же определения конкретного есть не что иное, как его различные признаки, общие и для других конкретных. Диалектика отдельного переходит, таким образом, в диалектику общих, которые в пределах отдельного образуют единство и в то же время противостоят друг другу.

Благодаря наличию различных сторон в одном отдельном оно как целое по-разному делится на части соответственно каждой стороне. Вот эту диалектику отдельного, обусловливающую диалектику целого и частей, поскольку предмет может делиться на части только соответственно одной из его сторон, также игнорируют неогумбольдтианцы в своих теоретических построениях.

Диалектико-материалистическое объяснение семантического расхождения между языками показывает научную несостоятельность субъективно-идеалистической и метафизической трактовки этого явления, но оно не устраняет самого факта семантического расхождения и еще не опровергает основанного на нем учения неогумбольдтианцев о зависимости познавательных возможностей человека, результатов познания (картины мира, мировоззрения) и обусловленных ими культуры и общественного поведения людей от грамматического строя и лексического состава языка.

В научной литературе предпринимаются попытки разделаться с неогумбольдтианской концепцией языка и познания, языка и культуры путем отрицания или, по крайней мере, преуменьшения самого факта семантических расхождений между языками, сведения этих расхождений к минимуму, не затрагивающему картины мира в ее существенных частях, к дополнению единого логического отражения действительности некоторыми побочными языковыми образами. Принципу лингвистической относительности неогумбольдтианцев Г.А. Брутян противопоставляет сформулированный им принцип лингвистической дополнительности, который гласит:

«В процессе познания в связи с активной ролью языка и в силу его специфических особенностей возникает языковая картина мира. Она в целом и главном совпадает с логическим отражением в сознании людей. Но при этом сохраняются периферийные участки в языковой картине мира, которые остаются за пределами логического отражения, и в качестве словесных образов вещей и лингвистических моделей отношения между ними варьируются от языка к языку в зависимости от специфических особенностей последних. Через вербальные образы и языковые модели происходит дополнительное видение мира; эти модели выступают как побочный источник познания, осмысления реальности и дополняют нашу общую картину знания, корректируют ее. Словесный образ сочетается с понятийным образом, лингвистическое моделирование мира – с логическим его отображением, создавая предпосылки воспроизведения более полной и всесторонней картины окружающей действительности в сознании людей»[72].

Не проводя специального критического анализа общих соображений Г.А. Брутяна о соотношении языка и мышления, логических форм мысли и грамматических форм языка, сошлемся на статью В.З. Панфилова «Язык, мышление и культура»[73], в которой проводится такой анализ. Для нас важно то, что принцип лингвистической дополнительности, с одной стороны, неправомерно затушевывает значительные семантические различия между языками, сводя их в сущности к различиям лишь в добавочных образах тех же вещей, свойств и отношений, которые представлены в логическом отражении мира, а с другой – не показывает, кáк неогумбольдтианство, отправляясь от бесспорных фактов языка (действительных семантических расхождений между языками), приходит к ложным идеалистическим выводам, не заметив, что в ходе языковой деятельности семантические различия между языками снимаются.

Определенной заслугой неогумбольдтианцев является то, что они сосредоточили внимание на смысловой стороне языка, получили некоторые положительные результаты в изучении этой стороны (исследование семантических полей, построение содержательной грамматики и т.д.), выявили семантические расхождения между языками, изучили их и привлекли к ним внимание широкой лингвистической общественности. Знакомство же с этими семантическими расхождениями важно не только в теоретическом, но и в практическом отношении. Оно необходимо в первую очередь переводчикам и преподавателям иностранных языков, т.е. людям, которые имеют дело с несколькими (по меньшей мере с двумя) языками и должны уметь преодолевать существующие между ними семантические различия, что невозможно без знания самих различий. Естественно, положительным моментом в теоретической деятельности неогумбольдтианцев является решительное отстаивание идеи единства языка и мышления, хотя нужно иметь в виду, что у неогумбольдтианцев идея единства языка и мышления фактически перерастает в идею их тождества. Разумеется, избегая отождествления языка и мышления, не следует впадать в другую крайность и допускать словесную невыраженность отдельных элементов мысли и тем более возможность возникновения понятий до появления слов, что в тенденции ведет к разрыву языка и мышления[74].

Бесспорна мысль о том, что всякое новое изучение окружающего мира, приобретение, оценка и обобщение новых опытных данных осуществляется в свете уже имеющихся знаний, которые закреплены с помощью средств языка и без него существовать не могут[75], что в своих действиях люди руководствуются знаниями о мире, закрепленными в языке, который, следовательно, играет важную роль в практической деятельности и общественном поведении людей. Однако эта мысль в неогумбольдтианской концепции языка превращается в учение о слишком жесткой зависимости познания и общественного поведения людей от языковой системы, которая их якобы целиком обусловливает.

