ГЛАВА XII. Глупец, живя, приобретает ум…

ЗАИМСТВОВАНИЯ И ТВОРЧЕСТВО

Вийон брал у кого только мог. Но его гений принадлежал лично ему. «Это смех, полный слез и плача», – сказал Жан де Мён вслед за Гомером и многими другими. «Смеюсь я, плача», – писал потом Жан Ренье. Ту же самую мысль несколько менее четко выразил Ален Шартье: «Глаза мои плачут внутри, смеясь снаружи». «Смеюсь я ртом и плачу глазом», – написал в свою очередь скверный поэт Жан Кайо на «книге» Карла Орлеанского, а тот не отказал себе в удовольствии удлинить фразу:

В притворной улыбке кривятся уста,

Но сердце дрожит от рыданий[106].

А Вийон взял и своим «смеюсь сквозь слезы» превратил прописную истину в настоящую жемчужину. Из древних хранилищ извлек он и сетования Прекрасной Оружейницы. Быстротекущее время и ужас старения стали темами поэзии едва ли не с тех пор, как люди впервые в водных зеркалах увидели свое отражение. О незаметно пролетавших годах весьма многословно говорила ворчливая старуха из «Романа о Розе», причем во многом повторяя рассуждения одного из самых удачных персонажей Овидия. А веком раньше прокурор Жан Ле Февр использовал тему разрушительного воздействия времени в дебатах о Женщине, устроенных им и его единомышленниками. Пересказывая Овидия или то, что он принимал за Овидия, прокурор в своем стихотворении «Старушка» нарисовал портрет бывшей красавицы:

Ни кожи у нее, ни рожи,

А груди дряблые похожи

На два потертых кошелька:

Ни крови в них, ни молока [107] .

Попробовал свои силы в лирическом упражнении под названием «Жалобы старухи, вспоминающей свою молодость» и Эсташ Дешан, но без особого успеха. Баллада Франсуа Вийона стала единственным созданным в этом русле произведением, где мы видим настоящую человеческую драму, взломавшую литературные клише. Тема ее принадлежит всем, а жалость – Вийону, видевшему воочию эту бывшую «красавицу», сидящую на пороге дома со своими подругами-старухами. Эта сцена растрогала находившегося тогда в расцвете юности поэта или вызвала у него улыбку. Искусство, с которым гений наложил один временной слой на другой и осуществил переход от драматического описания увядающей плоти к жанровой сцене, вызывает эмоциональное потрясение.

Так сожалеем о былом,

Старухи глупые, седые,

Сидим на корточках кружком,

Дни вспоминаем золотые, -

Ведь все мы были молодые,

Но рано огонек зажгли,

Сгорели вмиг дрова сухие,

И всех нас годы подвели! [108]

Незаметно пролетела их молодость. Их жизнь длилась столько же, сколько горит зажженная костра, то есть старые былинки от пеньки, использовавшиеся за неимением лучшего для того, чтобы разжечь костер, и сгорающие, как солома. Старухи, о которых рассказал Вийон, не удивляются, они просто вспоминают свое прошлое.

За не менее избитую тему взялся поэт, когда обратил свой взгляд к высшему обществу, к сеньорам и дамам былых времен. Это очень древний вопрос: куда ушла былая слава? Священное писание ответило на все времена. «Так проходит мирская слава…» («Sic transit gloria mundi»), – возвещают каждому восходящему на престол папе, напоминая ему о хрупкости земного величия. «Запомни, что ты всего лишь пыль…» – говорится в литургической службе первого дня поста, дабы призвать людей к смирению. Перечислив знаменитых дам прошлого, от прекрасной римлянки Флоры, типичной великой куртизанки, от Алкивиада, которого в средние века часто принимали за женщину, и Таис, «ее двоюродной сестры», до «мудрейшей Элоизы», Вийон нашел синтезирующую все эти перечисления гениальную формулировку и сделал ее рефреном:

Но где снега былых времен? [109]

Дам сменяют сеньоры, от папы Калиста III до последнего представителя Люзиньянов. Здесь и уже ставший легендарным Дю Геклен, превратившийся у Вийона в Калкена, и совсем недавно умершие принцы. В этой балладе рефрен выводит за пределы исторического времени. Карл Великий (Carlus Magnus) отождествляется с персонажем героических песен и с королем, нарисованным на игральных картах.

Где Дюгеклен, лихой барон,

Где принц, чья над Овернью длань,

Где храбрый герцог д'Алансон?…

Но где наш славный Шарлемань? [110]

Включив все эти стихи в свое завещание, Вийон вывел на сцену и себя. Умирают ведь не одни лишь великие мира сего. А куда подевались «галантные кавалеры» былых времен? Куда ушла их молодость и молодость поэта тоже?

На этой литании, вопрошающей «Куда ушли…», пробовали свои силы сорок поколений моралистов и поэтов. Уже в V веке Кирилл Александрийский, вероятно подражая святому Ефрему, вопрошал: «Где сейчас цари? Где принцы и вожди? Где мудрецы? Где ученые мужи?» Боэций, как это часто с ним случалось, передал средневековью античную тему вместе с формулировкой:

Где кости верного Фабриция лежат?

И Брута? И сурового Катона? [111]

Раньше Вийона задавалась этими же вопросами и Кристина Пизанская: «Что стало с теми, о ком в историях читаем?»

