У обоих были все основания чувствовать себя как дома. Ее жилище — еще меньше, чем Канэвана — некогда служило кладовкой какой-то модистки. Оно было зажато под скатами фронтона в самом верху двенадцатого марша путаной лестницы. Здесь стояли узкая кровать, крошечная плита, было протянуто несколько миткалевых веревок, на которых она развешивала белье, на окне закреплено полотно желтого муслина (она сказала, что из окна видно только Грейфрайарское кладбище, а у нее нет большого желания смотреть на могилы). Стены были из тонких досок, на чердаке быстро бегали крысы, а из соседних комнат доносились животные стоны, но в ее собственных владениях все было тщательно прибрано и вычищено. За неимением дорогостоящего освещения она пользовалась масляными лампами и сальными свечами, но при всех ее очевидных финансовых затруднениях на занимавших почти всю стену полках выстроились ряды аккуратно расставленных книг, так что в целом комната казалась миниатюрным вариантом мрачного и скудно меблированного дома Макнайта.
— Мистер Старк разрешает мне брать их домой, — объяснила она, заметив, что Макнайт рассматривает корешки. — Конечно, только те, которые не пользуются спросом. Прочитав, я должна возвращать их в том же виде, в каком взяла. Поэтому я читаю в перчатках.
На ней и сейчас были перчатки — безупречная хлопчатобумажная пара, — она нервно теребила манжеты.
— Я знаю Артура Старка, — сказал Макнайт. — Он печатает в своем подвале солидные научные труды.
Эвелина энергично кивнула:
— Я ему помогаю. Прикрепляю корешки к кожаным переплетам и учусь брошюровать.
— Вы имеете дело с печатным станком?
— Да.
— И ваши пальцы почернели от типографской краски?
— Да. — На Эвелину это произвело впечатление. — Но откуда вы знаете?
Макнайт улыбнулся:
— Вы надеваете перчатки, чтобы не испачкать страницы краской, не так ли?
Эвелина глянула на Канэвана, как бы отдавая должное дедуктивным способностям его спутника. Канэван просто кивнул, подтверждая, что профессор реален.
— Мистер Старк, — сказала она, — называет это черным искусством.
Макнайт хмыкнул.
— Можно было бы найти и более безобидное название, — возразил он, — особенно если иметь в виду ваше общение с властями.
Она робко улыбнулась, и Макнайт наконец сел на стул, поместив свой нелогичный котелок на колени и спросив, может ли он закурить. Канэван предпочел встать у стола, на котором оплывала свеча. Сама Эвелина села на краешек безупречно заправленной кровати и еще раз извинилась за скромное гостеприимство — она не приготовила прохладительных напитков.
— Все в порядке, Эвелина, — заверил ее ирландец. — Мы собрались здесь не на банкет. — Затем, спохватившись, что дерзко назвал ее по имени, прибавил: — Простите, я могу называть вас Эвелиной?
— Лишь бы не Эви, — ответила она.
— Нас к вам никто не посылал, — сказал Макнайт, выпуская первое кольцо дыма, — и мы, разумеется, весьма признательны, что вы нашли возможность принять нас. Мы оба следили за этим жутким делом с определенным интересом и безошибочно чувствуем, что обладаем известными способностями, которые могут оказаться бесценными в применении. Если вам еще не известно, Эвелина, меня знают как человека, носящего звание профессора логики и метафизики Эдинбургского университета.
— Я знаю, кто вы, — сказала Эвелина.
— О?
— Я бывала на лекциях в университете, — объяснила она, — в том числе и на некоторых ваших.
И впервые Макнайту пришло в голову, что это, может быть, та самая девушка, которую он видел тогда в аудитории, а стало быть, мимо нее проходил на Олд-Долкит-роуд. Он посмотрел на Канэвана. Ирландца, казалось, охватили те же подозрения, но он промолчал.
— Прекрасно. — Профессор был заинтригован. — Тогда вам известна область моих научных интересов?
— Мистер Старк издавал много лекций на философские темы.
— Могу себе представить. А труды покойного профессора Смитона?
Эвелина несколько смутилась и посмотрела на Канэвана как бы в поисках поддержки.
— Не думаю, что у мистера Старка повышенный интерес к таким предметам, — робко сказала она.
— Церковным?