5

Ошибочные общетеоретические и философские выводы неогумбольдтианцев относительно роли языка в человеческом обществе порождены не ложностью исходных фактических данных, а методикой их рассмотрения и исследования, которая порочна в своей сущности.

Основной метод исследования языка в неогумбольдтианском языкознании есть метод анализа семантической сферы языка как закрепленной системы путем расчленения этой сферы на семантические поля[76] и последующего расчленения полей на составляющие их компоненты[77]. Этому членению предшествует анализ языковой деятельности человека в целом – отчленение языка как закрепленной системы (языка в соссюровском понимании) от речи как совокупности всех конкретных процессов функционирования языка (говорения, общения, формирования мыслей), а затем отчленение семантической сферы от всей системы языка[78]. Такая методика изучения языка отличается метафизической односторонностью – отрывом анализа от синтеза, несмотря на декларативные заявления неогумбольдтианцев об использовании ими синтеза при изучении языковых фактов. Между тем анализ и синтез находятся в диалектическом единстве, образуя две стороны единого познавательного процесса, и метафизическое преувеличение роли одного из них приводит к искаженному отражению изучаемого объекта. Сопоставляя необходимую связь синтеза и анализа, с одной стороны, и индукции и дедукции, с другой, Ф. Энгельс писал:

«Индукция и дедукция связаны между собою столь же необходимым образом, как синтез и анализ»[79].

Односторонне-аналитический подход приводит к тому, что представители неогумбольдтианства оперируют лишь элементами закрепленных в системе языка семантических полей, изолируя их не только от речевого процесса, но и от других участков системы. Поскольку именно в элементах семантических полей, закрепленных в системе языка, и воплотились семантические различия между языками, постольку делается вывод о различном видении мира у разных народов. Изолировав конституенты семантических полей в системе одного языка от речевого процесса и от системы в целом, неогумбольдтианцы проделывают такую же операцию с конституентами семантических полей другого языка, а затем начинают сопоставлять между собой более или менее соответствующие друг другу конституенты семантических полей разных языков, а также сравнивать конституенты семантических полей обоих языков с фактами объективной действительности. Прием сопоставления занимает в неогумбольдтианской методике, таким образом, очень важное место, но применяется он только по отношению к семантической сфере системы языка. С помощью приема сопоставления обнаруживаются различия между семантическими сферами (и отдельными семантическими полями), закрепленными в системах разных языков, а также устанавливается факт неполного соответствия этих сфер участкам самой объективной действительности (т.е. соответствие конституентов семантических полей одного языка одним сторонам участков объективного мира, одним объективным фактам, а конституентов семантических полей другого языка – другим сторонам тех же участков, другим объективным фактам). При этом неогумбольдтианцы не замечают того, что и семантические расхождения между сравниваемыми языками, и их неполное соответствие объективной действительности они устанавливают с помощью этих же языков, которые, следовательно, позволяют сознанию овладеть содержанием, отсутствующим в семантических сферах их закрепленных систем.

Неоправданно преувеличенное выдвижение анализа на передний план, ведущее к изоляции единиц языка не только от речевого процесса, но и от языковой системы, мешает увидеть, что даже в рамках самой системы языка единицы одних участков могут возмещать отсутствующие, но необходимые для содержания единицы других участков. Как правило, наблюдается замена недостающих грамматических средств лексическими средствами. Так, отсутствие категории глагольного вида в немецком языке не означает, что в этом языке вообще не выражается характер протекания действия во времени (значение аспекта)[80], т.е. то, что в других языках, например в русском (совершенность и несовершенность действия), в нивхском (законченность, многократность, обычность, длительность действия)[81], в корякском (многократность и однократность, длительность и мгновенность, интенсивность и неполнота проявления действия)[82], передается при помощи видовых форм глагола. В немецком языке аспектуальность выражается с помощью лексических средств: завершенность действия – с помощью глаголов enden, aufhören ʽкончитьʼ, ʽперестатьʼ, обычность действия – глаголом pflegen ʽиметь обыкновениеʼ, длительность – наречием lange ʽдолгоʼ, мгновенность – наречиями plötzlich ʽвдругʼ, auf einmal ʽвнезапноʼ, многократность действия – наречиями oft ʽчастоʼ, manchmal ʽиногдаʼ, regelmäßig ʽрегулярноʼ и т.д.

