Побочная любовь при законном браке – это отнюдь не то же самое, что наличие брака при любви. Социальное положение, подкрепленное женитьбой, плотские наслаждения, духовные склонности в различных их проявлениях – этот комплекс мотивировок образовывал разные комбинации в зависимости от обстоятельств, от темпераментов и от индивидуальных перспектив.
Выбор, сделанный юным магистром искусств, был, скорее всего, продиктован не какими-то долгими расчетами, а простым импульсом, если, конечно, дело обошлось без совета, на которые бывают щедры старшие. Доля рационализма, расчета, очевидно, была в те времена более велика – и более оправданна – на высших ступенях социальной иерархии. Получивший степень сын адвоката или племянник советника шагал по хорошо освещенному пути, и его шансы заполучить ту или иную должность оправдывали его более серьезное отношение к проблеме выбора. Он не слишком рисковал вернуться из своего путешествия несолоно хлебавши.
Ну а Франсуа де Монкорбье шел наугад. Осознавал ли он, насколько важную роль сыграет тот или иной выбор в его дальнейшей судьбе?
Среди возможных вариантов выбора существовали прежде всего мирские профессии. Однако они таили в себе больше риска, чем клерикальные. Не имея средств к существованию, мирянин устраивался в жизни с большим трудом, чем клирик, а вступление в брак означало отказ от всех реальных преимуществ школяра. Следовательно, исходящее из жизненного опыта женоненавистничество клирика возникало не на пустом месте: молодой магистр искусств, размышлявший о своем будущем ремесле, должен был очень быстро решить, сохранять ему тонзуру или от нее отказываться.
Дело в том, что, становясь клириком, дабы, например, получить степень магистра, человек еще не делал необратимого выбора. Он мог затем предпочесть какое-либо иное положение. Изменить ситуацию оказывалось невозможным на более высоких уровнях иерархии: отказавшийся от своего статуса дьякон или священник становился настоящим изгоем христианского общества. Ну а молодой магистр мог беспрепятственно войти в мирскую жизнь с помощью брака. Но при этом ему было над чем задуматься, поскольку брак, по существу, тоже оказывался нерасторжимым.
Одно дело духовный чин, а другое – бенефиций. Духовный чин являлся знаком приобщения к клерикальному сословию, а бенефиций в теории означал обязанность, а на практике – доход. Некоторые были канониками, не являясь священниками, другие – священниками, не будучи канониками. Клирик Арно де Серволь, вошедший в историю как «Протоиерей», чаще работал секирой, чем кропильницей, но при этом, даже имея сан протоиерея, он никогда не был священником. Подобно тысячам клириков, которые, прожив славно ли, худо ли свою жизнь, никогда ни непосредственно, ни издали не были причастны к церковным службам, этот протоиерей имел лишь тонзуру, но не доходы.
Соответственно, находившийся на распутье школяр должен был подсчитывать свои шансы получить то или иное место в культовой и социальной иерархии: на уровне духовных чинов и на уровне доходных бенефициев.
Домогаться чинов можно было, уже обеспечив себя бенефициями. А не имея бенефициев, всегда можно было отказаться от еще не полученного сана священника. Выбор клирика в этом случае не отличался сложностью: он старался отодвинуть момент окончательного принятия решения. При этом парижский школяр так же избегал женщин, как какой-нибудь подмастерье или приказчик, откладывавший свадьбу из-за того, что еще не накопил на нее денег. Подобно всем остальным людям, ему случалось влюбляться. Но только вот подумывать о браке означало для него потерять надежду на получение бенефициев и навсегда отказаться от карьеры.
Естественно, мужчинам и женщинам XV века была ведома страсть, приводившая к алтарю. Однако в большинстве случаев институт брака походил скорее на деловое мероприятие, чем на триумф любви. Чувство не посягало на интересы. В лучшем случае оно подкрепляло их.
Браки принцев скрепляли союзы и мирные договоры. Благодаря им получали отсрочку одни конфликты, но порой зарождались другие. Они обеспечивали счастливые престолонаследия. Например, государство, которым с 1419 года правил «великий герцог Запада» Филипп Добрый, было все соткано из браков. Для этого потребовалось, чтобы в XIII веке граф Фландрский женился на графине Неверской, чтобы в XVI веке граф Бургундский женился на графине Мао д'Артуа и чтобы их внучка вышла замуж за герцога Бургундского, наследник которого Филипп Смелый женился в 1369 году на единственной наследнице фламандского престола, обладавшей к тому же правами на Брабант и на Лимбург, чем воспользовался в 1430 году их внук, Филипп Добрый…
Тогда же одна из сестер Филиппа Доброго, первым браком бывшая замужем за старшим братом Карла VII, сочеталась вторым браком с коннетаблем де Ричмонтом, будущим герцогом Бретани. Вторая его сестра вышла замуж за Карла Бурбонского, а третья, ставшая герцогиней Бедфордской, вплоть до своей смерти в 1435 году оставалась самой настоящей королевой Парижа.
Отвлечемся, однако, от принцев и их матримониальных союзов. В Париже буржуа было больше, чем принцев, а среди буржуа больше было людей женатых, нежели холостых, причем для них брак тоже являлся делом, которое обсуждалось и которое оформлялось как контракт. Кстати, именно этим определялся парадоксальный характер обручения: хотя оно и выглядело как простое согласие на бракосочетание, но, по существу, оказывалось столь же нерасторжимым, как и само бракосочетание, потому что представляло собой соответствующим образом клятвенно закрепленный контракт.
Стало быть, брак вписывался в стратегию буржуазных семейств в такой же мере, как и в дипломатию принцев. В 1386 году Жан Ле Мерсье, обер-камергер Карла VI и один из королевских казначеев в недолговечном правительстве так называемых «Мармузетов», практически сделал карьеру молодому адвокату Жану Жувенелю, устроив его брак с дочерью советника Парламента Гийома де Витри. Племянница того же самого Гийома де Витри вышла замуж за Жана Люйе, одного из самых богатых парижских менял, чье имя не раз встречалось среди столичных старшин. Их дочь вышла замуж за председателя Парламента Адана Кузино. А в другой среде хорошо устроил свои дела будущий канцлер Людовика XI Пьер Дориоль, женившись на вдове Гийома де Вари, компаньона Жака Кёра.