Эвелина кивнула и принялась теребить манжеты.
— А у вас, Эвелина? — спросил Макнайт. — Могу я спросить, верите ли вы в Бога?
— Я верю в чистоту веры. — Говорила она через силу. — Но могу ли назвать себя верующей… уже не знаю.
Ей нелегко далось это признание, и Канэван сказал:
— Всегда трудно сохранять веру перед лицом испытаний.
Но Эвелина смущенно промолчала — казалось, она хотела что-то ответить, но боялась их обидеть. Макнайт продолжил:
— В вашем возрасте обычно, пускаясь в воды философии, задаваться вопросом о природе собственной веры. Могу я спросить: вы родились в Ирландии, Эвелина?
— Нет, в Эдинбурге.
— Ага. А у вас сохранились о городе какие-нибудь детские воспоминания?
— Только о сиротском приюте. Нам не разрешалось выходить.
— А о приюте? О чем вы думаете, когда я говорю о нем?
Она задумалась.
— Я думаю о туго перевязанном свертке.
— Свертке? Не клетке?
— В клетке можно дышать, — сказала Эвелина.
Затягиваясь, Макнайт пристально посмотрел на нее. Она была в чистеньком рабочем фланелевом платье, короткие волосы растрепались; вполне привлекательная девушка, решил он, только вот полукружия под глазами, такие резкие, что их можно принять за шрамы. Она все время сглатывала. Канэван заметил ее смущение и снова почувствовал необходимость что-то сказать.
— Вы не обязаны отвечать на наши вопросы, — заверил он ее. — Помните, в глазах закона у нас нет власти, и, уж конечно, это никакой не суд. Мы только хотим помочь, и вы можете выставить нас в любой момент.
Она с благодарностью посмотрела на ирландца:
— Но я хочу ответить на ваши вопросы. Я знаю — вы здесь, чтобы помочь. И потом, такое облегчение снять с себя этот груз; ведь остальные, кажется, не склонны мне верить.
— Полиция? — спросил Макнайт.
Она кивнула.
— Они считают, вы как-то замешаны в убийствах?
— Не знаю, — искренне сказала она и вздрогнула.
— Боюсь, в любом случае это лишь вопрос времени.
Эвелина явно встревожилась и рефлекторно перешла на декларативный тон:
— Но я им уже все объяснила. Я сказала им, кто убийца.
Макнайт был немало удивлен:
— О!
Губы у нее задрожали, а затем, как и в разговоре с инспектором Гроувсом, она, преодолевая воображаемый барьер, выдавила из себя признание:
— Это фонарщик.
Макнайт посмотрел на Канэвана.
— Фонарщик, — еще раз сказала она, боясь, что он не понял. — Человек, которого я видела во сне.
— Фонарщик, — повторил Макнайт и в замешательстве посмотрел на нее. — Это человек? — спросил он. — Или метафора?..
Но прежде чем она успела ответить, из соседней комнаты раздался стон, и Эвелина вроде даже покраснела.
— Мои стены, — извинилась она, — почти что занавески.
— А может, и ваши ответы почти что занавески? — спросил Макнайт, выпуская очередное облако дыма.
Она моргнула, не понимая, что он имеет в виду, а Канэван решил, что профессор удивительно невежлив.
— Извините… — начала она.
— Не стоит, — сказал Макнайт и тускло улыбнулся. — Но скажите… как долго вам уже снятся такие сны?
— Кошмары?
— Если это кошмары. Сны, в которых вы видите, как убивают людей.
— Только… только с недавних пор.
— Раньше вы не видели таких снов?
— Не помню. Может быть. Когда я была в Ирландии…
— Продолжайте.
— Я видела священника. Видела, как его убили возле собора в Дублине.
— Вы слышали впоследствии, что какой-либо священник был убит при подобных обстоятельствах?
— Нет, но у меня почти не было доступа к таким новостям. К любым новостям.
— Вы жили потом в другом сиротском приюте?
— Я жила на птичьей ферме со своей семьей.
— Вашей приемной семьей?
— Со своей семьей, — повторила она, как будто не понимая разницы.
— Вы переехали на ферму прямо из эдинбургского приюта?
— Кажется, да.
— Значит, ваша семья забрала вас из приюта.
Она стушевалась и побледнела.