Кстати, не следует преувеличивать познавательную роль грамматической семантики. Грамматические значения, разумеется, необходимы для языка, без них невозможно соединение лексических значений в предложениях и словосочетаниях, но для глубины познания явлений объективного мира, для концентрации внимания на них необходимо их отражение в лексическом значении или сочетании лексических значений. Например, научные понятия пространства, времени и причины раскрываются не через грамматические (синтаксические) значения придаточных места, времени и причины или локальных, временных и причинных предложных конструкций, а в основном при помощи слов (ср. русск. пространство, время, причина). Грамматические значения выполняют строевую роль в семантической структуре языковых построений, и в этом состоит их основное назначение.

Однако не любое идеальное содержание, обусловливаемое практической деятельностью людей и процессом познания, может быть выражено средствами закрепленной системы языка, какой бы развитой и богатой она ни была. В общем и целом выразительные возможности системы любого языка весьма ограниченны, но это не является препятствием для бесконечно развивающейся познавательной деятельности людей и быстро прогрессирующей практики, потому что познание, стимулируемое задачами, которые ставит перед человеком практика, и получающее благодаря успехам практики новые возможности проникновения в природу вещей, осуществляется не на базе закрепленной системы языка, а на базе бесконечно многообразной, гибкой и подвижной речи, лишь использующей средства языковой системы и создающей из ее единиц, благодаря безграничной возможности комбинирования, любое нужное количество новых единиц для удовлетворения потребностей познания и практической деятельности[83]. Основная ошибка неогумбольдтианцев состоит как раз в том, что они не замечают этой исключительно важной истины.

Получаемые неогумбольдтианцами некоторые положительные результаты касаются лишь отдельных сторон языка (закрепленной системы и отдельных ее компонентов), а не языковой деятельности в целом. Эти односторонние результаты могут достигаться при помощи анализа и сравнения, которые закономерны и необходимы на своем месте. Когда же исследователи с помощью приемов, достаточных для изучения отдельных сторон объекта, пытаются постигнуть весь объект, результаты оказываются ложными: происходит необоснованное распространение на объект в целом свойств, присущих только отдельным его сторонам. Именно такая ошибочная методика не позволяет представителям неогумбольдтианства установить подлинную роль языка в познании и общественной жизни людей.

Содержание семантической сферы закрепленной системы языка фиксирует лишь некоторые итоги познавательной деятельности народа, говорящего на данном языке, причем эти итоги в какой-то части, особенно в области грамматической семантики, могут относиться к довольно отдаленному прошлому, хотя лексика успевает зафиксировать и недавние результаты познавательной деятельности. Язык дает множество примеров, свидетельствующих о роли практических интересов и реальных условий жизни людей в направленности их познания на определенные факты объективной действительности, что находит прямое отражение в итогах познавательной деятельности людей, – итогах, зафиксированных в семантической сфере языковой системы. Таким является рассмотренный выше пример с множеством наименований для различных видов снега у эскимосов, живущих постоянно среди снегов и крайне заинтересованных в точном знании всех разновидностей снега. У индоевропейских народов есть лишь одно общее название снега, поскольку его многочисленные разновидности для большинства людей, говорящих на индоевропейских языках, какого-либо серьезного практического интереса не представляют[84]. Обобщение фактического материала, собранного Ф.Н. Шемякиным и Е.Д. Любимовой, позволяет сделать вывод, что количество названий цветов, а также их распределение по различным частям спектра в различных языках зависит прежде всего от практической заинтересованности в различении цветов, от частоты, с которой тот или иной цвет встречается в окружающем мире[85].

Если разделить все цвета на три группы (ахроматические, красно-желтые и зелено-синие), то окажется, что в русском, немецком, английском и французском языках названий для хроматических цветов больше, чем для ахроматических, а для красно-желтой группы больше, чем для зелено-синей, в ненецком же языке названия распределены по всем этим группам равномерно. Сравнительно высокий уровень развития в ненецком языке названий для ахроматических и зелено-синих цветов можно объяснить практической значимостью различения соответствующих окрасок в условиях жизни на Крайнем Севере.

Б. Спенсер и Ф. Гиллен, стремясь выявить причину отсутствия в языке австралийского племени аранта специального слова для наименования синего цвета, обнаруживают, что в окружающей людей этого племени природе, за исключением неба, нет синего цвета. Слово, обозначающее желтый или зеленый цвет, может быть использовано людьми племени аранта также для обозначения синего[86].

В. Риверс, отмечая отсутствие в языке туземного населения острова Муррей в Торресовом проливе особого названия для синего цвета, объясняет это малой практической значимостью синего цвета для жителей этого острова[87].