«Что стало с былыми временами?…» – встречаем мы в «Жалобе Судьбы» Шастлена. Интересовался этими проблемами и Ален Шартье: «Во что превратилась Ниневия, великий город с улицами длиною в трехдневное путешествие? А что стало с Вавилоном?» Вспоминая об одном таком вопросе, заданном в свое время самим царем Соломоном, папа Иннокентий III в свою очередь спросил: «А где сейчас Соломон?» Эсташ Дешан, среди читателей которого был и Вийон, наполнил усопшими знаменитостями целую галерею:

Где ныне Дионисий-самодур,

Где Иов, где вся слава Моисея,

Где Гиппократ, Платон и Эпикур,

Юдифь, Эсфирь, Дебора, Саломея,

Где ныне Пенелопа и Медея,

Изольда и прекрасная Елена,

Где Паломид, Тристан, Улисс, Цирцея?

Все стали прахом. Мир исполнен тлена [112] .

Гений Вийона заключался не в его мысли, которая шла, скорее, проторенными путями духовного конформизма и социального пессимизма, и не в весьма традиционном репертуаре проверенных клише и образов, наполненных символами и аллегориями, которые узнавались даже самыми непросвещенными из читателей. Его гений проявлялся в языке, в отточенных формулировках, в ритме фразы и в умении выбрать самое верное слово. Оригинальность других поэтов, обращавшихся к этой теме, состояла лишь в более или менее удачном добавлении новых имен к уже существующему перечню. Даже Дешан и тот не нашел ничего лучшего, как снабдить звучные имена определениями, благодаря чему имена перестали выглядеть простыми абстракциями.

Где ныне Ангильберт-аббат,

Где царь премудрый Соломон

И врачеватель Гиппократ?

Где дружный с музами Платон,

И кроткий музыкант Орфей,

Где математик Птолемей

И узник Миноса Дедал? [113]

Оригинальность Вийона обнаруживается и в сдержанной эмоциональности промелькнувшего образа, и в умении уравновесить драматизм ситуации насмешливым, заговорщическим подмигиванием читателю. Его гений заключался не в философии, которую, сидя на скамейках, вычитывали у Боэция, и не в избитом приеме напевных повторов. Он «в снегах былых времен», его гений.


МОРАЛЬ И МУДРОСТЬ

Его приемы – это приемы лиризма, зарождавшегося вне схоластической философии. Подобно большинству стихотворцев его времени, Вийона безудержно влекло к устойчивым словосочетаниям и игре в «вопросы». Его факультетские учителя сводили все нюансы мысли к формулам, где «вопрос» предопределял следующий за ним ответ. Свидетельствуя о триумфе платоновской логики, «вопрос» стал формой как юридической, так и теологической речи. И естественно, он являлся одним из инструментов вийоновской аргументации. Жанна д'Арк оказалась жертвой семидесяти «статей», сведенных к двенадцати «предложениям», то есть к двенадцати упрощенным вопросам о ее вере и нравственности. Предложение – это синтез, как его понимала средневековая диалектика. Для юриста квинтэссенцией предложения была присловица: «Король Франции в своем королевстве император». Для теолога предложение было статьей догмы. «Оно восходит к Отцу и Сыну», – гласило подправленное Карлом Великим «Кредо».

А для поэтов предложение было тождественно сентенции. И каждый из них играл в игру пословиц, народных поговорок, тщательно отделанных формул, выражавших целую – истинную либо поддельную – философию. Вийон достиг вершины в этом искусстве формулы.

К такому искусству четкого определения поэт добавлял еще один рецепт, неведомый университетской схоластике: игру противоположностей. Некоторым для такой игры достаточно было трения, возникавшего между прилагательным и существительным. Вийону этот прием был знаком, но богатство фантазии позволяло ему превратить его в нечто выходящее за рамки простой антитезы. Мэтр куртуазной поэзии Ален Шартье нередко грешил банальностью сочетаний: «изменчивое постоянство», «подвижное стояние»… Вийон играл более тонко, и у него противопоставление рождалось из подтекста, ирония смягчала противоположности, а иногда вообще читателю приходилось добавлять нечто свое. Пьяницы пьют «из бочек и тыкв», а сам Вийон вслед за многими другими «смеется сквозь слезы». Воздав должное риторике, хотя и не злоупотребляя ею, он создал в «Балладе истин наизнанку» язвительную сатиру едва ли не на всю современную ему поэзию. Похоже, что шарж относился в первую очередь к Алену Шартье и другим известным Франсуа Вийону поэтам.

Лентяй один не знает лени,

На помощь только враг придет,

И постоянство лишь в измене.

Кто крепко спит, тот стережет,

Дурак нам истину несет,

Труды для нас – одна забава,

Всего на свете горше мед,

И лишь влюбленный мыслит здраво…[114]

Философия скептицизма, выраженная здесь, далеко не исчерпывается стремлением автора добиться определенного стилевого эффекта. Сталкивание противоположностей – это отрицание окружающего мира. «Чего ради?» – выразил впоследствии это мироощущение еще один поэт.

Кто любит солнце? Только крот.

Лишь праведник глядит лукаво,

Красоткам нравится урод,

И лишь влюбленный мыслит здраво [115] .

Однако у метафизики Вийона короткое дыхание. Будучи бунтом против нищеты и против виселицы, против предательства и глупости, его личный бунт ни в коей мере не походил на революционность. Поэт возражал не против существующего порядка, а против того, что ему в этом порядке не нашлось места. В своих несчастьях он обвинял планету Сатурн, и никого иного: виновата злосчастная звезда, а не ошибка Провидения.

