«В этот день я впервые услышал о фонарщике и впервые же узнал о каком-то заговоре, — писал позже Гроувс в своих мемуарах. — Вот уже второй день тайна стремительно разрасталась на глазах. Профессора Смитона похоронили, и оставалось только продираться через растерянность, висевшую над городом как одеяло, и страх, висевший над ним как простыня. Слуга Эйнсли мало чем помог, но тоже упомянул о связи своего хозяина с театром, и, будучи последовательным, я не мог пройти мимо этого „царства фантазии“, где не был с детства».
Театр «Ройял Лицеум», вмещавший две тысячи человек, только что отстроили на Гриндли-стрит. На досках объявлений на фасаде театра были наклеены газетные статьи о последней сенсации — великом шотландском трагике, мистере Сете Хогарте, прямо с лондонских подмостков, в заглавной роли в «Отелло» с мисс Линдсей Граймс в роли Дездемоны. «Мистер Хогарт, — трубило „Ревю“, — произносит каждое слово с электрической страстью и представляет угрозу для Томмазо Сальвини, утверждающего, что он-де единственный мавр». Днем по умеренным ценам Хогарт также выходил в «Семи известнейших ролях из Шекспира», декламируя избранные монологи от Бенедикта из «Много шума из ничего» до Макбета из шотландской пьесы соответственно. Ему помогали «Братья Гонсалес и их забавный ослик».
Гроувс продрался через закулисные веревки и шкивы и постучал в дверь гримуборной с нужной надписью.
— Войдите, — тут же раздался зычный голос, как будто его ждали. — Дверь не заперта.
Инспектор вошел в крошечную комнатку без окон и обнаружил знаменитого актера в величественной позе — тот стоял перед пустым стулом, уперев кулаки в бедра. Хогарт, как проинформировали инспектора, обычно заканчивал свои утренние выступления полностью загримированным под мавра и оставался в образе до последнего занавеса вечернего спектакля. В настоящий момент он был в янтарного цвета костюме с расшитым искусственными драгоценными камнями воротником, в гриме из жженой пробки, поношенном кучерявом парике и золотых серьгах.
— Вы Гроувс? — внушительно спросил он.
— Да, — ответил тот, слегка смутившись.
— Пять тысяч раз: «Добро пожаловать»,[20] — прогремел Хогарт. — Прошу вас, присаживайтесь.
Гроувс уловил повелительную интонацию и в другой ситуации дал бы отпор из принципа. Но в такой обстановке он чувствовал себя довольно неловко, да еще эта ошеломляющая манера Хогарта, и в результате инспектор поймал себя на том, что почти против своей воли сел на предложенный стул. Гроувс уже видел актера — он пришел под конец представления и с нетерпением дожидался конца «Известнейших ролей», жалея, что пропустил ослика, но теперь Хогарт показался ему страшнее, чем на сцене.
— Вы раньше бывали в театре, инспектор? — поинтересовался актер.
Он не подал руки, но глаза его излучали тепло.
— Нет, впервые, — признался Гроувс. — Но он долго был закрыт.
— Я имею в виду театр вообще. Театр, отец грез. Неужели вам никогда не доводилось погружаться в зрелище, чтоб скрасилось мучительное время?
— Я ходил ребенком. И у меня болела голова от светильников.
— Теперь мы пользуемся электрическими лампами накаливания в стеклянных плафонах, — гордо сказал Хогарт. — Только огни рампы еще газовые. Нагое пламя действительно бич театра.
Излишне было упоминать театр «Ройял» на Броутон-стрит, имевший отвратительную привычку сгорать каждые десять лет.
— У полицейских мало времени на такие пустяки, — заметил Гроувс. — Хотя я видел вас раньше в костюме негра.
Хогарт, словно отвечая на реплику, принял театральную позу.
— Он вторит мне… как будто таит в уме чудовище такое… что страшно показать.
Своим дубленым голосом он обращался к какой-то воображаемой аудитории, слова повисали в воздухе и медленно рассеивались, он непрестанно заламывал руки, и у Гроувса сложилось впечатление, что актер ждет аплодисментов или еще какого-нибудь проявления благодарности. Но он только поворчал.
— Вы слышали об убийстве на вокзале Уэверли, сэр? — спросил он, не испытывая ни малейшего желания терять время.