— Я не помню.
Канэвану снова показалось, что манера Макнайта неприятно напоминает допрос, и он решил вмешаться.
— Убийство этого священника, Эвелина, — спросил он как можно бережнее, — в нем тоже виноват фонарщик?
Она беспомощно посмотрела на него:
— Честно говоря, не помню. Воспоминания так…
— Обрывочны?
Она закивала.
Опять страстные стоны из соседней комнаты. Она повысила голос, как бы отвлекая своих гостей.
— Это трудно объяснить, — сказала она. — И полиция решила, что я выдумываю эти сны. Но я не выдумываю их. — Она снова посмотрела на Канэвана в поисках поддержки. — Вы верите мне? Хотя бы вы мне верите?
— Мы вам верим, — ответил Канэван.
Было заметно, что ей стало легче.
— Я боялась спать, боялась увидеть очередной сон. Я чувствую… меня разрывает на части. Что я в каком-то смысле виновата.
— Вы не должны чувствовать себя виноватой, — сказал Канэван. — Это всего лишь сны.
Она посмотрела на Макнайта, чтобы получить подтверждение, но тот вместо этого пустился в рассуждения:
— Отношения бессознательного и сознательного в какой-то степени похожи на отношение кошки к дому. Днем кошка с удовольствием сидит дома, полностью признавая его пределы, но, вырываясь ночью, в снах, часто покидает их. Бродит по местам, которые, быть может, не узнает при дневном свете. Творит безобразия, которых потом устыдится. — За стеной раздался кульминационный стон, и брови Макнайта взмыли вверх. — И конечно, нельзя забывать, что существует много видов кошачьих, от самого тихого домашнего котенка до рыкающего тигра джунглей. А извне не всегда можно определить, что за существо обитает в доме.
Эвелина не до конца поняла смысл сказанного им, но они отсылали к первым версиям убийства Смитона, в соответствии с которыми его разорвал на части дикий зверь, и она не знала, что ответить.
— Надеюсь, — после паузы сказала она, — что во мне не живет тигр.
— А даже если и живет, в этом нет ничего зазорного, — успокоил ее Канэван. — Мы ведь не обвиняем желудок в том, что он бывает голодным.
Он был уверен в целесообразности этого замечания, хотя и сомневался в его безупречности с точки зрения теологии.
— В этих кошмарах, — продолжал Макнайт, — доводилось ли вам видеть убийцу — этого фонарщика — до убийства?
— Нет, я просыпалась, как только кто-то набрасывался на людей.
— А полковник Маннок?
— Как только… как только я увидела тело. И услышала хруст, хрустели кости.
Макнайт мрачно кивнул и, повернувшись к Канэвану, прошептал ему словно ассистирующему хирургу:
— Здесь мы наблюдаем суицидальный импульс, свойственный ночным кошмарам. Большинство сновидений еще глубже погружают человека в сон, чему способствуют даже внешние факторы — такие, например, как шумы. Но ночные кошмары безнадежно разрушительны. Такова сила их презрения к бессознательному, к его носителю и даже к самим себе. — Он снова повернулся к Эвелине: — Могу я спросить, каков был характер ваших снов до этих убийств? Это были кошмары?
— Нет, не кошмары. Это было… ничего.
— Какой-нибудь сюжет?
— Никакого.
— Могу я спросить, что вы там делали?
Этот вопрос, судя по всему, поставил ее в тупик.
— О, меня не было в этих снах.
Макнайт нахмурился:
— Простите. Вы говорите, что вас там не было? В ваших собственных снах?
Она кивнула. Макнайт замолчал, чтобы обдумать услышанное.
— Значит, во сне, когда вы видели, как убивали профессора Смитона, вас не было на Белгрейв-кресит? И вас не было на вокзале Уэверли, когда расправлялись с мистером Эйнсли?
— Меня там не было.
— Даже косвенно? Как стороннего наблюдателя?
— Я все это видела, но не собственными глазами.
— Глазами Бога?
Замечание несколько смутило ее.
— Простите, Эвелина, но я должен понять. Во сне вы видите события, но не участвуете в них?
Она кивнула.
— Например, на вокзале вы видели, как люди разговаривают, покупают билеты, несут багаж. Но не принимали в этом участия?
— Это… это так необычно? — Она искренне недоумевала.
