Глава вторая Продолжение образования и замужество

Чем занята осенью 1901 года девушка из добропорядочного буржуазного семейства, не помышляющая о замужестве и вообще каких бы то ни было значительных изменениях жизни, после того как с таким блеском выдержала экзамены на аттестат зрелости? Ну, естественно, тем, о чем уже давно мечтали ее родители и к чему до сих пор стремилось все ее существо: она учится.

Отец настаивал «на занятиях естественными науками» — дочь не противилась его желанию и, согласно ее собственному высказыванию, занималась «экспериментальной физикой у Рентгена[24], а у отца — математикой: теорией бесконечности чисел, интегралов, исчисления конечных разностей и теорией функций». Какую цель она преследовала, овладевая этими трудоемкими науками, и задавалась ли вообще вопросом, возможно ли ей извлечь пользу из их изучения, нам неизвестно. Во всяком случае, обучаясь в университете, она не стремилась приобрести какую-то определенную профессию. Позднее фрау Томас Манн признавалась, что она «все еще по-прежнему» считает, что у нее не было каких-то особенных способностей к этим дисциплинам: «Я не считала себя очень уж одаренной […] и […] не достигла бы значительных высот. Скорее всего, я была просто послушной дочерью». Альфред Прингсхайм, как пишет Петер де Мендельсон в своей биографической работе о Томасе Манне, мечтал о том дне, когда «на коротко стриженной голове его дочери окажется докторская шапочка, […] и не просто мечтал, а, видимо, твердо верил в это — в противоположность будущему зятю, который, по свидетельству Габриелы Ройтер, усматривал в этом больше чудачества „воинствующих бабенок нового времени“, уверовавших в то, что „именно таким способом они должны достичь совершенства в следовании новым тенденциям“».

Однако более страстно, чем отец, ожидала успеха талантливой девочки бабушка Хедвиг Дом. «Little grandma», как впоследствии ее называл Томас Манн, «прамамушка» внуков и правнуков, которая еще в 1874 году в статье «Эмансипация женщин в науке» требовала для девочек равных шансов для развития и практического использования полученных знаний.

Хедвиг Прингсхайм-Дом в немалой степени обязана своими леволиберальными взглядами некоему Людвигу Бамбергеру, с которым ее связывала искренняя дружба, но вообще у нее было гораздо больше оснований сочувствовать либералам, чем у дочери, выросшей в богатом доме. После смерти Хедвиг Дом мать Кати написала о ее бабушке следующее: «Кто знал ее исключительно по смелым пылким статьям и ожидал увидеть этакую бой-бабу, отказывался верить своим глазам, когда к нему выходило очень нежное, хрупкое, маленькое существо. Но Господь повелел ей громко сказать о том, что́ ей пришлось выстрадать и от чего она хотела избавить своих сестер по полу». Выдвигаемые ею требования высмеивались, потому что «еще не пришло то время». «Но то, что оно наконец настало, в не меньшей степени [ее] заслуга. Исполнилось все, над чем смеялись и за что ее ругали, и исполнилось значительно быстрее, чем того можно было ожидать. Еще при жизни, — правда, находясь уже почти на смертном одре, — она стала свидетельницей вступления в силу закона о гимназическом и университетском образовании для женщин, что открыло им реальные возможности для овладения профессиями в экономической и научной сферах. Она застала даже принятие закона об активном и пассивном избирательном праве для женщин[25]. Когда я спросила ее: „Разве тебя это не радует, мама?“ — она тихонько покачала своей старой, красивой, милой головкой: „Поздно, слишком поздно“. Тем не менее сердце ее переполняла радость от сознания того, что ее внучки, пусть не дочери, смогли воспользоваться новой свободой; шестеро из них получили высшее образование, трое добились докторской шапочки, и все жили активной трудовой жизнью».

К этому славному ряду имен Катю Прингсхайм можно отнести лишь условно. Но как бы там ни было, она тоже ощутила большую пользу от тех свобод, что завоевала для «женского племени» ее «Little Grandma». Тридцать первого октября 1901 года Катя Прингсхайм обратилась «в ректорат Королевского университета имени Людвига Максимилиана» в Мюнхене с прошением «разрешить ей в качестве вольнослушательницы — на основании прилагаемого аттестата зрелости» — посещать лекции в зимнем семестре 1901–1902 годов по следующим дисциплинам:

1). Экспериментальная физика; читает тайный советник профессор д-р Рентген;

2). История искусства; читает приват-доцент д-р Веезе;

3). Бесконечные ряды чисел и т. д.; читает профессор д-р Прингсхайм.

Ответ на свое ходатайство она просила доставить на ее имя по адресу: Арчисштрассе, 12. А уже спустя двое суток — о счастливые времена! — она читала решение университетского руководства: «В ответ на Ваше прошение от 31 числа истекшего месяца сообщаем Вам, что упомянутые Вами профессора и доценты разрешают Вам посещение своих лекций как вольнослушательнице». Ответ был подготовлен одним из секретарей канцелярии, а подписан самим Его Превосходительством, знаменитым Луйо Брентано[26] лично.

Тогда к занятиям в Мюнхенском университете были допущены двадцать шесть студенток, получивших на то «высочайшее позволение»; одной из них оказалась Катя Прингсхайм, которая начала учебу с удивившего всех поступка: как явствует из архивных материалов университета, вольнослушательница, вместо того чтобы записаться на курс лекций своего отца, предпочла им только недавно введенный курс русского языка под началом — тут уж она не была оригинальной — известного византолога Карла Крумбахера.

Изучение кириллицы студенткой, которая, по всем признакам, должна была полностью посвятить себя изучению естественных наук? «Мне всегда хотелось выучить русский, но постоянно не хватало времени досконально или хотя бы на среднем уровне им овладеть», — сетовала Катя в письме старшему сыну от 11 июля 1948 года. Впрочем тогда, почти полвека тому назад, студентка вряд ли страдала от недостатка времени, но тот факт, что ее интерес к русскому языку действительно был огромен, подтверждает и дочь Моника, видевшая на столике матери немецко-русский словарь. Почему же Катарина Прингсхайм не продолжила изучение русского языка? Неужели семья недостаточно уважительно отнеслась к ее занятиям филологией? Вряд ли; брат Хайнц занимался сначала археологией, прежде чем обратиться к изучению музыки. И достаточно ли искренне сожаление, высказанное в конце «Ненаписанных мемуаров» («В своей жизни я никогда не занималась тем, чем мне хотелось…»)? И справедливо ли такое заявление, сделанное в письме брату-близнецу от 16 июля 1961 года: «В течение всей моей долгой жизни я ни разу не сделала того, что мне хотелось […], пожалуй, так суждено остаться до конца моих дней»?