Ну а что касается судейского сословия, там из брака сделали очень надежное средство приобретения должностей. Ни распространять свое влияние, ни утверждать свою власть не представлялось возможным без создаваемой на протяжении нескольких поколений сети круговой поруки, где ячейками служили удачные браки. Едва попав во власть имущую среду, новоявленный чиновник торопился там укрепиться с помощью матримониальных уз. Из семидесяти одного человека, заседавшего в Парламенте в 1454 году, сорок два чувствовали себя там как в своей семье и были связаны друг с другом двумястами семьюдесятью восемью более или менее близкими родственными узами.
Карьера и брак взаимно дополняли друг друга: союз открывал дверь перед одним и закрывал ее перед другим. Это хорошо видно на примере Анри де Марля, который, попав в Парламент во времена Карла VI в качестве председателя, поспешил закрепиться в достаточно хорошо известной ему как адвокату среде: он выдал там замуж своих дочерей. Правда, успех его из-за сопротивления уже укрепившихся на местах семейств был тогда еще неполным. Однако он заполучил в свои руки средства утверждения своего влияния. И пристроил в Судейскую палату своего брата, своего зятя и, наконец, своих сыновей.
Простой клирик Франсуа Вийон прекрасно знал про солидарность такого рода, всегда обращенную против него и стоявшую преградой на его пути при поиске мест. Он знал людей и имел представление о барьерах. Иронически упомянутый в «Малом завещании» в качестве примера неимущего клирика магистр Гийом Котен в 1417 году занял место в Парламенте рядом со своим братом Андре, а четыре года спустя оказался избранным благодаря своей популярности адвокатом короля. Со временем он помог проникнуть в Судейскую палату также своему племяннику, зятю и даже зятю зятя. Поэтому-то и сошел он в глазах понимавшего, как делаются карьеры, поэта за «бедного клирика, говорящего по-латыни».
Если брак являлся инструментом семейной политики, то супружеское счастье могло рождаться и укрепляться, несмотря на лежавшую в его основе ткань социальных условностей. Вийон, знавший об этом, вспомнил о любимой жене парижского прево Робера д'Эстутвиля, дочери одного из предшественников Эстутвиля в Шатле Амбруаза де Лоре. Дочку тоже звали Амбруазой, и всему Парижу было известно, что она вся состоит из достоинств, необходимых для того, чтобы стать идеальной супругой.
Во время войны прево Лоре отличился как храбрый и верный полководец, чьи старания немало помогли Карлу VII одержать победу. Парижем он управлял твердой рукой, благодаря чему снискал популярность среди уставших от войны и жаждавших порядка буржуа. Правда, в его адрес раздавалась критика из-за его многочисленных любовниц, но серьезного обвинения в этой связи предъявить никто не осмелился.
И вот весной 1446 года король Рене объявил, что устроит при своем дворе прекраснейшее из всех когда-либо виденных состязаний на копьях. Хотя Рене Анжуйский и потерял в Неаполе все, что у него еще оставалось от королевской короны, он по-прежнему сохранял свои позиции одного из крупнейших властителей Запада.
По официальному титулу на издаваемых им указах и по надписи на изготовленных на его монетном дворе деньгах он значился королем Иерусалима и Сицилии, но реально являлся герцогом Анжу, Бара, Лотарингии и графом Прованса. Он славился своим искусством организовывать ристалища, а также своими талантами живописца, поэта и музыканта.
Судьба юной Амбруазы решилась там, в Сомюре, где король Сицилии организовал турнир, продлившийся сорок дней. Отец ее туда привез. И там ее заметили.
Турнир получился превосходный. С утра до вечера рыцари, которых турское перемирие обрекло на бездействие – война за окончательное возвращение территорий возобновилась лишь в 1449 году, – состязались в подвигах, разыгрывая что-то вроде рыцарского романа. А ставкой были сердца дам, укрывавшихся от ветра на выстеленных драгоценными коврами трибунах. Устроители обозначили даже перекресток, который ни одной из них не позволялось пересекать, прежде чем кто-то из «чемпионов» не поломает ради нее пару копий. Можно было подумать, что вдруг вернулся XII век. Веселились вовсю. Некоторые входили в азарт.
По вечерам, закончив турнир, шли пировать в сомюрский замок, причем король Рене стремился поразить гостей великолепием. И там, сменяя игры доблести, вступали в свои права игры любви, искрившиеся остроумием и длившиеся до поздней ночи.
Робер д'Эстутвиль отличался и храбростью, и красноречием. И ему удалось покорить сердце прекрасной Амбруазы де Лоре. Восседая на покрытой красно-голубой – цвета его герба – попоной лошади, он поломал копья. На его шлем – нашлемник был выполнен в виде головы мавра, украшенной двуцветным покровом, – обратили внимание. Ради прекрасных глаз Амбруазы он бросил вызов министру двора Анжу господину Луи де Бово. И победил. А затем попросил руки своей дамы сердца.
Прошло десять лет. О Робере д'Эстутвиле и его жене постоянно говорили как об идеальной супружеской паре. Амбруаза слыла безупречнейшей хозяйкой дома. Цвет парижского общества почитал за счастье бывать в ее особняке на улице Жуи. Там читались стихи. Был ли там принят Вийон? Возможно, супруга прево просто оказала какую-нибудь помощь бедному школяру, который тоже сочинял стихи.
Затем наступила опала. По восшествии на престол Людовика XI Робера д'Эстутвиля бросили в Бастилию; четыре года спустя тот же самый король восстановил его в должности прево. Однако друзей за время тяжких испытаний поубавилось. Платил ли Вийон, сочиняя балладу, какой-то долг? Включив в свое «Завещание» балладу, которую влюбленный муж мог преподнести своей верной жене, он одарил сразу двух людей.
Подарок этот сугубо индивидуализирован, потому что имя молодой женщины прочитывается в начальных буквах четырнадцати первых строчек, в акростихе, который тогда любили все, а Вийон особенно. Баллада отвечала всем требованиям моды того времени: сама она изобилует аллегориями и символами, а предшествующий ей куплет, где содержится посвящение опальному прево, богат лестными аллюзиями. Вийон имел представление о том круге людей, он хорошо знал, что больше всего нравится участвовавшим в турнирах любителям деланной и обветшалой «галантности».