— Весть горькая, — Хогарт уронил голову, — каковая воистину перевернула меня.
— Что вам известно об этом?
— Убийство подлое, бесчеловечное, неслыханное. Люди полны страха; говорят, Эдинбург стал вместилищем кошмаров.
Гроувс был оглоушен таким красноречием, но он всегда подозревал, что артисты сумасшедшие.
— Говорят, что вы были близким другом покойного, мистера Джеймса Эйнсли.
— Пф-ф, — фыркнул Хогарт. — Кратковременное знакомство, в лучшем случае друг непрочный.
— Итак, вы утверждаете, что он не был вашим другом?
— Близким другом он не был никому, инспектор. Позор часто стучался в его двери, и я всегда подозревал, что в конце концов вероломство, злой обман убьет его. И все же черт должен получить по договору, он очень неплохо играл джентльмена, умело применяя реквизит, на который так падки незрелые умы.
Гроувс решил проявить нетерпение:
— Это очень серьезное расследование, сэр. Вам следовало бы пойти нам навстречу.
— Это мой долг, инспектор, а я блюду свой долг, как блюду свою душу.
— Я бы хотел знать, как вы с ним познакомились.
Хогарт опять решил блеснуть монологом — правда, покороче:
— Я играл в «Ройял» Ришелье, хотя самым громким моим успехом была роль Толлевея в «Моем черном глазе». Может быть, вам доводилось слышать, инспектор?
Гроувс покачал головой.
— Невероятная штучка. «Панч» писал, что это лучше, чем «Кто заговорит первым». Но замечаю, вы смотрите без внимания, зеваете, слушая мои слова. Позвольте мне пробудить утомленную память. Ах да, это было двадцать лет назад или даже больше. Мистера Эйнсли мне представили как весьма опытного финансиста.
— Он имел отношение к Франции?
— В нем было мало от галла, зато много от солдата. Да, пожалуй, вот как — он посмотрел мир, не снимая военной формы. Хотя подробности его службы мне неизвестны.
Это Гроувс уже знал: Эйнсли был с позором уволен из королевского стрелкового полка и вскоре вернулся в родной город.
— Он не рассказывал о своей службе?
— Как же, рассказывал. О превратностях судьбы, боях, осадах, о коварных врагах. Но он был беззастенчивым и не знающим удержу лжецом, и его, несомненно, ждали новые бедствия.
— И все же вы общались с ним.
Хогарт тяжело вздохнул.
— Свет рампы привлекает гадюк, инспектор. Я общаюсь со змеями и лишь пытаюсь увернуться от их зубов, когда они бросаются на меня.
— Так чем же он занимался?
— В театре? — Хогарт изменил позу. — Кажется, на первых порах была некая великодушная дама по имени Анабелла, которая выходила вместе со мной в «Ришелье». Правда, лучше всего она играла в манчестерском «Ройял» в «Тактике красавицы». Я был Дорикуром.
— Шлюха? — Гроувс не очень уважал актрис.
— Пустая, непостоянная женщина, которую я некогда считал своей, но ее увлек пиршественный вихрь мистера Эйнсли. Он не брезговал проститутками, инспектор, хотя в то время, думаю, требовал от нее кое-чего еще. Он что-то затевал, и ей там отводилась важная роль.
Гроувс напрягся.
— Что значит «затевал»?
— Я помню лишь смутно, не отчетливо. Там была замешана какая-то сирота, безотцовщина. Кажется, он ходил в церковь.
— В церковь? — Гроувс подумал о профессоре Смитоне. — Вы спрашивали его зачем?
— Нет. Но однажды он появился дрожащий, бледный, почти вне себя от страха. Я понял так, что гибель ему нестрашна, и решил не вмешиваться.
— Он вам ничего не говорил?
— Ничего.
— То есть рот на замок.
— А я уши на замок.
— Вы встречались с ним в последнее время? Это важно.
— Всего несколько раз за этот сезон, — сказал Хогарт, — хотя, конечно, он не сходил с театральной орбиты, как блуждающая луна.
