Оценка любого научно-теоретического направления предполагает всесторонний учет его философской ориентации. Применительно к социолингвистике, дисциплине, развивающейся на стыке языкознания и социологии, это означает выявление той системы взглядов, которых придерживается тот или иной ученый относительно самой природы языка, социально-классовой структуры общества, места языка среди других общественных явлений и характера связей между ними. Философская концепция, лежащая в основе того или иного социолингвистического направления, его связь с теми или иными течениями в философии и социологии находят свое отражение не только в его теоретическом аппарате, но и в арсенале используемых им исследовательских методов и аналитических процедур.
Ниже будет предпринята попытка выявить общую философскую ориентацию американской социолингвистики, сравнительно молодого исследовательского направления, которое возникло лишь в начале 60-х годов, но уже успело приобрести достаточную известность и значительное влияние за пределами Соединенных Штатов, в особенности в западноевропейских странах. Вместе с тем особое внимание будет обращено на методологические принципы предпринимаемых американскими социолингвистами конкретных исследований, на связь между лежащими в их основе философскими концепциями и используемыми в них методическими приемами, на эффективность этих приемов с точки зрения решаемых задач.
Для оценки философских основ современной американской социолингвистики далеко не безразлично выяснение ее идеологической ориентации. В этой связи следует вспомнить, что усиление в США интереса к социологическим проблемам языка было самым непосредственным образом связано с потребностями американского общества, для которого проблемы языковой политики и языкового планирования, а также другие практические аспекты социолингвистики приобретают все большую актуальность. Мощное движение протеста против расовой дискриминации, охватившее США в 60-е годы, приковало внимание к острым социальным проблемам американских негров, пуэрториканцев, мексиканцев («чиканос») и других обитателей гетто. Не следует, однако, забывать, что, щедро финансируя научно-исследовательскую деятельность ученых, в том числе и социолингвистов, изучающих эти проблемы, американский «истэблишмент» преследовал далеко не бескорыстные цели. По признанию американского диалектолога Дж. Следда, эта деятельность является частью широкой программы интеграции диссидентов в рамках существующего политического строя,
«превращения потенциальных революционеров в угодливых, карабкающихся вверх и старательных прислужников, составляющих низшие слои среднего класса в индустриальном (капиталистическом. – А.Ш.) обществе, обеспечения „благоприятных изменений“, которые ни в коей мере не ставили бы под угрозу существующую систему власти и привилегий»[504].
Не менее щедро финансируется и изучение социолингвистических проблем развивающихся стран. Так, предпринятое в начале 60-х годов исследование роли вторых языков в Азии, Африке и Латинской Америке[505] финансировалось, в частности, американским правительством в лице Управления по международному развитию, заинтересованного, как отмечается в сборнике материалов этого исследования, в осуществлении программы помощи в деле изучения английского языка как иностранного. Разумеется, эта программа является органической частью внешнеполитического курса, рассчитанного на сохранение и расширение позиций США в странах «третьего мира».
Из сказанного вовсе не следует, что мотивы, которыми руководствуются те или иные американские социолингвисты, осуществляя свои исследовательские программы, всегда и во всех случаях совпадают с теми, которые побуждают правящие круги США финансировать их научно-исследовательскую работу. Немалую роль в стимулировании социолингвистических исследований в США сыграл, в частности, кризис структурного языкознания. Однако для оценки идейной и философской ориентации социолингвистики в США необходимо учитывать выполняемый этим направлением социальный заказ.
Говоря о философском фундаменте социолингвистического направления в Соединенных Штатах, следует иметь в виду, что для этого направления в целом характерно отсутствие четкой и последовательной ориентации на какое-либо определенное течение в философии. Труды американских социолингвистов скорее свидетельствуют о том, что у них нет единой философской базы. Более того, во многих теоретических и эмпирических исследованиях американских ученых по проблемам социолингвистики философские проблемы вообще игнорируются. Вместе с тем, отвечая на вопрос о том, какое философское течение оказало наибольшее влияние на американскую социолингвистику, следует отметить, что таким течением является позитивизм, который, как отмечает А. Нойберт, на протяжении многих лет оказывает значительное влияние на интеллектуальный климат в Соединенных Штатах[506].
Известно, что философия позитивизма, в особенности бихевиоризм (согласно которому все многообразие социально детерминированных форм человеческого поведения предстает в виде более или менее шаблонных ответных реакций на стимулы окружающей среды), оказали в свое время ощутимое влияние на дескриптивную лингвистику, длительное время остававшуюся доминирующим направлением американского языкознания. Эта методологическая ориентация нашла отражение еще в работах основоположника дескриптивизма Л. Блумфилда, а наиболее полное воплощение получила в трудах его последователей[507]. Социолингвистика в Соединенных Штатах (точно так же, как и генеративистское направление в языкознании) формировалась под знаком критического пересмотра ряда теоретических постулатов дескриптивной лингвистики и, в частности, ее бихевиористской ориентации.
Так, например, социолингвисты решительно отвергли положение дескриптивизма об автономии языка, о необходимости анализировать его лишь в терминах внутриязыковых отношений. Учет социальной среды потребовал от социолингвистов объединения усилий с такими общественными науками, как социология, социальная психология, этнография и антропология. В то же время нельзя не заметить, что, подвергая критике общетеоретические положения и методологические принципы дескриптивизма, американские социолингвисты в известной мере сохранили преемственные связи со своими предшественниками-структуралистами. Эти связи прослеживаются особенно четко в общей методологической ориентации этих течений, в их порой сознательной, а порой неосознанной приверженности методологическим постулатам позитивизма. Нельзя забывать также, что, устанавливая контакты с социологией, этнографией и другими общественными науками, американские социолингвисты ориентировались прежде всего на те течения в данных науках, которые сами испытывали значительное влияние позитивистских идей.
Теоретический мост от опирающегося на бихевиористские идеи дескриптивизма к современной американской социолингвистике перекинул К. Пайк, автор фундаментального труда «Язык в отношении к унифицированной теории человеческого поведения»[508], основанного на бихевиористской модели S – R (стимул – реакция) в том ее варианте, который фигурирует в работах ортодоксального бихевиориста Б. Скиннера[509].
В своем труде Пайк одним из первых отходит от дескриптивистского прецедента и предпринимает попытку анализировать язык в его социальном контексте. Он сохраняет, однако, верность бихевиористской традиции, которая проявляется в определении им самой сущности языка, рассматриваемого в качестве одной из форм поведения. Здесь следует внести существенное уточнение: возражения вызывает не сама по себе попытка сопоставить речевое поведение с другими формами человеческого поведения, а стремление свести язык к его поведенческим аспектам и бихевиористская интерпретация последних. Поскольку язык, согласно концепции Пайка, представляет собой поведенческий феномен, то и контекстом для него служат те поведенческие стимулы, которые вызывают языковую реакцию. Исходным положением является то, что любое целенаправленное человеческое поведение структурировано и что любые виды человеческого поведения при всей их вариативности могут быть описаны с помощью набора неких инвариантов.
Отсюда следует, что существует возможность выработки единого метаязыка, единой теории, терминологии и методов исследования, приложимых в равной мере как к языковому, так и к неязыковому поведению. Как и следовало ожидать, таким метаязыком оказывается язык дескриптивной лингвистики, а такими методами – методы дескриптивного анализа.
Исследуя акты социального взаимодействия как «поведенческие события» (behaviorial events), К. Пайк считает необходимым различать, с одной стороны, физический субстрат такого «события» или его внешнюю манифестацию, а с другой – те реакции, которые он вызывает у других. Для физического субстрата «поведенческого события» характерна непрерывность (ср., например, слитное произнесение английской фразы I know John или непрерывное движение дирижерской палочки). В то же время реакция людей на собственное поведение и поведение других в своей основе дискретна. Человек, воспринимающий поведенческое событие, сегментирует его, выделяя в нем дискретные отрезки. Дискретные единицы любого поведения именуются «эмами» или «эмическими единицами». Применительно к языковому поведению в качестве таких единиц выступают фонемы (на фонологическом уровне) и морфемы (на морфологическом уровне).
Одним из основных принципов используемой Пайком эмической модели является принцип корреляции «точки» и «класса». Под точкой имеется в виду место, в котором возможна субституция (например, субституция слов во фразах shut the door и shut the drawer или серия взаимозаменяемых игровых приемов, возможных в тот или иной момент футбольного матча). Множество вариантов, возможных и допустимых в той или иной точке, образует эмический класс.
Из сказанного следует, что эмический анализ человеческого поведения исходит из рассмотрения поведенческих актов в свете той реакции, которую они вызывают у участников. Характерно, что, например, цель поведенческого события, фигурирующая в качестве одного из элементов его структуры, рассматривается как «вызов ответной реакции» (elicitation of response).
В унифицированной модели человеческого поведения поведенческие единицы, интуитивно выделяемые участниками события, именуются «бихевиоремами». Согласно утверждению Пайка, любое целенаправленное человеческое поведение может быть сведено к следующей центральной формуле:
U= F D M,
где U – эмическая единица, a F, D и M – три параметра, или три «измерения» человеческого поведения: M – способ манифестации (manifestation mode), т.е. иерархическое, сегментное структурирование физического субстрата любого поведенческого события, F – характер признаков (feature mode), определяемый идентификационно-контрастивными компонентами данной единицы, D – характер дистрибуции (distribution mode).
Как видно из изложенного материала, теория Пайка представляет собой попытку распространить дистрибутивную модель, разработанную дескриптивистами на фонологическом и морфологическом материале, на любую социально-коммуникативную деятельность. При этом характерно, что значение фактически исключается из рассмотрения, подобно тому, как оно исключается из рассмотрения дескриптивистами при анализе языкового материала. Пайк прямо указывает на то, что его теория не постулирует особой абстрагированной единицы значения.
Оценивая разработанную К. Пайком теоретическую модель поведения, нельзя не заметить, что ей свойственна та черта, которая отличает дескриптивизм вообще: здесь метод исследования возведен в ранг самодовлеющей сущности и фактически подменяет теорию. Однако отсутствие надежной теоретической базы в значительной мере ограничивает эффективность самих методов. Ориентированная на бихевиористское понимание языковых и социальных явлений, модель Пайка имеет весьма ограниченную эвристическую силу. Более того, обращает на себя внимание явно односторонний и тенденциозный подбор примеров, которыми автор иллюстрирует свою концепцию. В основном он оперирует более или менее однотипными примерами шаблонизированного, строго регламентированного и, стало быть, в значительной мере предсказуемого поведения: например, игра в американский футбол, декламация стихотворения, обряд бракосочетания. И в этом явно находит свое проявление ограниченность методологической базы, на которую опирается ученый. В самом деле, использование языка в социальных ситуациях, которые не регламентируют столь жестко выбор языковых средств и линию поведения вообще, в ситуациях, которые допускают более «творческий» характер вербальной и невербальной коммуникации, фактически оказывается вне поля зрения исследования.
Представляется правомерной постановка следующих вопросов:
1. Можно ли считать эти элементарные процессы, связанные с реакциями на стимулы окружающей среды, достаточно репрезентативными для языка и для человеческого поведения?