Вопросы так и остаются вопросами. Во всяком случае, ясно одно — и это подтверждают сохранившиеся списки слушателей — Катя Прингсхайм в течение первых четырех семестров посещала общеобразовательные лекции не только по специальности: еще был упомянут выше курс лекций по истории искусства зимой 1901–1902 годов. Вслед за ним — наряду с экспериментальной физикой (часть вторая опять у Рентгена) — летом 1902 года она прослушала курс «Введение в философию», который читал Теодор Липпс[27]. Зимой 1902–1903 годов наряду с «Курсом практических задач» у Рентгена, одной лекцией о катодном излучении и еще одной по неорганической химии она прослушала курс «Спорные вопросы современной эстетики», разработанный археологом Адольфом Фуртвенглером[28]. В четвертом семестре студентка Катя Прингсхайм вновь позволила себе потратить некоторое время на освоение мира прекрасного и наряду с практическими занятиями по физике под руководством тайного советника профессора Рентгена прослушала лекцию доцента доктора Фолля «О старой и новой живописи».

Пожалуй лишь с пятого семестра Катя Прингсхайм полностью отдается изучению математики и физики. В программе зимнего семестра 1903–1904 годов значились практические занятия — сорок часов в неделю, да сверх того еще два академических часа отводились на коллоквиумы, которые проводил сам Рентген. А потом еще аналитическая геометрия и механика под руководством профессора Фосса и двухчасовая лекция о вариационном исчислении. Все это лишнее доказательство того, что юная студентка серьезно относилась к своим занятиям, на которые уходило бесконечно много времени. Это подтверждает и следующий летний семестр 1904 года: опять аналитическая геометрия и механика, на сей раз в дополнение к семинарским занятиям по тем же дисциплинам, а также по «Введению в теоретическую физику» и, кроме того, курс лекций по «Основам геометрии».

Но к чему столь интенсивные занятия точными науками, если ты уверен, что это тебе не по душе? «Быть может, я довела бы учебу до конца и даже сдала бы экзамены», — пишет Катя Прингсхайм в «Ненаписанных мемуарах». На основании этого высказывания можно с полным правом предположить, что вплоть до самой свадьбы она еще колебалась и не полностью отказалась от мысли закончить образование. Шаг, который вольнослушательница Катя Прингсхайм предпринимает в седьмом семестре, подтверждает последнее предположение. Речь идет о зимнем семестре 1904–1905 годов, то есть уже после помолвки и непосредственно перед предстоящей свадьбой, когда она прослушала полный курс лекций своего отца, по девяти часов в неделю. Но, быть может, перед тем, как бросить учебу, она просто хотела сделать приятное своему отцу, посещая его лекции?

В одном можно быть твердо уверенным: Катя Прингсхайм училась в университете не только одной науки ради, эти годы позволяли ей по-прежнему оставаться вместе с братьями, наравне с ними бывать где только возможно и вообще жить интересной жизнью. К тому же в родительском доме, «посещаемом разными личностями», как всегда устраивались большие приемы, на которых, потворствуя пристрастиям хозяина дома, предпочтение зачастую отдавалось ученым, художникам и музыкантам, и менее всего — литераторам. Участие в них прославленных знаменитостей, таких, как Рихард Штраус, Макс фон Шиллинге[29], Фридрих Август фон Каульбах, Ленбах или Франц фон Штук[30], а также интересных чужеземных гостей, привлекало к прингсхаймовским вечерам всеобщее внимание и давало пищу для разговоров в мюнхенском светском обществе.

Семья Прингсхайм посещала также оперу, концерты, театральные представления, бенефисы и студенческие спектакли, поставленные Рейнхардтом[31], о чем госпожа Томас Манн, уже будучи в преклонном возрасте, вспоминала всегда с удовольствием; ее память навечно сохранила впечатление от «бесплатного представления драмы „Коварство и любовь“, которое мог посмотреть любой поступивший в университет студент» и на котором она была вместе со своими четырьмя братьями. «Это была восхитительная постановка — Хёфлих играла Луизу — восторгу публики не было предела». Но куда бы Катя Прингсхайм ни пошла, она никогда не бывала одна: «В те времена молоденькой девушке вообще не пристало появляться одной на улице». Так что к ее услугам всегда был кто-нибудь из братьев, чтобы ее сопровождать. Отец мог позволить себе купить сразу не менее пяти абонементов и тем самым поддержать процветание Мюнхенского музыкального и драматического театров. Юный Томас Манн с любопытством наблюдал в театральный бинокль со своего места на балконе за появлением в театре всей семьи, и прежде всего девочки мальчишеского облика с черными, остриженными «под пажа» волосами, которая раз от разу все больше приковывала к себе его взгляд.

Но студентка не обращала никакого внимания на молодого Манна. К восторженным взглядам она уже привыкла и либо вообще не придавала им значения, либо очень незначительное, с каким она обычно относилась к подчас весьма серьезным намерениям сокурсников, добивавшихся Катиной благосклонности. Мужчины, в общем и целом, скорее тяготили ее, в особенности «очень молодые и ничего из себя не представляющие». По крайней мере, двое ухажеров из академической среды навеки запечатлелись в ее памяти, по-видимому, они очень уж пришлись по душе ее отцу. Одним из них был подающий большие надежды исследователь физиологии растений Эрнст Георг Прингсхайм, всего на два года старше своей дальней родственницы с той же фамилией (их дедушки были двоюродными братьями). Об этом обстоятельно описанном в «Мемуарах» ухажере говорится в письме от 9 января 1940 года, которое Хедвиг Прингсхайм посылает дочери из Цюриха в Принстон. «Твой несостоявшийся деверь, профессор Ханс Прингсхайм (брат твоего ухажера Эрнста) намеревается навестить нас».