Гроувс заинтересовался самим актером. Несомненно, он был культурный человек, что-то вроде того, о чем говорила Эвелина. И разумеется, много путешествовал…
— Компания в ту ночь поздно ужинала, — неожиданно сказал Хогарт, как будто прочитав его мысли, — обильная трапеза в «Олифант Бентли», у торговца чаем, когда появился мальчишка с новостями. Мы все побледнели и, как христиане, воскорбели о кончине мистера Эйнсли. Может быть, он и был негодяй, но в глубине души мы все мерзавцы. На нем ведь была какая-то чудная одежда?
— Грубая работа. — Гроувс кивнул, пометив себе, что нужно проверить алиби. — Сделано неумело. — Он прямо посмотрел на губки и пудру Хогарта. — Может быть, он хвастался кисточками, клеем?
— Увы, нет, но такой человек вполне мог импровизировать. Может быть, свинцовая краска? После нее выпучиваются глаза и сморщивается кожа.
— Вы не представляете, для чего ему понадобилась такая маскировка?
— Ну, я уже говорил, мистер Эйнсли был известен невоздержанностью давней и, может быть, чуял, что час расплаты близок. Есть ли какие-нибудь версии о личности зверя, который все это сотворил?
Гроувс поерзал.
— Я иду по следу убийцы.
— Не сомневаюсь, это создание сейчас трепещет, зная, какой человек идет по его следу. Молюсь, чтобы в свой выход он сказал нужную реплику и смиренно отошел к Создателю.
— Да, — согласился Гроувс, хотя все еще подозревал, что это издевательство.
— Кексов, инспектор? — спросил тот, широким жестом указав на пеструю жестяную банку. — Они сладкие, как плоды рожкового дерева.
Но Гроувс решил, что с него хватит попыток вникнуть в пестрый жаргон Хогарта.
— Очень любезно с вашей стороны, — сказал он, поднимаясь со стула, — но боюсь, у меня слишком много дел.
— Псс! — просвистел Хогарт. — Мы только начали! Умоляю, расскажите поподробнее о посещениях театра в ваши нежные годы! Какая пьеса вам правилась и кто в тот день играл?
Гроувс погладил поля шляпы.
— Я точно не помню, кто выступал, — сказал он, — хотя пьесу помню довольно хорошо.
Матушка повела их в театр в целях воспитания патриотизма, и если он до сих пор живо помнил тот поход, то только из-за жертв, которые она ради этого принесла. Глаза Хогарта сверкнули.
— Трагедия? Комедия? Трагикомедия? Историческая пьеса, пастораль, комическая пастораль?
— Печальная вещь, — сказал Гроувс. — «Макбет».
Актер заметно поморщился, но быстро взял себя в руки.
— И вам понравилось, — спросил он, сглотнув, — в таком нежном возрасте?
«Его наверняка разгромили за роль Макбета, потому что всякий раз, как я упоминал эту пьесу, он начинал бледнеть, шипеть и в конце концов, несмотря на шумное гостеприимство, хотел выставить меня как хама, который имел наглость все время его перебивать. Я бы возмутился, если бы сам не хотел уйти. Повторяю, театр не место для человека с практическим складом ума».
— Простите, еще несколько слов, прежде чем вы уйдете, — обиженно сказал Хогарт, схватив Гроувса за руку у двери. — Вы знаете, что я имею известные заслуги перед государством. — Капли пота выступили на покрытом черной краской лбу; он дышал, как запыхавшийся пес. — Но ни слова об этом. Прошу вас, в своем отчете напишите обо мне, каков я есть, не обеляя и из мелкой злобы не черня. Скажите обо мне, как о человеке, любившем неразумно, не склонном к ревности, чья рука отшвырнула перл, как о человеке, чьи глаза точат слезы щедрей, чем аравийские деревья — целебную смолу! Ступайте к своей тайне!
Он выпустил ошеломленного Гроувса и, шумно дыша, закрыл дверь.
«Я пытался как можно точнее передать его слова, но, боюсь, их весьма трудно запомнить, и сказаны они были человеком, чья пора юношеской неопытности осталась далеко позади и который опустился до уровня пучеглазого идиота».
Несмотря на всю абсурдность Хогарта, Гроувс ушел под сильным впечатлением от физического воздействия его повелительной манеры в маленькой комнатке, где ему не хватало воздуха, и когда Прингл к концу рабочего дня вошел в кабинет с сообщением, что снова явилась Эвелина Тодд, которая очень хочет с ним поговорить, инспектор тут же решил как можно эффективнее повторить этот прием. Перейдя в вызывающий клаустрофобию соседний кабинет главного констебля, он быстро поставил перед собой стул, прикрутил газовую лампу, надул грудь и встал в полный рост, чтобы покорить ее в стиле мавра. Затем как можно солиднее прочистил горло.