Связь процесса познания и его зафиксированных в семантической стороне языковой системы результатов с практикой и условиями жизни людей позволяет объяснить семантические расхождения между закрепленными системами различных языков. В период, когда формировались системы современных языков, народы, носители этих языков, были в большей или меньшей степени изолированы друг от друга. Это определяло большую или меньшую специфичность условий их жизни, их практических интересов, что обусловило большую или меньшую степень своеобразия семантической сферы в закрепленной системе каждого из языков. Чем больше укрепляются связи между народами, чем больше нивелируются различия в их практической деятельности и условиях жизни, тем большее единство приобретают их познавательные интересы, тем большую роль начинает играть процесс преодоления семантических расхождений между системами языков в речи.

Разумеется, снятие этих расхождений в речевом процессе всегда имело большое значение при торговом, культурном и ином обмене между народами, говорящими на разных языках.

С развитием общественной жизни людей семантические сферы всех закрепленных языковых систем, несмотря на их постепенное изменение и обогащение под влиянием речи, все больше отстают от практических и познавательных потребностей человека, которые все в большей степени начинают удовлетворяться за счет семантических единиц, создаваемых в речевом процессе. Благодаря речи уравниваются познавательные возможности людей, пользующихся разными языками, поскольку речь снимает все ограничения в выражении мыслей, обусловленные конечным набором семантических единиц, содержащихся в системе любого языка в данное время. Одна из ответственных задач лингвистики состоит в том, чтобы показать специфические для каждого языка пути преодоления его семантических отличий от других языков и семантической ограниченности его системы в речи.

Попытки устранить разрыв между системой языка и речевым процессом предпринимаются и отдельными представителями неогумбольдтианского направления, но их авторы не доходят до концепции преодоления семантических расхождений между системами языков в речи.

Д. Хаймс указывает на неправомерность рассмотрения фактов языка в отвлечении от контекста их употребления и считает, что такое отвлечение может привести к весьма сомнительным выводам[88].

Л. Вайсгербер стремится преодолеть разрыв между системой языка и речью, обращаясь к учению В. Гумбольдта о языке как произведении и как деятельности[89]. Вслед за Гумбольдтом, Л. Вайсгербер обоснованно трактует язык как внутреннее единство двух названных сторон (двух противоположностей). На первый взгляд, намечается диалектический подход к исследуемому объекту, однако влияние общей метафизической методологии неогумбольдтианского направления не позволяет Л. Вайсгерберу полностью перейти на позиции диалектики. Рассматривая язык как взаимопроникновение (взаимослияние) произведения (продукта) и деятельности, Л. Вайсгербер видит лишь единство, взаимосоответствие этих двух сторон и не обнаруживает между ними противоречия, ведущего к борьбе, к взаимоотрицанию, к взаимонесовместимости. Борьба между языком как произведением и языком как деятельностью (современней было бы сказать: между системой языка и речью) обусловливает возникновение в речевой деятельности того, чего нет в системе языка, и снятие того, что имеет место в системе. Языковым системам, как было показано выше, свойственны семантические расхождения, определенные различия в изображении действительности; в речи эти расхождения снимаются и возникают условия для формирования единой, разносторонней, соответствующей уровню современной практики и современного научного знания картины мира.

6

Как уже отмечалось, представители неогумбольдтианства ставят в зависимость от структурных особенностей языка не только содержание мышления, но и логический строй мысли, полагая, что с разными типами языков связаны и разные типы логики. В книге, специально посвященной вопросам философии языка, Г. Хольц развивает идею существования различных типов языкового логоса. Автор ограничивает свою задачу рассмотрением трех таких типов – индоевропейского, китайского (эстетической ядерной логики) и логического типа, связанного с эргативным строем предложения[90].

Индоевропейский тип логики, по мнению Г. Хольца, подробно описан в логических трудах Аристотеля и всех, кто следовал ему. Сравнивая понятия, выражаемые в индоевропейских языках, с понятиями, воспроизводимыми средствами китайского языка, Г. Хольц приходит к выводу о более абстрактном, лишенном наглядности характере первых и наглядном характере вторых. Такое различие он объясняет следующим образом. В индоевропейских языках понятия формируются на базе чувственных образов с помощью звуков (звуковых комплексов), лишенных всякой наглядности, в то время как в китайском языке образование понятий осуществляется якобы посредством комбинаций графических знаков, которые связаны с определенными эстетическими (чувственными) образами и всякий раз вызывают их, когда понятия воспроизводятся заново. Например, понятие «имя» выражается сочетанием знаков рта и ночи (имя – это то, что выделяет предмет из неизвестности, так сказать, крик в ночи); понятие «честный», «порядочный» воссоздается за счет соединения знаков середины и сердца, личности, духа (порядочность – способность личности держаться правильной середины).