Чувствуется, что поэт заставлял себя писать в несвойственной ему манере. И баллада, и акростих создавались как своего рода упражнение. Однако в предшествующих балладе строчках отчетливо различим голос сердца. Есть даже какая-то дружеская ирония в сравнении Робера д'Эстутвиля с Гектором. Мол, лучше уж пусть он расскажет своей жене стихи Вийона; поэт считает, что прево более искусен в турнирных делах, нежели в речах.
Прево парижскому, который
Жену копьем себе добыл,
Не тратя слов на разговоры
(Не то что Гектор иль Троил), -
Он короля Рене сразил
И первым стал в турнирном круге, -
Сию балладу я сложил
В честь молодой его супруги [139] .
Герой «Романа о Троиле», который пересказал сам Луи де Бово, взяв за основу «Филострато» Боккаччо, был до такой степени застенчив, что не осмеливался сообщить даме своей мечты о снедавшей его страсти. И ему пришлось привлекать к себе ее внимание с помощью ратных подвигов. Впору предположить, что он же, Бово, сочинил и эту похвалу супружеской жизни, которую Вийон превратил в двойной подарок чете д'Эстутвилей.
Алой окрашено небо зарей,
Мечется сокол в предчувствии боя,
Брошенный в небо, мчится стрелой,
Ранит голубку и мнет под собою.
Участь нам эту всевластной рукою
Амур уготовал. Ваша звезда,
Знайте, уже не затмится другою,
А поэтому с вами я буду всегда.
Душу мою не отдам я другой,
Если уйдете – расстанусь с душою.
Лавры сплетутся венком надо мной,
Оливы излечат страданье любое;
Разум твердит, что с вами одною
Это, возможно, будет, когда
Станете вы моей верной женою,
А поэтому с вами я буду всегда [140] .
Все смешалось в этом старательно выполненном упражнении: метафоры любовной риторики и символы, позаимствованные в Священном писании. Амбруазе де Лоре достаточно было прочитать стихотворение вертикально, чтобы не только обнаружить свое собственное имя в виде посвящения, но и почувствовать игру слов, где по созвучию символом фамилии Лоре выступает лавр, соединяющийся с оливковым деревом, которое в Библии олицетворяет верность избранного народа своему союзу со Всевышним.
Поведение мелкой буржуазии, занимавшейся торговлей и ремеслом, в вопросах брака мало чем отличалось от поведения высокопоставленных чиновников. Для галантерейщика и бакалейщика в такой же мере, как и для судьи из Парламента или же должностного лица из Шатле, брак являлся средством уточнения, укрепления, расширения, а иногда и небольшого повышения уровня естественной солидарности. Оригинальность профессиональных и соседских взаимоотношений состояла здесь в том, что границами им служили не турниры, а либо ремесло, либо перекресток. При таком положении вещей, когда рамки, ограничивавшие сферу простого человеческого общения и контактов профессиональных, нередко совпадали, любовь оказывалась в более выгодной позиции, чем в аристократической и судейской среде, где расчеты производились на расстоянии.
Хотя, естественно, и здесь тоже претенденты охотились за приданым, а вдовы злоупотребляли притягательной силой оставленного им мужем наследства. Поэтому порой препирательства в суде вели родственнички с весьма усложненной генеалогией: например, некто, женившийся пять раз и четырежды промотавший состояния своих жен, судился с братом своей пятой жены, которая в свою очередь выходила замуж трижды!
А что уж говорить про любовь подмастерья, вдруг получившего возможность жениться на вдове своего хозяина! В основе подобных союзов редко лежала страсть, хотя была иногда нежность. Нередко итогом их являлись неблагодарность и обиды. Первым результатом такого рода браков была уверенность, уверенность, проистекавшая из обладания орудиями труда, из доступа к профессиональным учреждениям, а также из права занять хорошую комнату на втором этаже. И еще люди избавлялись таким образом от призрака одиночества. Выгоду в этом находили и мужчина, и женщина.
Некоторые браки заключались и по расчету, и по любви одновременно. Так случилось с Томассой Ла Моэт, молодой вдовой седельного мастера, которая вдруг стала хозяйкой превосходно оборудованной мастерской, не обладая при этом ни силой, ни искусством набивания изготовлявшихся из твердой кожи седел. Испытывая большую потребность в умелом подмастерье, Томасса без труда его нашла: им оказался молодой мастеровой по имени Колен Менар. Она наняла его, пообещав платить восемь су в неделю и выделив ему соломенный тюфяк. Однако зима в тот год случилась суровая, а сердце у дамы было нежное. И через пять дней после найма на работу Колен перебрался с кушетки в постель.
«Так как поведение у него было приличное и работу делал он хорошо, то позволила она ему спать на кушетке в своей комнате, поскольку время было холодное. И тогда увидел он, что вдова она еще крепкая.
А после кушетки она позволила ему спать в большой кровати в продолжение четырех месяцев.
И был он таким хорошим работником, что каждый день набивал от четырех до пяти седел. А она была очень довольна, что у нее такой удачный работник, и заговорила с ним о том, чтобы пожениться с ней, и говорила она про это со своими родителями. Потом они сочетались браком, и были при этом свидетели».
Стоит ли напоминать, что в те времена еще не регистрировались ни рождения, ни браки? Специалисты по церковному праву требовали, чтобы свадьбы были публичными, но на практике все обстояло иначе. Спустя несколько лет доказать наличие либо отсутствие брака оказывалось задачей непростой. Соответственно, двоеженство и двоемужество были нередким явлением. Распространенная поговорка гласила: «Если вместе спать, пить и есть, то, кажется, женитьбой это можно счесть». Независимо от наличия либо отсутствия детей сожительство могло приниматься за брак.
Проблема усложнялась, когда один из супругов пытался оставить другого. Так случилось с мастером седельного дела Коленом Менаром. Весна поубавила у него усердия в труде, которое раньше стимулировалось безработицей и холодом.
«Наступил Великий пост. Не то время было, когда он имел привычку набивать шесть седел, и он два оставил, а стал набивать четыре.
Тогда она сказала ему, что он больной и что работает не так, как раньше. И нашла удобные слова, чтобы с ним распрощаться.
И взяла она в дом человека по имени Бланшфор, у коего было большое желание взять ее в жены».