– Мне больно… -

Эта боль – судьба моя:

Гнетет Сатурна тяжкая рука

Меня всю жизнь![116]

Его мораль внешне выглядела более смелой, чем его философия. Ведь он не лишал себя удовольствия шокировать благонамеренную публику. Прославлял мошенников, умилялся, глядя на проституток, высмеивал набожную мадемуазель де Брюйер и просил всех пьяниц рая втащить к себе наверх «душу покойного славного мэтра Жана Котара».

Однако все это лишь видимость. Аморализм у этого проповедника, каковым был в глубине души Вийон, простирался весьма недалеко. В стихах, написанных на жаргоне, границы его терпимости проступают довольно явственно, и у закоренелого шалопая мы неожиданно вдруг обнаруживаем тот же строй мыслей, что и у мальчика из церковного хора. Он не осуждал ни воровство, ни мошенничество. Не осуждал ни шулерские игральные кости, ни крюки для вскрытия сундуков. Он просто говорил злоумышленникам, своим братьям по несчастью: расплата предстоит тяжелая и, скорее всего, цена окажется намного большей, чем полученная прибыль. Эта мораль риска была не чем иным, как стремлением сохранить равновесие между разумным и чрезмерным.

Вот Тюска, лейтенант по уголовным делам. Вот «женильщик», то есть тот, кто устраивает свадьбу человека с пеньковой веревкой. Мораль Франсуа Вийона – это страх перед жандармом и ужас ожидания встречи с палачом.

Плутающие в плутнях плуты,

Клянусь: не век вам плутовать.

Пора отсюда когти рвать,

Не то, ручаюсь головою,

Свиданья вам не избежать

С женильщиком и со вдовою [117] .

Более сурово Вийон в конечном счете судил смертные грехи добропорядочного общества. Например, зависть, нередко являющуюся грехом бедняка, он безоговорочно причислил – осуждая «завистливые языки» – к разряду преступлений против духа, где фигурируют и клевета, и жестокосердие, и умышленное злодейство. Так что, позаимствовав из «Романа о Розе» впечатляющий образ «несносных языков», наказанных за злословие, Вийон дал волю словесному потоку, чтобы рассказать про то, как варят «завистливые языки» во всех сущих ядах мира. Если отвлечься от лексики, то можно сказать, что наугад взятый ортодоксальный проповедник произнес бы с амвона абсолютно то же самое.


УРОКИ ЖИЗНИ

Неприятие им куртуазного лиризма означало, что школяр Вийон не может и не хочет быть никаким иным поэтом, кроме как поэтом парижским. Мало того, он был человеком левобережья, человеком Университета, где охотно прославляли Женщину, но отнюдь не Даму сердца. В вышедшей из Столетней войны Франции на лиризм смотрели как на явление придворной жизни. Он имел хождение в окружении принцев, в том окружении, где Вийону не нашлось места и где он, вероятно, ощущал бы себя чужаком. Куртуазный лиризм середины XV века в сознании клирика с улицы Сен-Жак ассоциировался, конечно, с провинциализмом, причем несмотря на то, что в провинции незадолго до этого появилось несколько крупных очагов культуры. В подобное восприятие вещей не подмешивалось никакого презрения. Оно являлось простой констатацией существования иного мира и его отдаленности.

Вийон жил в жестоком мире, где люди напивались допьяна и где умирали от голода, где не было никаких гарантий относительно завтрашнего дня и где места – тем, кто попытался их заполучить, – обходились весьма недешево. А мир лиризма – это такой мир, где дни текли незаметно. Теплое время года отводилось в том мире развлечениям. А зимой его обитатели всегда имели хорошие дрова для камина. Сказать, что один из этих миров был настоящим, а другой фальшивым, значило бы погрешить против истины. Пасторали короля Рене существовали в одном обществе, а скреплявшаяся за столами таверн дружба – в другом. Вийон, кстати, не пытался кого-либо осуждать. Обычно он держался в стороне, за исключением тех случаев, когда можно было как-то заработать себе на жизнь и когда это предписывалось правилами игры: так, «Балладу поэтического состязания в Блуа» он написал в том стиле, который господствовал при дворе герцога Карла Орлеанского, и в том стиле, который предопределила выбранная герцогом тема:

От жажды умираю над ручьем [118] .

Когда Вийон чувствовал себя влюбленным, он не стремился принять позу, подсказывавшуюся канонами куртуазной поэзии. Не превращался в «вассала» своей Дамы. Томиться под апрельским солнцем, ждать, когда, проходя мимо, она осчастливит его улыбкой, – для всего этого у него не было ни времени, ни возможностей. Не падал он и сраженный нарочитым безразличием либо вымышленной изменой жестокой красавицы. Получая удары, он их возвращал: изменившую красавицу менял на другую. Любовь он воспринимал как праздник одного вечера, а не как грезу целой весны. Ну а дружба выглядела как нечто взаимно рискованное. Друга, отказавшегося одолжить тебе десять су, можно было считать предателем.

Если Вийон и прибегал к лиризму, то лишь пародируя. Действительно ли он хотел отомстить красавице, оставленной им в Париже после того, как сам был оставлен ею? Он имитировал любовную риторику в духе Алена Шартье, чтобы сформулировать в соответствующем тоне соответствующие пункты завещания. «Сердце мое в оправе оставляю», – это ли не насмешка?

