Жизнь обходилась с ним жестоко. Ему было с кем сводить счеты: с женщинами, с неверными друзьями. Что касается остальных, друзей по коллежу или кабаку, он так же легко развлекался без них, как и с ними. Он завещает им все, чем владеет.
Однако о смерти пока речи нет. В данный момент Вийон «отмечает» Рождество 1456 года. В своей комнате близ Сен-Бенуа-ле-Бетурне он изнывает от тоски, дрова здесь редкость, а на дворе – зимний вечер.
Некто хочет его смерти, он бежит от него. Образ, целиком заимствованный у риторики труверов, где столкновение страстей разыгрывается в духе военной стратегии, как в трактатах о нравственности столкновения добродетели и порока. Дама – в центре крепости. Оскорбленный любовник – словно поверженный в бою. Изменница, не желающая слышать его жалобных стенаний, – это «Безжалостная красавица». «Живой сплав» – это живая связь Дамы и ее вассала. Он рвет ее. В средневековом словаре есть одно слово для характеристики сеньора, который отлынивает от своих обязанностей по отношению к вассалу: он – «изменник».
Увы, мне душу полонил
Тот взор жестокий и неверный…
Напрасно я в тоске молил,
Томился в муке беспримерной, -
Она меня высокомерно
Отринула, не вняв мольбам.
Тогда я понял: дело скверно!
И вверил жизнь своим ногам.
Чтоб не страдать превыше меры,
Осталось мне одно: бежать.
Прощайте! Путь держу к Анжеру!
Она не хочет мне отдать
Свою любовь, – чего ж мне ждать?
Довольно мне обид, обманов!
Я мученик любви, под стать
Героям рыцарских романов [149] .
Действительно ли он отправляется в Анже? Или Анже тут для рифмы? Привлекает ли нашего поэта двор короля – мецената Рене – из-за его объемистого кошелька или прельщает просвещенная публика, готовая все время аплодировать ему? Позже пойдет речь о готовящемся коварном ударе и об анжевенском дяде поэта, чей выход на сцену окажется очень кстати. Вопрос остается открытым, без сомнения, потому, что все сошлось воедино одновременно.
Остается неясным вопрос: отчего это бегство? Не надеялся ли Вийон за год до написания этих стихов на оправдательные письма, без которых ему бы не быть в Париже?
Бежит ли поэт от своей «жестокой»? Или более прозаически – от наказания короля? А может быть, у него на совести новое «дело»? Когда знаешь, что бегство из наваррского коллежа совершилось в самую рождественскую ночь 1456 года, дата «Малого завещания» – рождественская – наводит на мысль, что Вийон серьезно озабочен тем, как бы избежать виселицы. Возможно, «Малое завещание» – это лишь осмотрительное алиби гениального хулигана, пытающегося внушить как анжевенцам, так и другим, что его бегство – лирического свойства.
Есть или нет оправдания, предназначенного для публики, «Малое завещание», конечно, – деньги на расходы: при каком бы дворе это ни происходило, поэт зарабатывает себе на пропитание лишь своим талантом. Однако чересчур рассчитывать на вдохновение было бы неразумно. Человек, взывающий к авторитету многоумного Вегеция, знает, что ему неплохо бы привести, где бы это ни случилось, доказательства своего мастерства.
Естественно, что в сумраке надвинувшейся ночи поэт принимает необходимые для всякого путешественника меры, касающиеся его отъезда. Таким образом полуреально, полупризрачно вырисовывается своего рода завещание. Это «Малое завещание». Вийон раздает свое «добро». Разговор короткий. Несмотря на то имя, которое ему вскоре даст толпа и которым вновь воспользуется в 1489 году издатель Леве, главное, что завещает поэт, не в «Малом завещании». «Завещанием» будет нечто другое, более существенное: оставленные им ценности впишутся там в общий рисунок, который поэт намеревается оставить вечности; настоящее завещание – как бы совокупность мер, предпринятых человеком, чтобы обеспечить себе свое место в жизни. Однако публике «Малое завещание» стало известно раньше, чем «Большое», и она сбита с толку; но автор протестует, он хочет, чтобы знали его «Большое завещание».
Как помню, в пятьдесят шестом
Я написал перед изгнаньем
Стихи, которые потом,
Противно моему желанью,
Назвали просто «Завещаньем».
Но что поделать, если всем
Присловье служит оправданьем:
«Никто не властен ни над чем». [150]
Вийон ничего не пожалел, чтобы «Малое завещание» выглядело как настоящий документ. Дата, установление подлинности завещания, обращение к Троице – все тут убедительно, всего достаточно, в том числе обращений к нравственности и набожности, которыми встречает свой предсмертный час любой буржуа, когда высказывает свою последнюю волю.
