Зеркало Загадок, 1998, №7


РЕПЛИКА С МЕСТА



Герцен писал о такого рода деятелях желтой скандальной прессы, которых нельзя уж оскорбить не только словом, но и рукой. Любой скандал им на пользу, любой скандал дает коммерческую прибыль. Да и как их ни назовешь в пределах изящной словесности, все равно сама литературная форма их приукрасит. Назовешь их грубыми, наглыми, дерзкими ─ высоко. Назовешь лицемерами, нечестными писаками ─ тоже переоценишь. Этакие папараци мелкого масштаба, которые на скандалах тиражный жирок нагуливают. Поэтому ради них на трибуну выходить не стоит. Но реплика с места нужна, поскольку местные папараци стараются и на мне заработать. Я, конечно, не леди Диана, но ведь и пфенинговый скандал доходен. Как говорится, пфенинг марку бережет. Однако, к делу.

Некоторое время тому назад дал я интервью берлинской газете "Берлинер Цайтунг". Это ─ далеко не первое мое интервью немецкой прессе разных направлений: от консервативной "Нойе Цюрихер Цайтунг" до крайне левой "Нойес Дойчланд". В интервью "Берлинер Цайтунг", по просьбе журналиста, я среди прочего затронул тему проживания в Германии выходцев из ныне покойного Советского Союза.

Разумеется, всегда возможны неточности и ошибки, особенно учитывая, что говорю я по-немецки не блестяще. По этой причине не хочу обвинять немецкого журналиста. Скорее, это моя вина, что будучи занят, не попросил прислать мне интервью для редактирования. Так, например, не мог я сказать, что никто из эмигрантов не спросил меня о моей книге "Скрябин". Это глупо. (Некий господин редактор передернул и пишет: я возмутился тем, что редактора газет меня о "Скрябине" не спросили ─ еще глупее! Но о господине редакторе ниже.) Не мог я сказать, что Отто Вайнингер был единственным евреем, который похвалил Гитлера, потому что Отто Вайнингер умер в 1903-м году, когда подростком Гитлером интересовались, может быть, собаки заштатного австрийского городка Браунау, с которыми он бегал по улице. Я сказал наоборот: Вайнингер был единственным евреем, которого похвалил Гитлер, да и то после того, как Вайнингер застрелился. Также "наоборот" передано было и мое высказывание о том, что почти все эмигранты приехали в Германию ради бизнеса. Во-первых, как могут все заниматься бизнесом? Для этого нужны возможность и умение. А, во-вторых, я не вижу в бизнесе ничего плохого, если только он делается не на чужой беде, не на чужих костях.

Какие же еще есть возможности у эмигрантов, тем более массовых, когда происходит уже не эмиграция, а, по сути, эвакуация. Ведь все другие пути ─ государственная служба, общественная служба, научная университетская работа и т. д. ─ почти все для них закрыто. Остаются или бизнес, или социальная помощь, достаточно, кстати, унизительная, хоть тоже упрека не заслуживающая, особенно для людей действительно нуждающихся. Надо помнить и о том огромном материальном ущербе, который был нанесен Холокостом еврейскому народу.

Все эти проблемы при доброжелательном отношении могли бы дать повод для критических высказываний, а при недоброжелательном ─ повод для резкой, но цивилизованной полемики. Однако некий "господин редактор" некой "берлинской русской газеты" ("Русский Берлин") избрал третий путь ─ путь личного скандальчика с автором, подстрекая, к тому же, или подстрекаемый, к тому же, своим писательско-читательским активом. Есть, знаете, такие писания, которые воздействуют не столько на сознание, сколько на обоняние. Аргументы и факты в таких писаниях отсутствуют, но, как в старину говорили: воняет-с. Я же скажу: попахивает, именно попахивает комсомольским доносом (почему-то много среди пишущей эмиграции "работников комсомольской печати". Видно, выше, в партийную печать, по анкетным данным не пускали).