— Введите ее, — напрягшись, сказал он Принглу. — И сядьте в коридоре под дверью. Если услышите сигнал тревоги, сразу же бегите сюда с дубинкой.
Выйдя из «Ройял Лицеум» и прокручивая в голове слова Хогарта о сироте, Гроувс отправился в Новый государственный архив, чтобы найти свидетельство о рождении Эвелины Тодд, ограничившись 1856–1865 годами. С ходу он ничего не нашел, но хранитель напомнил ему, что до 1855 года подобные регистрационные записи вели приходские служители и судебные клерки. Может быть, женщина, которую он ищет, чуть старше? Гроувс задумался, припомнил нежные черты Эвелины и допустил, что при всем юном облике вполне возможно, что ей уже под тридцать. Однако хранитель предупредил его, что, не располагая более подробными сведениями, можно потратить много времени — несколько часов по крайней мере, — чтобы найти нужную запись, так как церковных книг немало и они объемные. Гроувс попросил его дать знать, если он найдет то, что нужно, и вернулся в главное управление странно величественной походкой.
— Войдите, — сказал он, когда раздался легкий стук в дверь.
Он стоял перед узким окном, властно скрестив руки на груди, а свет от фонаря с Фишмаркет-клоус создавал вокруг него яркий ореол.
Эвелина просочилась как туман. На ней опять было черное траурное платье, а высокий, напоминавший церковный, воротник придавал ей холодящий душу вид монахини.
— Садитесь, — медленно сказал Гроувс и кивнул на стул, но Эвелина как будто даже не слышала.
Она проскользнула в его тень и схватилась за спинку стула.
— Пожалуйста, простите меня. — Голос у нее был хриплым. — Я знаю, что была грубой, ужасно грубой, но… Я не могу этого объяснить. У меня бывают такие моменты… Не сердитесь на меня!
Ее так долго снедали страх и тревога, что лицо сморщилось, с каждой минутой она становилась старше — сейчас ей уже можно было дать тридцать. Возможно, Гроувс и испытал бы облегчение от ее покорности — его мускулы в самом деле непроизвольно расслабились, — но он ничего не понимал: перемена опять была необъяснима.
— Успокойтесь, сударыня, — сказал он громко, чтобы Принглу было слышно, — и спокойно скажите, что вас сюда привело.
— Вы не поверите мне. Я не могу упрекать вас, если вы думаете обо мне плохо — думаете, что я гадкая, лицемерная. Но прошу вас, поверьте, мои слова, может быть, заслуживают внимания, я не осмелилась бы показаться вам на глаза, если бы это было не так! Я не врунья и считаю своим долгом доказать вам это!
Гроувс прищурился.
— О чем вы говорите, милочка?
Она смотрела на него какую-нибудь секунду, но его словно прошил электрический разряд.
— Убийца на вокзале Уэверли… — сказала она, сглотнула и тяжело задышала. — Я видела во сне все подробности… как это случилось… я видела послание… «Ce Grand Trompeur»!
Не бог весть что, послание было хорошо известно, и Гроувс решил, что присутствует на таком же представлении, как и у Сета Хогарта.
— Сядьте, — снова велел он, по она только крепче ухватилась за спинку стула.
— Я видела! — повторила она. — Я видела, когда спала! Убийца! Послание!
— Вы могли прочесть в газетах. Или услышать — теперь это не секрет.
— Нет-нет! — Она с силой потрясла головой. — Отходит поезд, человек выходит из кеба; огромная тень, она валит его на землю… все это мне снилось… грубая, черными чернилами надпись наискосок по всему листу — «Этот Великий Обманщик».
Газеты не писали подробно, как выглядело послание — «грубая, черными чернилами», — но опять же несложно было догадаться. Гроувс плотнее скрестил руки и опустил глаза.
— И что еще вы видели?
— Именно то, что я сказала, — но очень ясно! Как будто я была там — так ясно!
— Может, вы были там?
— Я спала — и проснулась от кошмара!
— В котором часу?
— Как только человек упал.