Другой воздыхатель, судя по слухам, — Оскар Перрон, ученик и преемник Альфреда Прингсхайма; в 1902 году он защитил докторскую диссертацию у Линдемана в Мюнхене, в 1906 получил ученую степень доктора наук. Но к этому времени Катя уже вышла замуж за Томаса Манна, поэтому нельзя с полной уверенностью утверждать, что упоминаемый ею в «Мемуарах» профессор действительно тот самый Перрон. В Цюрихском архиве Томаса Манна было обнаружено письмо Оскара Перрона, отправленное вдове после смерти Томаса Манна. В нем он напоминает ей — тем самым как бы узаконивая свои слова соболезнования — о совместной учебе в Мюнхенском университете в течение одного семестра: «Позвольте мне […] как давнему знакомому и сокурснику выразить Вам […] мое самое искреннее соболезнование […]».

В одном из исследований содержатся ничем не подтвержденные сведения о том, что однажды студентка, «дав волю своему темпераменту, разбивает вдребезги стеклянные приборы в лаборатории Рентгена только потому, что хотела выйти замуж за Оскара Перрона», и якобы исключительно из-за него она и занималась математикой и физикой. Быть может, поводом к этой молве послужила небрежность Кати Прингсхайм во время занятий в лаборатории Рентгена, о чем фрау Томас Манн вспоминает в «Мемуарах»: как-то она нечаянно уронила на пол дорогостоящий стеклянный прибор. К тому же неизвестно, был ли Оскар Перрон ее соучеником именно в это время.

Последним в ряду упомянутых обожателей Кати Прингсхайм, имевших серьезные намерения, был — не больше не меньше — бесстрашный критик, гроза литераторов Альфред Керр[32], впервые увидевший девушку в Банзине, где семья Прингсхайм много лет подряд проводила летние каникулы и куда вместе с прислугой приехали близнецы, в то время как трое старших братьев отправились с родителями в путешествие на велосипедах. Очевидно, о весьма настойчивых и целенаправленных ухаживаниях Керра говорится в письме Хедвиг Прингсхайм от 4 декабря 1902 года, адресованном ее другу Максимилиану Хардену: «Как Вы думаете, почему Керр подарил моему Клаусу свою книжонку о Зудерманне[33] с самым дружеским посвящением? Он подбивается к тюфяку Клаусу, а метит при этом в дурочку Катю. Как Вам нравится Керр в роли моего зятя?» Поскольку мнение Хардена было ей заранее известно (этот господин — сущая «обезьяна»), позиция родителей не требует комментариев. Отвергнутые домогательства Керра, как известно, имеют свои следы в истории литературы. Во всяком случае, оба семейства — Манн и Прингсхайм — твердо убеждены в том, что недоброжелательная критика драмы Томаса Манна «Фьоренца», а также стихотворная эпиграмма Керра «Томас Боденбрух»[34] впрямую связаны с крушением его надежд на женитьбу на Кате.

Равнодушие дамы сердца к своим миннезингерам еще раз доказывает, что во время учебы Катарина Прингсхайм не стремилась связать себя узами брака. Так что же должно было произойти, чтобы она изменила свои намерения?

На этот вопрос невозможно дать вполне определенный ответ: «Случиться должно было только так и не иначе». Однако есть свидетельства, с помощью которых, пусть даже приближенно, можно восстановить картину событий 1904 года.

Объявился некий молодой человек, намеревавшийся пополнить ряды знаменитостей города; это был писатель, сочинитель нескольких новелл, изданных Самуэлем Фишером, и автор получившего высокую оценку романа «Будденброки», тираж которого, не в последнюю очередь благодаря опубликованным в периодической печати хвалебным отзывам друзей писателя, пусть даже и по его настоятельной просьбе, возрастал с каждой неделей.

Томас Манн — таково имя подающего большие надежды поэта — был мастером изощренных акций, касающихся не только способов продвижения собственных сочинений, но и стратегии в решении «самого большого, жизненно важного дела», к чему он приступил не мешкая, едва Катя Прингсхайм попала в поле его зрения, и он добивался результата с завидным упорством и настойчивостью. (Неужели он тогда даже не догадывался, что очень давно знал эту девушку? Она взирала на него с одной из многочисленных копий картин Каульбаха, которые были прикреплены кнопками к стене над его конторкой в Любеке. Картина называлась «Пьеро»),

Прощай, Швабия! Конец распутной жизни! Таково было решение стратега, который, вопреки стараниям, никогда не ощущал себя в Богемии по-настоящему своим. Он отказывается от славы «хорошего мальчика», каким его представил художник Пауль Эренберг[35]. Приобщаясь к обществу знатных горожан, он должен следовать его непреложным правилам: брак, порядок, надежность, достоинство. Как скрупулезно и с большим количеством цитат описано в биографических сочинениях о Томасе Манне, составленных Петером Мендельсоном, Клаусом Харпрехтом и Херманом Курцке, в период между 1903 и 1905 годом произошла грандиозная перемена в его поведении: он вновь увлекся ролью принца, как некогда в далеком детстве, когда замкнутый, необщительный мальчик уносился мечтами в сказочную, необыкновенную жизнь. Спутники-мужчины его былой лихой жизни должны были уступить место принцессе. Настал конец изматывающим отношениям с Паулем Эренбергом, исполненным «непередаваемо чистого счастья», равно как и сентиментальной фанатичной преданности плохим стихам. Происходит «смена вех», и к новой жизни он движется все стремительнее, без оглядки, «прямо-таки безрассудно», как позднее охарактеризовала этот период Катя.

Катя Прингсхайм попалась в сети образумившегося гения, который, как он сам выразился в письме брату Генриху, проявил совершенно «невероятную активность». Созерцая ее издали, он тщательно готовил интригу — нечаянную встречу в салоне Бернштайнов[36], где, в отличие от вечеров в доме Прингсхаймов, литература почиталась наравне с музыкой.

Эльза Бернштайн была известной писательницей и свои драмы издавала у Фишера под псевдонимом Эрнст Росмер, подчеркивая тем самым свое восхищение Ибсеном: в двадцатые годы ее драмы ставились на многих театральных сценах страны. По ее пьесе «Королевские дети» Энгельберт Хумпердинк[37] сочинил одноименную оперу. Муж Эльзы, Макс Бернштайн, был, пожалуй, самой заметной фигурой на мюнхенской культурной сцене: незаменимый защитник на крупных скандальных процессах (Ойленбург против Максимилиана Хардена, афера Ленбаха), сочинитель водевилей, художественный критик, преимущественно театральный; его рецензии, в особенности на ибсеновскую «Нору», превозносят тип женщины, какой мог бы доставить радость Хедвиг Дом: «Если снизить те высокие критерии, которые Ибсен предъявлял к этой женщине [Норе], то извратится истинный смысл его произведения».