Итак, господин редактор обвинил меня в том, что я получаю социальную помощь и к тому же еще подрабатываю с помощью интервью, то есть обманываю немецкого благодетеля. Я к социалу никакого отношения не имею, живу на свои литературные гонорары и на литстипендии, которые время от времени получаю. Однако, если бы и имел. Какое "господину редактору" до того дело? Я ведь не спрашиваю, какое отношение у "господина редактора", его родственников и его читательско-писательского актива с социалом. Тем более, деньги не мои. Очевидно, "господин редактор" вообразил себя членом Юденрата или евреем при губернаторе. Была такая должность в царской России ─ информировала хозяев, кто есть кто. (В советское время эта должность называлась иначе.)

Я, кстати, к Еврейской общине, как и к социалу, тоже никакого отношения не имею. Не член и приехал сюда не по "еврейской линии", а по приглашению DAAD Западной Германии. Приглашен был еще в 1979 году, но сумел выехать только в 1981 году на академическую стипендию. Вопрос выезда тогда был сложным. Выехал с трудом, несмотря на официальное приглашение. Однако во время горбачевской хляби полуофициального взяточничества и воровства вопрос этот приобрел денежный эквивалент. Мне рассказывали, что в ЗАГСах существовала, а, может быть, и сейчас еще существует негласная такса: столько-то за метрику с еврейской матерью, столько-то за метрику с еврейской бабушкой и т. д. Об этом неоднократно писали и в русской прессе, и в немецкой. По оценке прежнего председателя Еврейской общины Берлина Галинского, неевреев въехало 40-60%. Об этом же говорил Бубис, нынешний председатель Совета евреев Германии в интервью журналу "Шпигель". Среди покупателей "еврейских бабушек" немало было и осталось антисемитов в лучших традициях Ваньки Каина.

Мои высказывания в интервью газете "Берлинер Цайтунг" вовсе не были сенсацией. Но, Боже мой, что началось, какое нервное возмущение. Мне говорили, что "актив" даже телефон мой искал, чтобы мне звонить. От нервов лечатся бромом или подключением электричества к конечностям. А если уж возмущаться, то, по крайней мере, цивилизованно.

Цивилизованный человек, независимо от того, профессор он или сапожник, выражает свое возмущение цивилизованно, тем более, что существует такой жанр: письма трудящихся. Пишите, "трудящиеся", "господам редакторам" в свободное от своих "праведных трудов" время. А личные злые письма, личные злые звонки ─ это уже дело персон недостойных, а то и просто подонков. Вот, например, мне гитлеровцы звонили с "хайль Гитлер!" и прочим. Тоже мои писания не понравились.

Что касается высказывания в интервью о большом нееврейском проценте в еврейских общинах, то здесь имеется в виду не расистский подход, не смешанные семьи. Я сам приехал с украинской женой и полуукраинским сыном.

При Холокосте отдельные праведники, такие, как Корчак и иные, шли вместе с евреями в газовые камеры. Подобных праведников было очень мало. Во много раз больше тех, кто вместе с евреями идет сейчас к немецким кассам, гораздо, кстати, более скупо отпускающим евреям немецкие деньги, чем раньше отпускался евреям немецкий газ в газовых камерах. Вот к этим-то скупым компенсациям за прежние массовые удушения и убийства пристраиваются мошенники. Причем, пристраиваются успешно. Поддельные документы часто оказываются лучше подлинных. Говорят, что иные нуждающиеся евреи с трудом принимаются в общины, а некоторые вообще не принимаются.

"Прогрессивный" Хрущев, главный борец со сталинизмом, приехав в 1956 году в Польшу, сказал: "У вас здесь слишком много Рабиновичей". В царской России существовала официальная, а в коммунистической ─ неофициальная норма приема евреев в высшие учебные заведения и на работу. Не ввести ли процентную норму приема евреев в еврейские общины Германии?