Он уходит, а не умирает. Сначала он включается в хорошо известную игру из куртуазного репертуара, которую называют «любовная отставка». Начиная с XII века возникает постоянная традиция описаний этих, часто вымышленных, отъездов, являющихся литературным эквивалентом для выражения любви и дающих повод для несостоятельных обещаний, столь же несерьезных, как и сам «побег». «Подарить» свое сердце – наиглавнейшее обязательство любовника. У Вийона тоже этого предостаточно; он «оставляет» своей красавице «плененное» сердце, но сперва оставляет магистру Гийому де Вийону свою репутацию и, возможно, свое настоящее имя, поскольку его имя он взял себе.
Реализм Вийона вырисовывается уже в теме завещания. Он вводит в него формулировки нотариальной конторы, он говорит, как распорядиться его ценностями, истинными и вымышленными. Порвав с условностями любовной куртуазности, он соединяет таким образом два сюжета: уход и завещание.
А кроме того, он оплакивает иллюзию. Среди «затем», наполовину шутливых, его «Малого завещания» школяр вкрапливает напоминания о своем «предназначении». Надежда на церковные бенефиции была мизерной. А превращение клирика в правонарушителя свело на нет всякую надежду. Помилование не позволяло тем не менее забыть об убийстве священника Сермуаза. Кража добавляет свой мазок к картине. Мэтр Франсуа не осмеливается представить себя в роли монаха. Но имя свое завещать может.
Магистру искусств нечего оставить, кроме химер, и он дает волю слову. Он не удовлетворен тем, что изобретает забавные истории, как это уже делал Рютбёф, рассказывая о своем осле, чей хвост походил на пояс францисканцев, а голос был совсем как у певчих. Вместе с забиякой и сорванцом Вийоном «влюбленный» и «неудачник» сочиняют пародию на завещание как на официальный документ, и в этой необычайной поэме-пародии из трехсот двадцати стихов, имеющей множество оттенков, Вийон запутывает следы и осмеивает все подряд. Мы находим здесь карикатуру и на мироздание и на видение мира, карикатуру на схоластическую науку и на юриспруденцию; изображая условности куртуазной любви и правила поведения рыцарской аристократии, Вийон обращает в фарс поведение человека перед лицом смерти. Осмеяние в стихах нахальства и кичливости дающего в залог составляет настоящее театральное действо: в нем представлено и кажущееся, и очевидное.
Отточив перо, Вийон смеется и над собой, и над другими; он выставляет на обозрение целую вереницу истинных друзей и истинных врагов, фальшивых ярлыков и фальшивых правдоподобий. Над всеми этими двойными и тройными значениями царствует парадокс, который смешивает лексику и играет намеками. «Малое завещание» написано для посвященных – они знакомы со схоластической игрой образов с тремя смыслами: историческим, нравственным и теологическим, – оно написано для тех, кто знает этот мир. «Бедный грамотей» Робер Валле – богатый человек, «трое нагих сироток» – это трое ростовщиков, сеньор Гриньи и благородный Ренье де Монтиньи обратились в нищих бродяг и не знают, что делать с собаками, которых поэт оставил для охоты на землях, уже не принадлежащих этим сеньорам. Нужно очень хорошо представлять себе парижскую улицу, чтобы знать, что наследник водопойни Попена – спуск к Сене ниже Моста менял – не кто иной, как известный пьяница, «родной брат» другого подобного же типа. И нужно быть очень осведомленным, чтобы знать, что у шевалье Жана де Арлея оспаривают его благородное происхождение, когда поэт выводит его на сцену под видом наследника «Шлема», являющегося одновременно и кабачком под этим именем на улице Сен-Жак, и геральдическим знаком, коим рыцарь может украсить свой герб.
А завещание Жану Трувэ – образец формулы с двойным смыслом. Следует, вероятно, признать, что анализ стихов не совсем проясняет, почему среди фантастических наследников маленького оборванца с улицы Сен-Жак должен быть кто-то из мясников.
Для мясника, а также и для изголодавшегося писца баран, бык и корова – прежде всего жаркое, котлета. Но «Жирный баран», «Круторогий бык» и «Корова» – также и вывески: множество таверн на том и на этом берегу носят такие имена, и не раз можно было видеть, как школяры объединялись в группы, несмотря на их различия. Для обитателей района Университета пойти в таверну «Баран» означало пойти выпить вина.
Затем я завещаю Жану
Трувэ три славных кабака:
«Корову», «Жирного барана»
И «Круторогого быка».
А если кто у мясника
Угнать захочет это стадо,
Пускай повесят дурака,
Чтоб не хватал, чего не надо! [151]
Дословный перевод:
А также Жану Трувэ, мяснику,
Оставляю Барана, породистого и нежного,
И хлопушку, чтобы отгонять мух,
Венценосного быка, которого хотят продать,
И Корову, которую может взять себе
Негодяй, обнимавший ее за шею:
Если он не вернет ее, пусть его повесят
И удушат крепкой веревкой!