Для выражения понятия «сомнение» используются знаки сердца (личности) и разделительного союза «или» (сомнение – это состояние сердца, когда оно колеблется между несколькими возможностями)[91].

Нет никаких оснований считать, что в китайском языке понятия образуются на основе письменной речи, а не устной, ибо и для китайцев, как и для всех людей, устное общение является основным видом коммуникации, а следовательно, основной формой проявления мыслительной деятельности. Далее, если бы у китайцев, владеющих письменной речью, понятия возникали на базе письменных знаков, обладающих, по мнению Г. Хольца, определенной наглядностью, снижающей абстрактный характер понятий, то мышление грамотных китайцев было бы менее абстрактным, в большей степени связанным с чувственным отражением действительности, чем мышление неграмотных китайцев, выражающих свои понятия только с помощью звуковых знаков, с чем никак нельзя согласиться. Графические знаки китайского письма, как и письменные знаки любого языка, являются вторичным средством выражения понятий. Они могут вызывать в сознании некоторые добавочные представления, сопровождающие понятия в виде вторичной внутренней формы слов, которая по способу существования не отличается от внутренней формы звучащих слов, но отлична от нее с генетической стороны: вторичная внутренняя форма слова не участвует в формировании понятия, а лишь способствует повторному воспроизведению уже сформировавшегося понятия. Вторичная внутренняя форма слова, порожденная графическими знаками, как и внутренняя форма звучащего слова, может поблекнуть и совсем исчезнуть. Итак, использование китайского письма для выражения понятий не создает особого типа понятий, а обусловливает лишь особый способ семантического оформления понятий за счет дополнительных образных напластований.

Имея в виду единство предложения и выражаемой мысли, Г. Хольц считает, что китайское предложение обладает особым логическим строем в отличие от предложения индоевропейских языков. Основу логической структуры индоевропейского предложения составляет отношение между субъектом и предикатом – предикативное отношение, которое представляет собой особый вид зависимости между этими компонентами. Более детальный анализ вскрывает, кроме того, иные зависимости – объектные, атрибутивные отношения и др. В логической структуре китайского предложения, по утверждению Г. Хольца, никаких логических зависимостей нет: там нет структурного центра и подчиненных ему компонентов. Все компоненты равноправны и независимы, никаких изменений, попадая в структуру предложения, они не претерпевают, оставаясь, так сказать, чистыми ядрами, так как якобы отсутствуют грамматические средства для оформления изменений и выражения отношений между компонентами. Соотнесенность между членами логической структуры китайского предложения представляется лишь наглядно-образно (эстетически). Поэтому Г. Хольц считает возможным говорить об особой логике китайского мышления – эстетической ядерной логике. По мнению Г. Хольца, и особый логический строй индоевропейского предложения (предикативное отношение, объектные и проч. отношения), и специфический логический строй китайского предложения (независимость компонентов мысли, отсутствие логических отношений между ними) полностью зависят от грамматического строя соответствующих языков[92].

Приписывание особого логического строя китайскому предложению обусловлено тем, что Г. Хольц, метафизически-односторонне понимая единство языка и мышления, за этим единством не может увидеть определенной специфики, различия в строе мысли и языка и в других характеристиках этих явлений. Он явно смешивает особенности строя мысли, заключенной в предложении, и грамматической формы предложения. Неизменяемость слов, входящих в состав предложения, он переносит на компоненты мысли, отсутствие морфологических форм для выражения отношений между компонентами мысли для него равнозначно отсутствию самих отношений. Подобную ошибку в свое время допускал А. Шлейхер, выводивший из отсутствия флексий в китайском языке отсутствие отношений между компонентами мысли, выраженной китайским предложением[93].

В логической структуре китайского предложения компоненты точно так же претерпевают изменения, вступая в отношения между собой, как и в логической структуре индоевропейского предложения. Между компонентами мысли, содержащейся в китайском предложении, устанавливаются такие же логические зависимости, какие возникают в строе мысли, воспроизводимой индоевропейским предложением. Однако и изменения компонентов мысли, и отношения между ними выражаются, как правило, не морфологическим изменением слов, а порядком их расположения и логическим ударением, которое является универсальным средством установления логических отношений между компонентами мысли. Этого не замечают ни Г. Хольц, ни А. Шлейхер. Кстати, вопреки бытовавшему ранее мнению, отношения между компонентами логической структуры китайского предложения могут выражаться также с помощью аффиксов и служебных слов[94].