Мне, как человеку, чудом в детстве избежавшему Холокоста, видеть подобное мошенничество неприятно. Точно у вдов и сирот крадут их мизерные пенсии на крови. Или, как в Бабьем Яру иные мародеры копались среди костей в поисках золота и драгоценностей , не замеченных в пылу расстрела эсэсовцами.



Об эсэс гитлеровского и послегитлеровского периода я написал эссе "Михель, где твой брат Каин?", и эссе это, как мне сказали, попалось на глаза другим "господам", "господам литераторам" из Мюнхена. Литературно-общественный процесс в Мюнхене среди эмигрировавших туда "господ литераторов" определенного сорта идет весьма активно и напоминает процесс в толстых кишках, гниение и брожение. Создали "литературную гостиную", что-то вроде союза Меча и орала из Ильфа и Петрова в "Двенадцати стульях" (я не знаю, сколько у них в гостиной стульев).

При коллективном обсуждении эссе "Михель, где твой брат Каин?", опубликованного по-русски в журнале Зеркало Загадок, а по-немецки в книге "Denk ich an Deutschland", изданной в Fischer-Verlag, все единогласно возмутились. Высказались так: какое право имеет он (я), живя в Германии, поносить эту страну, пусть едет в Россию, там обличает.

Вот так-то, угрожают "новые баварцы" чуть ли не депортацией мне, уже много лет немецкому гражданину и члену Союза немецких писателей. Хотят депортировать. Эти "господа литераторы" по отношению ко мне, можно сказать, "ауслэндеры". "Я достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза. Читайте, завидуйте, я ─ гражданин" Bundesrepublik Deutschland. Но угроз не страшусь, тем более неосуществимых. Один проживающий в Берлине русский режиссер уже лет семь время от времени мне угрожает: ну погоди, на борщ приглашу. Милые, шутливые угрозы.

В данном же случае все посерьезнее. Тут чувствую знакомый мне дух киевского борща, того самого, который мне причинил немало бед, но который подобные "господа литераторы" хлебали с лакейским аппетитом. А теперь они на баварский Wurst с Sauerkraut перешли. "Суспильство" мата (муттер) Байерн, ненько (маты) Вкраина. Впрочем, возможен и запашок щей. Попахивает и прочими интернациональными запахами пространства СНГ. В Мюнхен и другие места нового фатерлянда выехала целая орава "господ литераторов", страдающих до потливой яростной одышки профессиональной болезнью творческого цеха, то есть завистью. Но это не великая зависть Сальери, а бессильная, способная лишь отравить собственную печень желчью, зависть гимназического учителя литературы Передонова из "Мелкого беса" Сологуба.

Некоторые заслуженные ветераны, возможно, даже Таропуньке со Штепселем хохмы писали ─ Здоровеньки булы! Другие в эпоху пошлых горбачевских свобод перестраивали отечество своими бухами и дрейбухами, бесцензурную гласность видя в свете красного фонаря ─ интермальчики, интердевочки...

Эти тарасбульбовские Янкели на батькивщине нежно лизали нижний бюст (изящное выражение Маяковского) тамошней нации-гегемона. А здесь "так щиро люблять новый г‘аймат". Огерманофилились и перешли на немецкий. Я уже писал в своем памфлете об определенного сорта русских патриотах еврейского происхождения, которые от меня матушку Русь защищали. А тут нашлись "господа литераторы", "почетные арийцы", которые от меня свой новый г‘аймат берегут. Типичная, кстати говоря, гетто-психология, пережившая гетто: лакейское слюноотделение по отношению к внешней среде и злое пренебрежение к внутренней. Но я-то по отношению к вам ─ тоже внешняя среда, meine Damen und Herren, прогерманские мазохисты.