2. Что дает модель Пайка для познания этих процессов?
Прежде всего следует отметить, что явления, на которых останавливает свое внимание Пайк, отнюдь не определяют сущности речевых процессов и носят в основном периферийный характер. Но даже если бы это не было так и если бы рисуемая Пайком картина использования языка на самом деле отражала бы самую сущность описываемых явлений, то и в этом случае пришлось бы признать, что «унифицированная теория человеческого поведения» представляет собой весьма произвольную и абстрактную таксономическую схему, которая, если и может быть исследовательским приемом, то уж во всяком случае никак не может считаться конечной целью познавательного процесса.
Модель Пайка является своеобразным сплавом необихевиористских идей в области социологии и социальной психологии и необихевиористской теории речевой деятельности. Что касается бихевиористских взглядов на природу речевой деятельности, то они уже подвергались обстоятельной критике в работах советских психолингвистов, отмечавших, что согласно этим взглядам, все речевое поведение человека сводится к приспособлению к среде[510]. Те же механистические идеи пронизывают бихевиористскую социологию. И здесь, как справедливо отмечается в работах советских ученых, в качестве универсальной модели, претендующей на объяснение всех и всяческих явлений, предстает та же «магическая» формула S – R, и здесь личность, группа и среда рассматриваются в качестве элементов всеобщей связи[511].
Об ограниченной объяснительной силе модели Пайка и о невысокой эффективности предлагаемых им методов свидетельствует и то, что его теория не нашла большого числа последователей. Пожалуй, самым ощутимым результатом был перенос принятого в дескриптивной лингвистике разграничения «этических» (т.е. не обладающих семиологической релевантностью и относящихся к физической материи языка) и «эмических» (т.е. семиологически релевантных и относящихся к структурным единицам языка) категорий в область социальной и культурной антропологии, а также антропологической лингвистики. Необходимо отметить, что такого рода разграничение не лишено основания. Фактически речь идет о том, что тот или иной факт, языковой или социально-культурный, следует рассматривать сквозь призму данной языковой или социокультурной системы («эмический подход»), не проводя при этом ложных аналогий с внешне сходными явлениями другой системы (чисто «этический» подход). Иными словами, сходство физического субстрата еще не является достаточным основанием для приравнивания друг к другу разносистемных единиц как речевого, так и неречевого поведения.
Если говорить о языковых явлениях, то нельзя, например, ставить знак равенства между семиологически релевантным контрастом палатализованного и непалатализованного [l] в русском языке, с одной стороны, и семиологически нерелевантным контрастом между этими звуками в английском языке, – с другой. В области невербального поведения нельзя, например, отождествлять внешне сходные жестовые знаки (такие, как движение головы, означающие да и нет у русских и болгар), поскольку их «эмическая» роль, т.е. место, занимаемое ими в соответствующих системах, различна. Мысль эта не оригинальна, но в справедливости ее едва ли можно сомневаться.
Значение работ К. Пайка заключается, пожалуй, не столько в том прямом влиянии, которое он оказал на последующие труды американских социолингвистов, сколько в том, что они знаменуют собой промежуточный этап в развитии американской лингвистики. Пайк стремился преодолеть ограниченность американского дескриптивизма, оставаясь верным всем его теоретическим и методологическим постулатам. Эти постулаты были подвергнуты решительному пересмотру в трудах американских социолингвистов, но было бы ошибочно считать, что оказавшие столь серьезное влияние на дескриптивистов бихевиористские идеи не получают никакого резонанса в современной американской социолингвистике. Эти идеи находят свое проявление как в определении самой сущности языка, так и в оценке характера связи между языком и обществом. Даже такой принципиальный противник основных принципов дескриптивизма, как У. Лабов, характеризует язык в одной из своих последних работ, как «форму социального поведения»[512]. Одностороннее подчеркивание поведенческих аспектов вербальной и невербальной культуры характеризует работы многих американских социолингвистов. Отголоски бихевиористской традиции сказываются здесь в чрезмерном акцентировании жестко регламентируемых социальной ситуацией шаблонных и ритуальных форм общения, а порой – в попытках формализовать отношения между социальной структурой и языком в виде простой корреляции независимых и зависимых переменных без какого-либо анализа каузальных связей между ними. Кроме того, современные необихевиористские теории находят свое отражение в некоторых социолингвистических моделях коммуникативного поведения. Нельзя не отметить, что даже критикуя узкобихевиористские взгляды своих предшественников-дескриптивистов, американские социолингвисты во многом остаются верными лежащей в основе бихевиоризма позитивистской методологии.
Наличие известных отголосков бихевиористской ориентации в работах американских социолингвистов дало основание Н. Хомскому полемизировать с теми учеными, которые считают учет социального контекста органическим элементом лингвистической теории. По свидетельству новозеландского социолингвиста Дж. Прайда[513], в одном из своих выступлений Хомский заявил, что изучение языка в контексте (в том числе и в контексте социальной ситуации) бесполезно, поскольку лишь в крайне редких и малоинтересных случаях ситуативный контекст определяет то, что говорится, пусть даже в вероятностных терминах. Возражая Хомскому, Дж. Прайд совершенно справедливо указывает на то, что изучая язык в его социальном контексте, социолингвистика вовсе не обязательно должна исходить из бихевиористской концепции.
Разумеется, Хомский неправ, когда он усматривает в ситуативном подходе к изучению языка обязательное проявление узкобихевиористской ориентации или же отрицание «творческих» аспектов речевой деятельности. На самом деле, когда речь идет о детерминирующей роли речевой ситуации или тех или иных ее компонентов, совсем не обязательно имеется в виду, что детерминирующая связь между социально-ситуативными факторами и речевыми процессами проявляется в шаблонизированных реакциях на стимулы социальной среды. Все здесь обстоит гораздо сложнее. Само понятие речевой ситуации нуждается в дифференцированном рассмотрении. Сошлемся хотя бы на предлагаемое Е.М. Верещагиным и В.Г. Костомаровым[514] весьма важное разграничение двух видов речевых ситуаций – стандартных (или стабильных) и вариабельных (или переменных).
В стандартных ситуациях поведение человека жестко регламентируется – как в отношении речевой, так и в отношении неречевой деятельности. Сюда относятся некоторые виды профессиональной деятельности, ритуальные формы коммуникации (ср., например, формулы команд на уроке гимнастики или стандартный набор фраз во время обряда венчания). Вариабельные речевые ситуации отличаются более или менее широким диапазоном выбора языковых средств, который определяется меняющимися социально-личностными отношениями между участниками коммуникативного акта. Следует подчеркнуть, что социальная детерминация речевых процессов имеет место в обоих видах речевой ситуации, но в первом возможен лишь один исход речевого процесса, а во втором число возможных исходов возрастает.
Разумеется, эти два вида речевых ситуаций представляют собой полярные случаи, между которыми возможны многочисленные промежуточные варианты. Свобода выбора языковых средств всегда в известной мере ограничена, хотя и не всегда подвержена жесткой регламентации. Творческое и нетворческое начала присутствуют почти в каждом речевом акте, тесно переплетаясь друг с другом. Выбор тех или иных языковых ресурсов, в том числе и ресурсов стилистических, определяется множеством социальных факторов, порой усиливающих друг друга, а порой действующих в противоположном направлении. Иными словами, социальная детерминация речевого действия – это сложный и многоаспектный процесс, никак не сводимый к элементарной формуле S – R.
Влияние позитивистских идей сказывается и в подходе к такой общей проблеме, как «язык и культура».
Выше отмечалась близкая связь между современной американской лингвистикой и ориентированными на позитивистскую философию общественными науками, в том числе социальной антропологией. Тесные контакты с социальной (или культурной) антропологией поддерживали еще предшественники современных социолингвистов – представители антропологической или этнолингвистики. Для этого направления был характерен взгляд на культуру, аналогичный взглядам на язык, свойственным многим направлениям структурализма. Так, например, по словам одного из представителей этого направления У. Гудинафа[515], описание культуры не может быть сведено к простому каталогу наблюдаемых фактов. Необходимо построение теории концептуальных моделей, репрезентируемых этими фактами.
В качестве основы для такой теории У. Гудинаф предлагает структурную лингвистику. Подобно тому как языковые факты выступают в качестве знаков концептуальных форм (например, звук, или «фон», является материальной репрезентацией фонемы), явления, относящиеся к сфере культуры, являются знаками, репрезентирующими определенные концептуальные формы или модели. Фонологическое описание имеет, по его словам, такое же отношение к реальным звукам, как и описание культуры к материальному миру вообще. Для структуралистского определения культуры, даваемого Гудинафом, характерна «дематериализация» культуры, сведение ее к сетке отношений, интерпретация конкретных проявлений культуры лишь как знаков, образующих систему.
Отмеченное выше сведение языка и культуры к их поведенческим аспектам в соответствии с методологическими установками бихевиоризма сказывается самым существенным образом и на теоретических постулатах современной американской социолингвистики, и на используемых ею исследовательских процедурах. Ведь по сути дела речь здесь идет об одной из методологических традиций социальной (или культурной) антропологии, традиции, которая до сих пор находит себе немало последователей среди американских социолингвистов. Пожалуй, наиболее прямолинейно мысль о примате поведенческого аспекта в изучении языка и культуры была выражена еще Б. Малиновским, оказавшим значительное влияние на разработку социолингвистических проблем не только в Англии, но и в Соединенных Штатах.
В своей программной статье «Дилемма современной лингвистики»[516] Б. Малиновский выдвинул тезис о том, что язык является не только одной из форм человеческого поведения, но, возможно, и важнейшей его формой. Б. Малиновский высказывает сомнения по поводу правомерности рассмотрения языка в качестве самостоятельного предмета изучения. По его мнению, все исследования речевой деятельности (а других аспектов изучения языка он фактически не видит) должны ориентироваться на социологию, а сама лингвистика должна стать составной частью теории культуры.
В работах социальных антропологов находит весьма своеобразное решение одна из основных методологических проблем языкознания – проблема «язык и речь». Так, Б. Малиновский делает вывод о необходимости отказа от соссюровской дихотомии «язык – речь», поскольку язык, по его мнению, представляет собой лишь «общую норму речевой деятельности человека». Таким образом, наука о языке должна стать, по замыслу Б. Малиновского, наукой о речевом поведении, рассматриваемом в контексте практической деятельности человека. Иными словами, основным и, по сути, единственным объектом лингвистического и социокультурного анализа является речь, которая в полном соответствии с постулатами бихевиоризма рассматривается как совокупность навыков, как «стандартизованный тип деятельности человеческого организма», представляющий собой один из способов приспособления человека к среде и к механизмам культуры.
Некоторые идеи Б. Малиновского и его последователя Дж. Ферса получили дальнейшее развитие в теоретических работах известного американского социолингвиста Д. Хаймса, посвященных так называемой «этнографии речевой коммуникации»[517].