— Но полагаю, вы опять не видели убийцу?
— Только пар и темную тень. Клянусь, это правда, ради всего святого!
Гроувс поворчал:
— В прачечной вы говорили мне, что до моего прихода спали.
— Это не совсем правда, — призналась она. — Но вы должны верить мне теперь!
И на какой-то момент Гроувс почти поверил — конечно, ее раскаяние прибавляло ему сил, — но все-таки отмахнулся, равнодушно вздохнув.
— Все это прекрасно, — сказал он, опустив руки и убрав их за спину. — То вы — пустая балаболка, которой почти нечего сказать, то призываете всех святых и стоите белее снега, Так что же, милочка? Покажите ваше истинное лицо, чтобы я поверил вам.
Эвелина сокрушенно покачала головой:
— Я очень расстроилась, что вы мне не поверили, — вот вам правда. А мне было так трудно прийти сюда и все рассказать.
Он засопел.
— Трудно? Почему же трудно говорить правду?
— Для этого нужно возвращаться в прошлое.
— В ваши сны?
— Вообще в прошлое.
Гроувс двинулся в сторону, и луч фонарного света ударил ей в лицо как кинжал. Она вздрогнула и отпрянула в его безопасную тень.
— Скажите-ка, когда вы родились? — спросил он, вспомнив о своей неудаче в архиве.
— Я не помню.
— Вам должны были сказать.
— Часть моей жизни… не ясна.
— Кто был ваш отец? Ваша мать? В ней шла какая-то борьба.
— Я не помню. Но…
— Откуда фамилия Тодд?
— Кто-то… кто-то мне сказал, что это моя фамилия. Но пожалуйста…
— Кто?
Она пожала плечами и выдавила:
— Кто-то… в сиротском приюте.
Сиротский приют. Гроувс почувствовал, как его мускулы опять напряглись.
— Вы из сиротского приюта?
Она смущенно взглянула на него:
— Да… Кажется, да.
Гроувс не выдал себя.
— Из какого?
— Это был приют в Фа… Фаунтенбридже. Но прошу вас, это не…
— Пансион для неимущих девиц в Фаунтенбридже?
Гроувс знал о нем еще по тем временам, когда совершал обходы, — отвратительное черное здание, таинственно сгоревшее в конце 1860-х годов.
— Да, но…
— Когда вы там жили?
Она заметалась.
— Моя… моя семья забрала меня.
— Какая семья? Вы говорили, что сирота.
— Моя семья.
Он видел, что она виляет или опять врет; слегка приподнялся на мысках и снова опустился на пятки.
— Вы никогда не говорите правду, сударыня?
— Я не лгу, — сказала она.
— Когда вы вернулись в Эдинбург?
— Два года назад.
— Почему?
— Мне казалось, так нужно.
— Почему?
Он почти загнал ее в угол.
— Это моя родина.
— Что вы делали, когда вернулись?
— Делала спички. Потом мыла посуду в «Белл энд Кэндл». Но…
— А еще?
— Шила. Потом Артур Старк дал мне работу и…
— А что насчет профессора Смитона? Вы что-нибудь для него делали?
— Нет.
— Вы вообще его не знали?
— Нет.
— А полковник Маннок?
— Нет, нет.
— А смотритель маяка по имени…
— Нет! — крикнула она. Перед ним вдруг опять стояла ведьма из прачечной, она готова была вцепиться ему в волосы. — Я не знаю никакого смотрителя маяка! — сказала она сквозь зубы. — И я здесь не для этого!
Довольно долго тишину нарушало лишь тиканье часов главного констебля, которые заводились на восемь дней.
Эвелина, кажется, поняла, что сорвалась не вовремя; задрожала как лань и, извиняясь, затрясла головой.
— Я видела еще одно послание, — прошептала она, качаясь вместе со спинкой стула.
— Да? — Гроувс воспользовался этой возможностью и снова решительно скрестил руки. — И какое же?
— Другое послание.
— Французское? Мы уже…
— Нет-нет, раньше, то, о чем я говорила. Я очень постаралась и вспомнила сон.
Гроувс молчал; за дверью послышался скрип, и он понял, что после вспышки Эвелины они стали говорить гораздо тише, почти шепотом, и Прингл, несомненно, забеспокоился.
— Это ваше послание было возле тела профессора Смитона? — почти прокричал он.