Предикативное отношение и раскрывающийся через него процесс предикации, т.е. соотнесения мысли с действительностью, порождаются не особенностями строя предложения в индоевропейских языках, а диалектикой процесса познания, отражения объективной действительности в мыслительной сфере. Вторичность мышления по отношению к бытию, опосредствованный характер отражения бытия в мысли и, следовательно, опосредствованный характер отношения мышления к бытию определяют двучленность мысли, заключенной в предложении, и своеобразие отношения между ее двумя частями. Эта мысль образует наименьший мыслительный акт, наименьший самостоятельный отрезок мыслительного процесса. Такую мысль мы называем логемой.

Являясь опосредствованным отражением действительности, логема не может относить свое содержание непосредственно к предмету. Поэтому в ней выделяется часть, которая не просто отражает этот предмет, а выступает в качестве его «представителя» в мысли, его идеального «двойника». Этой части противопоставляется другая часть, которая содержит то, что мы относим к предмету, раскрывая одну из его сторон. Вторая часть должна всегда противополагаться первой так, как если бы она противостояла самому предмету. Благодаря этому первая часть и мыслится как «представитель» предмета, как его «двойник». Это значит, что мыслится ее соответствие самому предмету и существование последнего. Так как вторая часть противопоставляется первой, словно самому предмету, то мыслится и наличие отнесенности второй части к предмету, а следовательно, наличие отнесенности содержания логемы в целом к действительности[95].

Именно в силу рассмотренных особенностей мышления и возникает процесс предикации и, следовательно, предикативное отношение, а не под влиянием строя того или иного языка. Поскольку предикация и предикативное отношение являются неотъемлемой принадлежностью любого мыслительного акта, они должны иметь место в содержании предложений любого языка, а значит, и китайского. Попытки отрицать предикативные свойства предложения в каком-либо языке – свидетельство непонимания диалектики процесса познания.

Что касается объектных, атрибутивных и других отношений этого плана, то они представляют собой отражение предельно общих отношений самого объективного мира и, значит, должны наличествовать в семантической структуре предложений всех языков при правильном отображении объективных отношений.

Особый логический тип мышления Г. Хольц связывает с эргативным строем предложения и, следовательно, с теми языками, в которых имеется этот синтаксический строй. Г. Хольц полагает, что понятие субъекта действия, выражаемое не именительным, а эргативным падежом, не может быть центром логической структуры предложения, так как занимает якобы зависимое положение. Отсюда делается вывод об отсутствии логического субъекта при эргативном строе, что должно свидетельствовать об ином логическом построении мысли[96].

Такое заключение является результатом неразличения логических форм (логического строя мысли) и семантических форм (семантического строя) смыслового содержания предложения и иных языковых построений. Логический строй мысли один для всех людей, ибо он вытекает из природы человеческого познания, обусловлен потребностями познавательной деятельности человека и в конечном счете потребностями практики. Поэтому никакие особенности строя языков не могут изменить его[97]. Но на общечеловеческие логические формы наслаиваются семантические формы смыслового содержания языковых единиц, которые могут варьироваться в пределах одних и тех же логических форм в зависимости от особенностей конкретных языков, поскольку они обусловлены спецификой грамматического строя[98]. К логическому строю относятся не все формы мыслительной сферы, а только те, которые вытекают из особенностей процесса познания и являются необходимыми для него. Формальные видоизменения, происходящие в мыслительной сфере под влиянием специфических структурных свойств конкретных языков, носят национальный характер и не являются необходимыми для познавательной деятельности людей. Смешение тех и других форм ведет к серьезным теоретическим ошибкам.

Особенностью эргативной конструкции является не зависимое положение понятия, отражающего субъект действия, в семантической структуре предложения, а выявление особого содержания субъекта переходного действия в отличие от содержания субъекта непереходного действия.

«На глубинно-синтаксическом уровне в качестве эргативной типологии предложения следует рассматривать такую типологию, в рамках которой субъект переходного действия трактуется иначе, чем субъект непереходного»[99].

Особое содержание субъекта действия состоит в его специфическом отношении к действию: при переходном действии деятель не только совершает действие, но и направляет его на определенный объект, в то время как при непереходном действии деятель лишь осуществляет действие. В языках с номинативной типологией предложения такое различие отношения деятеля к действию в понятии субъекта действия не отражается. Налицо семантическое расхождение между языками, однако оно не связано с особым строем мысли в языках, с эргативным строем предложения: логический субъект и субъект действия – нетождественные категории, поэтому для предикативного отношения (т.е. отношения между субъектом и предикатом логемы, составляющего сущность мыслительного акта) особенности в содержании понятия о субъекте действия значения не имеют.