Одним из основных принципов предлагаемого в этих работах подхода к исследованию языка является принцип неразрывного единства языковой формы и ее функционального использования в речевом контексте. Если в традиции дескриптивизма изучение языковых форм полностью абстрагировалось от изучения их ситуативного использования в речи, то концепция Хаймса сближается со взглядами Б. Малиновского и Дж. Ферса, настаивавших на изучении речи в контексте ситуации. По мнению Хаймса, проблема функционального использования языковых средств в речи является центральной проблемой социолингвистики.
В работах Хаймса нет категоричности, присущей высказываниям Малиновского, считавшего речь единственным предметом лингвистического анализа. Нет в них и столь резко выраженной ориентации на бихевиоризм. Вместе с тем влияние идей Малиновского сказывается, в частности, в предлагаемом им смещении акцентов в изучении языка и пересмотре некоторых постулатов лингвистического анализа. Так, в центре внимания исследователя должна, по мнению Д. Хаймса, находиться не структура или система языка (как это имело место в структурной лингвистике), а структура речи. Отправным пунктом анализа, согласно декларируемой им программе, должен служить не языковой код, а речевой коллектив или другая категория, охватываемая понятием социального контекста. Отголосок идей Малиновского и Ферса явно слышится в утверждении примата речи над языком, функции над структурой, контекста над сообщением, хотя и здесь категоричность формулировок Малиновского несколько смягчена оговоркой, согласно которой исследователь должен иметь в виду и взаимосвязь, существующую между перечисленными выше категориями.
Д. Хаймс выдвигает программу комплексного изучения коммуникативной системы, используемой тем или иным обществом. Для осуществления этой программы предполагается объединение усилий социолингвистов, психолингвистов и этнографов. В разработанной Д. Хаймсом программе есть немало интересного и заслуживающего внимания. Так, например, нельзя не согласиться с его аргументами в пользу создания общей теории места языка в общественной жизни, теории, основанной на интеграции достижений не только социолингвистики, но и психолингвистики. В то же время едва ли можно согласиться с Хаймсом, когда он ограничивает предмет социолингвистики речевым поведением, изучаемым в плане отношений между ситуацией, коммуникантами, темой и функциональными характеристиками речевого акта, фактически сводя социолингвистические проблемы к проблемам речевого поведения.
Разумеется, проблема влияния социальных факторов на речевую деятельность является одной из важнейших проблем социолингвистики. Однако из этого было бы неправомерно делать вывод, что изучение социолингвистической проблематики на уровне речи исчерпывает предмет социолингвистического анализа. Из того, что социальные факторы оказывают на речь непосредственное воздействие, никак не следует, что детерминирующее влияние этих факторов не отражается на языке, на его системе и структуре. Представляется вполне обоснованным мнение Р.А. Будагова[518], считающего изучение того, как социальная природа языка обусловливает функционирование самой его системы, важнейшей задачей социолингвистики. Отведение второстепенного места воздействию социальных факторов на язык или даже исключение этого вопроса из рассмотрения никак нельзя признать правомерным.
Есть основания предполагать, что одностороннее увлечение американских социолингвистов проблемами речевого поведения является своеобразной реакцией на традицию, объединяющую несколько поколений американских лингвистов – от дескриптивистов до генеративистов, а именно традицию, согласно которой речь рассматривается лишь как исходный материал, но ни в коем случае не как предмет лингвистического анализа.
Едва ли можно отрицать несомненные достижения современной социолингвистики и психолингвистики в деле изучения закономерностей речи и речевой деятельности человека. Но из этого никак не следует, что эти достижения должны заслонить от нас другие не менее важные проблемы социолингвистического анализа, связанные с воздействием социальных факторов на язык и его структуру.
Думается, что другой, не менее существенной причиной, побуждающей американских социолингвистов гипостазировать речевые аспекты социолингвистических проблем, является их приверженность позитивистскому принципу, требующему ограничения предмета анализа «реально наблюдаемыми», «данными в опыте» явлениями. Эта методологическая установка не может не сказываться на исследовательской практике, на процедурах и результатах социолингвистического анализа. Не случайно среди работ американских социолингвистов мы почти не находим описаний социально обусловленной вариативности на уровне языка, его систем, подсистем и единиц, хотя теоретические предпосылки для такого рода описаний существуют. Так, например, выдвинутая в противовес упрощенному представлению о языке как о гомогенной, монолитной структуре теория «системы систем» дает возможность анализировать не только территориальную вариативность языка, но и его социально обусловленную вариативность. Существенный вклад в разработку этой теории внесли советские лингвисты, выдвинувшие концепцию языка как совокупности микросистем, образующих единую макросистему, которая характеризуется как общими для всех ее компонентов чертами, так и чертами, отличающими одни микросистемы от других[519].
Решая проблемы «язык и общество» и «язык и культура», К. Пайк и другие американские ученые, пытающиеся анализировать язык, культуру и общество в рамках единой поведенческой модели, исходят из идеи изоморфизма языковых и социокультурных систем. Именно эта идея лежит в основе метаязыка, который используется ими для описания как языковых, так и социокультурных систем. При этом имеется в виду, что изоморфные отношения существуют не между языковой материей и материальными артефактами культуры, а между их концептуальными моделями.
Современные варианты теории изоморфизма восходят к теории изоморфности структур языка, мышления и общества, разработанной в свое время Б. Уорфом, который, как известно, делал вывод о ведущей роли языка в кодификации норм культуры и норм человеческого поведения. Критике идеалистических воззрений Уорфа и придерживающихся сходных взглядов неогумбольдтианцев посвящено немало работ, среди которых одной из самых последних является обстоятельная статья В.З. Панфилова, посвященная проблеме соотношения языка, мышления и культуры[520].
Ниже мы остановимся на одном из современных вариантов теории изоморфизма, фигурирующем в работе американского социолингвиста А. Гримшо, один из разделов которой так и называется: «В защиту изоморфизма»[521].
В центре внимания автора находится одна из ключевых философских проблем социолингвистики – проблема каузальных связей между социальной структурой и языком. Сопоставляя различные взгляды на эту проблему, А. Гримшо приходит к выводу, что наибольшим теоретическим потенциалом обладает концепция, согласно которой язык и культура находятся в отношении «взаимной детерминации» (co-determination) или «взаимной включенности» (mutual embeddedness).
Теория «взаимной детерминации» представляет собой попытку компромиссного решения проблемы «язык и общество» с учетом как гипотезы Уорфа, так и теории социальной дифференциации языка под влиянием социальных факторов. Сторонники этой концепции считают, что не только социальная структура может детерминировать язык, но и язык может детерминировать социальную структуру. Таким образом, каузальные связи между языком и социальной структурой носят двусторонний характер. Вместе с тем делается вывод о том; что поскольку язык является неотъемлемой частью процесса социального взаимодействия, существуют необходимые предпосылки для описания языка и культуры как единого структурного целого, анализируемого в единых терминах.
Нетрудно убедиться в том, что авторы теории изоморфизма фактически допускают подмену понятий. Вместо языка они анализируют речь или речевое поведение, а что касается понятия «социальная структура», то по признанию самого Гримшо, он использует этот термин неоднозначно: порой в смысле «дифференциальное распределение власти», а чаще всего – в значении «нормы социального поведения». Едва ли есть необходимость доказывать, как далеко такое понимание социальной структуры от марксистско-ленинской концепции, выделяющей первичный (классовый) уровень социальной структуры, основанный на нескольких критериях (отношения собственности, место в общественном разделении труда, способы получения и размеры приобретаемой доли общественного богатства) и вторичный уровень, образующий более мелкую сетку, накладываемую на классовую и включающую внутриклассовые, промежуточные, пограничные и вертикальные социальные слои (при этом социально-психологическая и социально-политическая структуры рассматриваются как производные от классовой)[522].
Таким образом, следует отметить, что говоря об изоморфизме языковых и социальных структур, Гримшо и другие сторонники рассматриваемой концепции на самом деле усматривают изоморфные отношения лишь между нормами речевого и социального поведения.
Остается ответить на наиболее существенный для теории «взаимной детерминации» вопрос: существует ли обратная детерминирующая связь между языком и социальной структурой?
Думается, что в рассуждениях Гримшо есть определенное рациональное зерно. Если поставить вопрос более корректно и отнести его не к социально-классовой структуре общества, а к нормам социального поведения (которые в большинстве случаев имеет в виду Гримшо), то придется признать, что определенная зависимость между языком и нормами социального поведения действительно существует.
В этой связи заслуживают внимания взгляды В.З. Панфилова относительно связей между языком, мышлением, культурой и поведением. Отмечая, что зафиксированный в языке предшествующий уровень познания действительности не может не оказывать определенного влияния на последующие этапы познавательной деятельности человека, В.З. Панфилов пишет:
«Язык, оказывая определенное (но не решающее) влияние на мышление, тем самым не может не оказывать известного воздействия на культуру и поведение, придавая им некоторую специфическую (национальную) окраску»[523].
Примером того, как нормы языка (или, точнее, нормы речевого поведения) оказывают известное влияние на общие нормы социального поведения, может служить интересный случай, описанный Д. Хаймсом. Наблюдая над речевым поведением индейцев – носителей одного из диалектов чинукского языка, Хаймс пришел к выводу, что социальные нормы этого племени предписывают «серьезное отношение» к языку и не допускают, в частности, его использование в целях «фатической коммуникации» (т.е. общения ради поддержания контакта). Поэтому возникает перераспределение функций между вербальными и невербальными способами коммуникации. Например, гость не должен заполнять словами длинные паузы в разговоре: фатическую функцию выполняет сам факт визита[524].
Здесь перед нами любопытный пример двусторонних связей между социальными нормами данного коллектива и нормами речевого поведения. Социальные нормы определяют строго ограниченную сферу использования языка. В то же время нормы речевого поведения влияют на другие социально-коммуникативные нормы, требуя использования невербальной коммуникации там, где в данном коллективе не допускается использование языка. Однако и в данном случае решающая роль принадлежит социальным факторам, тогда как влияние норм использования языка на социальные нормы коллектива не носит определяющего характера. Поэтому попытка сторонников теории «взаимной детерминации» ставить знак равенства между влиянием социальных факторов на язык и влиянием языка на социальные факторы является явно несостоятельной.
Таким образом, гипотеза о взаимной детерминации является столь же неубедительным аргументом в пользу теории изоморфизма, как и гипотеза Уорфа. В самом деле, ведь об изоморфизме можно говорить лишь в тех случаях, когда
«каждому элементу первой системы соответствует лишь один элемент второй и каждой операции (связи) в одной системе соответствует операция (связь) в другой и обратно»[525].
Только такое взаимооднозначное отношение можно, строго говоря, считать изоморфным. Между тем ни А. Гримшо, ни другим сторонникам теории изоморфизма не удалось доказать, что между языковыми, социальными и культурными системами существуют подобные взаимооднозначные связи.
Одной из немногих попыток эмпирического доказательства теории изоморфизма является ссылка на исследования английского ученого Б. Бернстайна[526], выдвинувшего гипотезу о наличии двух речевых кодов: «развернутого» (elaborated) и «ограниченного» (restricted), разница между которыми состоит в том, что первый характеризуется меньшей степенью предсказуемости и тяготеет к более сложным синтаксическим построениям, второй же предпочитает элементарные синтаксические структуры и отличается высокой степенью предсказуемости. В ранних вариантах своей теории Б. Бернстайн пытался установить однозначные связи между дихотомией этих кодов и классовой структурой общества, сводимой к противопоставлению «средний класс – рабочий класс». Ограниченный код, утверждал он, – это код «рабочего класса» или во всяком случае его низших слоев, а развернутый код – код среднего класса, ориентированный на самовыражение и межличностное общение.