«Баран, породистый и нежный» – это выпад против Жана Трувэ, про которого все знают, что характер у него необузданный. Во всем квартале мясников Трувэ известен вспыльчивостью, и у многих на памяти, как его не один раз, чтобы успокоить, приходилось отводить в Шатле. Возможно, Вийону или кому-нибудь из его друзей доводилось драться с мясником. Кто знает Трувэ, вдоволь посмеется над этими словами: чистопородный и нежный.
Гурманам известно также, что породистый баран – это баранина, из которой готовят отбивные. «Хлопушка для мух» – это хлыст, чтобы наказывать. Хлыст волопаса для «круторогого быка»? Ну да, ведь его хотят продать! Еще одна неудача для томимой жаждой молодежи: таверну закрывают. Ну а при чем тут мясник Трувэ? А при том, что завещать пьянице закрытую таверну – это насмехаться над ним.
Конец восьмистишия еще более мрачен. Негодяй, который обнимает корову, может также попасть на вывеску. Улице «Корова» на правом берегу дано название по вывеске не вполне приличной. В конце стиха, очень дерзком, содержится намек на того, кто знает, какому врагу обещана веревка. Кто будет повешен: негодник (vilain) – игра слов с фамилией автора – или мясник Трувэ? А насмешники, которые в один прекрасный день переместили «Чертову тумбу», на сей раз подшутили над вывеской «Корова»?
Вывески, эти наивные картинки, вырезанные из крашеного дерева или позлащенного полотна, занимают существенное место в социальном облике средневековья. Они стали развлечением учащейся братии, но еще раньше они давали имя дому, служили рекламой лавочек. Сами по себе они адреса. Живут не только в доме с «Образом святой Екатерины», но и напротив него или рядом с ним. В городском лабиринте, где названия улиц никак не обозначены и где у домов нет номера, вывеска – главный ориентир в городской жизни. Образы святых, фигурки животных, символические предметы в конце концов дают свое имя человеку, который живет в доме, лавочник или ремесленник, – это «магистр из „Образа святого Николая"», «сеньор из „Барана"», даже «Пьеро из „Мула"». Некоторые сделают потом название дома частью своего имени.
Естественно, когда парижанин хочет пошутить, он отдает предпочтение вывескам-животным. В то же время многие хозяева обнаруживают при пробуждении, что у них пропала вывеска и необходимо водворить ее на место, а тем временем весь квартал потешается на их счет. «На их счет» – точное слово, ибо, если потешаются над ночной «свадьбой» «Кобылы в полоску», ее хозяин в конце концов должен хорошо угостить соседей, дабы восстановить мир.
Подобные «свадьбы» часто отличаются дурным вкусом. В 1452 году вовсю потешались над тем, как молодые бездельники публично поженили «Медведя» и «Бегущую свинью» – таинство совершалось в «Олене». Благоразумные жители будущего Латинского квартала подали жалобу.
Шутка иногда превращается в сведение счетов. Так, например, было с Робером Валле, однокашником Вийона, – если помните, это он быстро перескакивал с одной ступени своей карьеры на другую. Валле принадлежал к самой знатной финансовой и судебной элите, уже в 1449 году он магистр искусств, тремя годами раньше, чем Вийон; затем становится кюре в 1452 году и прокурором в Шатле – в 1455-м. Он владелец нескольких домов. Он бывает на людях с доброй подружкой, известной всем благодаря нашумевшему судебному процессу в 1454 году. В отличие от своих менее удачливых старых друзей Валле не знает забот. Друзья молодости забыты. Возможно, что они просто ему в тягость. Дела есть дела; к черту попрошаек.
И тут Вийон становится жестоким. Два завещания клеймят предательство и скопидомство – два качества, наиболее ненавистные поэту. Он завещает Валле подштанники, чтоб тот мог сделать из них головной убор для своей дамы. Он присоединяет к этому трактат «Искусство памяти». И, словно не насытившись шутками, бедный клирик хочет продать свою кольчугу и купить этому «мальчугану» лавку публичного писца, «оконце», какие можно увидеть меж контрфорсов Сен-Жак-де-ла-Бушри. Будет чем заняться!
Нет нужды говорить, что богатый наследник не станет корпеть над изготовлением копий – а Вийону приходится это делать, и, кроме того, у бедного школяра нет кольчуги, этой примитивной ячеистой одежды, за которую теперь, во времена гибких доспехов, старьевщик не дал бы и десяти су.