Макнайт затеребил тлеющую трубку. Канэван опять попытался помочь:
— Такие ужасы трудно перенести даже во сне.
— Трудно, — согласилась она.
— Вы никогда не видите себя в снах? — спросил Макнайт.
— Иногда вижу.
— Вот как? И что вы там делаете? Ходите по улицам?
— Да.
— Воображаемым улицам?
— По улицам Эдинбурга.
— Вы видите город собственными глазами?
— Я вижу себя — вижу, как иду по улице.
— Со стороны? Вы видите себя, как вас могли бы видеть другие?
— Да.
— И разговариваете с людьми, например, как сейчас с нами?
— Точно так, как мы говорим сейчас.
— А у вас никогда не было воображаемых снов? Живых снов?
— Мои сны всегда живые, — упрямо сказала она. — Например, на вокзале Уэверли я видела все очень ясно. Испачканные сажей стены, окурки на платформе, трещины в стеклах вокзальных часов… все-все. А бывают сны с более серьезными разговорами и более сложными мыслями, чем в реальной жизни.
— А что с фантазиями? Вы согласны с тем, что в снах все возможно и разум замирает?
— Я уже миновала этот возраст, — с некоторым презрением сказала Эвелина.
— О? — нахмурился Макнайт. — Вы считаете, что неправдоподобные сны — прерогатива лишь детского воображения?
Она кивнула.
— А полеты воображения? Сочинительский труд? То, чего потом стыдишься?
— С помощью во… воображения можно совсем пропасть и извратиться.
Макнайт заинтересовался:
— Могу я спросить, кто вам это сказал?
Но Эвелину почти возмутило предположение, что она восприняла это убеждение готовым, а не выносила его сама.
— Вы когда-нибудь читали Свифта? — продолжал Макнайт. — Невероятные рассказы Эдгара По или приключенческие романы Дюма? На ваших полках как будто нет таких книг.
— Я знакома с произведениями мсье Дюма, — ответила она. — Я готовилась поступать в женский монастырь Святого Людовика. Некоторые сестры приехали из Франции, и в библиотеке было очень много французских книг.
— И ваше мнение об этих творениях?
— Глупости, — поморщилась она.
Опять вмешался заинтригованный Канэван:
— Вы готовились поступать в монастырь, Эвелина? Но не стали послушницей?
— Я была недостойна.
— Значит, ваша семья была религиозной? Если отправила вас в монастырь?
— Она не отправляла меня туда. Я сама отправила себя.
— Значит, до последнего времени вы были глубоко религиозны?
Она кивнула:
— Вернувшись в Эдинбург, я какое-то время ходила в церковь Святого Патрика.
Канэван тоже кивнул. Возможно, он видел ее там, хотя воспоминания были очень смутными.
— Монахини пытались как-то дисциплинировать ваше воображение? — спросил Макнайт.
— Женщины часто поступают вопреки своей природе, — осторожно сказала она, как будто цитируя какого-то влиятельного мыслителя, — и им же лучше, если за их желаниями будут следить и при необходимости ограничивать.
Макнайт фыркнул.
— Это вам сказали монахини?
— Нет, не монахини.
— А кто?
Она не ответила.
— Вы помните день отъезда из приюта? — спросил Макнайт. — Вас забрала ваша семья?
— Я говорила вам, что не помню этого. — Эвелина заметно напряглась, и Канэван забеспокоился, что профессор с просчитанной безжалостностью снова вступит в чувствительную сферу.
— Могу я спросить, обращались ли с вами в приюте дурно?
Она как-то непонятно покачала головой.
— Вас заставляли что-нибудь делать?
— Я… не совсем понимаю, что вы имеете в виду.
— Чистить дымоходы? Работать на хлопкопрядильной фабрике? Выгребать сточные канавы? Что-нибудь в этом роде?
— Нет.
— Вы помните по тем временам какого-нибудь фонарщика?
— Нет, — сказала она, сцепив пальцы.
— Вы согласны с тем, что в вашей памяти между приютом и Ирландией некоторый провал?
— У любого в памяти бывают провалы, — ответила она и впервые с вызовом посмотрела на Макнайта. — Разве у вас в памяти не бывает провалов?
— Ладно… — сказал Макнайт и, как бы ужаленный точным ответом, ненадолго замолчал.