Значение бернштайновского салона оставалось неизменным для культурной жизни Мюнхена — это подтверждают и «Дневники за 1918–1921 годы» Томаса Манна — вплоть до начала двадцатых годов (Бернштайн умер в 1925 году). Сколько же знаменитых гостей побывало там! Какие événements[38] и увлекательные разговоры! «Чай, веселье, музыка, танцы». Сюда приходят Вальтеры, Пфитцнеры, Гульбранссоны, вдовы знаменитых мужей дискутируют «о международном положении и большевизме», Макс Вебер, имеющий репутацию отменно искусного и бойкого оратора, опровергает тезисы Шпенглера, а дочь Бернштайнов Ева празднует свадьбу с Клаусом, третьим сыном Герхарта Гауптмана.

Да, Мюнхен блистал при республиканском режиме точно так же, как и при короле… во всяком случае, в больших салонах. В одном из таких салонов в 1928 году — уже после смерти хозяина салона Бернштайна — в присутствии блестящего общества дебютировал юный поэт Эрнст Пенцольдт[39]: «Томас Манн с супругой, старики Прингсхаймы, профессор Онкен […], Понтен, Клабунд и многие, многие другие один за другим поднимались по ступенькам круглой парадной лестницы, типичной для виллы, построенной в максимилианской манере, которая находилась на Бриннерштрассе». Так описывает один из приемов Пенцольдт в посвященной фрау Эльзе Бернштайн «Развлекательной беседе». Наверху, сидя за маленьким столиком «под громадными раскидистыми ветвями ракитника», служитель божественной гармонии читал вслух «светским королям».

Однако вернемся назад, к 1904 году. Итак, первая встреча Кати Прингсхайм и Томаса Манна состоялась не на Арчисштрассе, а в доме Бернштайнов. Молодой писатель правильно рассчитал стратегию своего сватовства: он был приглашен двумя знатоками и ценителями литературы. Благодаря покровительству Макса и Эльзы Бернштайн, он рассчитывал в скором времени предстать в доме профессора математики Королевского университета в выгодном для себя свете.

Тем не менее, такого уж большого различия между вечерами у Бернштайнов и Прингсхаймов не было. В обоих салонах царила очаровательная атмосфера истинно еврейской буржуазной культуры, и каждый из них в совершенстве владел искусством подчеркнуть свою значимость, так что автор «Будденброков» тотчас и без особого труда, как вскоре выяснилось, почувствовал себя там как дома. «Меня признало светское общество, собирающееся у Бернштайнов и у Прингсхаймов, — писал он в феврале 1904 года своему брату Генриху. — Дом Прингсхаймов произвел на меня потрясающее впечатление, кладезь истинной культуры. Отец — профессор университета при золотой табакерке, мать — красавица, достойная кисти Ленбаха. […] Я побывал в итальянском зале в стиле Ренессанса с гобеленами, картинами Ленбаха, с дверными проемами, облицованными giallo antico[40] и принял приглашение на большой домашний бал. […] В танцевальном зале непередаваемо роскошный фриз Ханса Тома. За столом я сидел рядом с Эрнст Росмер, женой советника юстиции Бернштайна. Впервые, уже после восемнадцати переизданий [ „Будденброков“], я был в столь большом светском обществе и изо всех сил старался достойно представить себя. […] Кажется, неплохо держался. В принципе, я по-царски награжден талантом производить хорошее впечатление, если только у меня более или менее приличное самочувствие».

Ежели речь заходила о «жизненно важных обстоятельствах», Томас Манн не ведал устали. Он тотчас вникал в суть проблемы. В конце концов в доме Прингсхаймов у него объявилось двое сторонников: литературно одаренная мать и Катин брат Клаус; отец же поначалу даже разбушевался. Да о чем ему вообще говорить с этим типично любекским чопорным поэтом, который имеет весьма приближенное представление об изобразительном искусстве, а уж в математике и вовсе ничего не смыслит? Хвала Господу, что хоть в одном они «сошлись: отец и (потенциальный) зять были страстными почитателями Рихарда Вагнера». Поэтому у Томаса Манна появилась надежда склонить наконец на свою сторону и Альфреда Прингсхайма.

Так оно и вышло, отец Кати даже изъявил готовность обставить квартиру молодоженов и обещал повысить доходы зятя за счет ежемесячного жалованья, а также гарантировал в качестве приданого дочери такую сумму, по сравнению с которой деньги, данные в доме Будденброков Грюнлиху и Перманедеру, казались более чем скромными. «В настоящее время дело обстоит настолько хорошо […], что лучше представить себе, наверное, трудно», — сообщает он, полный надежд, брату Генриху в марте 1904 года.

Тем временем молодой человек из Любека — за которым, благодаря восемнадцати тиражам «Будденброков» и успеху новеллы «Тонио Крёгер», с любопытством следил весь Мюнхен, успешно вжился в «новую роль знаменитости»; теперь у него уже не было сомнений в том, что он завоюет симпатии всех членов семьи Прингсхайм. Ему же нравилось все семейство целиком, однако больше всех — но кого это удивляет? — он тяготел к Катиному брату-близнецу Клаусу: «необычайно жизнерадостный молодой человек, холеный, образованный, любезный — ярко выраженный нордический тип».

Работа, слава, со всех сторон восторженные отзывы, к тому же Томас Манн обласкан вниманием матери и брата своей избранницы — блестящий расклад. «У меня такое впечатление, что я буду желанным в семье. Я — христианин, из хорошего рода, у меня есть заслуги, которые сумеют по достоинству оценить именно такие люди».

А что же главная героиня — Катя? Любила ли она своего поклонника, эта «маленькая еврейская девочка» с «черными, как уголь, глазами», миловидная, с бледным личиком в обрамлении темных волос? Томас Манн непрестанно наделял своих героинь ее чертами: таковы Шарлотта Шиллер, Имма Шпёльман, Мари Годо.