Смешивая логические и семантические формы мысли, Б. Уорф усматривает особый логический строй, отличный от логики индоевропейских народов, в мышлении американских индейцев. Из факта частого отсутствия противопоставленных друг другу подлежащего и сказуемого в семантической структуре предложения языков шауни, нутка и хопи он делает вывод об обычном отсутствии в мышлении соответствующих народов логических субъекта и предиката[100], как будто отсутствие какого-либо семантического элемента в смысловой структуре предложения может сделать его таким, чтобы оно не было высказыванием чего-то о чем-то.

Б. Уорф пытается поставить логический строй мысли даже в зависимость от морфологических особенностей языков. На том основании, что в индоевропейских языках с помощью существительных часто выражаются понятия, воспроизводимые в языке хопи с помощью глаголов (молния, волна, пламя) и наречий (лето, зима и другие обозначения времени), он делает заключение, будто индоевропейские народы опредмечивают события окружающего мира, лишая их подвижности, текучести, движения и развития. У людей, говорящих на индоевропейских языках, якобы возникает особый, предметный строй мысли, искажающий действительность, который несвойствен, например, американским индейцам, отражающим действительность более точно[101].

Когда в индоевропейских языках понятия о процессах, событиях, качествах, не являющихся предметами, выражаются с помощью существительных, никто не считает эти явления предметами (такими же, как столы, дома, деревья и т.д.), т.е. материальными вещами, обладающими самостоятельным существованием. Никакого мысленного искажения мира здесь не происходит. Возникает лишь особая семантическая форма отражения явлений вне их отношения к тем предметам, без которых они реально не существуют. Отношения при этом могут отражаться с помощью других (служебных) слов или воссоздаваться благодаря грамматическим значениям тех же или других существительных (воля – человек с волей, воля человека; честь – человек чести, честь человека). В языках американских индейцев, например хопи, многие явления, представляющие неотъемлемую принадлежность каких-либо предметов, отражаются совместно с некоторыми отношениями, что в любых языках свойственно всем частям речи, кроме существительных. Так, русск. волевой означает ʽобладающий волейʼ, работает означает ʽсовершает работуʼ, глубоко означает ʽна глубинеʼ. В самом содержании этих слов отображено отношение к признаку, действию, месту[102]. Таким образом, различие между отражением явлений с помощью существительных и других частей речи оказывается лишь формально-семантическим. Оно состоит в раздельном или совместном отражении явления и его отношения или отношения к нему. Это различие никакой познавательной роли не играет.

Неразграничение логических и семантических форм мыслительной сферы, отождествление их приводит и Л. Вайсгербера к отрицанию общечеловеческого характера логических категорий (как субъект, предикат и т.п.) в силу национального характера семантических форм[103].

Как видим, при решении проблемы соотношения логического строя мышления и грамматического строя языка метафизическая односторонность в подходе к структуре мысли мешает неогумбольдтианцам увидеть в ней диалектическое единство двух типов форм – логических форм и семантических форм, которые не только взаимосвязаны, но и противоположны друг другу. Первые носят общечеловеческий характер и находят основу в универсальных структурных свойствах языков, вторые национальны по своей природе и основываются на специфических структурных особенностях каждого отдельного языка. Смешение этих двух типов форм мыслительной сферы приводит неогумбольдтианцев к ошибочному решению проблемы соотношения логического строя мышления и грамматического строя языка.

7

Для разграничения логических и семантических форм мыслительной сферы целесообразно установить основные типы формальных особенностей мысли, не играющих познавательной роли и обусловливаемых лишь структурными свойствами языковых единиц. В силу чистой структурности этих формальных особенностей представляется возможным свести их к следующим пяти типам.

1. Степень расчлененности отражения действительности. В лат. amo ʽлюблюʼ – действие и субъект действия – мыслятся слитно, одновременно. Здесь нет двух отдельных, следующих друг за другом мыслей о деятеле и действии. При произнесении данного слова возникает нерасчлененная мысль о действии некоторого лица. В английском I love ʽЯ люблюʼ идея лица возникает в связи с произнесением местоимения, идея действия – в связи с произнесением глагола. Это позволяет мыслить их расчлененно, последовательно. Такое же различие наблюдается при сопоставлении нем. Man klopft и русск. стучат.

Особый случай различной степени расчлененности отражения обнаруживается при выражении отношений с помощью синтетических и аналитических средств. В лат. fratris liber и русск. книга брата отношение книги к брату (принадлежность) мыслится одновременно с братом в момент появления словоформ fratris и брата. Во фр. le livre du frère и англ. the book of the brother это отношение осознается уже при появлении предлога, т.е. до возникновения идеи брата. Если слово, обозначающее брата, почему-либо окажется непроизнесенным (не написанным), у слушателя (читателя) успеет сформироваться идея принадлежности книги кому-то.