Заговорил стоявший возле него Канэван:
— Никто не может помнить всего, Эвелина. И мы здесь не для того, чтобы причинить вам боль. Когда мы узнали о ваших видениях, нам просто захотелось с вами поговорить. Кое-какие детали этой истории странным образом соотносятся друг с другом, и, судя по всему, нас призвали, чтобы мы добрались до первоисточника.
— Ce Grand Trompeur? — подсказала она, глядя на него.
Макнайт навострил уши.
— Да. Вы знаете этот термин, Эвелина?
— Я же говорила, у сестер были французские книги.
— И у них в библиотеке были «Размышления» Декарта?
— Вроде… кажется, да.
Макнайт затянулся.
— Вы знаете о Евангелии от Иоанна, глава восьмая, стих сорок четвертый?
— Это нашли в теле полковника Маниока.
— Вы не видели, как страницу засовывали в череп?
— Было темно, и стоял туман.
— Но все-таки это сон.
— Да, сон. — Она подняла глаза, словно готовясь к очередной атаке.
— У вас есть какие-нибудь предположения, почему его выкопали?
— Нет.
— Почему назвали человекоубийцей?
— Нет.
— Почему Эйнсли заклеймили Великим Обманщиком?
— Нет, — отрезала она. — Я также не знаю, почему профессора Смитона назвали гонителем невинных. Вы ждете от меня слишком многого, задавая такие вопросы.
Наступила тишина, такая, что можно было слышать, как поднимаются брови Макнайта.
— Гонитель невинных, Эвелина? — в недоумении спросил он. — Мы не знали об этом.
Она смущенно отвернулась.
— Это… это было написано по-латински на стене церкви возле тела Смитона. Я уже сообщила полиции.
— Innocentium persecutor, — прошептал Макнайт и заметил, что Эвелина, почти не сдерживаясь, вздрогнула. — Это, разумеется, вам ни о чем не говорит.
— Ни о чем, — торопливо подтвердила она.
— В противном случае вы бы, несомненно, сказали нам.
— Не вижу причин вам лгать.
Макнайт посмотрел на нее и, кажется, решил, что тоже может быть упрямым.
— Прекрасно, — вздохнул он и встал. — Тогда, боюсь, мы слишком злоупотребили вашим гостеприимством. Вы дали нам обильную пищу для размышлений, и ваша информация, поверьте, наверняка поможет нам в ближайшее время определить направление дальнейших поисков.
Выражение лица Эвелины вдруг резко изменилось, как будто с него сдернули покрывало.
— Вы уходите? — хрипло спросила она.
— Если вы не видите причины, по которой нам следует остаться.
— Но… ваши… ваши вопросы. — Она вскочила. Ее затравленный взгляд раздирал сердце. — Этого мало.
— На данной стадии нам больше нечего спросить.
— Но вы вернетесь?
— Если сможем помочь, непременно, — слабо улыбнулся профессор. — При условии, что вы будете в настроении принять нас, разумеется.
— Но… но я помогла? Или нет?
— Конечно.
— И у вас есть шанс добиться успеха?
— Разумеется, мы надеемся на успех.
— И вы сообщите, если что-нибудь обнаружите?
— Как и вы сообщите нам?
— Как и я… да, конечно.
Но она казалась такой несчастной, что Канэвану было трудно уходить; больше всего ему хотелось остаться в этой комнате, дать ей чувство уверенности, ощущение ясности — чего угодно. Но расстроенная девушка не отрываясь смотрела на Макнайта и даже не замечала ирландца.
— Это ваша кукла, Эвелина? — спросил профессор.
Бросив прощальный взгляд на полки, он заметил между книгами неуместную здесь тряпичную куклу.
— Нет, не моя, — сказала она, как будто ее уличили в чем-то постыдном. — Внизу живет семья, и я время от времени делаю для них игрушки.
— Весьма искусно.
Куклу можно было выставлять на витрину магазина.
— Я все делаю, — торопливо сказала она. — Ситечки для чая, подставки для чайников, шью. Нужно много работать и все время чем-нибудь заниматься.
— Весьма практично. Но может быть, это тоже портит?
Она явно встревожилась:
— Что вы имеете в виду?
— Ведь ребенок может наделить куклу жизнью.