К сожалению, случаи еврейского прогерманского мазохизма не единичны. Особенно, среди так называемых интеллектуалов. Любят не только все немецкое, но даже и нацизм, если не оправдывают, то смягчают известными приемчиками: сравнивают со сталинизмом, который находят хуже гитлеризма, "обьективничают", разглагольствуя о ликвидации Гитлером безработицы и прочее. Впрочем, часто это делают даже бескорыстно, для души. Но эти ─ въехавшие в "новый г'аймат" мюнхенцы и прочие ─ надеются: авось что-нибудь перепадет.

Еще одна сторона еврейского мазохизма ─ восприятие с удовлетворением тайным, а иногда даже явным, с некоторой даже патологической гордостью известия о том, что Гитлер был евреем, что начальник СД Гейдрих был евреем и прочие подобные. Слухи эти издавна распространялись антисемитами-антигитлеровцами, еще при Гитлере распространялись, и он в бешенстве прямо указывал на их источник ─ "славянский враг".

Но даже если бы Гитлер и некоторые иные гитлеровские палачи имели отношение к еврейству, какое это имеет значение? Что меняло бы это в геноциде?

Однако генеалогия Гитлера-Шикельгрубера изучена достаточно хорошо немецкими, австрийскими, швейцарскими, английскими и прочими историками. Существуй хоть малейший намек на еврейство Гитлера, они уж вытащили бы такое на свет. Слухи о еврействе Гитлера ─ то самое шутовское откровение, которое произносится с идиотски выпученными глазами и источники которого надо искать не в документах, а в пропагандистских истериях, наподобие утверждений советской прессы об участии сионистов в расстрелах Бабьего Яра. Оказывается, евреи убивали евреев.

В Берлине, скрываясь в подполье, рядом с Гестапо и СД, гитлеризм пережило восемь тысяч евреев, а в Киеве ─ может быть, два десятка человек. Почему? Потому что в Берлине на евреев охотились только немцы, а в Киеве им с садистской радостью помогала значительная часть украинского населения, стремящаяся, к тому же, пограбить оставленные евреями квартиры, вопреки, кстати, запретам немецких властей.

Мазохизм, как известно, ─ оборотная сторона садизма и, может быть, ─ подсознательная защитная реакция жертвы. Славянское население, даже и антисемитствующее, тоже подвергалось гитлеровскому насилию, если не геноциду, то террору. И, тем не менее, появились ублюдочные анекдотики, особенно среди новых поколений в тощее советское время: "Если б Гитлер победил, то мы бы пили баварское пиво".

Впрочем, не всегда этот мазохизм такой элементарно ублюдочный. Иной раз ─ и умело утонченный, даже талантливый по форме. Нельзя не вспомнить популярный профессионально сделанный телесериал советского времени "Семнадцать мгновений весны". Режиссер Лиознова, автор сценария Семенов ─ оба "лица еврейского происхождения". Формально ─ это фильм о подвиге советского разведчика, действовавшего в СД (гитлеровской службе безопасности) под фамилией Штирлиц. Фактически ─ романтизация гитлеризма.

Я не говорю о том, какую задачу ставили перед собой авторы. Я говорю о том, что получилось, может быть, помимо воли авторов, а, может быть, отчасти и по воле авторов из-за "объективничанья". Во всяком случае, сериал оказал влияние на распространение среди особого сорта школьной и студенческой молодежи в конце брежневщины и начале горбачевщины гитлеровского романтизма. Об этом писала русская пресса, об этом свидетельствуют демонстрации молодых оболтусов в день рождения Гитлера 20-го апреля в Москве и других городах еще в советское время, в период брежневского разложения.



От нечистых корней пошли нечистые побеги. Один молодой недоносок, студент Петербургского университета, города, который фюрер хотел снести, а место затопить водой, не так давно сказал по немецкому телевидению (журналисту Клаусу Беднарцу): "Гитлер ─ мой Бог". Это было сказано 22 июня, в годовщину нападения Гитлера на Советский Союз. Вот такой "объективизм". А если учесть, что фильм "Семнадцать мгновений весны" поддерживали КГБ и сам Андропов, формально из-за разведчика Штирлица, а фактически, исподволь, потому что негласно в глубинах, в недрах советской службы безопасности, в тиши кабинетов и коридоров Лубянки опыт гитлеровской службы безопасности уважался и романтизировался, то становится понятен художественный "объективизм" сериала.