Куртуазной лирике физический пыл был неведом. А Вийон знал его и гордился этим. Провести ночь, занимаясь любовью «голыми» и лаская женские «соски», – такова нарисованная им картина блаженства. Вийон сделался певцом-реалистом той любви, которую пытались игнорировать предшественники-трубадуры и которую сознательно игнорировал Ален Шартье; например, он мог восхвалять увядшие прелести толстой Марго и напрямик заявлять, что любовник с пустым животом оставляет желать лучшего.

Еще до Рабле, сделавшего потом реализм достоянием интеллектуальной словесности, Вийон явился наиболее ярким представителем того веристского течения народной литературы, где не стыдились употреблять любые слова и где ситуации и вещи выглядели и пахли так же, как в жизни. Целый век несчастий, вызванных войной и эпидемиями чумы, приучил людей смотреть прямо в глаза жизни и смерти, приучил жить бок о бок с мерзостями, от которых нельзя было отгораживаться. И у любви в том мире тоже было жалкое обличье, а порой даже страшное или гадкое. Анонимное стихотворение XIV века предвосхитило образы жутких вийоновских пар: когда в доме нет ни крошки, а ложе твердое как камень, то даже любовь превращалась в борьбу.

«Люби меня, мой друг», – мне говорит подруга,

И вздрагиваю я от жуткого испуга,

Как будто грузный воз с возницей во хмелю

Скрипит: «Поберегись, иначе раздавлю!» [119]

Еще одно, более позднее стихотворение предвосхитило образ старой сводницы, к услугам которой, по словам Вийона, ему случалось прибегать:

Вонь изо рта, сопля из носу,

Грудь – что говяжья требуха,

А на язык меж тем лиха [120] .

Настоящее царство вульгарности. Однако Вийон, взявшийся за эту тему, сделал из нее настоящую драму:

Да, я любил, молва не врет,

Горел и вновь готов гореть.

Но в сердце мрак и пуст живот -

Он не наполнен и на треть, -

На девок ли теперь смотреть?

Когда на дне стакана сухо,

Не станешь ни плясать, ни петь:

Пустое брюхо к песням глухо [121] .

Интересно получилось, что свое самое прекрасное лирическое сочинение, прославлявшее вечную Женщину и постоянство в любви, Вийон создал для мужчины: он написал балладу и преподнес ее однажды оказавшему ему серьезную услугу Прево Роберу д'Эстутвилю, дабы тот в свою очередь подарил ее подруге своей жизни. Да не придется нам никогда разлучаться. И в вас я уверен, как в себе. Именно поэтому так крепки соединяющие нас узы…

Принцесса, поверьте! Отныне покоя

От вас вдалеке мне не знать никогда!

Без вас я погибну, измучен тоскою,

А поэтому с вами я буду всегда [122] .

Вийон все же не настолько мало читал, чтобы совсем не допускать реминисценций. Нет-нет да и встретим мы у него какую-нибудь формулу куртуазной любви. В начале «Малого завещания» мы читаем про «нежный взор и лик прекрасный». Поэт настроился на условный тон, соответствующий избранной им роли достойного жалости «покинутого и отвергнутого любовника». Тот отвергает любовь, «негодует» на нее. Бросает ей вызов. Здесь нетрудно заметить отзвуки «Романа о Розе».

Возникло у меня желанье

Сломать любовную тюрьму

И прекратить души страданье [123] .

Однако парижский шалопай то и дело одерживал в нем верх, так что месть, отвечающая канонам куртуазной поэзии, не получилась. Куртуазный поэт не стал бы называть свою возлюбленную «девицей с носом искривленным». Роза никогда не слышала, чтобы к ней обращались как к «развратному отродью».

Надо сказать, Вийон прекрасно владел искусством словесной игры и каламбура. И перед фривольной шуткой никогда не останавливался. Он стремился к тому, чтобы вызвать либо смех, либо слезы. Но только не улыбку…

В коротком рондо, полный смысл которого мы до конца никогда не поймем, поскольку оно обращено к неизвестному лицу, игра рифм позволила поэту максимально усилить шутливое содержание миниатюры. Жанэн – это традиционный фольклорный рогоносец. «Л'Авеню» означает «пришедший в неподходящий момент». Ну а баня – это место, где можно было и помыться, и найти девиц легкого поведения. Куда же как не туда отправить пришедшего некстати Жанэна? Эта горящая петарда из слов и трех образов, естественно, не имеет ничего общего ни с «Романом о Розе», ни с унаследованным от трубадуров лиризмом.

Жанэн л'Авеню,

Сходи-ка ты в баню!

Ко святому дню,

Жанэн л'Авеню!

Удиви родню,

Поплещись в лохани,

Жанэн л'Авеню,

Сходи-ка ты в баню! [124]

В наши дни критика ставит под сомнение принадлежность этого стихотворения Вийону. А если его написал все-таки он, будем считать это просто игрой.

Переделка заимствованных образов, оригинальное творчество в традиционных рамках, модернизированная трактовка базовых, уже использованных мифологией тем, данные истории либо богословия, полученные, как правило, не из первоисточников, а из созданных за предшествовавшие три века компиляций, – таков исходный материал вийоновского творчества, и таковы результаты. Чего у Вийона никак не отнимешь, так это его таланта и живости характера. Пусть использованные им слова достались ему в наследство от кого-то другого, гений языка принадлежал лично ему. Такой можно сделать общий вывод.