Работы Б. Бернстайна оказали заметное влияние на зарубежную социолингвистику, в первую очередь американскую и западноевропейскую. Из некоторых положений его теории делались непосредственные педагогические выводы, получившие воплощение в виде гипотезы о «дефиците вербальных ресурсов» рабочего класса. Социальные установки, которыми руководствуются сторонники этой гипотезы, настолько очевидны, что едва ли нуждаются в особых комментариях. Весьма определенно высказался по этому поводу У. Лабов, убедительно доказавший, что утверждение, будто так называемые «низшие классы» используют более ограниченные и стереотипные речевые ресурсы, не имеет под собой никакой почвы и не соответствует фактическому положению вещей[527]. На самом деле представители различных социальных слоев в достаточной мере владеют речевыми ресурсами родного языка и умеют достаточно эффективно использовать его в тех ситуациях, в которых протекает их речевая деятельность. Конечно, сами наборы коммуникативных ситуаций, доступных тем или иным социальным слоям, в буржуазном обществе различны. Использование представителями рабочего класса «ограниченного кода» в тех ситуациях, в которых представители других классов используют «развернутый код», свидетельствует вовсе не о том, что им недоступен «развернутый код», а о том, что им непривычна данная коммуникативная ситуация. Таким образом, обнаруживаемые Бернстайном расхождения в речевом поведении соотносятся с социальной структурой не непосредственно, а лишь через посредство коммуникативной ситуации, которая не принимается им в расчет в качестве детерминанта речевого поведения. Исключение из рассмотрения опосредующих звеньев придает социолингвистическим корреляциям Бернстайна вульгаризаторский характер.
Наконец, нельзя не обратить внимание на то, что само понятие кода используется Бернстайном далеко не корректно. В самом деле, различия между «развернутым кодом» и «ограниченным кодом» носят не качественный, а количественный характер. Один код отличается от другого не самим набором конституирующих его единиц, а лишь большей или меньшей степенью предсказуемости, бóльшим или меньшим числом сложных или несложных синтаксических построений. Значит, в рамках одного и того же «кода» могут сосуществовать единицы одного и другого типа, отличаясь лишь частотностью употребления. А отсюда следует, что даже если бы основное предположение Бернстайна было справедливо, то и в этом случае оно никак не свидетельствовало бы о наличии взаимооднозначных отношений между элементами языковых и социальных структур. Таким образом, теория изоморфизма лишена как теоретических, так и эмпирических оснований.
Оспаривая основные методологические постулаты теории изоморфизма и связанной с ней теории «взаимной детерминации» языковых и социальных явлений, нельзя в то же время не признать справедливости тех упреков, которые авторы этих теорий адресуют сторонникам чисто корреляционного подхода к изучению языковых и социальных явлений, широко распространенного в американской социолингвистике. Сущность этого подхода сводится к установлению простых корреляций между языковыми и социальными явлениями, без каких бы то ни было попыток выявить причинные связи между ними. Так, в сборнике «Социолингвистика», программном документе американских социолингвистов, целью социолингвистики провозглашается изучение «совместного варьирования» (co-variance) языковых и социальных структур[528]. Эта концепция получает дальнейшее развитие у Дж. Фишмана, который считает проблему каузального приоритета в отношениях между языковыми и социальными явлениями «нерелевантной по отношению к той жизни, которая протекает на наших глазах» и полагает, что отношения между социальной структурой и языком следует рассматривать как отношения
«между равными партнерами, а не между начальником и подчиненным»[529].
Думается, что отказ от изучения каузальных связей между языком и обществом сам по себе является данью уже упоминавшейся выше позитивистской традиции, которая относит категорию причинности к числу «метафизических псевдопроблем», не подлежащих эмпирической верификации. Как известно, взгляды современных неопозитивистов на причинность являются дальнейшим развитием идеалистических концепций Юма, считавшего ее лишь привычной связью ощущений, и Канта, полагавшего, что причинность существует лишь как априорная, врожденная категория рассудка, тогда как опыт не дает нам каузальной связи[530].
Отвергая индетерминистские теории современных идеалистов, марксистская диалектика рассматривает причинность (каузальность) как одну из форм всеобщей закономерной связи явлений. Выявление причины изучаемых явлений лежит в основе научного знания. В то же время марксистская теория четко определяет соотносительность понятий причины и следствия, указывая на то, что связь причины и следствия носит характер взаимодействия: порождая следствие, причина в то же время испытывает известное воздействие с его стороны. Указывая на относительность категорий «причина» и «следствие», Ф. Энгельс писал:
«То, что здесь или теперь является причиной, становится там или тогда следствием и наоборот»[531].
Но при этом, изучая взаимодействующие факторы, наука не может не учитывать их неравноценность и стремится в системе взаимодействующих сил найти определяющие.
Ошибка теории «взаимной детерминации», лежащей в основе одного из последних вариантов гипотезы об изоморфизме социальных и языковых структур, состоит, на наш взгляд, не в том, что ее авторы учитывают влияние языка на социальные процессы, а в том, что они не видят принципиального различия между определяющим воздействием социальных факторов на язык и влиянием языковых факторов на социальные процессы, считая эти взаимодействующие силы равнозначными.
Как уже отмечалось выше, значительное воздействие на американскую социолингвистику оказали различные направления позитивистской социологии, среди которых заметное место занимает так называемое «символико-интеракционистское направление», восходящее к трудам известного американского социолога Дж. Мида[532].
Для работ представителей этого направления наиболее характерна концепция, согласно которой сущностью социальной связи считается некий символ, обладающий определенной всеобщностью для взаимодействующих индивидов и групп. Тем самым становится понятной та ведущая роль, которую примыкающие к этому направлению социологи отводят языку как важнейшей знаковой системе, обеспечивающей социальное взаимодействие, как системе категоризации явлений внешней среды и внутреннего мира человека и как основному средству социализации, т.е. включения индивида в социальную среду.
Отношение американских социолингвистов к символико-интеракционистской социологии носит двойственный характер. Работы представителей этого направления порой подвергаются критике в американской социолингвистической литературе, главным образом, за недостаточно компетентный анализ языкового материала[533]. При этом, однако, основные философские принципы символико-интеракционистского направления не ставятся под сомнение. Серьезный критический анализ методологической платформы этого направления мы находим в советской социологической литературе[534], где, в частности, отмечалось влияние бихевиористских идей на теоретические воззрения Дж. Мида и его последователей, указывалось, что эти ученые фактически сводят социальное взаимодействие к семантическим отношениям (знак и означаемое), а социализацию личности – к выучиванию используемых данным обществом знаковых систем. Кроме того, обращалось внимание и на то, что деятельность в символико-интеракционистской теории идеалистически понимается как активность индивидуального сознания, тогда как материально-производственная деятельность человека вовсе не принимается в расчет.
В то же время многие идеи символико-интеракционистского направления и, в частности, разработанные на основе этих идей теория малых групп и теория социальных ролей оказывают значительное влияние на работы американских социолингвистов и активно используются ими в их исследовательской практике.
Остановимся, прежде всего, на теории малых групп, весьма характерной не только для символико-интеракционистского направления в социологии, но и для ряда других социологических течений, ориентирующихся на микросоциологический подход к социальным явлениям. Напомним, что под малыми группами в социологии имеются в виду находящиеся между индивидом и организацией относительно самостоятельные образования, состоящие из двух или более индивидов, входящих друг с другом в целевые контакты и придающих этим контактам особое значение (например, семья, группа сверстников, производственная бригада, компания охотников, экипаж самолета и др.). Известно, что микросоциология возникла еще в 30-е годы как одно из направлений буржуазной социологии под влиянием неопозитивистских идей, определивших интерес представителей этого течения к изучению социального микромира, перенос естественнонаучной терминологии и понятийного аппарата на область социальных отношений. Для этого течения характерно стремление перенести данные, полученные в результате наблюдения над малыми группами, на большие социальные группы и даже на общество в целом[535].
Среди работ американских социолингвистов, ориентирующихся на микросоциологию языка, особо выделяются исследования Дж. Гамперца[536].
Дж. Гамперц подвергает вполне обоснованной критике попытки некоторых американских социолингвистов видеть в престижной имитации чуть ли не единственную причину социальной дифференциации языка и социально обусловленных языковых изменений. Однако выход из положения ученый видит в отказе от таких «трудно определяемых понятий», как «класс». Предлагаемая им схема анализа обнаруживает явную микросоциологическую ориентацию и использует малую группу в качестве основной операционной единицы[537].
Следует, однако, отметить, что в результате предпринятых Гамперцем конкретных социолингвистических исследований ему удалось выявить немало интересных закономерностей, характеризующих речевую деятельность малых социальных групп в условиях билингвизма и диглоссии. Заслуживают внимания, в частности, его наблюдения относительно двух видов вариативности речевого поведения – межличностного, определяемого различиями между социально-территориальными диалектами, и внутриличностного, определяемого социальной ситуацией. Особый интерес представляют полученные им данные относительно перехода от одной языковой системы к другой («переключения кода») в результате изменения социальной ситуации.
Нет никаких сомнений в том, что малые группы и их речевая деятельность являются вполне правомерным объектом социолингвистического анализа. На это обратил внимание еще в 30-е годы Е.Д. Поливанов, писавший, что внутри этих групп обнаруживаются еще более тесные «кооперативные связи» (т.е. связи социального взаимодействия), чем в больших коллективах, и что эти связи определяют высокую степень тождества ассоциативных систем языка[538].
В то же время следует подчеркнуть, что анализ такого рода может оказаться эффективным лишь в том случае, если он опирается на широкий социальный контекст и если малые группы рассматриваются не изолированно, а на фоне общества в целом с привлечением макросоциологического материала. На это, в частности, указывал Е.Д. Поливанов, считавший, что тесные «кооперативные» связи внутри отдельных групп можно обнаружить лишь на фоне известных кооперативных связей крупного коллектива. Поэтому никак нельзя согласиться с Дж. Гамперцем, когда он предлагает микросоциологический подход в качестве альтернативы макросоциологическому подходу. Дело в том, что малые группы не существуют в вакууме. Исключение из рассмотрения широкого социального контекста не может не обеднять социолингвистический анализ, значительно ограничивая объяснительную силу используемых моделей.
Микросоциологическая установка многих социолингвистических работ в США находится в прямой связи с укоренившимся в буржуазной социологии, в частности в символико-интеракционистском направлении, представлением о малых группах как о «микрокосмах больших обществ». Взгляд на малую группу как на уникальную модель большого общества отрицательно сказывается не только на социологическом анализе малых групп[539], но и на их социолингвистическом анализе.