Один мотив, как рефрен, вырывается из-под пера Вийона: все продается. За усмешкой поэта видится некая навязчивая идея: у нищего школяра старьевщику есть еще что взять. Книга, которую он завещает, называется «У Мопансе» – имя, конечно, вымышленное, бессмыслица. Подштанники, завещанные Валле, есть «У Трюмельеров», в таверне, что находится на Рынке; выбрал ее Вийон потому, что он нашел тут рифму, и потому, что читатель, интересующийся устройством парижского общества, будет чувствителен к ассонансу: Валле – близкий родственник богатого советника Пьера де Тюийера, который в свою очередь породнился благодаря женитьбе с известной династией финансистов Браков, Тюийеров, Трюмельеров; и сведущий парижанин посмеется над Жанной де Мильер, даже если он хорошо знает, что никакой содержатель таверны не примет в залог штаны от Франсуа Вийона. Как, впрочем, и святые дары, оставленные монахом из «Игры в беседке»…
Эта двойная аллегорическая фигура заключает в себе все, что хочет выразить Вийон: ему не остается даже того, что таверна взяла бы как плату за горшок варева, а Валле может украшать свою подружку чепцом из кальсон, иначе говоря – надеть на нее штаны наизнанку. И если Робер Валле ушел от своих старых друзей в сомнительное будущее, то, значит, Жанна де Мильер здесь сыграла не последнюю роль.
Игра продолжается, порой еще более упрощаясь. Сутенеру – три охапки сена. Не имея других занятий, он найдет, как его использовать. Цирюльнику – «обрезки волос». Сапожнику – «старые туфли». Бакалейщику – другую таверну, с громким названием «Золотая ступка». А богатому меняле бедный школяр завещает алмаз, которого у него, конечно, никогда не было.
Горечь достигает высшего накала, когда ее меньше всего ждешь, – когда Вийон размышляет о более несчастных, чем он сам, людях. Завещая этим обездоленным свои дары, Вийон клеймит не нравы общества. Его злые шутки – это разочарованные слова человека, не верящего в добро. Завещание – не насмешка. Быть может, это – покорность судьбе?
Затем приютам и больницам
Свою каморку я дарю,
А тем, кто в дым успел упиться, -
Под каждый глаз по фонарю:
Быть может, путь к монастырю
Отыщут хоть тогда бедняги,
Привыкшие встречать зарю
Кто в подворотне, кто в овраге…[152]
Вот что не радует пациентов в больнице и нищих под навесами: сквозняки – в окнах, затянутых паутиной, а не плотным вощеным холстом, – и вдобавок они получат синяк под глазом, дабы дрожать не только от холода. Здесь завещание – отражение социального зла; это жестокий взгляд человека средневековья на самый жалкий тип бродяги – на слепорожденного. Сочувствие испытывают к больным, выздоравливают они или находятся при смерти. Но калек оно не касается. Сколько их шатается, и настоящих, и притворщиков! Вот и повод для развлечения. В 1424 году парижане устроили удивительное состязание на обнесенной оградой площадке: четверо слепых против сильного борова. Свинья предназначалась тому из слепых, кто ее убьет. Успех не выпал никому: они с яростью исколошматили друг друга, к большой радости праздношатающихся. Парижане еще долго говорили об этом.
Так пусть же сквозняки леденят хворого, и пусть осыпают оплеухами бродягу, лишь бы было смешно, лишь бы увидеть, как им худо. Вийон здесь больше чем сатирик. Это признание без прикрас: бедный писака, чья свеча гаснет от ветра, выстуживающего его каморку, не щадит тех, у кого нет ни каморки, ни свечи. Так он, сгущая краски, еще безжалостнее ополчается на нужду. Но он приглашает и нас посмеяться вместе с ним. Вот типичная «острота» из злой пьесы мещанского репертуара: слепцу повезло, он может экономить. Ложиться спать, например, не зажигая свечи.
«Малое завещание» было бы неполным, если бы автор не высмеял показную набожность. Святое дело – вывести на сцену лицемерие, жадность, разврат. «Добывать себе на хлеб», сказали бы мы, но речь идет о звонкой монете. Проповедовать «пятнадцать знамений», которые возвестят о Судном дне, и в то же время зубоскалить, обеими руками загребать подношения, щупать девок – вот какова картина. А девки – это меньшее из зол.
Затем, монахам-попрошайкам,
Монашкам-нищенкам с крестом,
Как богомольная хозяйка,
Дарю заплывшего жирком
Гуся и зайца с чесноком, -
Пускай нажрутся до отвала
И досыта клянут потом
Греховность пирогов и сала. [153]
Вийон прерывает нить своих размышлений и хватается за другую. Лишился ли он чувств? Или забросил свои «завещания», эту полуправду, в угоду настоящей мечте? Но разве его «завещания» – это простая придумка? Разве потрясение не есть факт возвращения к реальности? Трудно сказать, что произошло с поэтом, но внезапный кризис личности поэт воспринимает всерьез, и мы, видимо, должны поступить так же.