Как бы там ни было, но, судя по всему, она сочла этого молодого человека с дальнего Севера довольно интересным. Во время разговоров на разные темы выяснилось, что у них одинаковые увлечения, в первую очередь — это велосипед. Он разъезжал по деревням, еще когда водил дружбу с Эренбергом, она предпочитала одна или в сопровождении братьев гонять по улицам Мюнхена, как и ее мать, которая с давних пор освоила этот вид спорта и описала в увлекательном эссе, опубликованном в «Фоссише цайтунг», обязательную для того времени процедуру сдачи экзаменов: «Я была одной из первых дам, ездивших на велосипеде по улицам Мюнхена. Тогда, в конце восьмидесятых годов, это было отнюдь не просто. Меня обязали принести в полицию письменное разрешение от мужа и повелителя, где указывался бы мой возраст, вероисповедание, а также фамилия и сословие; кроме того, вероисповедание родителей, и если все сведения соответствовали действительности, мне позволялось в назначенный день сдавать официальный экзамен, который проходил — тоже в строго определенное время — далеко за городом на трассе с крутыми виражами и прочими изощренными каверзами. С бьющимся сердцем я вскочила на велосипед, выдержала экзамен, разозлилась на свою „свиту“ из членов экзаменационной комиссии и гордо отправилась в первую поездку по городу в сопровождении четырнадцатилетнего сына».

Удаль и кураж, проявляемые по отношению к чиновникам, как доказывает знаменитая сцена в трамвае, были свойственны и дочери Хедвиг, Кате, что до необычайности импонировало ее будущему мужу: «Я всегда утром и вечером ездила в университет на трамвае, и Томас Манн тоже часто ездил этим маршрутом, — рассказывала много лет спустя своим интервьюерам пожилая дама. — Мне предстояло сойти на углу Шеллингштрассе и Тюркенштрассе. […] Едва я поднялась, чтобы выйти, как ко мне подошел контролер и говорит:

— Ваш билет!

Я в ответ:

— Я как раз выхожу.

— Предъявите ваш билет!

Я опять отвечаю:

— Я же сказала вам, что выхожу, а билет только что выбросила, потому что выхожу здесь.

— Предъявите билет! Ваш билет, я сказал!

— Оставьте меня наконец в покое! — воскликнула я и на ходу спрыгнула с трамвая.

Тогда он крикнул мне вдогонку:

— Ну и убирайся отсюда, фурия!

Эта сцена привела в такой восторг моего мужа, что он решил, не мешкая, познакомиться со мной, поскольку уже давно мечтал об этом».

Если бы свидетелем подобного инцидента был какой-нибудь расторопный чиновник, сия история могла бы иметь для фройляйн Прингсхайм довольно неприятные последствия, ибо запрыгивания на ходу в трамвай, равно как и выпрыгивания, уже не один год занимали мюнхенскую общественность. И как раз в июне 1901 года газета «Альгемайне цайтунг» статьей «Жгучий вопрос» положила начало жаркой дискуссии на предмет того, почему «публика», «вопреки существующему предписанию полиции», не отказывается от «этой столь опасной привычки», ее не пугают «даже многочисленные несчастные случаи». В газете были подробно описаны все технические детали новой конструкции платформы, не позволявшие выпрыгивать на ходу, что однако успеха не имело. Ибо, хотя эта проблема долгие годы помогала заполнять пустые полосы в местной газете и заставляла городские комитеты не раз и весьма обстоятельно заниматься этой темой, в студенческие годы Кати Прингсхайм, очевидно, все оставалось неизменным.

Однако студентка с Арчисштрассе была, по всей видимости, не только бесстрашной «прыгуньей» с трамвая, но и отличной и самоуверенной велосипедисткой. Правда, ее юный возраст не позволил ей вместе с родителями и тремя старшими братьями отправиться «по бескрайнему миру»[41] на велосипедах (до Норвегии), но зато благодаря частым семейным прогулкам по окрестностям города она настолько хорошо овладела ездой, что могла без труда обогнать своего жениха на подаренном ей родителями «быстроходном американском „клеверленде“». Потерпевший поражение юный жених трансформирует впоследствии этот эпизод, чтобы он звучал более литературно: автор заменит «обыкновенный вульгарный велосипед» лошадью, а себя возвеличит до «Королевского высочества» Клауса Генриха, который домогается руки американской принцессы Иммы Шпёльман. В реальности же «принц фон дер Траве» скорее больше использовал свои общепризнанные литературные таланты, а не спортивные качества, чтобы предстать перед своей возлюбленной в выгодном свете. Он писал «удивительно прекрасные письма», которые, «естественно, производили впечатление» на адресата, потому что, как признавала позднее Катя Манн, «он умел писать».

Писать он действительно умел. Ну а если к тому же говорить откровенно, он никак не походил на «неженку», как несколько лет спустя его охарактеризовала теща в одном из мартовских писем 1907 года, адресованном ее юной подруге Дагни Ланген-Сатро («муж Кати — настоящий неженка»); Томас Манн делал все, чтобы понравиться. Ясно сознавая, что только к сильному и уверенному в себе приходит успех, он дал понять своей возлюбленной, что, прося ее руки, по «своему происхождению и личной значимости» он вправе надеяться на ее согласие: «Вы не можете не понимать, что, безусловно, не опуститесь на ступеньку ниже и, безусловно, не окажете мне благодеяние, если когда-нибудь перед всем миром возьмете в свою руку мою, в мольбе протянутую Вам».

Потом лирический накал снижается, и он подшучивает над ней, говоря, что, дескать, очень ревнует ее к научной деятельности и потому был бы «чертовски рад», если бы она хоть на чуточку охладела к фолиантам по физике. Вне всяких сомнений, поэтичные и утонченные письма доказывают, с каким умом действовал этот художник-обольститель, идя по стопам Кьеркегора: тут нечто в классическом стиле, там — в романтическом и мечтательном: «Временами — вокруг должно быть абсолютно тихо и темно — я необычайно четко вижу Вас перед собой, исполненную таинственной жизни, и ни один совершенный портрет не в силах передать этого таинства Вашей красоты; и тогда, в испуге, я замираю от радости. […] Я вижу окутывающую Ваши плечи серебряную шаль, жемчужную бледность Вашего лица в обрамлении черных, как смоль, волос, […] мне невозможно выразить словами, сколь совершенной и удивительно прекрасной я Вас вижу!»