Копия, плагиат – все эти понятия никак не подходят для тех времен, когда оригинальность мысли никому не казалась главной добродетелью и когда, напротив, добродетелью выглядело гарантировавшее ортодоксальность подражание древним. Ван дер Вейден, писавший сотое в западной живописи полотно «Страшный суд», отнюдь не занимался плагиатом. Находящееся в Эксе «Благовещение» никоим образом нельзя считать плагиатом на том основании, что Богоматерь изображена там, как и на сотне других «Благовещений», читающей свой часослов перед церковным налоем. И Жан Фуке, творивший в те же годы, что и Франсуа Вийон, тоже не стал плагиатором, когда по возвращении из Италии использовал для «Часослова» Этьена Шевалье геометрическую перспективу Леона Баттисты Альберти.


ЗАВЕЩАНИЕ

Сама идея организовать свое окрашенное в цвета благодарности либо мщения видение людей и вещей, используя для этого тесные рамки пародийного завещания, оригинальностью не отличалась. Она возникла еще в эпоху позднеримской литературы. Было свое «Завещание» у Жана де Мёна, которое Вийон знал настолько хорошо, что, цитируя по памяти, смешивал его с «Романом о Розе»: именно там Жан де Мён просил, чтобы молодежи прощали грехи, пока она молода, потому что их все равно придется простить, когда молодость пройдет. В свою очередь Рютбёф высказал в своем «Завещании потехи ради», ставшем настоящим шедевром бурлескного жанра, свои последние обиды в форме последних распоряжений. Карл Орлеанский попытался развить эту тему в утонченной тональности куртуазных аллегорий.

Во-первых, всю мою натуру,

Чьих склонностей я не таю,

Его Величеству Амуру

Вручаю, чтоб в своем Раю

Он душу приютил мою. [125]

Пробовали свои силы в жанре завещания, правда с меньшим успехом, и другие поэты, например побывавший в плену у арманьяков осерский бальи Жан Ренье. Его поэма в форме завещания несколько затянута, но стихи в ней не лишены силы. Трудно сказать с определенностью, читал Вийон ее или нет: она была написана в 1433 году и, похоже, не получила широкого распространения.

«Завещание» Вийона представляет собой синтез. Оно восходит к жанру поэмы намеков, существовавшему в рамках традиции лирических аллегорий. А с другой стороны, оно было тесно связано и с традицией буржуазной реалистической литературы, причем этот реализм оказался многим обязан карикатуре на язык юридических формул. То, что Вийон какое-то время зарабатывал себе на жизнь в конторе нотариуса, похоже на правду. У него в памяти сохранилась масса юридических изречений, благодаря которым рассказ несет на себе печать подлинности. Тут-то и находится второй компонент синтеза: это правдоподобная карикатура.

Вийон начинает свою поэму с места в карьер. Называет свое имя. Сообщает даты. Мотивирует свои действия, как если бы речь шла о настоящем документе. Дважды апеллирует к святой Троице, с чего в соответствии с раз и навсегда заведенным порядком начинали нотариусы любое завещание. Дважды напоминает читателю, что поэма является завещанием: вымысел должны принимать всерьез.

Во имя Бога, как сказал я,

И Матери его святейшей…

На протяжении всего «Завещания» возникают термины из словаря нотариусов и актуариусов: не слишком много, чтобы не вредить художественности, но вполне достаточно, чтобы расставить юридические акценты. То и дело повторяющиеся «Затем…» отмеряют дары и волеизъявления. Поэт «дарует право» и «дарует власть». Он желает и распоряжается. Он учреждает. Он получает. Он вручает. «Декрет», который уже в «Малом завещании» «по пунктам излагает дело», обладал способностью превращать предложения в статьи. Этим пользовались священники, чтобы «получать сверх», что на официальном языке означало «собирать налоги».

Активно служил Вийону юридический язык и в тех случаях, когда ему нужно было поиграть словами с двойным смыслом. Табари, который во время допроса его королевскими судьями, вероятно, раздул инцидент с «Чертовой тумбой», как оказалось, не просто скопировал «Роман о „Чертовой тумбе"», а «укрупнил» его, как поступал любой служащий нотариуса, переписывавший документ «крупным почерком» для клиента.

Отказывая по завещанию что-то друзьям, что-то родным, сообщая состав душеприказчиков, отдавая распоряжения относительно похорон и места захоронения, Вийон не забыл о главном, о том, что облегчает путь в рай и что непременно фигурировало в каждом завещании: он простил обиды.

На юных и старых обид не держу… [126]

Если форма и проистекающий из нее комизм идут от нотариальной конторы, то вдохновение идет от улицы. Вийон больше жил, чем учился, так что его мир – это улица. Поэтому основную массу материала он брал из окружавшей его действительности: поэт лучше знал то, о чем говорят в тавернах, чем то, о чем читают в книгах. Да и, как мы уже видели, даже многим из того, что вроде бы приобретается в книгах, он тоже был обязан болтовне школяров.

Тогдашняя историческая наука находилась не в лучшем состоянии, чем наука клириков. Прислушиваясь к ропоту своего времени, Вийон запечатлевал его как мог, и порой случалось, что он смешивал обрывки информации, ошибался, иногда употреблял некоторые слова совершенно невпопад. Так, например, образ, открывающий «Добрый урок пропащим ребятам», хотя сам по себе и грациозен, но не имеет ничего общего с содержанием баллады.