Автор сценария Юлиан Семенов, известный своими связями с КГБ и личными застольями с Юрием Андроповым, в свое время с почтенным "объективизмом" взял интервью в Испании у любимца Гитлера и спасителя Муссолини (при первом аресте Дуче) Отто Скорцени. Опытный эсэсовец тем не менее не понял, что разговаривал с Jude. Среди прочего, эсэсовец высказался проарабски и антиизраильски, не уступая в том нынешним комментаторам немецкого телевидения и борцам за Friedensprozess. Интервью было с почтением опубликовано в советской газете.

Удивительно ли, что в фильме роли гитлеровских палачей и изуверов, таких, как начальник Гестапо Генрих Мюллер, начальник эсэсовской разведки Шуленберг, Борман, не требующий комментариев, исполнялись знаменитыми, обаятельными, любимыми актерами Броневым, Табаковым, Висбором все в том же стиле "объективизма", превратившем гнусных преступников и кровавых палачей в остроумных, обаятельных, внешне красивых персон. Я даже слышал, что в нынешние времена российской неограниченной свободы слова, напоминающей свободу слова в сумасшедшем доме, опубликована была книга воспоминаний эсэсовца Шуленберга с предисловием актера Табакова.

И как бы это было смешно, если бы не напоминало паноптикум. Да и сам "разведчик Штирлиц", исполнявшийся не менее знаменитым, особенно в те времена, и не менее обаятельным актером Тихоновым, весьма картинно носил черный эсэсовский мундир. Маска Штирлица настолько прилипла к его лицу, что русско-еврейские эмигранты даже вывезли ее с собой в Германию как одну из икон. В Берлине еще несколько лет назад существовало, а, может быть, и теперь существует кафе "Штирлиц". А в свое время в советской газете было опубликовано высказывание афганского мальчика-сироты, воспитывавшегося в Союзе сына погибшего афганского функционера: "Правда, товарищ Штирлиц был большой революционер, как мой папа!"

Паноптикум! Революционеры, эсэсовцы, любимые актеры, советские разведчики... Советские разведчики, действительно, были, но только не Штирлицы и не в романтических СС-мундирах, а в неромантических пиджаках ─ Леопольд Треппер, Анатолий Гуревич, Рихард Зорге... В основном, кстати, это были либо евреи, либо немцы.

Их вклад в борьбу с романтическими гитлеровскими кровопийцами велик. Велика и бесстыдная неблагодарность, которой им заплатили и советская власть, и воспитанный этой властью обыватель ─ в его простецком и в его "интеллектуальном" варианте. Подлинные факты их биографий намного интереснее надуманных перипетий Штирлица. А хорошего фильма они так и не удостоились. Вместо подлинных героев ─ самозванец Штирлиц в СС-мундире в увлекательном состязании с обаятельным гестаповцем Генрихом Мюллером. Вот такое "объективничанье".



Так лакировался нацизм. А живых свидетелей подлинных дел "красивых эсесовцев" и "обаятельных гестаповцев" становится все меньше. После долгих проволочек и уверток немецкие власть имущие приняли, наконец, решение о выплате пенсий восточноевропейским евреям, сумевшим пережить Холокост. Тем более, что время выиграно, их осталось всего восемнадцать тысяч старых больных людей.

Каждый, как предполагается, получит месячную пенсию в 250 марок (250 марок немецкие так называемые Prominente платят на берлинском пресс-бале за бокал вина). По-немецки это называется "wiedergutmachen". Подстрочный перевод ─ "опять хорошо сделать", художественный ─ при нечистой совести поставить Богу грошовую свечу. Но в этом "wiedergutmachen" существует знаменитый немецкий "aber" ("но"). Aber пенсии могут получать только те, кто просидел в гитлеровском концлагере или гетто не менее полугода. Если пять с половиной месяцев, тогда права на пенсию нет.