Но какими бы превосходными, — иногда категоричными, порою ювелирно отточенными, потом снова пьянящими своей искренностью ни были эти письма, равно как и его превосходные литературные опусы, Катя Прингсхайм медлила. Проходили дни, недели, он даже консультировался у невропатолога. Тот рассказывал о так называемом «страхе принять решение», типичном симптоме в подобной ситуации, и настоятельно рекомендовал не торопиться и бережно относиться к чувствам девушки. Ежели возлюбленный не будет действовать с большей дипломатией и сдержанностью, то, как доказывает его личный опыт, ничего из помолвки не выйдет.

День проходил за днем; Томас Манн прилагал все усилия, растрачивая свой поэтический талант на то, чтобы склонить невесту к решительному шагу: «Станьте моей гармонией, моим совершенством, моей спасительницей, моей женой!» В середине сентября 1904 года он прибегнул к самому сильному аргументу: «Вы знаете, почему мы так подходим друг другу? Потому что […] Вы представляете собой нечто необыкновенное, Вы, как я понимаю это слово, — принцесса. И я, поскольку всегда […] считал себя своего рода принцем, несомненно нашел в Вас предопределенную мне судьбой невесту и спутницу жизни».

Поверила ли Катя на самом деле в реальность такого видения их — как «высокотитулованной пары» — или хотя бы смутно сознавала, что in praxi равноправный союз супругов просто не может отвечать мировоззрению писателя, жизненное кредо которого — несмотря на домогательства любви и доверия — зиждется на потребности к дистанцированию и, по сути, не допускает истинного партнерства, требуя лишь преданности и восхищения? Пожалуй, ни то и ни другое. Тут было нечто совершенно иное, нечто необычное, отличавшее Томаса Манна от других претендентов на ее руку и сердце, что и сыграло определяющую роль в ее решении.

Кроме того, Кате Прингсхайм было свойственно благоразумие, унаследованное ею от матери, и умение трезво оценить и взвесить собственные возможности и желания. Как подтверждают в дальнейшем ее письма, не мечта о карьере ученого, а подспудное стремление создать семью определило ее жизненный выбор. А это, очевидно, ей легче было реализовать с юным поэтом в качестве pater familias, чем с любым другим из ее воздыхателей; но, может быть, еще и потому, что ее брат-близнец, к кому Катя всю свою долгую жизнь питала особое доверие, «искренне уговаривал ее» — по его собственному признанию — «отбросить всякие колебания и гнездящиеся в тайниках души сомнения». Даже если в своих «Мемуарах» Катя Манн оспаривает сей факт, тем не менее в переписке между братом и сестрой существует ряд доказательств того, что Клаус Прингсхайм не только одобрял этот брак, но, по всей вероятности, даже споспешествовал ему. Все в том же цитируемом выше письме брату от 16 июля 1961 года — то есть шесть лет спустя после смерти Томаса Манна — содержится одно наводящее на размышления замечание: «Если бы все происходило так, как я хотела, — пишет она в ответ на его приглашение приехать в Японию, — я бы тотчас не задумываясь прилетела к тебе, но всю свою жизнь я никогда не делала того, что мне очень хотелось, и как хорошо, что ты когда-то сосватал меня, — и, видимо, тебе придется подталкивать меня до благословенного конца моих дней». Тем самым уже на склоне лет Катя Прингсхайм подтверждает, что брат в значительной мере помог ей претворить в жизнь то, чего она сама желала, но по неизвестным причинам не решалась сделать: дать Томасу Манну столь страстно ожидаемое им согласие.

Во всяком случае, достоверно, что время помолвки далось обоим нелегко. Юная принцесса, которой тяжело было покинуть привычный дворец и защищавшую ее гвардию братьев-рыцарей, не раз давала понять жениху, который был ей далеко не безразличен, что они «еще недостаточно знают друг друга». И хотя ее нерешительность часто доводила Томаса Манна до отчаяния, тем не менее, он был твердо убежден, что никому, даже своей нареченной, ни при каких обстоятельствах не выдаст своих сокровенных мыслей: «Не люблю, когда кто-то равен мне или даже только понимает меня», — гласит одна из записей 1904 или 1905 года. И, тем не менее, он всей душой тянулся к этой девушке и желал, чтобы она — и только она — стала его женой. «Приходится постоянно выказывать бодрость духа, — подытоживает обессиленный борьбой принц в письме брату. — Довольно часто все „счастье“ сводится к обламыванию друг об друга зубов».

В октябре 1904 года дело наконец решилось. Однако Томасу Манну казалось, если верить его письмам к брату, что «огромному душевному напряжению» не будет конца. «Помолвка — тоже не шутка […], это поглощающие всего меня усилия вжиться в новую семью, приспособиться к ней (пока получается). Обязательства перед общественностью, сотни новых людей, необходимость показать себя, прилично себя вести. […] А вперемежку с этим ежедневные бесплодные, действующие на нервы экстазы, присущие абсурдному времени помолвки». Даже если сделать скидку на мешанину из самоощущений и высокомерных оценок, все же тон письма дает понять состояние человека, который достиг наконец цели и завоевал желанную женщину, но еще не может идентифицировать себя со своим новым статусом — «связанного обязательством мужа».

А вот о состоянии Катиной души нет никаких свидетельств. Нам лишь известно, что вместе с Хедвиг Прингсхайм обрученные ездили в Берлин «так сказать, для представления» тамошним родственникам: Прингсхаймам, Розенбергам (банкир Херман Розенберг женился на сестре Хедвиг Прингсхайм) и, естественно, Хедвиг Дом, которая жила в мансарде роскошного особняка дочери. Хедвиг Прингсхайм не преминула сообщить о цикле лекций, с которыми предстоит выступить ее будущему зятю, — ей хотелось представить его родственникам как известного и любимого читателями автора. «В их честь Розенберги дали обед в доме на Тиргартенштрассе в присутствии Максимилиана Хардена. Катин дедушка, старый Рудольф Прингсхайм, исполнил желание „Томми“, подарив ему отличный хронометр, золотые часы от Гласхюттера (стоимостью „не менее семисот марок“, о чем с гордостью и одновременно с пренебрежением не преминула сообщить Юлия Манн)». В первых числах декабря обласканный вниманием жених отправился в Любек читать лекцию, а Катя с матерью остались в Берлине.