Поэтому неудивительно, что в своей исследовательской практике американские социолингвисты порой оказываются вынужденными отступать от декларируемых ими методологических принципов. Так, например, тот же Гамперц, вводя разграничение между «открытыми и замкнутыми цепочками» (open and closed networks) малых групп, фактически исходит из макросоциологического признака: группы, входящие в «открытые цепочки», отличаются от групп, входящих в «замкнутые цепочки», наличием более или менее регулярных контактов за пределами исследуемого речевого коллектива. При этом такого рода контакты сказываются на их речевом поведении. Более того, из проведенного Гамперцем анализа следует, что связь той или иной малой группы с внешним миром является в исследуемом им коллективе признаком, тесно связанным с классовой структурой и по существу производным от него. Так, в поселке Хемнесбергет (северная Норвегия) в замкнутые группы входили главным образом информанты из числа фермеров, рабочих и ремесленников, тогда как в открытые группы входят преимущественно студенты, местная административная элита и другие. Показательно, что, анализируя речевое поведение информантов в небольших населенных пунктах Норвегии и Индии, Гамперц не может обойтись без исходных данных о социально-классовой структуре того или иного коллектива. Так методологические установки ученого вступают в противоречие с его собственной исследовательской практикой.
Из сказанного выше не вытекает, что микросоциология языка не должна интересовать исследователя, изучающего социолингвистическую проблематику. Напротив, анализ малых групп может явиться ценным дополнением к макросоциологическому анализу, но, разумеется, никак не может заменить его. Такой анализ может быть эффективным лишь при наличии прочной методологической базы, которую может дать лишь марксистская социология, рассматривающая малые группы как производные от классовой структуры общества.
Несомненный интерес для социолингвистики представляет и теория ролей, которая успешно разрабатывается на основе марксистской методологии в работах советских социологов И.С. Кона, А. Кречмара и др.[540]. В разработанном А. Кречмаром понятийном аппарате понятие роли оказывается тесно связанным с социальными нормами данного общества, с общественным сознанием. Так называемые «ролевые предписания» рассматриваются как социальные нормы, имеющие определенную функциональную значимость для поведения индивида. В то же время, в отличие от позитивистской социологии, рассматривающей социальные нормы как нечто, данное в культуре, и не ставящей вопроса об их происхождении, марксистская социологическая теория выводит эти нормы, в том числе и те, которые выступают по отношению к личности как ролевые предписания, из социальной структуры данного общества и, в конечном счете, из производственных отношений.
Западногерманский ученый У. Аммон видит одно из принципиальных различий между позитивистской и материалистической социолингвистикой в том, что первая рассматривает общество как структуру социальных ролей, тогда как вторая исходит из марксистского понимания социальной структуры, учитывающего лежащий в основе этой структуры способ производства и обе его стороны – производительные силы и производственные отношения[541]. Однако отсюда не следует, что теория социальных ролей не может быть использована в марксистской социолингвистике. Напротив, эта теория в том ее варианте, который разрабатывается социологами-марксистами, дает возможность перейти от системного анализа общества к системному анализу личности, выявить в известной мере механизм социальной детерминации личности, установить связи между условиями социальной деятельности той или иной социально-исторической общности и их отражением в сознании личности, между этими условиями и реальным социальным поведением личности. Следует иметь в виду, что такое понимание социальной роли в корне отличается от концепции Дж. Мида и его последователей, сводящих причинность общественных явлений к психологической мотивации действий субъекта.
Марксистская теория ролей имеет непосредственный выход в социолингвистику. Она позволяет перебросить теоретический мост от микросоциологического анализа речевой деятельности к макросоциологическому анализу связей между структурой языка и социальной структурой общества.
Другим крупным социологическим течением, оказавшим определенное влияние на американскую социолингвистику, является этнометодология. Само название этого течения свидетельствует о его связи с этнографией. В самом деле, представители этого направления широко используют этнографический подход к изучению социальных явлений, в значительной мере опираются на твердо укоренившееся в социальной и культурной антропологии представление о культуре как об определенной сумме знаний. Уточняя такое понимание культуры, они определяют последнюю как владение определенной суммой правил интерпретации явлений социального мира. Подвергая критике социометрический подход к изучению социальных явлений, этнометодологи утверждают, что этот подход не учитывает принципиального различия между категориями исследователя и теми интуитивными категориями, которыми руководствуется индивид – член данного общества, интерпретируя явления окружающей его социальной действительности. Для этнометодологов важны именно эти интуитивные категории, ибо именно они, по их мнению, лежат в основе социального взаимодействия людей.
В работах представителей этнометодологического направления основной акцент ставится на повседневную человеческую деятельность. Недаром, по определению Г. Гарфинкеля, одного из ведущих теоретиков этого направления, предметом этнометодологии являются «рациональные свойства практических действий», трактуемых как «искусные реализации организованных форм повседневной жизни»[542].
Под рациональной стороной повседневной жизни подразумевается та практическая логика, те представления о здравом смысле, которые определяют правила интерпретации различных действий, в том числе и речевого поведения. В соответствии с таким пониманием предмета этнометодологии определяется и ее цель: выявление методов, с помощью которых эти действия интерпретируются членами общества.
Философской основой этнометодологии является феноменологическое направление субъективно-идеалистической философии, восходящее к работам Э. Гуссерля и оказавшее значительное влияние на современную буржуазную философию и социологию. Характерный для феноменологии субъективно-идеалистический принцип «нет объекта без субъекта», вытекающий из положения об «интенциональности» сознания (т.е. его направленности на объект), находит весьма рельефное воплощение в работах этнометодологов, опирающихся на труды американских социологов, которые стремятся приложить феноменологическую философию к познанию социального мира[543]. Не случайно в этнометодологии в качестве подлежащих анализу социальных категорий выступают категории субъективного восприятия, именуемые категориями интерпретации действительности.
В работах этнометодологов мы видим попытку найти связующее звено между проблемами «язык и общество» и «язык и мышление». Однако осуществляется это на идеалистической феноменологической основе.
В феноменологической социологии принято считать, что окружающий нас социальный мир познается через структуры готового знания, во власти которого находится индивид. При этом процесс социализации фактически сводится к усвоению готового знания. Необходимо, однако, признать, что этнометодологи вносят в это положение некоторые уточнения: по их мнению, речь идет не столько о готовом знании, сколько о готовых методах осмысления действительности. Впрочем, такое уточнение едва ли можно считать существенным отступлением от основных постулатов феноменологии. Ведь в конечном счете эти методы или правила интерпретации действительности детерминируются именно готовым знанием, которое в терминологии Гарфинкеля получает наименование «фонового ожидания» (background expectation).
Изучение речевой деятельности занимает видное место среди тех проблем, которыми занимается этнометодология. Поэтому не удивительно, что это направление американской социологии тесно смыкается с теми направлениями американской социолингвистики, для которых речевая коммуникация является центральной проблемой и, в особенности, с тем, которое Д. Хаймс называет «этнографией речевой коммуникации» (см. стр. 216). Сами представители этого направления четко осознают близость своих теоретических позиций к позициям этнометодологов, отмечая, в частности, что и те, и другие исходят из положения, что обычный семантический анализ с учетом лишь референтных (денотативных) значений недостаточен для удовлетворительной интерпретации такого феномена, как понятность речевого сообщения, что способы реализации речевых актов (для этнометодологов это один из методов реализации повседневных действий) не менее важны, чем их содержание, что количество и типы этих способов не должны устанавливаться априорно и что данные, характеризующие речевые акты, являются исходными данными анализа[544].
В таком подходе этнометодологов к языковому материалу прослеживается известное влияние феноменологической традиции, восходящей к Гуссерлю, который рассматривал речевое высказывание в качестве «первого слоя» мысли, за которым скрывается «значение», «объективное содержание высказывания», детерминируемое готовым знанием и готовыми мыслительными формулами. Ср. сходные попытки этнометодологов рассматривать речь как исходный материал для извлечения социальных категорий, детерминируемых готовыми моделями интерпретации смысла речевых высказываний.
Такой подход представляется перспективным некоторым американским социолингвистам, видящим в нем возможность преодолеть известную ограниченность чисто коррелятивного подхода к языковым и социальным явлениям и рассматривать те и другие не как отдельные, независимые друг от друга сущности, а в рамках единой теоретической модели[545].
Вместе с тем существует мнение, согласно которому этнометодологическая теория представляет собой в известном смысле аналог генеративной теории Н. Хомского[546]. Аналогия усматривается в том, что как в этнометодологии, так и в генеративной теории речь выступает в качестве исходного материала, из которого выводятся в одном случае не получающие эксплицитного выражения социальные категории, а в другом – глубинные структуры.
Ниже мы остановимся подробнее на вопросе о влиянии Хомского и его последователей на американскую социолингвистику. Пока отметим лишь то, что аналогия между концепциями Хомского и этнометодологов представляется весьма натянутой. В самом деле, ведь у Хомского речь выступает в качестве исходного материала лингвистического анализа в полном отвлечении от ее социального контекста, тогда как в этнометодологической теории интерпретация речевого материала предполагает учет предыдущего опыта и знаний коммуникантов о социальных институтах и нормах. Весьма характерно и то, что значения, которыми оперируют этнометодологи – это ситуативные значения (situated meanings), тогда как Хомский в своем анализе обходится без учета речевой ситуации.
Вместе с тем следует иметь в виду, что речевая или социальная ситуация трактуется этнометодологами в полном соответствии с постулатами феноменологической философии как ситуация в том ее виде, какой она воспринимается действующим индивидом. Один из рецензентов программной книги Г. Гарфинкеля «Этнометодологические исследования» правильно отмечает, что этнометодологи видят окружающий мир лишь глазами воспринимающего его субъекта[547].
Из сказанного отнюдь не следует, что те субъективные категории, которыми оперируют носители какого-либо языка, должны быть полностью исключены из рассмотрения. Для социолингвистики интерес представляют те из них, которые имеют не индивидуальную, а социальную значимость. Сюда относятся, в частности, оценочные суждения информантов по поводу своего языка, суждения, отражающие ценностную ориентацию данного коллектива. В марксистской социологической теории ценностная ориентация понимается как
«закрепленная в качестве стабильного регулятора поведения система знаний и система жизненного опыта»[548].
Это понятие является составной частью того понятийного ряда, который характеризует субъективную, личностную сторону социальной деятельности и соотносится с совокупной системой ценностей культуры. При этом используемый в марксистской социологии понятийный аппарат характеризуется тем, что в нем, в отличие от системы понятий, используемой в ориентированной на феноменологическую философию социологии, понятия, отражающие как субъективную, так и объективную сторону социальной деятельности, взаимно дополняют друг друга, образуя единое органическое целое – концептуальную систему, основанную на марксистском тезисе о материальном производстве как основе общественной жизни.
Из сказанного следует, что пороком этнометодологической теории является не декларируемое ее авторами намерение различать категории исследователя и категории действующего индивида, а сведение социальных категорий к категориям субъективного восприятия, отрыв их от классовой структуры общества, от системы производственных отношений.