Не потеряйте, вы, красавцы,

Со шляпы розу-раскрасавицу! [127]

Проясняет ли это обращение в какой-нибудь мере то предупреждение, с которым поэт обращается здесь к шулерам, грабителям, убийцам? Заложена ли в нем мысль, что их дурные дела приведут их к смерти? Отнюдь. Эта фраза принадлежит к разряду тех выражений, которые люди передают из уст в уста, забыв их первоначальный смысл. Это были последние слова, произнесенные Карлом VII на смертном одре в июле 1461 года, слова, столь часто повторявшиеся, что многие из повторявших даже и не знали, что они предназначались графу де Даммартену, одному из самых элегантных придворных: «Ах, граф де Даммартен, в моем лице вы теряете красивейшую розу с вашей шляпы!»

Фразу повторяли на всех углах, и вот, когда несколько недель спустя Вийон принялся за свое «Завещание», его перо почти автоматически запечатлело ее на бумаге. А в другом случае, когда он перемешал в «Балладе о сеньорах былых времен» позавчерашних покойников со вчерашними, то сделал это совершенно сознательно, в пику Эсташу Дешану. Времени, неумолимо сокрушающему хрупкие человеческие судьбы, до хронологии нет никакого дела, и Вийон, как бы невзначай перемешавший поколения, позволил увидеть это воочию. Что сохранилось от былых знаменитостей? Из поглотившего их всех забвения выглядывают лишь имена да ассоциирующаяся с ними известность. Причем известность нередко умещается в одном эпитете. Иногда в памяти сохраняются кое-какие черты, как в случае с несчастным Яковом II Шотландским, умершим в 1460 году, который запомнился, увы, всего лишь большим красным пятном на его лице. А Хуана II Кастильского забвение уже успело поглотить полностью: поэт не удержал в памяти даже его имени.

Папа Калист III, Альфонс I Арагонский, герцог Карл I Бурбонский и герцог Артур Бретонский – он же Ричмонт, – равно как и король Кипра Иоанн III Люзиньянский, умерли незадолго до того. Однако Вийон присовокупил их имена вместе с именами только что скончавшихся Карла VII и Хуана II Кастильского к именам славных покойников прошлого вроде Дю Геклена и полумифического героя Шарлеманя. Эсташ Дешан ограничивался древними:

А где теперь Давид и Соломон,

Мафусаил, Навин и Маккавеи… [128]

А Вийон совместил мифическое и прожитое в одном и том же восприятии ирреальности времени и ирреальности славы. Для его современников называвшиеся им имена еще были исполнены смысла. Но рефрен уже отправлял их туда же, в вечное безмолвие.

Скажите, Третий где Калист,

Кто папой был провозглашен,

Хотя был на руку нечист?

Где герцог молодой Бурбон,

Альфонс, чье царство – Арагон,

Артур, чья родина – Бретань,

И добрый Карл Седьмой, где он?

Но где наш славный Шарлемань?

А где Шотландец, сей папист,

Чей лик был слева воспален

И розов, точно аметист?

Где тот, кому испанский трон

Принадлежал? Как звался он,

Не знаю… Где сбирают дань

Все властелины без корон?

Но где наш славный Шарлемань? [129]

СВИДЕТЕЛЬ

Не будем же принимать Вийона за надежного свидетеля своей эпохи, за летописца случавшихся тогда событий, так как узнавал он о них лишь благодаря слухам. Ему было известно, что прево Робер д'Эстутвиль познакомился со своей будущей женой при дворе короля Рене, но в момент написания и включения предназначавшейся для его жены баллады в «Завещание» еще не было известно, что тот впал в немилость. Шутил ли он или действительно не знал, как звали короля Кастилии? Вийон пожертвовал его именем ради рифмы или же и вправду не смог его вспомнить?

Есть риск увидеть политическую сатиру в лукавом намеке на архиепископа Буржского, в стреле, выпущенной поэтом после того, как он завещал следователю церковного суда Жану Лорану так называемый «буж», то есть сделанную из грубой ткани подкладку от сумки, нечто вроде мешковины, дабы тот утирал свою физиономию потомственного пьяницы. Если бы Лоран был архиепископом Буржа, то у него был бы шелковый платок! Напомним, что архиепископом Буржским в ту пору был Жан Кёр…

Десять лет спустя после разорения и опалы, постигшей бывшего королевского казначея, его сын продолжал по-прежнему жить на широкую ногу в своем архиепископском дворце. Вполне возможно, что большое состояние, уцелевшее после одного из самых крупных скандалов того времени, порождало всевозможные слухи и что Жана Кёра считали нуворишем, вышедшим сухим из воды. Однако колкость в адрес архиепископа не выглядит здесь логически связанной с фигурой пьяницы, в то время как сетование на мир звучит вполне естественно: бедняк Жан Лоран легче переносил бы несчастья, будь он богат. Когда плачут в шелка, то плачут меньше…

А следователя Лорана -

Его глаза соленым лужам

Под стать, ведь зачат был он спьяну

Приверженным к бутылке мужем, -

Я осчастливлю старым «бужем»,

Чтоб утирать глазные щели;

Будь он архиепископ в Бурже,

Он взял бы шелк для этой цели .