Впрочем, об этом времени мы мало что знаем, известно только, что в те дни в Поллинге Томас Манн завершил работу над драмой «Фьоренца», поскольку — как явствует из сетований матери писателя Юлии Манн — в семье Прингсхайм «не вполне сознают, что Томас должен работать». Между тем, мюнхенское семейство было озабочено строительством нового особняка на Франц-Йозеф-штрассе, завершение которого ожидалось в конце января 1905 года. По мнению Юлии Манн, дом получился красивым и большим, с «двумя современными туалетами […], очень большим кабинетом Томаса, рядом комната Кати, затем столовая, далее две спальни, белая полированная мебель. […] Во всех комнатах электрические люстры круглой формы; чудесно выглядят те что поменьше, в спальне: среди зеленых листьев красные ягоды, на которых висят лампочки. Но все это немного угнетает, не правда ли? Вряд ли почувствуешь себя в таком доме хозяином, если даже самые пустяковые мелочи куплены не тобой. Отец велел установить и телефон. Наверное, для того, чтобы он мог каждое утро справляться о самочувствии своей доченьки».

Незаметно подошло время всерьез подумать о свадьбе. В начале января 1905 года после обеда в доме Прингсхаймов мать невесты увела Юлию Манн «в свой царский будуар» для разговора о программе праздника, хотя все, как писала Юлия Манн своему старшему сыну, было уже давно решено: никакого венчания в церкви и даже никакого подобающего такому случаю праздника! Ну это уже слишком! Томми надо бы воспротивиться и сказать: «Я настаиваю на венчании, — возмущалась мать. — Я считаю, если уж Прингсхаймы протестанты, то должны доказать это именно сейчас, в столь решающий для Кати переломный момент в ее судьбе, однако самое худшее, что невеста полностью согласна с отцом-безбожником и не настаивает на венчании». Все страхи и затаенные обиды женщины, которой уже давно не суждено было блюсти заведенный по ее вкусу порядок жизни, еще раз выплескиваются на бумагу: «Ах, Генрих, ведь я никогда не была согласна с этим выбором; Катя на людях очень нежно относится ко мне, но разве теперь уже не современно посылать поздравления с Новым годом, в том числе и будущей свекрови? Или хотя бы отвечать на полученные от нее поздравления?! У меня такое чувство, будто меня намеренно провоцируют, прости, что вижу все в столь черном цвете, но если бы Томми вновь стал свободным (N.B.: в том числе и его сердце!), у меня бы, как мне кажется, камень с души свалился. […] Избыток денег все-таки делает людей холодными, капризными и толстокожими, они требуют к себе внимания, хотя от них самих-то этого как раз и не дождешься».

Очевидно, тут уже понадобилось энергичное вмешательство Юлии Лёр, сестры Томаса Манна, хоть и не подверженной всяким прогрессивным веяниям, но много лет прожившей в Мюнхене и лучше матери осведомленной о баварской либеральности; ей не раз удавалось разрядить накалившуюся обстановку. «Лула […] верит в Катину любовь к Томми», — говорится в конце все того же письма. То была целительная капля, которой, однако, не хватило, чтобы утишить изначальные сомнения и страхи: «Сколько же других, очень милых и менее избалованных девушек могли любить его и заботиться о нем».

Но ведала ли юная невеста об одолевавших свекровь сомнениях? Судя по всему, она относилась к ней с большой доверчивостью и простодушием. «Катя в личном общении со мной очень ласкова и нежна, и я этому необычайно рада», — спустя три дня пишет Юлия Манн в очередном письме, из которого явствует, что все семейство Прингсхайм — за исключением лишь незначительных разногласий — старается быть предупредительным и проявлять радушие. «В последнее время братья тоже вели себя очень скромно и вежливо, а недавно младший из них, Катин близнец, композитор, прислал мне свои песни, которые, по моему мнению, имеют все основания прославить его имя».

Обходительность и учтивость родных невесты со временем позволили Юлии Манн изменить свое первоначальное мнение о них. «Мальчику [имеется в виду Клаус Прингсхайм] всего только двадцать один год, и он к тому же по-настоящему красив, он и Катя — самые красивые дети в семье, мать тоже красавица. Отец очень изящен […] и скор на язвительные насмешки. Госпожа профессорша [имеется в виду Хедвиг Прингсхайм] считает однако, что в глубине души он весьма добродушен».

В результате свадебное торжество вопреки предшествовавшим ему драматическим переживаниям примирило обе стороны, хотя и прошло «совсем не так, как хотелось», «о церкви и пасторе никто даже не вспомнил». Подарки Юлии Манн — «фамильное серебро: двенадцать вилок, двенадцать столовых ложек, шесть десертных, шесть чайных, шесть ножей для фруктов, шесть вилок для торта», дополненные недостающими приборами, изготовленными «по собственным эскизам в стиле ампир», вызвали бурю восторга. С подобающим восхищением был воспринят и «оригинальный поднос» с очаровательным кофейным сервизом — подарок Генриха и Клары, которые, несмотря на настоятельные просьбы молодоженов и родителей невесты, не приехали на торжество. Однако мать была скорее им благодарна, нежели рассержена, ибо ей посчастливилось провести наедине «со своим мальчиком последний вечер и утро следующего дня», поскольку у Кати был «девичник». А до этого Юлия Манн еще сумела передать своей невестке «изумительной красоты носовой платок из кружева с искусно вплетенным в него именем „Катя“».

В день свадебного торжества, еще «до официальной регистрации брака и даже до похода к парикмахеру» мать успела помочь сыну «упаковать вещи, какие он берет с собой, и те, что оставляет», раздобыла для него миртовый букетик и проводила к невесте. По возвращении его домой — «в качестве супруга!» — Манны переоделись в праздничные наряды; мать «в очень простенькое, некогда лиловое, сшитое к свадьбе дочери, а теперь перекрашенное в черный цвет платье». Она опять обрела присущую ей уверенность. «В общем-то мне было все равно, но я выглядела прелестно».