Но за молитвой сбился я,
Как будто мысли мне сковало, -
Не от излишнего питья…
Вспоминая свое прошлое, рассказчик повествует о том, что пережил и физическую и психическую травму. В Вийоне-человеке внезапно нарушилось интеллектуальное равновесие. Словно затормозилась работа мозга. Вийон, верный постулатам аристотелевой логики, говорит: «Суждений вид эстимативный, что перспективу нам дает».
Усвоив законы логики – единственное, чем он обязан университету, – Вийон знает, что способности человека образуют единое целое и что атрофия одной способности ведет к гипертрофии другой.
Поскольку разум застыл, фантазия увлекает поэта. Что такое фантазия, забытые ли грезы, а может, его фантазия не что иное, как само «Малое завещание»?
Что это было: потеря сознания, галлюцинация, эпилепсия? Над этим еще будут раздумывать. Сам он будет впоследствии вспоминать о своем «потрясенном рассудке». Он достойно перенес испытание.
Последним его воспоминанием был звон колокола Сорбонны. Он отложил перо, помолился. И с этой минуты наступило помутнение рассудка. Пробуждение трудно, ибо действительность не имеет ничего общего с фантазией. Чернила замерзли. Очаг – без огня. Как же поэт «раздобыл» – оплатил – поленья и хворост? Он поплотнее закутался: так греются бедняки.
Тут мысли спутались в клубок
И разум мой вконец затмило.
Я дописать строки не мог:
Замерзли у меня чернила,
Порывом ветра погасило
Свечу, – хотел огонь я вздуть,
Да где уж там! [155]
Таков образ бедного школяра. Не будем делать из него бродягу. Зима жестока и для самых именитых; люди видели, как секретарь Николя де Байе писал в своих бумагах, между двумя заседаниями Суда, о трудностях жизни профессионала, когда чернила замерзают в чернильницах.
«Реки сковало льдом, и народ в Париже специально переходил во многих местах Сену по льду, как по проезжей дороге. Все время шел снег, причем такого обильного снегопада никто никогда не помнил.
И было очень холодно, так что писцы рядом со своим стулом держали жаровню, где разводили огонь, чтобы не замерзали чернила, но чернила застывали на кончике пера через каждые два-три слова, так что записывать удавалось с большим трудом».
У секретаря есть жаровня. У поэта ее нет. Остается только посмеяться над его невезением. Так как пришло время заканчивать «Малое завещание», он прибегает к выражениям, столь милым сердцу судейских крючков, и берет заглавиями атрибуты своей нищенской жизни. Он вкладывает в эти слова не только всю свою целомудренную скромность, но и жестокий реализм. У него осталось лишь несколько медных монет, однако им приходит конец. Но кто в Париже XV века всегда имел палатку или павильончик, служившие во время войны жилищем, пристанищем для самых знатных баронов? Кто, даже если он не «тощ и черен», как щепка, всегда ест фиги и финики из Испании, которые первоклассные бакалейщики предлагают своим богатым клиентам? И Вийон не нищ, ибо сам себя относит к «средним» парижанам, как если бы он был из удачливых монахов.
Сие в означенную дату
Преславный написал Вийон;
Дворцы, поместья и палаты
Без сожаленья роздал он,
А сам, – не сливками вскормлен, -
И тощ, и черен, как голик,
Деньгами скудно наделен,
Предела бедности достиг [156] .
Дела идут неважно. И однако он отправляется в Анже и даже уточняет, что отправляется в «далекую страну». По правде говоря, для этого есть причины; одна из них такая: взломщика Вийона скоро будут искать в Париже, а другая – этот самый Вийон собирается устроить в Анже еще один грабеж со взломом. Он во всеуслышание объявляет о поездке в Анже, возможно, для того, чтобы его не искали там, где он будет на самом деле, то есть или в Бур-ла-Рен, или еще где-нибудь неподалеку от Парижа. Во всяком случае, он, кажется, чего-то боится, но в то же время спокойно, в ожидании Рождества, пишет свое «Малое завещание». Однако человек, который знает, что его ищут, вряд ли будет сочинять стихи, перед тем как улепетнуть. О краже в Анже вскоре заговорят в Париже, судьи оставят о ней память в своих книгах; но пока что это всего-навсего проект.
Истинная причина, скорее всего, та, о которой он сам говорит: Вийон уезжает, чтобы не видеть больше Катрин. Раненый любовник покидает страну своих разочарований. Но прежде чем покинуть Париж, он дает, или дал, дополнительное объяснение сей меры предосторожности – «удаления»; дело в том, что он распотрошил сундуки университета. Можно ли предпринимать путешествие в Анже, когда твой кошелек пуст?