У рифм есть своя оборотная сторона: изначально Вийон вовсе не собирался включать в свое завещание архиепископа. Архиепископ возник из-за Буржа. И на этот раз тоже Вийон почитал Дешана и позаимствовал у него несколько слов и несколько образов. Упоминалась, в частности, у Эсташа Дешана шелковая ткань, но в иной связи. Фигурировала у него и бросавшаяся в глаза нищета, нищета, отличавшая старого священника с минимальным доходом от священника-декана, которому не приходится жаловаться на судьбу. И старый «буж» там тоже был, но не для того, чтобы им вытирать слезы, а чтобы прикрыть спину лошади. И уже там Бурж появлялся лишь для того, чтобы составить рифму к «бужу».

Как-то священник мне встретился старый,

На лошаденке он ехал чубарой,

Вместо попоны укутанной «бужем»,

Требник висел у него на луке.

Все б мне понравилось в том старике,

Если б не глазки, соленые лужи,

Если б не веки, красней, чем шелка,

Если б не в сизых прожилках щека…

К полудню мы уже были под Буржем [130] .

Сцену с бедным Жаном Лораном Вийон выдумал от начала до конца. А под руку подвернулся архиепископ. И то сказать, чтобы зарифмовать слово «буж», Дешану не оставалось ничего иного, как упомянуть город Бурж. Ни Жак Кёр, ни его сын тут ни при чем – Эсташ Дешан умер, когда Жаку Кёру было всего десять лет…

Заимствуя слова и образы, Вийон иногда наталкивался на новую мысль и хватался за нее. Бурж возник ради рифмы, но, упоминая о нем, почему бы не поддеть слишком богатого архиепископа.

Хотя Вийон и припомнил славную лотарингскую Жанну, «что в Руане сожгли англичане», которую только что с помпой реабилитировали, политическим наблюдателем он был никудышным. Но зато многое подмечал в обыденной жизни. Читал не много, но зато много повидал. Ему знакомы страдания тех, кто останавливался перед лотком булочника:

Хлеб видят они лишь в окне.

Знакомы ему были и нетопленые комнаты, где даже друзей нечем угостить. А себя он определил так:

Голее камня-голыша,

Не накопил он ни гроша… [131]

Вийон не раз видел бездомных перекати-поле, скитавшихся, подобно ему самому, по дорогам Франции и оставлявших на колючих кустах куски своей одежды.

Этот ленивец, влача голодное существование, перепробовал разные ремесла, и у него в памяти запечатлелись все тяжкие труды людей без профессии. Если уж каменщик возвращался с работы разбитым от усталости, то насколько тяжелее приходилось его помощникам, подавальщикам, чернорабочим, не владевшим мастерством и годным лишь на то, чтобы носить наверх камни и кирпичи. Есть у Вийона один почти неприметный намек, который, однако, выдает близкое его знакомство с предметом:

Вот кладчик – невелик сеньор,

А без подручного – ни шагу [132] .

Вийону были хорошо знакомы мелкие драмы повседневной жизни. Такие, например, как конфискация сержантами Шатле слишком красивых поясов, которые, вопреки предписаниям, носили проститутки, желавшие привлечь к себе внимание. Однако производили конфискацию поясов также и у осужденных, что дало поэту повод посмеяться над одним судьей, чьему имени он не без задней мысли придал форму женского рода. Судья Массе из Орлеана заполучил пояс осужденного Вийона; но если он будет его носить, предупреждает поэт, то на него наложат штраф, как на непотребную женщину.

Для судей старый их сарай

Я после смерти перестрою,

Чтоб был не суд, а просто рай,

И всем по креслу дам с дырою

Из уваженья к геморрою,

А чтоб покрыть расходы все,

Пусть будет оштрафован втрое

Шлюшонка-лейтенант Массе! [133]

Наблюдательность Вийона, завсегдатая улицы, проявилась и в том, как он описывает внешние признаки блеска и падения девиц легкого поведения. Вот Катрин-кошелечница, отгоняющая от себя мужчин. Вот Гийометта-ткачиха, отвергающая ухаживания своего хозяина. А вот пригожая Колбасница, предпочитающая танцы работе. Приходит день, когда они оказываются никому не нужными.

Придется рано закрывать окно.

Одна из них становится служанкой у кюре. И все они встречаются снова, «на корточки усевшись полукругом». И, сидя на пороге, без умолку болтают.


ПОСЛОВИЦЫ

Единственным уроком, который школяр Вийон действительно хорошо усвоил, был урок, сложившийся из совокупной мудрости наций. Пословицы и поговорки с их стремительными уравнениями и упрощенными парадоксами – вот что легло в основу его практической морали и его мировосприятия. Вряд ли кто сумел бы точно сказать, что он взял от книг, а что от улицы. Вся литература, состоявшая из моралите, соти, мистерий, романов, фаблио, черпала из старых запасов поучительных изречений и естественной логики.

«Баллада пословиц» – это всего лишь игра. Стилистическое упражнение сводилось к тому, чтобы многократно варьировать выражения, начинавшиеся с одного и того же слова. К этому добавлялось упражнение просодическое, состоявшее в том, чтобы найти тридцать четыре восьмисложные пословицы либо довести до восьми слогов изначально более длинные пословицы. Есть ли за этой игрой какая-нибудь философия? Не в том ли здесь философия, что автор показывает суетность схоластических дебатов? Если баллада и подводит к какому-то выводу, то он гласит: любую мысль можно выразить в восьми слогах, а народный опыт обладает большей силой, чем рассуждения педантов.

Вещь дорога, пока мила;

Куплет хорош, пока поется;

Бутыль нужна, пока цела;

Осада до тех пор ведется,

Покуда крепость не сдается;

Теснят красотку до того,

Пока на страсть не отзовется.