А между тем на Арчисштрассе собирались гости: помимо родителей и братьев — Катина крестная фрау Шойфелен вместе с мужем, а также друг Томаса Манна Граутофф[42] и одна из Катиных подружек; родственников Маннов представляла сестра Томаса Юлия и ее муж Йозеф Лёр. За «богато уставленным яствами столом» в малом зале разместилось «пятнадцать человек»; большой зал изобиловал великим множеством «красивейших цветов и свадебных подарков». На невесте было свадебное «платье из белого крепдешина, искусно отделанное кружевами, и миртовый венок», что не без удовольствия отметила свекровь. Но от шлейфа Катя отказалась: невеста в платье со шлейфом напоминала ей жертвенное животное, обреченное на заклание. Юлию Манн это не покоробило, очевидно, она находилась под впечатлением торжественной обстановки. Быть может, она заметила также, что не одна испытывала боль разлуки. «Естественно, я сидела рядом с профессором, которого всегда видела если уж не в очень веселом, то, по крайней мере, в прекраснодушном настроении; а тут он при всяком удобном случае брал Катину руку в свою и долго держал так. Справа от меня находился Катин брат-близнец […], которому очень тяжело давалось прощание с сестрой». Потом ею вдруг вновь овладели былые страхи, хотя и всего на какие-то мгновения. «Само по себе прощание — весьма иллюзорное понятие, ведь Катя остается в Мюнхене и может сколь угодно часто и в любое время бывать у них, равно как и они у нее; я полагаю также, что Катя не изменится и как хорошая дочь будет и впредь жить по законам их семьи и полностью принадлежать ей; а вот Томми придется худо, ежели вдруг он затоскует по матери и брату с сестрой».

Мысль о том, чтобы обижаться на мужа из-за общения с матерью и братом с сестрой или, тем более, отчуждать его от матери, никогда даже в голову не могла прийти Кате Прингсхайм! К тому же Томас вряд ли давал ей повод к ревности.

Тем временем свадебный пир близился к естественному завершению, хотя и — по крайней мере, со стороны матерей — не без грусти, что было тоже вполне естественно. Друг семьи Шойфелен произнес в адрес молодых несколько «сердечных и теплых» слов, а новоиспеченный супруг провозгласил тост в честь родителей, бабушек и дедушек, называя их при этом общепринятыми в семье именами «Мумме, Пумме, Мимхен, Финк и Фэй» (из чего следует заключить, что родители отца невесты, а также Хедвиг Дом тоже приняли участие в торжествах, хотя Юлия Манн умолчала об этом), а отец невесты извинился перед сидевшей рядом дамой за молчание. Он-де не мастер произносить громкие слова и потому просит ее «уважить его искренний порыв» и лично с ним «выпить за благополучие жениха и невесты». Вскоре после этого новобрачные попрощались со всеми: «В шесть часов отходил их поезд на Аугсбург, где они остановились в гостинице „Три мавра“ и откуда на следующий день под завывание метели им предстояло отправиться в Цюрих». Альфред Прингсхайм заказал им номер в отеле «Бор о Лак».

Дома остались в печали обе матери, потому что не одна Юлия Манн беспокоилась о своем чаде. Хедвиг Прингсхайм, которая — в отличие от своего мужа — дружелюбно поддерживала ухаживания юного поэта, никак не могла свыкнуться с мыслью о том, что отныне у ее «дочери и подруги» на первом месте другой. «Как много я потеряла, и оттого мне так грустно, — жаловалась она своему другу Максимилиану Хардену спустя четыре дня после свадьбы. — Представьте себе, что Ваша [дочь] Маха уезжает насовсем с каким-то чужим мужчиной, о котором всего год назад Вы и слыхом не слыхали, и одна-одинешенька — только с ним одним — находится в Цюрихе в отеле „Бор о Лак“ и шлет Вам к тому же полные тоски и печали письма. Опустевшая комната, которая еще хранит следы ее маленькой милой хозяйки, где чувствуется ее запах и все кричит о ней, ну, конечно, дорогой Харден, у меня теперь постоянно будто комок в горле, поскольку я знаю: того, что было, уже никогда не вернуть. О пустоте, об ужасном беспорядке, о страшном хаосе, царящем в моем сердце, дает представление Катина девичья комната. И Вы полагаете, что я могу стать более свободной? О Господи, боюсь, еще более связанной. Если малышка не будет счастлива, а таланта быть счастливой у нее, как и у ее матери, можно сказать, нет, то одно лишь сознание этого будет свинцовыми гирями отягощать мою бедную душу, а разве можно чувствовать себя свободной, когда так тяжело на душе?!»

Оставим пока открытым вопрос, на самом ли деле Хедвиг Прингсхайм уловила грусть в письмах молодой женщины или прочитала в них свою собственную тоску, или, может быть, зная беспокойство матери, Катя нарочито подчеркивала, что ей тяжело покидать родительский дом и неизвестность будущего настраивает ее временами на грустный лад. Во всяком случае, у Хедвиг Прингсхайм не было причин к беспокойству, о чем свидетельствуют ее дневники и письма: она не потеряла свою дочь — Юлия Манн сразу это поняла — по крайней мере, пока. Двадцать восемь лет прожила Катарина Прингсхайм в непосредственной близости от родительского дома и не пренебрегала советами и заботой матери, даже находясь в статусе фрау Томас Манн. Они виделись почти каждый день. Хедвиг Прингсхайм не вняла совету матери никогда не вмешиваться в семейную жизнь детей. В решении многих важных вопросов повседневной жизни — все равно, шла ли речь о найме прислуги или о выборе достойного доверия врача — ее слово всегда имело вес. Лишь национал-социалистам удалось нарушить этот, можно сказать, симбиоз двух поколений. Манны не вернулись в Мюнхен из очередной зарубежной поездки уже в середине февраля 1933 года; Прингсхаймам же посчастливилось избежать горькой участи многих евреев буквально в последний момент, в 1939 году.

Но в феврале 1905 года никто и предположить не мог, что через двадцать восемь лет в истории Германии наступят такие страшные времена. А пока волнения и тревоги членов обоих семейств касались прежде всего самых дорогих им существ. Происшедшее не было таким уж необычным: юная девушка из богатого дома решила — с одобрения матери и брата-близнеца — вверить свою судьбу писателю, который использовал все средства, чтобы добиться ее, и, наконец, по истечении «нелепого времени помолвки», как он это назвал в письме к брату, достиг своей цели.

Загрузка...