Как известно, "эсесовцы-интернационалисты" давно уже без всяких бюрократических проволочек получают пенсии. О голландском эсесовце, получающем немецкую пенсию, немецкий чиновник заявил: "Нет доказательств, что он занимался убийствами". Это все равно, что сказать о проститутке из борделя: нет доказательств, что она занималась половыми сношениями.

По телевизору показывали одно такое латышское подразделение немецких пенсионеров ─ строй латышских СС-стариков с седыми бородами, но в униформе. "Работали" они добросовестно, трудились и пулей, и лопатой. (Латышский народ ─ земледельческий. Лопатой пользоваться умеют ─ детей вырывали из рук матерей и убивали лопатами.) Но интересно другое: существует ли здесь временной барьер? Имеет ли право на пенсию лишь тот убийца, который прослужил в СС-команде не менее полугода?

"Господам литераторам", германофилам из мюнхенской "литературной гостиной" такие мои высказывания об их новом "г‘аймате" не понравятся. Впрочем, о "господах литераторах" говорить более нечего. Эти ─ уже на дне, потеряли последнее, что может потерять человек, то есть стыд. Потерял ли последнее берлинский "господин редактор"? Поживем ─ увидим.

«СТО ЗНАЦИТ?» Кладбищенские размышления



1


Кладбище и похороны сами по себе настраивают на размышления всякого рода: эпические, лирические, но часто и сатирические. А в русской кладбищенской традиции, к тому же, и хмельные. Классический пример ─ "Бобок" Достоевского.

"─ Да будешь ли ты, Иван Иванович, когда-нибудь трезв, скажи на милость.

─ Странное требование. Я не обижаюсь, я человек робкий."

"─ Расскажите, Иван Иванович, что-нибудь страшное.

Иван Иванович покрутил ус, кашлянул, причмокнул губами и придвинувшись к барышням начал.

─ Рассказ мой начинается, как начинаются вообще все лучшие русские сказания. Был я, признаться, выпивши..."

Но это уже другой Иван Иванович ─ из святочного рассказа Чехова "На кладбище".

Время ныне кладбищенское ─ умирает век. А уж с ним и поколение, к которому принадлежу. Ни век, ни поколение, как известно, не выбирают. Такие уж достались!

Впрочем, знаменитые шестидесятнического поколения вымирать начали некоторое время тому назад, уж в конце шестидесятых шестидесятники начали торжественно хоронить своих мертвецов. Смерть ─ дело тихое, интимное, а тут начались массовые шествия, шумные поминовения, некрологи с высокозвучащими подписями, правительственные венки, специальные самолеты для перевозки тела, если смерть случилась в Париже или еще где-нибудь. Кладбищенские карнавалы!

"Ходил развлекаться ─ попал на похороны. Много скорбных лиц, много и притворной скорби, а много и откровенной веселости". Это Иван Иванович Достоевского повествует. Хотя кладбищенское веселье уже специфически русское, хмельное. "В лица мертвецов заглядывал с осторожностью, не надеясь на мою впечатлительность. Есть выражения мягкие, есть и неприятные. Вообще, улыбки нехороши, а у иных даже очень. Не люблю. Снятся."

Я лично с Иваном Ивановичем Достоевского согласен, на похороны ходить не люблю, хожу с опаской. Особенно, в лица мертвецов мне знакомых и близких заглядывать не хочу. Близкие мертвецы должны сниться живыми, а не мертвыми. Да и пессимистично чересчур, в жизни и без того пессимизма хватает. Зачем еще кладбищенский с его черной философией.