Женитьба и развод из-за разницы в производительности труда. Из-за двух седел в день… Тогда Колен Менар заявил, что он женат. Томасса стала отрицать. Прево оказался в сговоре с ней и под каким-то предлогом отправил беднягу посидеть пятнадцать дней в Шатле. А когда Колен вышел из тюрьмы, то место оказалось уже занято. Причем все стали клясться и божиться, что тому все приснилось, что никто ничего не знал про его женитьбу и что к тому же он прихвастнул: больше двух-трех седел в день ему ни за что не набить. В дело вмешались эксперты, заявившие, что набить шесть седел в день – задача немыслимая.
А тут он, чересчур скоро возомнивший себя хозяином, потерял вообще все, когда стали разбирать его дело еще с одной вдовой по имени Симона Шляпница, на которой он накануне пообещал жениться. Во всяком случае, так она заявила в Парламенте. Как бы там ни было, но шляпница седельщицы не стоила. Кое-что на этом деле заработали адвокаты. А Томасса Ла Моэт взяла себе лучшего из двух седельных мастеров: он и мужем оказался весьма подходящим.
Для многих буржуа, принадлежавших к этому маленькому миру лавок и мастерских, брак и комфорт являлись понятиями синонимичными. Нехорошо, когда брак есть, а достатка нет, но и при достатке комфорт без брака невозможен. Чтобы холостяку организовать себе уютное существование или же чтобы вдова могла устроить себе беззаботную жизнь и только отдавать распоряжения сыновьям и зятьям, нужно было иметь состояние покрупнее. В большинстве же случаев вдовство означало возврат к одиночеству, к печальному уделу, усугублявшемуся с возрастом. «Женщина без мужа – это такая малость», – выразился, выступая в Парламенте, адвокат одной красивой вдовы, слишком скоро после смерти мужа вышедшей снова замуж.
Так что для вступления в брак одного желания было мало. Отцы зачастую безуспешно изыскивали средства на приданое дочерям. А муж должен был решить сложную проблему с жильем. Подмастерье, живущий у своего хозяина, равно как и служанка, не имеющая никакой личной жизни, не так-то просто решались отказаться от того, чем располагали, дабы создать семью, означавшую в ближайшем будущем необходимость найти жилье, а потом необходимость прокормить детей. Комната в городе или проживание на постоялом дворе способны были поглотить весь заработок ремесленника. А появится ребенок, и вот тебе нищета.
К тому же расходы начинались с самого дня свадьбы. Жених либо тесть – в зависимости от обстоятельств, от возраста – не могли рассчитывать на хорошее к ним отношение, если угощение оказывалось скудным. Свадебная трапеза до такой степени походила на застолье для всего квартала, что в смутные времена правительство регента Бедфорда придумало такое правило, когда жених кормил еще и шпика, призванного следить, чтобы свадьба не превратилась в заговор. Выдававший замуж свою дочь аристократ налагал на вассалов дополнительную пошлину, как правило санкционированную законодательством. Ну а буржуа, не имевшему подобной возможности, приходилось тратить на это дело свои сбережения, а то и изымать часть капитала. Тот же, у кого ничего не было, от свадьбы отказывался.
Либо на долгие годы влезал в долги. Однако кто захочет одалживать тому, кто не имеет ничего, кроме своих рабочих рук? Только хозяин, только он один мог согласиться принять в качестве залога то, что отвергал даже самый сговорчивый ростовщик: будущий поденный труд. Однако, становясь должником, работник или подмастерье уже больше не мог торговаться относительно стоимости своей рабочей силы. Работник, залезший в долги, навеки оставался работником малооплачиваемым. И он об этом знал. Поэтому, прежде чем идти к алтарю, ему было о чем подумать.
Что и должен был бы сделать тот подмастерье-шорник, который приехал в 1460-е годы из Турне в Париж в надежде увеличить свой заработок. В течение двух лет он жил с одной девушкой-землячкой. И хотел бы на ней жениться, тем более что она со своей стороны тоже его поторапливала. Новый парижский хозяин, человек добрый, не заставил себя просить и одолжил денег и на свадьбу, и на жилье. Молодая чета собиралась выплатить долг из заработка. Точнее, надеялась это сделать, потому что аванс разошелся очень быстро. А работник остался без единого су и стеснялся попросить причитавшийся ему заработок.
Драматическое развитие событий ускорила одна вроде бы совсем второстепенная деталь: молодой жене очень не понравилась двухмесячная борода своего мужа. А визит к парижскому цирюльнику был недоступной роскошью. Вот бородач и надумал выйти из положения, украв в мастерской кусок кожи, который затем попытался продать. Ну а от таких попыток до тюрьмы путь очень близок. Став вором только из-за того, чтобы разок побриться, несчастный парень на свободу все-таки вышел, но место потерял.
При таких расходах можно понять сдержанность большинства столичных жителей по отношению к браку. В демографическом балансе Парижа в среде состоятельной буржуазии более или менее уравнивались рождения со смертями. Ну а бедный люд по рождениям отставал. Гораздо чаще работавшие в мастерских подмастерья были не уроженцами Парижа, выросшими в семье какого-нибудь подмастерья, а либо приезжими из другой провинции, либо жителями деревень Боса или Иль-де-Франса.
У клирика дела обстояли нисколько не лучше, чем у наемного работника, а из всех клириков школяр находился в самом невыгодном положении. Начать с того, что он не имел представления о том, какое будущее готовит ему выбор профессии ученого, юриста, священника или врача. Подмастерье, тот, несмотря на изменение конъюнктуры найма, хотя бы в общих чертах знал, что он бросает на чашу весов: и по выходе из периода ученичества, и после десяти лет работы подмастерьем он без труда мог себе представить, как будет выглядеть его жизнь холостого подмастерья в сорок лет. Так что ему оставалось лишь взвешивать и решать. Неожиданности случались редко, а иллюзии не шли в расчет. А вот любой молодой магистр искусств и знал, и прокручивал в уме, сколько председателей судов, докторов и архиепископов начинали так же, как он. Блестящие карьеры встречались не часто, но иллюзии выглядели вполне обоснованными.
Мартен Бельфе, получивший степень бакалавра в том же 1452 году, когда Франсуа де Монкорбье стал магистром искусств, сделал карьеру в миру и шесть лет спустя стал тем самым лейтенантом уголовного ведомства при парижском превотстве, которого Вийон при известных нам обстоятельствах сделал одним из своих «душеприказчиков». Бельфе не пришлось сожалеть об утраченной им тонзуре. Однако натопленное жилье и никогда не пустовавший стол магистра Гийома де Вийона тоже должен был искушать школяра в момент выбора. А ведь магистр Гийом не обладал никакими талантами. Иные его однокашники стали епископами.