К этнометодологии в полной мере относится следующая оценка феноменологической социологии: общественные связи рассматриваются в ней не в их реальности, а сводятся к индивидуальным «переживаниям»; представление об обществе, близкое обыденному сознанию (ср. рационализм «здравого смысла» у Гарфинкеля и его последователей), возводится в ранг теории[549].
В самом деле, в работах этнометодологов социальное взаимодействие между коммуникантами рассматривается в отрыве не только от широкого, но и от узкого социального контекста. В этом отношении характерна работа X. Сакса, посвященная анализу детской речи[550], в которой предпринимается попытка сформулировать некоторые элементарные правила однозначной семантической интерпретации текста, которыми, как предполагает автор, должны руководствоваться коммуниканты при отсутствии эксплицитных языковых маркеров.
Анализируя последовательность предложений из рассказа ребенка: The baby cried. The mommy picked it up. Ребенок заплакал. Мама взяла его на руки, – Сакс приходит к выводу, что слушатель интерпретирует смысл этих предложений и, в частности, определяет, что речь идет о матери ребенка, хотя эксплицитно это и не выражено (сказано the Mommy, а не his Mommy), с помощью так называемых «средств категоризации» (categorization devices) и анализа контекста. Слово со значением ʽребенокʼ включается слушателем в категорию «семья» (ребенок – папа – мама), а не в категорию «возраст» (ребенок – подросток – взрослый), чему, разумеется, способствует контекстуальное соположение слов, означающих ʽребенокʼ и ʽмамаʼ.
Выдвигаемая X. Саксом гипотеза может представлять известный интерес для того лингвистического направления, которое получило название «лингвистики текста». Для нас же важно другое: в этом анализе социум присутствует лишь в виде того крошечного социального мира (семья, непосредственное окружение), который доступен восприятию ребенка. Так категории восприятия полностью подменяют реальные категории объективно существующей социальной среды, а микроанализ точно так же, как и в символико-интеракционистских исследованиях, подменяет макроанализ.
Нельзя не отметить и то обстоятельство, что философская концепция этнометодологов во многом перекликается с идеалистической «философией обычного языка» Л. Витгенштейна[551]. Не случайно западногерманский социолог В. Вильдген обращает внимание на близость теоретической платформы этнометодологов к философии Витгенштейна, что находит свое выражение, в частности, в том, что этнометодологи вслед за Витгенштейном считают язык весьма несовершенным средством реализации мысли и, подобно тому, как Витгенштейн искал значение слов в контекстах их употребления, стремятся выявить смысл языкового выражения, исходя из его использования в той или иной ситуации[552].
О том, как реализуется эта методологическая установка, можно судить по следующему примеру, приводимому в одной из работ Г. Гарфинкеля, где слева приводится фактическая запись речи, а справа даются глоссы, раскрывающие подлинный смысл сказанного для участников коммуникативного акта:
Муж: Дана сегодня сам дотянулся до счетчика на платной стоянке и бросил в него монетку.
Сегодня, когда я отвозил из детского сада Дану, нашего четырех летнего сына, он сумел сам дотянуться до щели в счетчике, когда мы оставили машину на платной стоянке, тогда как раньше его приходилось для этого брать на руки.
Жена: Ты его брал с собой в магазин грампластинок?
Если он бросил монетку в счетчик, то это значит, что ты поставил машину на стоянку, когда он был с тобой. Мне известно, что ты остановился у магазина грампластинок либо по дороге в детский сад, либо по пути домой. Так когда же ты был в магазине – по дороге домой, когда он был с тобой, или когда ты ехал за ним и, значит, еще где-то останавливался по пути домой?
Думается, что здесь имеет место смешение различных понятий. Лингвистам давно известно, что в любом естественном языке происходит противоборство двух тенденций – тенденции к экспликации и тенденции к импликации. При этом степень экспликации или импликации варьируется в зависимости от условий коммуникативного акта и, в частности, от объема исходных («фоновых») знаний, разделяемых коммуникантами. Известно также, что разговорная речь, будучи в наибольшей мере связанной с ситуативным контекстом, характеризуется высокой степенью импликации, что находит свое выражение, в частности, в эллипсисе – опущении элементов сообщения, данных в ситуации.
И вместе с тем было бы неверно полагать, что языковые выражения, приведенные выше в левой колонке, сами по себе лишены смысла и обретают его лишь в ситуации. В самом деле, речевая ситуация конкретизирует и дополняет значения тех или иных языковых выражений, уточняет их смысл, но из этого никак не следует, что язык является несовершенным средством выражения мысли. Напротив, в способности языка селективно выделять подлежащие экспликации и импликации элементы коммуникации с учетом того, что восполняется или не восполняется ситуацией, проявляется именно его адекватность как средства выражения мысли.
Из приведенного примера также следует, что этнометодологи не различают языковых значений, присущих языковым единицам как таковым, и значений контекстуальных, реализуемых этими единицами и их различными комбинациями в речевых контекстах. Кроме того, весьма недифференцированно используется и понятие «смысл высказывания», в которое включаются не только восполняемые ситуацией элементы высказывания, но почти все то, что входит в исходные знания собеседников и делает возможным взаимопонимание между ними.
Одной из наиболее острых проблем этнометодологии (как, впрочем, и американской социологии вообще)[553] является проблема эмпиризма. Недаром даже американские социолингвисты, дающие в целом положительную оценку этнометодологии, не могут не отметить ее «крайний эмпиризм», отсутствие у нее четко разработанного понятийного аппарата, сведение многих этнометодологических работ к «сбору и демонстрации примеров»[554]. Извлекаемые из речевого материала социальные категории, как правило, формулируются ad hoc и не объединяются в рамках единой теории.
Вместе с тем некоторые конкретные исследования этнометодологов представляют определенный интерес. Это в особенности относится к их наблюдениям над спонтанной разговорной речью. Так, в экспериментальной работе Э. Щеглова[555] заслуживают внимания данные относительно правил чередования реплик в телефонных разговорах. Нарушение этих правил, как показал эксперимент, препятствует взаимопониманию между участниками коммуникативного акта. Данные, полученные в результате такого рода работ, представляют известный интерес для лингвистического и, в особенности, психолингвистического анализа процессов речевой коммуникации. Вместе с тем односторонняя методологическая ориентация этнометодологов сказывается и на результатах их эмпирических исследований, и на используемых ими методах анализа. Выше уже отмечалось, что этнометодологи исключают из рассмотрения социальную структуру общества и другие элементы социального макроконтекста. В результате создается парадоксальное положение: хотя этнометодологические исследования ставят, главным образом, социологические цели, работы этнометодологов, посвященные анализу речевого материала, наименее информативны с социологической точки зрения. И это не удивительно: ведь в этих работах микросоциологический подход доведен до крайности, и даже социальная ситуация речевого акта рассматривается не как объективная данность, а лишь как субъективная категория восприятия.
Представляется очевидным, что социально-коммуникативный анализ спонтанной речи может выявить механизм социальной детерминации речевого акта лишь при том условии, если он будет проводиться в широком социальном контексте, с учетом тех основополагающих социальных отношений, производными от которых являются социальные нормы речевой деятельности.
Особого внимания заслуживает вопрос о влиянии на американскую социолингвистику теоретико-методологических воззрений генеративистов. Отношение американских социолингвистов к Хомскому и его последователям характеризуется известной двойственностью. Прежде всего нельзя не признать, что многие постулаты генеративистской теории решительно отвергаются социолингвистами. Характерна в этом отношении точка зрения Д. Хаймса, который, оценивая порождающую модель языка с позиций социолингвистики, отмечает, что с точки зрения учета социальной природы языка эта модель
«ни в чем не отходит от структуралистского прецедента. Скорее это даже шаг назад, поскольку она полностью исключает из рассмотрения гетерогенность речевого коллектива, различные роли говорящих, а также стилистические и социальные значения»[556].
Столь резкая оценка теории Хомского со стороны одного из ведущих теоретиков американской социолингвистики вполне закономерна. Ведь многие методологические принципы, лежащие в основе порождающей модели, диаметрально противоположны исходным позициям любого социолингвистического направления, в том числе и американской социолингвистики. Сюда относится прежде всего известное утверждение Хомского о том, что лингвистическая теория имеет дело, в первую очередь, с идеальным говорящим (слушающим), существующим в совершенно однородной речевой общности[557]. Это положение явно идет вразрез с принципиальной установкой социолингвистики на изучение языка в его социальном контексте, на анализе вариативности языка, обусловленной гетерогенностью языковых коллективов, и на выявление закономерностей, определяющих вариативность речевой деятельности под воздействием социальных факторов. При этом следует иметь в виду, что для Хомского абстрагирование от социальных аспектов языка – не прием моделирования лишь некоторых сторон языковой действительности, а попытка построить универсальную и всеобъемлющую модель языка.
Полемизируя с Н. Хомским, социолингвисты обвиняют его в «терминологической риторике»: говорится «компетенция», а имеется в виду грамматика, говорится «творческое начало», а имеется в виду синтаксическая продуктивность, вводится понятие «приемлемость», которое вовсе не анализируется, поскольку это понятие должно выводиться из социального контекста, а последний, как уже отмечалось выше, не принимается в расчет[558].
С точки зрения американских социолингвистов совершенно неприемлема характерная для Хомского и других генеративистов недооценка теоретического значения речевой деятельности, которая в порождающей модели языка рассматривается лишь как исходный материал для выявления лежащей в ее основе «компетенции». Недаром У. Лабов называет «совершенно не основанным на фактах мифом» распространенное среди генеративистов мнение о хаотичности и «неграмматичности» естественной речи[559].
В самом деле, социолингвистические исследования в значительной мере развеяли этот миф. Стало ясно, что представление о «хаотичности» естественной речи возникло в результате сознательного игнорирования социального контекста и что, напротив, соотнесение данных, характеризующих речевое поведение, с социальными факторами дает возможность увидеть закономерные социально детерминированные процессы там, где с точки зрения генеративной модели отмечалось лишь непредсказуемое варьирование.
Нельзя все же не признать, что генеративная теория оставила заметный след в американской социолингвистике. Влияние Хомского сказывается прежде всего в том, что критикуя его методологические позиции, американские социолингвисты нередко продолжают оставаться в кругу выдвинутых им понятий, в пределах его «эпистемологической парадигмы». Сюда относится, в частности, известное противопоставление двух понятий «компетенция – исполнение» (competence – performance), взятых на вооружение американскими социолингвистами. В одной из своих работ Дж. Гамперц аргументирует использование этих понятий в социолингвистике следующим образом:
«Стремясь распространить некоторые общие принципы формального грамматического анализа (т.е. порождающей грамматики. – А.Ш.) на изучение речи как формы социального взаимодействия, социолингвисты выдвинули понятие коммуникативной компетенции. В то время, как компетенция включает способность говорящего порождать грамматически правильные предложения, коммуникативная компетенция означает его способность выбирать из доступной ему совокупности грамматически правильных выражений формы, отражающие должным образом социальные нормы поведения в конкретных актах взаимодействия»[560].