"Жизнь ─ канитель, пустое, бесцветное прозябание, мираж. Дни идут за днями, года за годами, а ты ─ все такая же скотина, как и был. Пройдут еще годы, и ты останешься все тем же Иваном Ивановичем, выпивающим, закусывающим, спящим. В конце концов закопают тебя, болвана, в могилу, поедят на твой счет поминальных блинов и скажут: "Хороший был человек, но жалко, подлец, мало денег оставил". Так чеховский Иван Иванович предается кладбищенским размышлениям.

В том-то и дело, главная забота будущего покойника ─ что скажут? А, по-моему, еще важнее ─ кто скажет.

Правило есть такое: о покойниках говорить только хорошее или молчать. А я думаю, похвала с пафосом, сладкие песнопения из уст "заклятых друзей", тех, кто проявлял безразличие, а то и способствовал житейским бедам, еще хуже брани, самой нечистой.

У мальчика Мотла умер отец (Шолом Алейхем, повесть "Мальчик Мотл"), кантор Пейся. "Возле нашего дома толпа: мужчины... женщины, входят... выходят. Вот идет богач Йося! Он ─ староста синагоги, в которой мой отец двадцать три года служил кантором. Йося машет руками, сердится на мать и толкует.

─ Сто знацит, сто знацит, поцему мне не сказали, сто кантор Пейся так серьезно болен? (Он не выговаривает "ш" и "ч".) Поцему вы молцали?

─ А зачем мне кричать, ─ оправдывается мать, обливаясь слезами, ─ весь город видел, как я мучаюсь, хочу его спасти. Он сам все время так просил его спасти.

А богач Йося горячится:

─ Сто вы мне рассказываете, весь город. Кто это, весь город? Мне надо было сказать, обязательно мне. Все на мой сцот: погребение, саван, все на мой сцот. Сто знацит?"

Это "Сто знацит?" шоломалейхемовского местечкового богача Йоси, старосветского провинциала, имеет весьма широкий спектр и умственное разнообразие. "Сто знацит?" в устах нравственно слепого мясника Йоси не смущает. Однако и высшие разряды Новодевичьего и парижского Sainte-Genevieve-des-Bois без этого "Сто знацит?" не обходятся. Но об этом ниже.

В шекспировской кладбищенской лирике и эпосе Гамлета смущает и волнует, какие могильные сны ему будут сниться. А потусторонние сны возможны ведь только из прожитой жизни. Разумеется, как всегда во снах, с фантазиями, иногда неимоверными, но ─ только из прожитой жизни. Во сне человек всегда потусторонний, недаром ведь Дон Кихот говорит, что сон наиболее близок к смерти.

Эти слова Дон Кихота использованы в фильме "Солярис", в исполненной по-евангельски сцене в библиотеке космического корабля. Но ведь и прошлое напоминает сны, отличаясь, однако, тем же, чем летописи отличаются от романа, чем летописец отличается от романиста ─ отсутствием субъективной фантазии. И в летописи, и в мемуарах возможна, конечно, весьма великая игра фантазии, и во всех литературных направлениях от реализма до символизма. Но это уж играет и творит не субъект, а объект, то есть бытие. Потому, чтоб завершить краткое это предисловие к своим кладбищенским размышлениям, хочу сказать, что я лично по ту сторону бытия еще не собираюсь. Для того нет ни нравственных, ни физических причин. И работы еще много впереди. Как писал Гоголь, "много нами неизведанного, пренебреженного, брошенного следует выставить ярко и в живых, говорящих примерах. Поэтому мне кажется, что я имею некоторое право победить себя, и позаботиться о своем самосохранении, то есть о своем здоровье".

Однако уж и по сю сторону начинают повторять "Сто знацит?" ─ вот беда! Поговаривают и даже пишут. Вот что раздражает и возмущает. Поэтому так важны для меня посюсторонние снывоспоминания. Но на толстые тома-мемуары времени не имею.