Мир холостяков, каковым являлся будущий Латинский квартал, отличался одной особенностью, состоявшей в том, что там люди старались не вступать в брак и из-за неуверенности, и из-за осторожности, и из-за безденежья. Клирики-школяры, в большинстве своем не слишком уверенные в собственном религиозном призвании, хуже, чем их сверстники из других сфер, представляли себе, как должно складываться становление их социального бытия. Однако они знали, что в миру клирику, согласному отказаться от даваемых ему тонзурой привилегий, доступны все виды деятельности, но что отказ от оной закроет им все пути в мире клириков. Знали они и то, что силы клерикального непотизма не столь сильны, как силы мирского чадолюбия, поскольку дядя заботится об устройстве племянников все же меньше, чем отец об устройстве сыновей и о благополучии своего рода. Среди советников-клириков, заседавших в Парламенте в те времена, когда Вийон зарифмовывал свои дары, родственники, попавшие туда до них, имелись лишь у каждого третьего. Ну а у советников-мирян все обстояло иначе, поскольку у них по следам одного либо нескольких родственников в Парламент попадали четверо из пяти. Так что задуматься безродному школяру было о чем.
Между магистром искусств, заканчивавшим свои дни в облачениях доктора-«регента» либо каноника, и магистром искусств, сделавшим «практическую» карьеру в миру, различия лет через двадцать стирались. А вот дистанция, которая отделяла молодого магистра искусств, исходившего слюной перед лотками колбасников и мерзшего на сквозняках, от магистров преуспевших, была поистине огромна. И все это учило осторожности. В результате клирик старался как можно дольше оставаться клириком.
В городской суете одиночество клирика, не имевшего денег, но имевшего много друзей, скрашивалось посещениями трактиров, таверн, борделей… Никто не смог бы пересчитать все таверны, которыми славился Университет – район левого берега Сены – район Франсуа Вийона. Некоторые из таверн были знамениты и имели свою историю. Другие же представляли собой просто поставленные у входа скамейки перед прикрытой навесом бочкой, принадлежавшей какому-нибудь буржуа, изготовившему вина больше, чем ему требовалось.
Украшение таверн составляли девицы не слишком строгих нравов, с которыми Вийон мог шалить, не тратя денег. Трактирные служанки, горничные из домов буржуа, работницы самых разнообразных необходимых столице профессий – все они тоже жаждали бесплатных развлечений. Служанки и белошвейки, прачки и перчаточницы изо дня в день покоряли все новые и новые сердца, а обслуживавшие столы девушки, стремясь сохранить место и не очень заботясь о том, что кто-то может осудить их поведение, давали себя ущипнуть и разражались подлинным либо поддельным смехом.
Заниматься самой древней профессией эти девушки вовсе не собирались. Единственное, чего им хотелось, – это повеселиться в редкие часы, свободные от тяжелой и более продолжительной, чем у мужчин, работы. Попить вина, потанцевать, посмеяться – вот из чего состояла их программа, где мужчина уместен лишь в том случае, если он исполняет свою партию. Именно так понимали веселье горничные, которые, едва их хозяева укладывались спать, уходили в погребок к своим дружкам. Час игры в осла наступал значительно позже. А до того можно было насладиться прелестями полуночного пиршества: пирогами с сыром, сдобными булочками, пирожными. Ухажерам подобное угощение стоило порой немало, но все же девичья добродетель доставалась им не за деньги, а как праздничный подарок.
Затем, служанкам и лакеям
Я завещаю: пировать,
Господской снеди не жалея!
Фазанов, уток – все сожрать,
Напиться так, чтобы не встать,
К утру еще опохмелиться
И на хозяйскую кровать
С любезным другом завалиться [141] .
В «Книге трех добродетелей» Кристина Пизанская еще до Вийона писала про загулы слуг и горничных в часы, когда буржуа занимались делами или слушали мессу. Пиршества устраивались на кухне. Приходили подружки. На столе появлялось хозяйское вино.
«А иногда она относила пирог в свою комнату в городе и туда приходил ее любезный покупатель. Так вот они веселились».
Хозяйка, будь то трактирщица или владелица мастерской, порой тоже принимала участие в этих любовных играх, где не столько целовались, сколько подмигивали другу, не заходя слишком далеко. Правда, некоторые из них получали за любовные услуги подарки, слегка округляя таким способом сумму своих доходов. Один из современников Вийона чуть было не попал на виселицу за то, что распределял между девицами похищенные им простыни и платья. Симпатичная перчаточница, получившая от своего любовника в подарок пару простынь, проституткой себя, естественно, не считала…
Это дело заставляет нас вспомнить про вийоновских чаровниц, про тех продавщиц – хозяек либо наемных работниц, – которым старая, познавшая жизнь Оружейница не столько с горечью – как быстро летит время! – сколько с нежностью читала наставления.
Внимай, ткачиха Гийометта,
Хороший я даю совет,
И ты, колбасница Перетта, -
Пока тебе немного лет,
Цени веселый звон монет!
Лови гостей без промедленья!
Пройдут года – увянет цвет:
Монете стертой нет хожденья.
Симпатичная ткачиха еще совсем молода, еще вчера она была ученицей. А завтра уже будет стоить не больше, чем стертая монета. Отсюда мораль: пользуйтесь, пока молоды.
Пляши, цветочница Нинетта,
Пока сама ты как букет!
Но будет скоро песня спета, -
Закроешь дверь, погасишь свет…
Ведь старость – хуже всяких бед!
Как дряхлый поп без приношенья,
Красавица на склоне лет:
Монете стертой нет хожденья.
Франтиха шляпница Жаннетта,
Любым мужчинам шли привет,
И Бланш, башмачнице, про это
Напомни: вам зевать не след!
Не в красоте залог побед,
Лишь скучные – в пренебреженье,
Да нам, старухам, гостя нет:
Монете стертой нет хожденья [142] .
Поэт весьма категоричен. Женщину, утратившую привлекательность и пытающуюся привлечь к себе внимание мужчин, ждут одни лишь насмешки. А о любви не стоит и мечтать.