Перенося выработанные в генеративной теории понятия на социологический материал, американские социолингвисты вносят в них существенные коррективы. Так, например, в понимании Дж. Гамперца, Д. Хаймса и других, компетенция – это не врожденная способность, а способность, которая формируется в результате взаимодействия индивида с социальной средой. Приобретение этой способности обеспечивается социальным опытом, нуждами и мотивами. Поправка, вносимая социолингвистами в понятие компетенции, имеет принципиальное значение. В тезисе Хомского о врожденном характере компетенции сказывается его часто декларируемая, хотя и далеко не последовательная, ориентация на картезианскую философию, утверждавшую, что основные понятия логики являются понятиями, свойственными людям от рождения и не имеющими опытного происхождения. В противовес этой концепции социолингвисты рассматривают компетенцию в неразрывной связи с процессом социализации личности. Ниже мы остановимся подробнее на вопросе о картезианской философии в связи с отношением американских социолингвистов к генеративистской теории.
Рассмотрим подробнее, какое содержание вкладывается американскими социолингвистами в понятие компетенции. Согласно Д. Хаймсу, компетенция характеризуется четырьмя параметрами: грамматической правильностью, реализуемостью, приемлемостью и встречаемостью. Первый параметр тождествен тому, который используется в порождающей грамматике. Реализуемость зависит от некоторых психологических факторов, влияющих на речь (ограничения памяти, эффекта гнездования и ветвления и т.п.). Приемлемость означает соответствие высказывания контексту или ситуации, в том числе социальной. Встречаемость связана с вероятностью употребления той или иной языковой единицы.
Что же такое «компетенция»? Это, с одной стороны, навыки и способности, а с другой – имплицитные знания и даже ценностная ориентация. То, что перечисленные выше факторы действительно влияют на речевую деятельность, не подлежит никакому сомнению. Однако онтологическая сторона категории «компетенция» представляется неясной. Насколько правомерно включение в одну и ту же категорию разнородных понятий, относящихся как к объективной стороне речевой коммуникации, так и к ее субъективной стороне? Возьмем в качестве примера те ограничения, которые определяются ограниченным объемом человеческой памяти. Ведь они влияют на глубину предложения независимо от знаний, установок или намерений коммуникантов. В то же время установки, связанные с ценностной ориентацией, существуют в сознании говорящих, и механизм их воздействия на речь совершенно иной.
Таким образом, хотя социолингвисты внесли ряд существенных уточнений в понятие компетенции, им не удалось преодолеть эклектичности, внутренней противоречивости, присущей этой категории. Упрек, обращенный Ч. Хоккетом Н. Хомскому в смешении таких понятий, как «знание» – с одной стороны, и «умение», «навык» – с другой[561], относится и к американским социолингвистам. Дифференциация этих понятий представляется необходимым условием для методологически правильного рассмотрения проблемы «язык и мышление» применительно к социолингвистическому материалу.
Вместе с тем выдвигаемая социолингвистами теория коммуникативной компетенции, несомненно, содержит рациональное зерно. Так, например, нельзя не согласиться с тем, что знание социальных норм употребления языка является не менее важным элементом владения им, чем знание его грамматических правил. Эта мысль, лежащая в основе понятия «коммуникативная компетенция», имеет принципиальное теоретическое и практическое значение для социолингвистики. Однако думается, что это положение может найти конкретное воплощение в теоретическом аппарате социолингвистики лишь на основе самого решительного отказа от чуждых самой сути социолингвистики методологических принципов генеративизма.
Методологические принципы генеративистской теории Хомского неприемлемы для социолингвистики прежде всего потому, что они игнорируют общественную сущность человека. В этом находит свое проявление ориентация генеративистов на дуалистическую философию. Известно, что приверженность Хомского и его последователей философским принциам картезианства носит весьма условный характер и исходит из вольного толкования философских основ рационализма. В то же время нельзя не признать, что в одном Хомский остается верным картезианским принципам: каким бы модификациям он их ни подвергал, он ни в чем не отходит от их дуалистической основы. Об этом достаточно красноречиво свидетельствует признание философского интерпретатора генеративистской теории Дж. Катца, который определяет «ментализм» Хомского как одну из форм «психофизического дуализма»[562].
В этой связи определенный интерес представляет работа западногерманского ученого Р. Гратхоффа, посвященная критике дуализма теории Хомского и «картезианских» концепций в социологии и социолингвистике[563]. По мнению этого автора, картезианский дуализм находит свое воплощение в стремлении Хомского конструировать идеального говорящего (слушающего), сознание которого «заперто в картезианскую клетку» и существует независимо от окружающего мира. Для социологов, придерживающихся сходных дуалистических принципов, характерна тенденция сводить социальные явления к явлениям психологическим. Такого рода подход характеризует, как полагает Гратхофф, как традиционную теорию социальных ролей, так и основанную на этой теории микросоциолингвистику. Подобно тому, как в теории Хомского идеализируется человек – носитель «языковой компетенции», в традиционной теории ролей конструируется идеальный исполнитель социальной роли – носитель «ролевых предписаний».
Выход из создавшегося положения, когда исследователь оказывается между «Сциллой дуализма» и «Харибдой эмпиризма», Гратхофф видит в возрождении некоторых принципов прагматической философии и в использовании исследовательских процедур этнометодологов, противопоставляющих свою концепцию теории социальных ролей.
Нельзя не признать справедливости критических замечаний, адресованных Гратхоффом современным «неокартезианцам» среди социологов и социолингвистов. В то же время следует указать, что, правильно отметив уязвимость философской концепции, построенной на дуалистической основе, Гратхофф не сумел наметить пути преодоления методологического тупика. Дело здесь, разумеется, не в теории ролей, частной социологической теории, которая, будучи поставлена на прочную методологическую основу исторического материализма, становится эффективным инструментом познания социальной и языковой действительности. Настоящей причиной отмеченных выше противоречий является отсутствие у разделяющих «менталистские» воззрения Хомского социолингвистов той надежной методологической базы, которая позволяла бы успешно развивать социолингвистическую теорию. Прагматизм и феноменологическая философия этнометодологов столь же бессильны дать правильную методологическую ориентацию социолингвистике, как и «неокартезианский» дуализм Хомского.
Влияние теоретических воззрений генеративистов на американскую социолингвистику сказывается и на некоторых методах социолингвистических исследований. Так, например, был предпринят ряд попыток внедрить в практику социолингвистических исследований методы «импликационного шкалирования», основанные на порождающей грамматике Хомского[564]. В отличие от классической схемы Хомского, в которой, о чем уже говорилось выше, вариативность языка исключается из рассмотрения, «импликационные шкалы» ориентированы на анализ вариативности, которая, как известно, является одной из центральных проблем социолингвистики. В этих шкалах диалектный континуум представлен в виде иерархии так называемых «изолектов», каждый из которых отличается от соседнего изменением лишь в одном трансформационном правиле. В то же время между изолектами не наблюдается никаких принципиальных количественных или качественных различий. Для исследователя не имеет значения, говорит ли на данном «изолекте» один человек или несколько тысяч, так как число говорящих не является дифференциальным признаком системы. Точно так же авторов «импликационных грамматик» не интересует и то, что некоторые «изолекты» значительно стабильнее других.
Свою задачу авторы этих грамматик, разрабатывающие один из современных вариантов теории волн, видят лишь в экспликации правил порождения теоретически равноценных «изолектов», предположительно, в том порядке, в каком они формировались и распространялись хронологически.
Таким образом, предлагается трансформационная модель языковой вариативности, основанная на предположении, что синхронная вариативность языка отражает диахронное изменение, и поэтому каждый синхронный срез характеризуется тем, что изменение того или иного трансформационного правила успело распространиться лишь на часть носителей данного языка.
Оставляя в стороне выходящий за рамки данной работы вопрос о том, насколько велика эвристическая сила данной модели применительно к интерпретации синхронных рефлексов языковых изменений, ограничимся лишь тем, что укажем на одно весьма существенное для нас обстоятельство: понятие языкового коллектива фактически игнорируется авторами импликационной модели. Более того, они откровенно признают, что эта модель едва ли может претендовать на информативность с социологической точки зрения[565].
Нельзя не согласиться с У. Лабовом, считающим, что, отрицая наличие диалектов, используемых относительно гомогенными коллективами, недооценивая роль социальных факторов, ограничивающих свободу варьирования языковых единиц, и – добавим мы – гипостазируя правила порождающей грамматики, сторонники импликационного шкалирования фактически возрождают традиционный для американской лингвистики подход, основанный на изучении индивидов, а не коллективов и ориентированный на «свободные идиолекты»[566].
Создается впечатление, что все внимание исследователя сосредоточено на выведении «импликационных серий», где один признак имплицирует другой на более раннем этапе развития языка, серий, отражающих волнообразный процесс распространения языковых изменений. Импликационный подход представляет собой попытку пересмотреть лишь один из постулатов трансформационной теории – а именно, положение о гомогенности языковой системы. Вместе с тем сторонники этого подхода продолжают вслед за Хомским игнорировать социальную природу языка и социальную сущность использующего язык человека.
Более радикально пересматривает теоретические постулаты Хомского У. Лабов, предложивший методы изучения вариативности, основанные на применении так называемых «вариативных правил»[567] (variable rules). У. Лабов развивает предложенную Н. Хомским и М. Халле концепцию факультативного правила (optional rule), пытаясь приспособить ее к изучению социально обусловленной вариативности речи.
Для фиксации правила используется система записи Хомского – Халле с небольшими модификациями. Приведем в качестве примера правило вокализации ретрофлексного (r) в речи жителей нью-йоркского Ист-Сайда:
/ + cen / → (/ – cons /) // – cons / → ∞ V.
Правило читается следующим образом:
«Центральный согласный (r) вариативно утрачивает консонантный характер после гласного или глайда, если непосредственно за ним не следует гласный».
Вероятностный характер указанной закономерности учитывается следующим образом: правилу приписывается коэффициент φ, представляющий собой переменную величину, основанную на соотношении (в процентах) между случаями фактического и потенциально возможного применения правила. Величина эта определяется по формуле
φ = 1 – k0,
где k0, включающее ограничения, влияющие на применение правила, является функцией социально-экономического класса (СЭК) и речевого стиля:
k0 = f (СЭК, стиль) = a (СЭК)+b (Стиль) + c.
Фактически речь здесь идет о двух основных параметрах социально обусловленной вариативности языка – стратификационном, связанном с социально-классовой структурой данного общества, и ситуативном, связанном с социальной ситуацией и ее стилистическими коррелятами.
В дальнейшем удалось несколько усовершенствовать математический аппарат вариативных правил, заменив суммирующую модель множественной, что дало возможность учесть вариативные ограничения при определении вероятности применения правила[568]. При этом величина φ рассматривается как вероятность применения правила для данной выборки и для данной конфигурации релевантных окружений. Выдвигается гипотеза, согласно которой каждое переменное ограничение действует независимо от других, влияя на применение вариативного правила. K0 уменьшается или ослабляется рядом факторов, способствующих применению данного правила: входной вероятностью P0 и переменными ограничениями V1, V2, V3 … Vn. Общая формула определения вероятности данного вариативного правила имеет следующий вид:
φ = 1 – k0
k0 = (1 – P0) (1 – v1) (1 – v2) (1 – v3) … (1 – vn)
Если данное вариативное ограничение (V1) отсутствует, то V1 = 0, и вероятность применения правила остается без изменений. Если же оно присутствует, то действует коэффициент (1 – v1), уменьшая ограничивающий фактор k0 и увеличивая вероятность применения правила в данном окружении.
