К ночи восточный ветер отогнал цепкий, наползающий, как прилив, туман с залива Форт на поля между Крэгмилларом и Либертоном, он подталкивал его на зазубренные стены Драмгейтского кладбища, в конце концов перекинул через них, и тот нитями и узлами повис на спутанных ветвях платанов и покрытых лишайником надгробиях. Глубокой ночью Канэван услышал стон и какой-то нечеловеческий крик, как будто вскрыли склеп, и увидел, как в юго-восточной части кладбища поднялся и рассеялся завиток потревоженного тумана. Он взял свой тусклый фонарь и направился на разведку, хотя, по правде сказать, это его не касалось.
Жуткие звуки были хорошо знакомы Драмгейту. Старое кладбище, возникшее в дни Якова IV,[11] было расположено между руинами часовни и сгоревшего охотничьего домика на пологом склоне холма, покрытом ежевикой. Здесь покоились все, начиная от лорд-адвокатов[12] и ковенантеров[13] и кончая чахоточными крестьянами и шахтерами Джилмертона. До закрытия кладбища санитарными инспекторами в 1870 году оно было самым дешевым местом захоронений городских бедняков. Проворные смотрители, бдительно следя за тем, чтобы ни один дюйм земли не пустовал, из последних сил часто втискивали в могилы цинковые гробы и завернутую в холстину добычу холеры скандально близко к поверхности. Избыточная плотность подземного населения в сочетании с наследием тех дней, когда еще воровали трупы (изоляция кладбища делала его особо привлекательным), привела к тому, что и годы спустя после официального закрытия проседания и внезапные опущения почвы были здесь обычным явлением, а воздух отравляли периодические выбросы веществ, образующихся в результате длительного процесса гниения. Кроме того, хотя здесь не было ни кошек (в отличие от центрального Грейфрайарского кладбища, где они носились стаями), ни лис, ни барсуков, ни даже птиц, лишь в сгнившем ясене примерно по центру поселилась солидная колония длинноухих летучих мышей, и они, визжа и хлопая крыльями, регулярно отправлялись по своим ночным делам. Поэтому в объяснениях разного рода звуков, шорохов и видений, возникающих из земляных разломов, недостатка не было, и у Канэвана не было никакой другой причины идти теперь на разведку, кроме въевшегося чувства долга и простой потребности что-то делать.
Слухи о том, что сюда наведывались посетители — поговаривали о злостных демонах и привидениях сверхъестественной жути, — скорее всего распространяли трясущиеся за свои места смотрители, которые еще до закрытия кладбища надеялись тем самым отвадить санитарных инспекторов. Но в конце концов случаи вандализма стали настолько частыми и необъяснимыми, что городской совет принял решение назначить сюда постоянного смотрителя и ночного сторожа: здесь покоились представители известных кланов и, несмотря на официальное закрытие, в семейные могилы продолжали производить захоронения. Канэван не был болезненно склонен к вере в чудеса или сверхъестественные перемещения, и за четыре года уединенных ночей с ним не случилось ничего, что могло бы вызвать хоть легкую дрожь. И уж конечно, он не видел никаких демонов.
Держа в вытянутой руке фонарь, он осторожно шел по извилистым тропинкам. Он знал каждое надгробие, каждый постамент, каждую потрескавшуюся колонну, камень, каждый куст шиповника, каждую свисающую на нем ветку и ягоду. По возможности он старался обходить могилы, но многие дорожки были настолько узкими и так заросли, что порой ему ничего не оставалось, как, почтительно задерживая дыхание, перешагивать через священные камни. В юго-восточной части, откуда вроде бы исходил звук, он сделал круг, высоко держа фонарь над туманом и высматривая что-либо необычное.
На первый взгляд все было в порядке. Канэван присел на корточки и осмотрел землю. Ковырнул гнилую листву. Высветил слабым светом фонаря несколько памятников, монументов, саркофагов, стоявшие поблизости изогнувшиеся деревья и задумчиво всмотрелся в звездную вотчину. Вокруг него стал медленно собираться туман. Он обернулся и посмотрел сквозь мешанину крестов, потрескавшихся обелисков и колонн с каннелюрами на дом смотрителя и двухэтажную, цилиндрической формы сторожку, свой второй дом, которая в свете пузатой луны выступала из моря тумана как замковая башня. Вдохнул морозный воздух, радуясь, что все спокойно, но при этом испытывая почему-то странное разочарование.
Конечно, это была незавидная работа, ненадежная, не сулившая никаких перспектив и приносившая гроши. Если не считать редких формальных обходов кладбища, он проводил всю ночь в башне, укутав ноги пледом, пожевывая скудный паек и читая научные тексты, которыми, как правило, его снабжал профессор Макнайт. Вместо университетского образования — бывшего ему не по карману — Канэван теперь изучал все предметы — от биологии и астрономии до риторики и метафизики, и хотя физически был ограничен смотровой башней мрачного эдинбургского кладбища, его разум перелетал с первобытных хлябей до горных пиков, уходящих в самое небо. Сейчас он поочередно штудировал «Лекции о человеческом разуме» Брауна, «Уолден» Торо, потрепанную католическую Библию в переводе Дуэ (последняя часто скрашивала его одиночество; этот дилетант специализировался на переводах Библии) и многочисленные труды по нравственной философии, к каковым по природной склонности питал особый интерес.