Значит, нужно пользоваться своим капиталом, и без промедления. Наиболее отчетливо завет старой куртизанки сформулирован там, где она цинично советует Жаннетте не обременять себя любовью к мужчине. Мораль Вийона здесь перекликается с лишенной каких бы то ни было иллюзий философией «Романа о Розе»: женщину, ограничивающую себя любовью к единственному мужчине, ждут разочарования.
Крик тоски раздается лишь в конце стихотворения, в нарушающем традицию обращении. Там стоит не «принц», как обычно, а «девки», и баллада написана не ради просьбы о помощи, а с целью дать совет своим подружкам, и в рефрене повторяется: старая куртизанка никому не нужна.
Эй, девки, поняли завет?
Глотаю слезы каждый день я
Затем, что молодости нет:
Монете стертой нет хожденья [143] .
Оружейница, башмачница, колбасница, ткачиха, шляпница, кошелечница – эти названия профессий заменяли в глазах покупателей и поклонников настоящие имена женщин, вынужденных в зависимости либо от обычаев, либо от официально установленных порядков того времени носить то фамилии своих отцов, то фамилии мужей. Жанну Ла Жансьенн, вдову управляющего налоговым ведомством Арнуля Бушье, называли Жансьеной, тогда как Жанна Ла Рабигуаз получила свою фамилию, выйдя замуж за адвоката Гийома Рабигуа. Ну а в маленьком мирке лавочек эти тонкости никого не смущали. Причем часто верх одерживала профессия. Названия ремесел превращались в фамилии или, скорее, в имена мужчин и женщин, но превращения их были неполными, так что человеком XV века они воспринимались иногда как разновидность широко распространенных имен, а иногда как эпитет с весьма конкретным смыслом. И коль скоро, например, имя Ла Бурсьер означает «кошелечница», то его носительницу воспринимали прежде всего как торговку сумками.
Естественно, имели место и ошибки, и недоразумения. Мы, вероятно, так никогда и не узнаем, почему у парижского булочника Жана Сенто было прозвище Ле Барбье («цирюльник»). Может быть, в свободное от основной работы время он еще и брил. Или же в какой-то момент сменил тазик цирюльника на квашню. А кроме того, по мере смены поколений менялись и профессии, а имена оставались. Жан Бушье («мясник») занимался изготовлением обуви, Жан Шанделье («свечник») исполнял функции прокурора в Шатле, Пьер Кордье («канатчик») был мясником, а его брат Жан Кордье имел бакалейную лавку, Этьен Фурнье («печник») был суконщиком, а Гийемен Лe Фурнье – бакалейщиком. Жан Лe Шанжер («меняла») тоже работал суконщиком, Жан Ле Мерсье («галантерейщик») – пекарем, а Роже Ле Пеллетье («скорняк») – ткачом.
Такая вносящая путаницу в имена передача их по наследству практически не касалась замужних женщин. Надо сказать, что у мужчин наследование благоприобретенных имен порой происходило параллельно с наследованием ремесла, что объяснялось передачей по наследству инструментов труда. Никто не удивлялся, когда какого-нибудь проживавшего рядом с церковью Сент-Андре-дез-Ар цирюльника звали Колен Ле Барбье.
Поскольку фамилии тогда еще несли на себе печать своего происхождения, они менялись по родам и склонялись как какие-нибудь простые существительные или прилагательные. Так, нотариус, записывая имя сестры Жана Ле Гуа, ставил его в родительном падеже, в результате чего получалось «сестра дю Гуа». А хорошо известные в Гревском порту братья Ле Норман, специализировавшиеся на торговле дровами, при записи – когда речь шла о них обоих – меняли артикль единственного числа на артикль множественного числа, и сама фамилия ставилась тоже во множественном числе. При таком положении вещей не было ничего удивительного ни в том, что имя супруги Гийома Рабигуа ставилось в женском роде и превращалось в Рабигуаз, ни в том, что прозвища Оружейница, Перчаточница или Колбасница становились практически настоящими фамилиями.
Оружейница, которой Вийон предоставил слово в своем «Завещании», считалась в Париже начала века личностью весьма популярной. Родилась она, похоже, в 1375 году, а уже в 1393 году имя Оружейница замелькало в скандале, поскольку ее квартирному хозяину Николя д'Оржемону, очевидно являвшемуся к тому же еще и ее любовником, пришлось выгнать ее из расположенного близ Собора Парижской Богоматери дома под вывеской «Лисий хвост». Пятьдесят лет спустя от былой Оружейницы осталась только ее тень, и вот на ней-то Вийон и остановил свой выбор, дабы она рассказала о тяготах существования женщины, наблюдающей за бегом времени.
Мне никогда не позабыть
Плач Оружейницы Прекрасной,
Как ей хотелось юной быть
И как она взывала страстно:
«О, увяданья час злосчастный!
Зачем так рано наступил?
Чего я жду? Живу напрасно,
И даже умереть нет сил![144]
Кто же мешал ей наложить на себя руки? Кто мешал покончить с собой? Старуха не пожелала ответить. Только она сама, и это ей прекрасно известно. Так или иначе, но любовник ее умер, и на свете не осталось ни одного человека, который высказал бы ей свою признательность за былые радости.
Он умер тридцать лет назад,
И я с тоскою понимаю,
Что годы вспять не полетят
И счастья больше не узнаю.
Лохмотья ветхие снимая,
Гляжу, чем стала я сама:
Седая, дряхлая, худая…
Готова я сойти с ума! [145]
Не будем опрометчиво зачислять в проститутки этих девиц, живших в очень неласковом к женщине мире. Вийон этого не делает. Оружейница и ее последовательницы не столько подрабатывают, сколько развлекаются. История сохранила для нас сведения о ткачихе Гийометте: это была типичная представительница мелкой буржуазии, торговавшая вышитыми изделиями в большом зале дворца – в будущей «галантерейной галерее», – а ее муж Этьен Сержан изготовлял из твердой колокольной бронзы печати для высокопоставленных парижских буржуа. Вийон не ошибается: одна из них любит танцевать, а другая вообще отгоняет от себя мужчин. Никто из них за деньги себя не продает. Оружейница когда-то любила одного велеречивого хитреца и на склоне лет сожалеет, что кормила своим трудом лентяя, который к тому же ее бил. Ее никак не обвинишь в том, что она отдавалась кому попало.