У магистра Франсуа де Монкорбье нет средств, чтобы стать студентом, и в особенности чтобы стать учеником очень известного наваррского коллежа, единственного коллежа, который ни разу не закрыл своих дверей в самые трудные для него времена, когда Париж вел войну. Что касается Вийона, то его связывали с Наваррой достаточно прочные узы, так что иностранцем там он себя не чувствовал. Его бывший учитель Жан де Конфлан ведает теологией. А Жофруа ле Норман – бенефициант Сен-Бенуа-ле-Бетурне – собрал под свое крыло всех грамматиков Наварры. Места эти и новые люди не пугают Вийона: он знает, что в коллеж входят, как на мельницу, и что через него проходит такое множество учащихся, что никто ничему не удивляется. Всяк, кто хочет выпить и закусить, приезжает в Наварру. Впрочем, возможно, туда приезжают и чтобы послушать лекции.
Эволюция превратила и старый коллеж, основанный в XIII веке Робером де Сорбоном, в настоящий теологический центр, научный центр, где возрождение христианского аристотелизма – как Фомы Аквинского, так и мэтров, пришедших из нищенствующих орденов, – в 1460-е вновь дает жизнь схоластической науке, которую слишком часто замуровывали в формализм логических рассуждений.
У Сорбонны и Наварры есть одна общая черта: туда не берут юристов. Оба университета проповедуют бесплатный интеллектуализм. Нет – судьям, адвокатам и нотариусам! Там обучают ораторов, писателей, философов – их называют логиками – и теологов. Оттуда выходят хорошо образованные люди, способные мыслить и анализировать. Достаточно сказать, что Сорбонна и Наварра дают парижскому обществу элиту и достаточно много безработных.
Наварра отличается менее выраженной наклонностью к «Священной странице» – теологии. Там акцент ставится на логике и сопутствующих ей свободных искусствах «трех ветвей»: грамматики, риторики и диалектики. Коллеж играл не последнюю роль в великие времена истории – в блистательные годы становления французского гуманизма при Карле VI и его брате Людовике Орлеанском. Здесь похоронен Никола Кламанжский, под одной из плит бокового придела. Гордость библиотеки составляют книги, завещанные Пьером д'Айи и Жаном Жерсоном.
Гордо возвышаясь в начале улицы Сент-Женевьев и занимая большую площадку, специально оставленную для этой цели Жанной, которую нарекли королевой Наваррской и чье замужество с Филиппом Красивым сделало ее королевой Франции, Наваррский коллеж не дает забыть о себе. Совершенно естественно, что Вийон и его друзья вспомнили о нем, когда нечего стало есть. В коллеже, про который говорили, что в большом сундуке его ризницы кое-что имелось, денежки водились. И молодые хулиганы рассудили: чем умирать с голоду, лучше украсть.
Их было пять школяров с разным достатком. Колен де Кейо был клириком и без особых призваний; его больше знали как искусного игрока – он крапил кости, – университетских заслуг у него не было. Епископ без конца вырывал его из когтей судейских чинов, но поистине Колену де Кейо нужно было очутиться в большой опасности, чтобы приняться за учение. В детстве он прекрасно изучил искусство, необходимое при отсутствии монет в кошельке; отец у него работал слесарем. Его напарник Пти-Жан был экспертом по части «взлома». Вечером под Рождество 1456 года два человека ужинали в таверне «Мул» близ улицы Матюрен и столкнулись там с двумя школярами, которые довольствовались весьма скромной едой, – с Франсуа Вийоном и его старинным приятелем Ги Табари.
В «Завещании» поэт завещает Табари переписку некоего «Романа о „Чертовой тумбе"». Может, Табари заработает несколько монет перепиской.
Вийон и Табари пришли поужинать в «Мул» и принесли с собой кое-какие припасы: так было дешевле; соседи по столу убедили их пойти на одно очень выгодное и безопасное дело: обобрать ризницу в Наваррском коллеже. Один мошенник – монах, более или менее порвавший с монастырем, – примкнул к группе; звали его Дом Никола.
Пятеро грабителей начали с того, что сменили одежду. Они перепрыгнули через стену, окружавшую двор дома одного буржуа, нашли там лестницу, оставили то, что их выдавало как клириков – длинные платья, плащи – их поручили заботам Табари. Была холодная декабрьская ночь, они переоделись в легкие платья. Лестница оказалась небесполезной: стены Наваррского коллежа были высокими. Пробил час отхода ко сну, все стихло. Два взломщика взяли на себя заботу проникнуть в часовню и открыть сундук. Вийон стоял на страже во дворе. История умалчивает о том, что делал Пикардийский монах.