2. Порядок следования компонентов мысли. С развитием рамочной конструкции в немецком языке знаменательная часть сказуемого, выраженного сложной глагольной формой, заняла последнее место в предложении. Это привело к тому, что действие стало мыслиться после субъекта действия, объектов и различных обстоятельств, что не свойственно языкам, не имеющим рамочной конструкции. Порядок следования компонентов мысли в значительной степени зависит от порядка следования компонентов речевого построения.

3 Система отношений между компонентами мысли (т.е. направленность отношений каждого данного компонента в сторону определенных других). В семантической структуре русского предложения Я слышу, как поет птица от компонента птица отношение направлено к компоненту поет, а от компонента слышу отношение направлено в сторону сложного компонента поет птица. В семантической структуре немецкого предложения Ich höre den Vogel singen (букв. ʽЯ слышу птицу петьʼ) от компонента höre два отношения направлены одновременно к компонентам den Vogel и singen и еще одно отношение от компонента den Vogel к компоненту singen. При одном и том же объективном содержании налицо различные системы смысловых отношений. Это оказывается возможным потому, что система объективных отношений всегда богаче ее отражения в речи и мысли: система смысловых отношений в речевом построении на одном языке может отображать одни объективные отношения какой-либо ситуации, а система смысловых отношений речевого построения на другом языке – другие объективные отношения той же ситуации.

4. Содержание отношений между компонентами мысли. При различии в системе отношений между компонентами мыслей, отражающих одну и ту же объективную ситуацию, может наблюдаться определенное различие в содержании самих смысловых отношений, поскольку они отражают разные объективные отношения. В приведенном выше примере семантическая структура немецкого предложения имеет смысл «Я слышу птицу в состоянии (в момент) ее пения». В этой семантической структуре определенно представлено обстоятельственное отношение между действием «слышу» и действием «петь» – сопровождение первого действия вторым (сопутствие второго действия первому), чего нельзя сказать о семантической структуре русского предложения. Однако это содержательное различие свойственно лишь поверхностной семантической структуре. В силу необходимой взаимозависимости между всеми отношениями, составляющими неотъемлемую принадлежность отражаемой ситуации, непосредственное раскрытие одних отношений влечет за собой опосредствованное выявление других, так что семантическое расхождение снимается на уровне глубинной структуры: направленность слухового восприятия на пение птицы не может не быть связана с сопутствием пения слуховому восприятию, поэтому при непосредственном выражении первого отношения в сознании воссоздается и второе.

Различие в содержании смысловых отношений при отражении одной и той же объективной ситуации может и не быть связано с различием в системе отношений между компонентами мысли: это наблюдается, например, в отношениях понятия субъекта действия к понятию действия при эргативной и при номинативной типологии предложения, о чем говорилось выше. Различие в содержании смысловых отношений возникает в подобных случаях потому, что в одних языках непосредственно выражаются такие стороны объективных отношений, которые в других при отражении тех же самых отношений непосредственного выражения не находят.

5. Подключение идеи отношения к одному из соотнесенных компонентов. Идея отношения подключается либо к тому компоненту, от которого направлено отношение, либо к тому компоненту, в сторону которого направлено отношение, либо повторяется при том и другом. Это создает структурно-семантическое различие, не имеющее познавательного значения. В немецких предложениях Er betrat das Zimmer ʽОн вошел в комнатуʼ и Er bestieg den Berg ʽОн поднялся на горуʼ идея локального отношения действия к определенному месту присоединяется к понятию о действии. В русском предложении Он вошел в комнату идея отношения повторяется дважды, присоединяясь к понятиям действия (вошел) и места (в комнату), а в предложении Он шел по лесу идея отношения подключается к понятию места (по лесу).

К логическим формам мысли относятся формы, традиционно изучаемые в логике (понятие, суждение и шире – логема, умозаключение), и их разновидности.

Различая логические и семантические формы мышления, борясь против их отождествления, не следует впадать в противоположную крайность и доходить до их метафизического разрыва, до их отнесения к разным сферам мыслительной деятельности – языковой и надъязыковой, что было присуще психологическому направлению в языкознании (А.А. Потебне и др.)[104] и в последнее время частично проявилось в концепции двух сфер преломления действительности при ее отражении – сферы мышления и сферы языка[105]. Логические и семантические формы существуют в неразрывном единстве, как две стороны единого процесса организации мысли, протекающего в одной сфере языкового мышления.

Загрузка...