Ведь я любого гордеца
Когда-то сразу покоряла,
Купца, монаха и писца,
И все, не сетуя нимало,
Из церкви или из кружала
За мной бежали по пятам,
Но я их часто отвергала,
Впадая в грех богатых дам.
Я чересчур была горда,
О чем жестоко сожалею,
Любила одного тогда
И всех других гнала в три шеи,
А он лишь становился злее,
Такую преданность кляня;
Теперь я знаю, став умнее:
Любил он деньги, не меня!» [146]
Однако от всего этого до проституции расстояние было невелико. Служанки прирабатывали. Матери эксплуатировали своих дочерей. Вдовы получали средства существования. Вийон находит в себе сокровища снисходительности и по отношению к этим женщинам, которым было не до развлечений, которым нужно было просто прокормиться. Так уж у них сложилась жизнь.
С любым ложатся спать за грош,
Но ласкам этим грош цена.
Приди, когда в кармане вошь, -
Захлопнут двери, как одна! [147]
На улице Катр-Фис-Эмон проживала прекрасная Марьон л 'Идоль по фамилии – если принять это за настоящую ее фамилию – Ла Дантю, а ее квартирохозяином, а также, похоже, любовником и, несомненно, сутенером был буржуа Колен де Ту. Человек скользкий, пронырливый, занимавшийся темными делишками. В 1461 году духовный судья при епископе проведал, что Ту является клириком и при этом занимается сводничеством. Ту поклялся, что он честный квартирохозяин, что дело не приносит ему никаких доходов и что он, наведываясь к своей квартиросъемщице и пользуясь ее прелестями, платит свой пай, как любой другой. Обмануть судью, естественно, не удалось: тот обратил внимание, что у Колена де Ту не одна, а несколько таких квартиранток. Ту заплатил штраф и продолжал заниматься тем же самым.
Сутенер, приятель, привилегированный клиент – в этой ситуации побывал и Франсуа Вийон, когда в 1461 году вернулся в Париж после пяти лет бродяжничества и нескольких месяцев тюрьмы. Правда ли, что он жил на средства, заработанные «Толстухой Марго»? Нам ничего об этом не известно, не известно даже, была ли Марго реальной женщиной или простой вывеской на доме. Близ Собора Парижской Богоматери стоял дом, гостиница «Толстой Марго», вертеп, находившийся там и после того, как Вийон и его любовные дела ушли в прошлое.
Однако независимо от того, звалась ли подруга Вийона Марго или как-то еще, вполне вероятно, что его любовь действительно вписывалась в интервалы между ее встречами с клиентами. Посвященная этой теме баллада сделана не в форме рассказа, а в форме эпизодического воспоминания. Поэт воссоздает сцену и берется исполнять в ней роль. В результате получилась настоящая трехактная пьеса про жалкую торговлю сомнительными прелестями проститутки, с которой он живет, деля ее скромные доходы. Первый акт: успех, угодливость, гармония. Радости, естественно, убогие, но дела идут неплохо. Второй акт: неудача, ярость, взбучка. Пара находится на грани разрыва. Третий акт: примирение, ласки, отдых.
В балладе есть сценическая игра: вот Вийон открывает дверь, держит свечу, приносит клиенту еду и напитки. Есть диалоги, из которых до нас доносится только одна-другая реплика. Если все идет хорошо, то: «Bene stat» («Добрый путь»). «Возвращайтесь, когда снова возникнет потребность…» Тон меняется, если любитель наслаждений оказался скрягой. Тогда грубиян бьет ее по лицу, отбирает у нее одежду. Женщина пытается сохранить хотя бы пояс. Начинает даже плакать: она беременна. Мелодрама в полном разгаре.
Вийон не скрывал своей обиды на ту, которую он называл Розой и которая постоянно что-то у него выпрашивала. А к Марго, давшей ему помимо всего прочего еще и немного животного тепла, он, напротив, полон нежности. Можно быть потаскухой и не быть дурным человеком, как можно кормиться от потаскухи и оставаться ее любовником. Мораль поэта проста: «Не считайте меня ни за дурака, ни за подлеца».
В той совместной жизни, которую воссоздает «Баллада о Толстухе Марго», в жизни, о которой невозможно сказать, длилась ли она два месяца или два года, мэтр Франсуа предстает как маргинальная личность, как изгой, но не как эксплуататор. Он товарищ по несчастью, а не сутенер. Он «ходит за вином». Это выражение употреблялось по отношению к мужу, потворствовавшему изменам жены и уходившему из комнаты – будь то действительно в погреб за вином либо куда-нибудь еще – на то время, пока жена развлекалась или зарабатывала деньги в супружеской постели. Говоря о том, что идет за вином, Вийон подчеркивает свою активную роль в деле, которое он даже называет «нашей коммерцией». Уточняет, что действует «от чистого сердца». Еще немного, и он назвал бы это работой!
Слуга и «кот» толстухи я, но, право,
Меня глупцом за это грех считать:
Столь многим телеса ее по нраву,
Что вряд ли есть другая, ей под стать.
Пришли гуляки – мчусь вина достать,
Сыр, фрукты подаю, все что хотите,
И жду, пока лишатся гости прыти,
А после молвлю тем, кто пощедрей:
«Довольны девкой? Так не обходите
Притон, который мы содержим с ней».
Но не всегда дела у нас на славу:
Коль кто, не заплатив, сбежит как тать,
Я видеть не могу свою раззяву,
С нее срываю платье – и топтать,
В ответ же слышу ругань в бога мать
Да визг: «Антихрист! Ты никак в подпитье?» -
И тут пишу, прибегнув к мордобитью,
Марго расписку под носом скорей
В том, что не дам на ветер ей пустить я
Притон, который мы содержим с ней.
Но стихла ссора – и пошли забавы.
Меня так начинают щекотать,
И теребить, и тискать для растравы,
Что мертвецу – и то пришлось бы встать.
Потом пора себе и отдых дать,
А утром повторяются событья.
Марго верхом творит обряд соитья
И мчит таким галопом, что, ей-ей,
Грозит со мною вместе раздавить и
Притон, который мы содержим с ней.
В зной и в мороз есть у меня укрытье,
И в нем могу – с блудницей блудник – жить я.
Любовниц лучших мне не находите:
Лиса всегда для лиса всех милей.