В полночь все оказались подле богатых одежд. Табари увидел маленький мешок из холста, его приятели сказали, будто в нем около ста экю. Табари за его участие в этом предприятии выделили десять экю, он посчитал себя счастливцем, ведь несколько часов назад у него и одной монеты не было, так что он не смог даже пообедать по-настоящему. Когда заговорили о том, чтобы завтра вместе пообедать, замыслы изменились.
Понял ли Табари, что за десять экю покупали его молчание? Чтобы поставить все на свои места, ему пригрозили: если он проговорится, его попросту убьют.
Когда Табари ушел, оставшиеся разделили между собой добычу. Всего оказалось пятьсот экю.
Сундук ризницы коллежа не открывался каждый день. Только в марте забеспокоились, обнаружив, что замки на сундуке не в порядке. Сундук не могли, как ни старались, открыть. Полиция немедля начала розыск: занимались делом двое судейских из Шатле.
Розыски ни к чему не привели, установили только, что ворами были учащиеся. Они пытались, но тщетно, взломать замок на тяжелой крышке сундука с утварью, правда, в конце концов им удалось открыть его с помощью рычага. Четыре замка большого деревянного сундука, обитого железом, и три замка шкатулки из ореха, находившейся в большом сундуке, были испорчены. Девять слесарей, призванных для экспертизы, сошлись на одном: у воров не было ключей…
Персонал коллежа почувствовал некоторое облегчение: ключи хранились надежно. Оставалось только признать, что грабители хорошо знали эти места и что они отправились прямиком к добыче. В сундуках валялись лишь списки сумм, недавно хранившихся в нем: сто экю принадлежало старому декану факультета теологии, шестьдесят экю были накоплены церковным сторожем, триста сорок экю составляли неприкосновенный фонд коллежа.
В Париже быстро разнеслась весть о том, что из Наваррского коллежа похищено пятьсот экю, чему Ги Табари немало удивился.
Прошло два месяца. Однажды, выпив, Табари расхвастался. Он завтракал в «Стуле», недалеко от Малого моста, где встретил одного славного сельского священника, только что прибывшего в Париж, а именно священника из Парэ-ан-Бос Пьера Маршана, и, почувствовав себя большим ловкачом, решил просветить его. Священник был и не глуп, и не наивен. Он заставил Табари разговориться.
Табари представился как «мэтр Ги» и заявил, что он большой специалист по взломам. Он говорил, что совершил пропасть разных взломов. Он некстати выбросил в Сену весь свой инструмент, так что показать его он не мог, но это и неважно: священник может ему верить, впрочем и продавец инструментов известен.
Табари доставляло удовольствие выставлять себя знатоком воровского дела. Так как он сам увлекался своей игрой, ему показалось, что он завербовал себе ученика. Пьер Маршан выказал самый живой интерес, объявил, что он хочет войти в столь процветающее дело, и захотел узнать о нем побольше. Табари привел его в «Сосновую шишку» в Ла-Жюиври, где они встретили нескольких маленьких мошенников, скрывавшихся в этом доме – ведь полиции и в голову бы не пришло их там разыскивать. Маршан был представлен эксперту по взломам, «молодому человеку» – тому стукнуло уже двадцать шесть, – речистому и длинноволосому. Священник из Парэ сделал вид, что он в восторге от столь рано созревшего таланта своих новых друзей. На самом-то деле все было враньем, начиная с инструментов и кончая делами.
Мэтр Ги наконец предложил один надежный план. Они пойдут к августинцам грабить мэтра Робера де ла Порт. Их соучастник, августинец, введет их под видом монахов, в монашеских рясах.
Пока они шли, священник узнал, что совсем недавно очистили жилище другого августинца, Гийома Куафье. Он подумал: автором содеянного был не кто иной, как его компаньон. Безмерно счастливый от того, что без труда так высоко вознесся, Табари расхорохорился и приписал себе вышеупомянутую кражу: деньги Куафье, в частности, понадобились ему для того, чтобы выйти из Фор-л'Эвек, куда его спровадили из-за всех этих наделавших шуму дел. Были и соучастники, но он один воспользовался украденным. Он счел нужным уточнить: тюремщик епископа стоил ему восьми экю.
Частично рассказ оказался правдивым. Но был ли Табари замешан в последних кражах, о которых говорил весь Париж? Кое-что он придумывал, особенно упирая на свою, якобы главную, роль в описываемых событиях.
Вот так– то кюре Маршан и познакомился с тайной наваррского дела. Они похитили сокровища, но оставили, по недоразумению, нетронутым сундук, где хранилось четыре или пять тысяч экю. Непременно нужно к этому вернуться! Табари забыл сказать, что его роль сводилась к роли сторожа у вешалки…
За другими сокровищами понадобится пойти в церковь Матюрен. В первый раз собаки подняли такой лай, что пришлось убежать, но Табари и его друзья не прочь были повторить. И тут Табари не проявил большой активности. Однако он действительно о многом слышал и был в курсе событий.