Не ставя под сомнение наблюдения У. Лабова относительно механизма воздействия социальных факторов на выбор языковых вариантов, нельзя не отметить в то же время уязвимость той теоретико-методологической концепции, которая лежит в основе вариативных правил. Думается, что сторонники теории вариативных правил допускают смешение двух сторон речевой коммуникации – объективной и субъективной. Ведь так называемые «вариативные правила» выводятся из объективных количественных данных, характеризующих реальную речевую деятельность членов данного коллектива. Вместе с тем эти правила отождествляются с определенной суммой знаний, входящих в понятие «языковой компетенции», т.е. с субъективными установками говорящих. Как показывают результаты социолингвистических исследований (и, в частности, работ самого У. Лабова), объективные показатели речевой деятельности далеко не всегда соответствуют субъективным установкам коммуникантов.
В самом деле, неужели можно серьезно предполагать, будто говорящий знает, что то или иное трансформационное правило ему следует применить в 40 или в 60% всех случаев? Пытаясь развеять подобные сомнения, один из сторонников «вариативных правил» Р. Фасолд вносит следующее уточнение:
«Делая допущение о переменных ограничениях, мы предписываем говорящему компетенцию применять вариативное правило менее часто в одних контекстах, чем в других… Использование постоянной k0, которая обозначает социальные факторы, (возраст, класс и т.п.), равносильно утверждению, что в силу своей языковой компетенции говорящий знает не только относительную частоту применения правила в различных языковых контекстах, но и то, что, например, лицо из верхушки среднего класса сознательно применяет правило упрощения групп согласных в данном окружении менее часто, чем лицо более низкого социального статуса»[569].
Такое объяснение едва ли можно признать убедительным. Переменные показатели, характеризующие выбор социально маркированных вариантов, являются результатом действия множества переменных величин, а не только сознательных установок говорящих. Кстати, эти установки как правило носят абсолютный характер (т.е. либо разрешают применение правила, либо воспрещают его). Многочисленные детерминанты речевого поведения часто действуют в противоположном направлении: одни из них способствуют, а другие препятствуют данному конкретному выбору. Поэтому говорить о полной предсказуемости выбора в каждом отдельном случае едва ли возможно. Как признает один из сторонников теории вариативных правил Дж. Санкофф, предсказательная сила «социолингвистических правил», в том числе вариативных, весьма ограничена, и правила эти носят, в основном, интерпретационный характер.
Но если «правила» представляют собой не что иное, как попытку ретроспективной интерпретации фактов речевой деятельности, то в какой мере правомерно использование понятия «правило» по отношению к процессам социальной детерминации речевого поведения?
Здесь уместно вспомнить слова Ч. Хоккета по поводу использования понятия «правило» в порождающей грамматике:
«Если исходить из того, что человеческий язык детерминируется четко сформулированными правилами, то тогда термин „правила“ не синонимичен старой терминологии лингвистов, и тогда есть основания отказаться от прежних терминов „навык“, „модель“, „аналогия“ и т.п. Но если считать, как это делаю я, что правила человеческого языка сформулированы нечетко, тогда вся терминология, основанная на правилах, становится неуместной»[570].
Думается, что действие социальных факторов на язык никак не может быть сведено к четко сформулированным правилам, обязательным или даже факультативным, если под правилами иметь в виду эксплицитно выраженные алгоритмы поведения. Следует напомнить, что экспериментально-психологические исследования показали, насколько маловероятен однозначно-алгоритмический принцип организации порождающих механизмов речи, постулируемый сторонниками психолингвистической модели Хомского – Миллера[571].
Именно это является причиной недостаточной объяснительной силы генеративистских «правил», используемых в аналитических процедурах американской социолингвистики.
Среди признаков, отличающих марксистскую социолингвистику от позитивистской социолингвистики, У. Аммон в цитированной выше работе[572] называет партийность. Как известно, позитивистская наука утверждает, что ее деятельность не служит интересам каких бы то ни было общественных группировок. Такого рода утверждения нередко встречаются и в работах американских социолингвистов. Так, например, в известной опубликованной в США работе по проблемам языкового планирования[573] говорится, что углубление знаний о языковом планировании будет в равной мере способствовать как националистическим, так и интернационалистским тенденциям в обществе. Необходимо, по мнению авторов, способствовать дальнейшему углублению этих знаний, не исключая и тех, которые самому ученому могут показаться «нежелательными» в аспекте его идеологии. Вопрос о том, какая идеология выиграет от тех или иных исследований в области языковой политики или языкового планирования, является, как они полагают, делом случая.
Нельзя не заметить, что в своих работах американские социолингвисты далеко не всегда придерживаются этого принципа. Выполнение определенного социального заказа, о котором речь шла выше, находит в ряде случаев достаточно четкое выражение в идеологической позиции ученых. Такого рода отступления от «идеологического нейтралитета» нередко встречаются у Дж. Фишмана, который в одной из своих последних работ[574], говоря об ограниченном значении опыта развитых стран в области языкового строительства для развивающихся стран, ставит знак равенства между империалистическими державами и Советским Союзом.
Из сказанного выше отнюдь не следует, что все американские социолингвисты разделяют идеологическую платформу Дж. Фишмана. Нам известно, что это далеко не так. Вместе с тем важно отметить, что позитивистский постулат о беспартийности науки и о ее идеологическом нейтралитете не выдерживает практической проверки и опровергается исследовательской практикой американских социолингвистов.
Известно, что рост притягательной силы марксистских идей в наши дни находит свое проявление, в частности, в том, что многие прогрессивные деятели науки на Западе, будучи разочарованными в буржуазной философии, все чаще обращаются к произведениям классиков марксизма в поисках надежной философской основы для своих исследований. Примечательно, что один из видных теоретиков американской социолингвистики Д. Хаймс в своей полемике с Н. Хомским, трактующим человека как абстрактное порождающее устройство, избирает в качестве эпиграфа к своей работе[575] следующие слова Маркса:
«Он и тут остается в сфере теории и рассматривает людей не в их данной общественной связи, не в окружающих их условиях жизни, делающих их тем, чем они в действительности являются, – не говоря уже об этом, Фейербах никогда не добирается до реально существующих деятельных людей, а застревает на абстракции „человек“…»[576]
Выбор этого эпиграфа не случаен. Слова Маркса, характеризующие ограниченность мировоззрения Фейербаха, как нельзя лучше вскрывают методологическую уязвимость лингвистических теорий, с которыми полемизирует Хаймс, теорий, строящих модель языка в отрыве от его социального контекста и игнорирующих его социальную природу. «Картезианские» постулаты генеративистской теории напоминают Хаймсу блестяще опровергнутые Марксом основные предпосылки домарксовой экономической теории, основанной на идеализации человека как индивида, оторванного от социальной среды и действующего на основе безупречного знания.
Хаймс считает необходимым противопоставить «картезианской» лингвистике Хомского теорию, которая взяла бы за образец критический анализ «классической» экономической теории в трудах Маркса и которая бы
«опиралась на общую концепцию Маркса относительно взаимозависимости человека и общественной жизни, впервые изложенную полностью в его анализе противоречий и недостатков гегелевской теории государства»[577].
Неоднократные и вполне уместные ссылки на произведения Маркса, использование некоторых аргументов из теоретического арсенала марксизма – все это придает особую убедительность критике взглядов Хомского и его последователей в указанной работе Хаймса. Это лишний раз свидетельствует о той жизненной силе, которую демонстрируют идеи марксизма в разработке методологических основ социолингвистики, о том воздействии, которое они оказывают не только на ученых социалистических стран, но и на многих ученых Запада, в том числе и на некоторых американских социолингвистов, испытывающих значительное влияние буржуазной идеологии.
Американская социолингвистика находится на стадии формирования своей теоретико-методологической базы. Для нее в настоящее время характерны поиск собственного теоретического аппарата и философских основ, разработка новых методов анализа. Правильно отметив узость методологической платформы дескриптивистов, американские социолингвисты не сумели до конца преодолеть ряд серьезных недостатков дескриптивизма, унаследовав от него общую позитивистскую ориентацию и, в частности, верность некоторым принципам бихевиоризма. Ориентация на некоторые неопозитивистские теории проявляется у них и в увлечении корреляционным подходом к анализу социальных и языковых фактов, и в тесной связи с позитивистской социальной антропологией, с ее знакомой теорией культуры и теорией изоморфизма языковых и социокультурных систем. Важным источником проникновения неопозитивистских идей в американскую социолингвистику является позитивистская социология и, в частности, ее символико-интеракционистское направление. Через посредство этнометодологов американские социолингвисты восприняли некоторые принципы феноменологической философии. Сложностью и противоречивостью характеризуются отношения социолингвистов к генеративистской теории Хомского: критикуя социально-философские основы его теории, они в то же время заимствовали ряд элементов его понятийного аппарата.
Философская ориентация американских социолингвистов сказывается как на трактовке ими самой сущности языка, так и на подходе к основным методологическим проблемам языкознания – язык и мышление, язык и общество, язык и речь, язык и культура. Так, например, верность бихевиористским традициям американской лингвистики и культурной антропологии сказывается в одностороннем подчеркивании поведенческих аспектов языка, во взгляде на язык как на определенную форму поведения. Именно на этой методологической основе возникают и разрабатываются различные варианты теории изоморфизма языка и культуры, языковых и социокультурных систем, согласно которой понятие культуры также сводится к его поведенческому компоненту. В результате порой снимается соссюровская дихотомия «язык – речь», так как основным, а порой и единственным аспектом рассмотрения языка оказывается речевое поведение. Общая позитивистская ориентация находит свое отражение, в первую очередь, в подходе к проблеме «язык и общество», рассматриваемой лишь в микросоциологическом контексте малых групп и межличностных отношений, доступных непосредственному наблюдению. Пытаясь связать проблему «язык и общество» с общегносеологической проблемой «язык и мышление», американские социолингвисты порой испытывают влияние ориентированной на феноменологическую философию социологии, а порой дуалистических концепций Хомского, чей понятийный аппарат находит применение в некоторых социолингвистических работах.
Вместе с тем нельзя не отметить рост притягательной силы марксистской философии, идеи которой встречают сочувственный отклик у некоторых американских социолингвистов.
Ограниченность и противоречивость философских основ американской социолингвистики сказывается и на применяемых ею методах анализа, направленных главным образом на выявление социальноязыковых процессов на микроуровне социальной структуры. Вместе с тем разработанные ими процедуры заслуживают внимания, ибо в своих конкретных исследованиях они нередко отступают от декларируемых ими методологических принципов, как бы интуитивно сознавая их несостоятельность. Некоторые из используемых американскими социолингвистами теоретических моделей и аналитических процедур (например, модель социальных ролей), будучи поставленными на прочную методологическую основу марксистской социологии, могут найти свое место в комплексном анализе проблемы «язык и общество».