Отрепье лишь в отрепья и рядите -
Нам с милой в честь бесчестье… Посетите
Притон, который мы содержим с ней. [148]
Вийон не был исключением в своем снисходительном отношении к публичным женщинам. Их считали «распутницами», но зла на них не держали. Лица, наблюдавшие за общественным порядком, то есть Прево и его сержанты, старались сконцентрировать «девочек» в нескольких горячих местах, на нескольких улицах, где проституция разрешалась с утра до вечера, а с наступлением ночи за нее штрафовали. По правде говоря, бордели при тавернах либо в домах – иногда составлявших целые улицы – имелись в каждом квартале. Большое их сосредоточение наблюдалось на острове Сите, рядом с северной башней Собора Парижской Богоматери и рядом с улицей Глатиньи. Несколько десятков заведений насчитывалось на левом берегу, вокруг площади Мобер и рядом с монастырем кордельеров, а также сразу за мостом Сен-Мишель, где располагался так называемый «бордель Макона». На правом берегу проституция организовывалась вокруг центрального рынка и тянулась от него до самых подступов к Лувру, а также располагалась между Гревской площадью и Бастилией. На левом берегу ее клиентами были холостяки, а на правом – временно одинокие приезжие торговцы.
Не следует забывать и про бани. Все выражали к ним претензии, и все туда ходили. Помыться и позаниматься любовью – что означало одно и то же.
Время от времени столичные жители начинали сердиться. Из-за обитательниц борделей падали цены домов и снимаемых квартир. Из-за них возникали разлады в семье. Прево и Парламент получали жалобы.
Проститутки старались увеличить временной диапазон, пытались распространить свою деятельность на другие улицы помимо улиц, уже освященных обычаем, королевскими указами и предписаниями Шатле. Они принимали клиентов у себя дома, воздвигали импровизированные таверны, занимались любовью в своих комнатах. Еще куда ни шло, когда все делалось втихую; хозяин обычно притворялся, что ничего не знает о сути происходящего. Хуже было, когда возникали ссоры, драки. Скандал становился известен всей улице. Хозяин рисковал попасть в смешное положение. Когда солдаты начинали ломиться в дверь какой-нибудь девицы, решившей, что ее рабочий день закончен, или когда клиент избивал до полусмерти обрезавшую у него кошелек «возлюбленную», соседи начинали волноваться и приходилось вызывать сержантов.
Приставания на улице были запрещены, но на запрет никто не обращал внимания. Похоже, они как бы даже поощрялись, особенно когда должность прево занимал Амбруаз де Лоре; этот славный воин, доказавший свою верность в мрачные дни буржского королевства, выглядел главным сводником возвращенной Карлу VII столицы – он чувствовал свою силу и ничего не боялся. Более опасным приставание стало тогда, когда после смерти Лоре в Шатле появился менее покладистый прево Робер д'Эстутвиль, не разделявший ни вкусов, ни интересов своего тестя. Жак де Вилье де л'Иль-Адан, сменивший его по восшествии на трон Людовика XI, оказался столь же непреклонным. «Девочкам» приходилось остерегаться, действовать с оглядкой на закон, подвергаться штрафам, проводить ночи в тюрьме.
По сути дела, указы были направлены прежде всего на то, чтобы избежать путаницы. Прохожий должен был знать, кто порядочная женщина, а кто развратная. Если на женщине позолоченное серебро и дорогие меха, то, значит, порядочная. Обманывать общество считалось более серьезным грехом, нежели незаконно развратничать в частной обстановке. Проститутку, пытавшуюся приодеться получше, наказывали не за то, что она торгует ласками, которые не освящены браком, а за то, что она вносит путаницу в установленный порядок вещей. Как показывают ведомости Шатле, обновление гардероба стоило проституткам немалых денег.
«Маленький поясок, пряжка, застежка с четырьмя серебряными зацепками обнаружены и конфискованы у Гийенны Ла Фрожьер, женщины любовного промысла…
Несколько женских поясов с серебряными застежками и серебряными пряжками конфискованы в пользу короля у женщин любовного промысла, которые носили эти пояса в Париже, несмотря на соответствующий указ…
Пояс с серебряными, позолоченными пряжкой, застежкой и зацепками, весящими вместе две с половиной унции, с напоясником, тоже имеющим пряжку, застежку и зацепки из позолоченного серебра, коралловые четки, серебряная ладанка, женский «Часослов» с застежкой из позолоченного серебра, а также атласный, беличий воротник конфискованы в пользу нашего короля у девицы Лоране де Вилье, женщины любовного промысла, арестованной за ношение вышеперечисленных вещей».
Речь здесь шла, по существу, о социальной морали. Коралловые четки конфисковывались не потому, что проститутку считали плохой христианкой, а потому, что коралл внушает почтение, из-за чего можно составить ошибочное представление и о самой женщине. По этой же причине у буржуа конфисковывались незаконно носимые шпаги и кинжалы. Каждый должен походить на того, кто он есть!
Несмотря на предписываемую указом скромность, незаметней проститутка от нее не становилась. Ее узнавали и по походке, и по осанке.
«Ходят они с вытянутой вперед шеей, как олень в степи, и смотрят презрительно, как дорогая лошадь».
Понимать эти слова следует так: безденежному клирику приходилось смотреть на искусительниц лишь издалека, потому что они были ему не по карману. Женоненавистничество тогдашней интеллигенции, отразившееся и в трактатах, и в песнях, частично объяснялось тем, что «девочка» стоила дорого. Да и к тому же если бы она еще довольствовалась тем, о чем условились! А то ведь чаще всего клиент лишался всего кошелька. Первейший упрек со стороны сатирической и более или менее морализаторской литературы в адрес проститутки касался ее алчности. Прибегая то к вымогательству, то к воровству, она демонстрировала свое истинное ремесло, состоящее в выманивании денег.
Почти все литературные тексты сходились в одном: священник наряду с дворянином и буржуа являлся одним из самых типичных клиентов борделя. Священник, но не клирик. Профессиональные любовницы были доступны только зажиточным слоям населения, к коим не принадлежали ни подмастерье, ни простой клирик-школяр. Война поставляла еще одну типичную разновидность клиентуры – солдата. Гражданские службы тоже вносили свою лепту – сборщиков налогов и секретарей суда. Вийон мог попасть в бордель лишь в качестве компаньона Толстухи Марго.