Гусей коптят на Рождество [134] .

Дословный перевод:

Кто любит собаку, тт ее кормит.

Кому нравится песня, тот ее заучивает.

Кто долго яблоки хранит, получает гниль.

Кто добивается места, тот его получает.

Кто медлит, тот терпит неудачу.

Кто торопится, у того дело не спорится.

Кто много набирает, у того из рук вываливается.

Кто зовет Рождество, к тому оно приходит.

Разочарованный поэт выдает себя своим выбором. Последний куплет выглядит как констатация собственных несчастий. У забавника пропало желание смеяться: праздник оказался не для него. Не помогли ни искренность, ни великодушие. Обещания оказались пустыми словами.

В «Большом завещании» раз двадцать в разной форме выражена мысль: «Как каждый убеждается в сердцах: на удовольствие – тысяча страданий». Ну а для любви самым непоправимым несчастьем является старость: «Ну что за радость – старую увидеть обезьяну».

Приходит Вийону на помощь народная мудрость и тогда, когда ему нужно оправдать свое дурное поведение: когда ты голоден, то не до морали.

С пути сбивает нас нужда,

Волков из леса гонит голод [135] .

Однако мораль людская оказывается спасенной благодаря другим поговоркам, и поэт в конце баллады, названной Клеманом Маро «Добрым уроком», предупреждает «пропащих ребят», что:

Дурная прибыль – проку нет.

Религия Вийона тоже уместилась всего в одной поговорке. Самая что ни на есть простейшая вера сына бедной прихожанки состояла из одной только любви к Богу, и в ней не было ничего от умствований магистров богословия из Сорбонны; именно эта вера удерживала поэта в лоне церкви, что бы он о ней ни думал. Однако слишком уж много любви к Богу требовалось в те смутные и жестокие времена. На заднем плане этой стихотворной строчки, одной из наиболее богатых смыслом во всей «Балладе пословиц», мы угадываем контуры и Великой Схизмы, и соборов, и папского фиска, вспоминаем про индульгенции, про алчность прелатов, про невежество священников. Преданность христиан церкви спасала лишь вера.

Дворняга сытая не зла;

Люб гость, покуда не упьется

И все не сдернет со стола;

Покуда ветер – ива гнется;

Покуда веришь – Бог печется

О благе чада своего;

Последний хорошо смеется…

Гусей коптят на Рождество [136] .

Дословный перевод:

Кто шутит слишком много, уже не смешит.

Тратишь столько, что не остается даже рубашки.

Показываешь свою щедрость, а у самого не остается ни гроша.

Слово «держи» – это все равно что полученная вещь.

Так сильно Бога любишь, что принимаешь и церковь.

Раздаешь столько, что приходится занимать.

Ветер дует так сильно, что становится зябко.

Кто зовет Рождество, к тому оно приходит.

То есть Вийон говорит, что рано или поздно все заканчивается неизменно плохо. Раз дует ветер, то надует зиму. Побеждает всегда наихудшее. Однако пессимизм этот сглаживается присутствием образов повседневности, поэт не доводит свою мысль до конца, и метафизическое уступает место физическому: морозу. От ветра «становится зябко». И мы оказываемся на углу улицы Сен-Жак.

Один из даров «Завещания» выражает критическое суждение Вийона, направленное не на общество, а на Бога. Это не значит, что поколебалась его вера, но он оставляет за собой право посетовать на свой удел. Без излишней горечи, но в то же время и без подобострастия он воспроизводит мечтания изголодавшегося человека, которые свидетельствуют об отсутствии справедливости в Царстве Божием. Пусть Бог направит на путь благонравия тех, кому Он дал все. У бедняков нет для этого возможностей… Так пусть же этим беднякам Он даст терпение.

Красочное видение праздничного стола не должно скрывать от нас суровой моральной теологии поэта. Богу нечего с него спросить.

Ты знатным дал, Господь, немало:

Живут в достатке и в тиши,

Им жаловаться не пристало -

Все есть, живи, да не греши!

У бедных же – одни шиши.

О Господи, полегче с нами!

Над теми строгий суд верши,

Кого ты наделил харчами.

Такие жрут куда как сладко!

Пулярки, утки, каплуны,

Фазаны, рыба, яйца всмятку,

Вкрутую, пироги, блины… [137]

Но вот в последний момент появляется надежда. Она проявляется в раскаянии «доброго сумасброда», выраженном в конце «Баллады пословиц». Он уже так долго потешался. Он так низко пал. А если бы он взялся за ум… Если бы он вернулся… Он уже так истомился, так исстрадался.

Выбор рефрена отнюдь не случаен, и вовсе не звучность поговорки привлекла внимание поэта. В этой пословице, выбранной из сотен других пословиц, заключена вся надежда Вийона, и выражает она только одну мысль: не надо никогда отчаиваться. Пребывая в безднах своего несчастья, бедный школяр находил в себе силы надеяться. У него еще будет Рождество. Не то Рождество, которое празднуют 25 декабря и которое имеет в виду поговорка, а Рождество его жизни, новое рождение.

Принц, дурень дурнем остается,

Пока не вразумят его

Иль сам за ум он не возьмется.

Гусей коптят на Рождество [138].

Дословный перевод:

Принц, живет безумец, живет и вдруг образумливается.

Ходит он, ходит и в конце концов возвращается.

Так измучился он, что одумался.

Кто зовет Рождество, к тому оно приходит.

Загрузка...