Канэван происходил из семьи невезучих бочаров Галлоуэя и изначально был обречен на физический труд — каменотеса, шахтера, солодовника — и разного рода унизительную черную работу, что было значительно ниже его способностей, но к чему его неизбежно подталкивали альтруизм и опасение, что, не дай Бог, кто-нибудь лишится более достойной участи. Особенно чувствительно он реагировал на жестокость сравнений и старался избежать любой публичной похвалы, которая могла бы привести к нежелательным переменам в другой жизни. Он часто уступал — даже в любви, стараясь не думать о привязанностях Эмилии, о том, кто его соперник, — но только потому, что парадоксальным образом чувствовал себя очень сильным, способным вынести поражение, не смущаясь духом и щадя более слабого и непостоянного.
Особенно уютно он чувствовал себя с Макнайтом, хотя, несмотря на ночные бдения и скудный достаток, у него был широкий круг общения и он всегда и везде был желанным гостем, великодушно приспосабливаясь к манерам и интересам соплеменников-ирландцев — соучастников пиршеств в нелегальных кабаках с Каугейт и проституток из Хэпиленда.[14] Его общение с последними со стороны могло показаться непонятным, тем более что он постоянно отклонял их сочувственные авансы, но он почему-то испытывал жуткую потребность, чтобы рядом с этими падшими женщинами находился мужчина — не сластолюбец, не нахлебник и не проповедник (меньше всего ему хотелось читать им нотации). Смелый и загадочный, с волосами до плеч, с печальными глазами, сильными руками и широкой грудью, он, возможно, заставлял биться сильнее не одно женское сердце, но сблизиться ему мешал огромный запас непостоянства — неумолимое убеждение, что его жизнь оборвется и он не успеет реализовать то, что обычно ассоциируется со счастьем: жениться, обзавестись потомством, достигнуть старости и мирно почить на кульминационной отметке жизненной траектории. Однако сила веры, не имевшей ничего общего с жалостью к себе, давала ему известное превосходство: свободу от эгоистичных материальных забот и способность радоваться каждому новому дню, каждому новому другу как неиссякаемому богатству.
Он глубоко вздохнул и встал. Не обнаружив на кладбище посторонних, он успокоился, но когда двинулся обратно к сторожке, освещая могилы, словно любящая мать кроватки в детской, его не покидало какое-то странное чувство. Он пошел, как всегда, вдоль южной стены, мимо богатых надгробий, груды свитков, херувимов, каменных драпировок и роз, которые дополняли эпитафии, неизменно трогавшие его сердце:
Я завершил труд,
Порученный мне Тобою.
И посреди ясного дня зашло солнце.
И наконец, самая трогательная, сравнительно свежая эпитафия, свидетельствовавшая о непереносимом горе: двадцатишестилетняя Вероника, умерла 25 декабря 1865 года, похоронена вместе со своей дочерью Феб, родившейся и умершей в один день:
Бесценная священная земля,
Ты долго будешь мне дорога.
Я никогда не забуду тебя
И перестану любить, только когда иссякнет жизнь.
С тобой умер мой верный друг,
Моя юная, дорогая, любимая жена.
Страшно и вместе с тем как благородно, когда у тебя на месте сердца не мышца, а рана. Вот Макнайт решил бы, что нелогично растрачивать жалость на неведомую покойницу, но профессор видел в чувствах лишь слабость, а Канэван был здесь как дома.
Вдруг он услышал из сторожки шум — глухой стук — и заметил какое-то движение. Музыкальное постукивание его карандаша. Он прищурился, пытаясь понять, в чем дело, но на таком расстоянии, да еще с погасшим фонарем вообще трудно было что-либо разглядеть в темной башне. Клокастое покрывало освещенного луной тумана ненадолго окутало сторожку, а когда, волоча за собой рваные лохмотья, проплыло дальше, ничто не выдавало присутствия посторонних. Отчетливо послышалось, как что-то упало; он решил — неудачно положенная книга. Чуть помедлив и внимательно прислушавшись, он направился к сторожке короткой дорогой.
Поскрипывая фонарем, Канэван подошел к башне и увидел что-то похожее на большую чернильную тень, отделившуюся от окна и уплывшую в клочьях тумана.
На мгновение он замер, не понимая, что это такое было, не желая верить своим глазам. Но затем услышал шум плотных крыльев и, повернувшись, различил эскадрон летучих мышей, которые с писком возвращались к своему ясеню.
Он успокоенно выдохнул и, войдя в башню, обнаружил, что Библия действительно упала на пол вместе с блокнотом и карандашом. Поставив фонарь и снова устроившись на своем месте, он натянул на ноги плед, подобрал их, чтобы было теплее, и сидел так, глядя на волны тумана, беспорядочно плывущие по старому кладбищу, и последних встревоженных летучих мышей, гуськом пикирующих на дерево.
Он надеялся, что одиночество не сыграет злую шутку с его воображением. Таков был один из капризов беспощадной судьбы Канэвана — чувствуя себя комфортно только среди людей, большую часть времени он проводил один. А в подобных обстоятельствах человек мог возжелать общества самого темного и необъяснимого свойства. Так что он принял твердое решение всеми силами разума противостоять подобным желаниям, как бы они ни были привлекательны.
Вернувшись к Библии — он как раз штудировал Евангелие от Иоанна, — он заметил, что одна страница грубо вырвана.
Ни разум, ни интуиция не предложили ему объяснения.