Она кивнула:
— Я видела слова, нацарапанные на стене.
— На какой стене?
— На стене около тела.
— Я все осмотрел. Там не было никаких слов.
— И все-таки я утверждаю, — настаивала Эвелина, — что видела послание.
— И что же в нем было?
— Я точно не разобрала, но это латынь.
Гроувс осмелился на презрительный смешок:
— Псс! Может быть, вы сами его написали!
— Я этого не делала. — Эвелина посмотрела на него сверкающими глазами. — Это не все, — смущаясь, быстро прибавила она. — Мне кажется, я догадываюсь, кто убийца.
Гроувс колебался.
— Вот как? — сказал он, но при этом подумал: а может, эта сумасшедшая действительно сейчас откроет ему тайну.
— Я не могу сказать, что узнала его, но теперь точно знаю, что видела его раньше.
Гроувс отмел эту возможность:
— Глупости.
— Это фонарщик, — заявила она.
Гроувс мигнул.
— Кто?
Она отпустила стул.
— Фонарщик, точно.
— Фонарщик?
Она кивнула. Гроувс решил на всякий случай копнуть:
— Какой фонарщик?
Этого она не знала.
— Если вам это еще не бросилось в глаза, в Эдинбурге много фонарщиков, — заметил он.
— Не знаю, почему я так в этом уверена. — Она чуть пошатнулась, как будто ей стало дурно.
— Может быть, вам только так кажется?
— Нет, я уверена.
— И вы можете описать этого фонарщика?
— Нет.
— Вообще ничего не можете о нем сказать?
— Нет.
— Его имя? Лицо? Участок?
— Ничего, — сказала она, подняла глаза, и ее взгляд потерялся где-то у него за плечом.
Обернувшись, Гроувс увидел, что она смотрит на фонарь с Фишмаркет-клоус, и вдруг понял и с восторгом ухватился за эту мысль: ее новое откровение — спонтанная выдумка. Она опять играла с ним, а зачем, по-прежнему было неясно.
— Да, — сердито сказал он, — вам следует пойти нам навстречу, милая.
— Я иду навстречу.
— Я могу повернуть дело так, что вас высекут. Или повесят, если вы замешаны в преступлении.
И снова в какой-то момент Эвелина не смогла совладать с собой. Она сверкнула на него глазами, как своенравный пес, но тут же опустила голову, ругая себя и кусая губы.
Он никак не мог разобраться в своих чувствах.
— Это все? — услышал он свой голос и сглотнул.
Эвелина подавленно молчала, и вдруг ему показалось, что она сейчас заплачет.
— Иди… тогда идите, сударыня.
Она пошла к двери, опустив голову. Но теперь, при виде ее покорного отступления, Гроувс решил, что недостаточно запугал ее, и, подчиняясь какому-то импульсу, обогнул стол, по непонятной причине испытывая настоятельную потребность до нее дотронуться.
— Еще два слова.
Она остановилась, опершись на ручку двери.
— Я редко встречал людей, похожих на вас, — искренне сказал он, в последний момент отдернув руку. Он вдруг испугался, что она вцепится в него, как рассвирепевшая кошка. — Может быть, вас следует отправить в сумасшедший дом. Но запомните, меня не так-то легко обвести вокруг пальца. Если вы причастны к этим извращенным убийствам и что-то скрываете от меня, то я буду преследовать вас, как свора собак, и, честное слово, не остановлюсь, пока не загоню.
Вспыхнув, она мягко кивнула и пробормотала что-то невразумительное.
— Что вы сказали? — спросил он.
— …Ибо не ведают, что творят, — таинственно закончила она, открыла дверь и вышла.
Он стоял как вкопанный и тяжело дышал; от взрыва эмоций у него кружилась голова, сердце бешено билось. Он повернулся, посмотрел на адское свечение уличного фонаря и почувствовал страстное, похороненное в поколениях семейной трезвости желание сделать глоток виски, чтобы залить находившиеся на грани возгорания нервы.
Фонари Гроувса и Прингла были до краев наполнены парафином. Они уже обшарили стены домов на углу Белгрейв-кресит — тщетно — и теперь осматривали северный фасад церкви Святой Троицы. Была почти полночь, очень темно, и воздух ощетинился всеми предвестниками карающей бури.