Мало– помалу Пьер Маршан познакомился со всеми причастными к успехам и неудачам, о коих с таким удовольствием поведал ему болтливый мэтр Ги. Так его знакомцем стал мэтр Жан; Пти-Жан, конечно, настоящий эксперт по взломке в наваррском деле. Маленький, темноволосый, бородатый, Пти-Жан рассказывал обо всех подробностях как профессионал. Он предожил Ги Табари и его новому другу участвовать в одной экспедиции, беспроигрышной, по его словам. Свидание было назначено в Сен-Жермен-де-Пре.
Речь шла о непростом деле. Предстояло освободить от содержимого сундуков одного старого и очень богатого священника, у которого в Анже был свой дом, где водились деньжата. Его кубышка насчитывала от пяти до шести сотен экю. Один из членов банды уже отправился в путь, дабы все как следует разузнать. Когда он вернется обратно, станет ясно, стоит ли игра свеч. Разведчика звали магистр Франсуа Вийон. А пока, в ожидании оного, готовили инструмент.
А что же наш священник? Хотел ли он стать взломщиком? Не закрался ли страх в его душу? Или он решил все-таки удовлетворить свое любопытство? Как бы то ни было, но 17 мая 1457 года он явился в Суд и попросил, чтоб его выслушал дежурный следователь, им в тот день был Жан дю Фур.
Табари арестовали 25 июня 1458 года. Он сознался во всех кражах, совершенных в Париже, и отрицал анжевенские планы. 7 июля его подвергли допросу, он клялся, что никогда не знал никакого Пьера Маршана, но признавался, что служил посредником между лжеавгустинцем и ловким изготовителем отмычек по имени Пти-Тибо. Пти-Жан, Пти-Тибо и мэтр Жан, по всей вероятности, были одним и тем же лицом.
Когда же ему прочли донос Маршана, Табари стал защищаться иначе. Петушиться было ни к чему. Он признался полностью в участии в наваррском деле, но утверждал, что его роль там была незначительна. На этот раз он не лгал.
По мере того как допрос «совершенствовался», мэтр Ги умножал свои признания. Когда же его голым положили на «доску», он открыл все. Его отправили на кухню, где напоили теплым бульоном. Вся операция велась под названием «кухарничать». Важно было, чтобы подсудимый набрался сил; пытка должна была заставить его разговориться, она не была самоцелью.
Болтливый Ги Табари выпутался. Его мать выплатила дважды по пятьдесят экю, и теологический факультет удовлетворился этим. Примитивному мошеннику Ги были благодарны за то, что правосудие смогло выбить из него истину. Колен де Кейо, которого к этому времени полиция разыскала и допрашивала, тоже выпутался.
А был ли в Анже Вийон? Действительно ли «Малое завещание» – грезы разочарованного в Париже и парижанках влюбленного юноши? Или так развлекался вор, вынужденный бежать и попытавшийся облечь свое бегство в поэтическую форму в стиле «Бегства», предписываемого канонами куртуазной любви? А «опасности», которым он подвергался, что это: желание умереть из-за «жестокой» или боязнь виселицы? Ни Вийон, ни Табари не придумали путешествия в Анже. Никто не посвящал нас в различные мотивы, толкавшие мэтра Франсуа к дому его дяди, анжевенского священника: забыть? забыться самому? пополнить свою мошну? Можно полагать, что все вместе.
Поэт узнал о признаниях, сделанных Табари. Он представил себе, как его приговаривают к пытке и к веревке, и не стал упрекать своего друга. Кто поступил бы лучше под пыткой? Но какого черта Табари так разболтался и все преувеличил? Позже он ответит за это: Вийон изъязвит его в «Завещании», где очень точно определит свой дар мэтру Гийому де Вийону. Франсуа завещает своему покровителю… книги, которых у Табари, этого вечного должника, вероятно, нет.
Вот книги, все, что есть, бери,
Возьми роман мой «Тумбу Черта»,
Который мэтр Ги Табари
Переписал рукой нетвердой.
В нем я рассказываю гордо,
Без нежных рифм и плавных строф,
О том, как страже били морды
Ватаги буйных школяров [157] .
Хотел ли Вийон отомстить Табари этими стихами, над которыми еще долго будут ломать голову толкователи? Такого «романа», конечно, никогда не существовало. Вийон не считает Табари достойным такого «наследства» или недвусмысленного упрека. Но он играет на слове «переписал» и вкладывает в это понятие иронию, бичующую человека, который предал своих товарищей. В отношении Вийона к измене есть место состраданию. В глубине души Вийон отдает себе отчет в своей удачливости: в июле 1458 года лучше было находиться в Анже – или другом месте, – чем в Париже.