— Н-не… надеюсь, нет.
— Но она так похожа на живую.
— Это всего лишь тряпки, — твердо сказала она.
— Которые, увы, никогда не станут чем-то большим, — согласился Макнайт, выходя из комнаты.
— Я должен выразить вам свое несогласие, — сказал Канэван, когда они ступили на скользкую после дождя мостовую.
— Это нотация? — уточнил Макнайт с патологическим, как показалось Канэвану, удовольствием.
— Мне думается, вы были излишне жестким с ней.
— Согласен, я был жестким.
— Тогда я должен добавить, что, к моему прискорбию, вам, кажется, ни капельки не стыдно.
— Глупости, дружище, — сказал Макнайт, снова раскуривая трубку. — Вы заметили ее отчаяние, когда я сообщил, что мы уходим?
— Естественная реакция, я бы сказал. Столько вопросов и ни одного ответа.
Макнайт задул спичку.
— Нет, — сказал он. — Правда заключается в следующем: она хотела, чтобы мы были жесткими и бесцеремонными. Мы и нужны ей для того, чтобы истрепать ее; если угодно — подстегнуть откровение, разрушающее ее изнутри.
— Вы как будто думаете, что она действительно сыграла какую-то роль в убийствах, — фыркнул Канэван.
— О, я в этом не сомневаюсь.
— Вот как? И что же такого она сказала, чем именно навлекла на себя такие обвинения?
— Все.
— Все?
— Вы ее слышали.
По возмущенный ирландец не мог удержаться от расспросов.
— Чего вы хотите? Привести агнца на заклание?
— Привести ее к правде, а все остальное она сделает сама.
— Она ранима, прошу вас не забывать об этом.
— Переменчива, — согласился Макнайт. — Вы обратили внимание, как она все время теребила манжеты? Подозреваю, старалась скрыть шрамы, оставшиеся после попытки самоубийства.
Канэван рассердился.
— Тогда зачем же поворачивать нож в ране? — Он повысил голос, заставив какого-то прохожего удивленно обернуться.
Они дошли до середины Кэндлмейкер-рау. Макнайт остановился и терпеливо посмотрел на друга:
— Мы здесь для того, чтобы обработать рану и удалить из нее яд. У меня, разумеется, нет ни малейшего намерения ранить ее. Наша задача состоит в том, чтобы защитить ее от тех, кто в спешке может преждевременно наброситься на нее, что причинит ей страшную боль; они даже не могут себе представить какую. Если бы я не считал себя своего рода ангелом-хранителем, — он полез в куртку, — я бы не прихватил вот это.
Он вытащил книгу в черном переплете.
— Библия, — недовольно сказал Канэван, беря ее в руки.
— Библия Дуэ. Удивительно похожа на мою.
— Вы взяли ее с полки?
— Когда она отвернулась. Пока ее не нашли другие.
Канэван был в недоумении.
— Взгляните, если угодно, — сказал Макнайт. — От Иоанна, глава восьмая, стих сорок четвертый: «Он был человекоубийца от начала». Не хватает целой страницы.
Канэван отошел на угол, откуда по улице тянулась, как свечи в церкви, цепочка газовых фонарей. В мерцающем свете он пролистал книгу и обнаружил, что страница действительно выдрана — остался только еще один рваный хребет, торчащий из переплета.
— Но это еще не доказывает ее вину, — возразил он, — не больше, чем нашу.
— Да, хотел бы вам верить.
Канэван вздохнул.
— И потом, этот фонарщик, — заметил он. — Человек, которого она уже опознала как убийцу.
— Ах да, фонарщик, — скептически сказал Макнайт, пропустив вперед полуночный омнибус.
— Вы что, не верите даже в это?
— О, я верю, что ее убежденность вполне реальна. Но что касается самого фонарщика… Я думаю, он всегда был удобным козлом отпущения.
— Вы знаете, кто это?
— Скажем так, у меня есть версия.
Канэван какое-то время размышлял, стоит ли пререкаться дальше, но все-таки не смог сдержать любопытства.
— Кто? — только и спросил он.
Макнайт с упреком прищурился.
— Боже мой, — сказал он, а уличные фонари жутковато вспыхивали, — мне казалось, что вам… что всем это должно быть совершенно очевидно.