Вскоре Прингл нашел послание — два ряда аккуратно нацарапанных букв на стене из тесаного камня под ангелами на витражах.
М U I T N E C O N N I
R O T U C E S R E P
— Вероятно, это оно, сэр, — сообщил он, — но я не узнаю языка.
— Это латынь, — авторитетно сказал Гроувс.
Прингл с сомнением посмотрел на слова, мерцающие в луже света.
— И как их перевести?
— Не знаю. Это не для простого инспектора. — Гроувс опустил фонарь и переписал послание в блокнот.
— Как вы думаете, что все это значит, сэр?
— Да все, что угодно. Может, она сама нацарапала их пару дней назад с намерением ввести нас в заблуждение.
— Не думаю, сэр, — сказал Прингл, прилаживая свой фонарь. — Не могу утверждать с уверенностью, но мне кажется, буквы уже были здесь, когда мы нашли тело профессора Смитона.
— Вы их видели?
— Я думал, они имеют какое-то отношение к церкви, сэр. И кроме того, в них нет никакого смысла.
— Да, — подводя итог, засопел Гроувс. — Это латынь. — Он посмотрел на Белгрейв-кресит, откуда на них, как стая саранчи, надвигалась поднятая ветром листва. — Нам нужно это перевести.
— Священник?
— Я не хочу привлекать Церковь.
— Профессор Уитти, сэр? Он живет на площади Линдох, недалеко отсюда.
— А он что, говорит на латыни?
— После исследования тела Эйнсли он пожелал мне спокойной ночи на латыни, сэр. Всех этих медиков учат латыни.
Какое-то время Гроувс снова играл заманчивой мыслью, что Уитти каким-то образом замешан в этом деле, но быстро одумался. Он взглянул вверх на сверкающие дождевые тучи и от греха подальше спрятал блокнот.
— Ну что ж, посмотрим; может, он нам наконец пригодится, — сказал он, поднимая фонарь с земли.
Через несколько минут в кабинете своего красивого особняка профессор Уитти, которого вытащили из теплой постели из-под бока терпеливой жены, в шелковом халате, со взъерошенными волосами зажигал лампу над бюро с убирающейся крышкой и садился в кресло, чтобы подробно изучить послание.
— Это латынь, — сказал ему Гроувс, так как, судя по всему, у профессора возникли сложности с расшифровкой. — Что-то библейское, я думаю.
Уитти покосился на него, покрутил страницу и, кажется, понял.
— Это латынь. Несомненно. — Гроувс засопел. — Перевернутая латынь.
Гроувс моргнул.
— Вот как?
Уитти взял карандаш и переписал послание задом наперед.
— Innocentium persecutor, — сказал он и протянул блокнот. — Гонитель невинных.
У Гроувса ком встал в горле.
— Написано наоборот? — прошептал он.
— Шарада, — предположил Уитти. — Игра. Сатанисты иногда пользуются этим.
Гроувс задрожал. «Гонитель невинных». Он вспомнил Эвелину — ее хрупкость, вид агнца, которого ведут на заклание, последние слова, — и на какое-то мгновение ему показалось, что обвиняемый — он сам. Вспомнил ее злобные взгляды, которые она расходовала очень экономно, как драгоценное оружие, и не мог решить, провоцировала ли она его или соблазняла, а может быть, и то и другое. Затем, отбросив эти мысли, он почувствовал себя явно не в своей тарелке в кабинете ученого мужа и испытал настоятельную потребность в свежем воздухе.
— Несомненно, пользуются. — Он наклонился, быстро взял блокнот и спрятал его в карман. Затем кивнул Принглу: — Пойдемте, дружище, у нас много работы.
Уитти встал и проводил их до дверей.
— Могу я спросить, где вы нашли послание?
— Почему вы спрашиваете?
— Его местонахождение может иметь значение.
Гроувс почувствовал раздражение.
— Я не готов предоставить вам такую информацию, — коротко сказал он и приподнял шляпу. — Хотя, разумеется, еще раз благодарю за помощь.
Уитти пожал плечами и открыл дверь.
— Bene agendo nunquam defessus,[21] — сардонически пробормотал он, когда гости вышли в вихрь листьев и дождевых капель.
— Вам также спокойной ночи, — сказал Гроувс, садясь в кеб, где рядом с ним разместился Прингл.