Толстые мемуары, как правило, пишут писатели в отставке. Конечно, возможны исключения, но правило таково. Я же ─ писатель служивый, действующий и еще долго намерен таковым оставаться. Мемуарность у меня эскизная: небольшие зарисовки. Я их делал в своем памфлете (литературное приложение к журналу "Зеркало Загадок" 1997), кое-что хотел бы дописать и дорисовать, по возможности убрав субъективную фантазию и предоставив жизни самой играть и фантазировать.

2

Поначалу казалось после киевского прозябания, что я в Москве очень скоро "проснусь" знаменитым. Первый мой рассказ "Дом с башенкой" еще до публикации распространялся в гранках и читался некоторыми "именами". Но... Однако, по порядку.

Осенью 1964 года в Москву впервые приехал американский драматург Артур Миллер, известный также как муж Мерлин Монро. Это и сыграло роковую и печальную роль в моей творческой карьере, а значит ─ и в личной жизни. Не подумайте, однако, что Артур Миллер или Мерлин Монро писали на меня доносы в отдел пропаганды, тем более, что Мерлин Монро вовсе в Москве не было, ибо Артур Миллер развелся с ней за два года до приезда, и сопровождала его новая жена ─ шведский фотограф, издавшая позднее альбом фотографий, посвященный посещению Артуром Миллером Москвы.

На одной из фотографий, среди прочих, я изображен, правда, под фамилией то ли Гринберг, то ли Гриншпун, уж не помню точно. Видно, новая шведская жена Артура Миллера фамилию неправильно записала, но облик запечатлела мой, ныне по прошествии стольких лет трудно узнаваемый. И дело не только во внешности. После киевского клоповника был я тогда ужасно избалован московским вниманием, думал, все меня любят и только и ждут, чтобы добро мне делать. Потому так ошеломило меня происшедшее в тот вечер в театре "Современник" на приеме Артура Миллера. Однако, по порядку. Это значит ─ вернуться несколько назад, чтобы понятно стало, каким образом я оказался среди избранных приглашенных.

Как-то апрельским днем шестьдесят четвертого года у меня зазвонил телефон, точнее, не у меня, а в общежитии литинститута, где высшие сценарные курсы арендовали комнаты. А я на тех курсах числился вольнослушателем без стипендии.

─ Кто говорит?

─ Любимов Юрий Петрович. Слышали обо мне?

─ Нет.

─ Я режиссер и создаю на Таганке театр. Мы решили пригласить некоторых писателей. Авось напишут для нас пьесы. Ваш рассказ "Дом с башенкой" я читал в гранках.

Разумеется, не точно этими словами, но в таком духе велся разговор. Пьес я никогда не писал, однако было лестно после киевского прозябания быть приглашенным среди "имен". Ахмадулина, Евтушенко, Вознесенский ─ весь джентльменский набор. Писал все лето, подсчитывал ─ пятнадцать страниц написал ─ значит сцена кончилась. Пьеса называлась "Волемир". Осенью принес ее в театр. Юрий Петрович Любимов сразу вышел ко мне, обещал быстро прочитать.

Пришел я через несколько дней. Юрий Петрович Любимов не вышел ко мне ─ прислал директора поить меня кофе. Поил долго. Наконец, Юрий Петрович Любимов пришел с моей рукописью, разводя руками и пожимая плечами, очень мило смущенно, точно не он мне, а я ему отказываю. "Вот и конец карьеры драматурга", ─ думаю. Однако, где-то через неделю, а, может быть и раньше, ─ опять телефон.

─ Это из литчасти театра "Современник". Мы прочитали ваш рассказ "Дом с башенкой". Не напишете ли для нас пьесу?

─ Я написал пьесу по заказу Юрия Петровича Любимова, но ему не понравилось.

─ И очень хорошо. Мы совершенно разные, и то, что ему не понравилось, для нас ─ положительная характеристика. Принесите пьесу!

Принес. Через неделю позвонил с колотящимся сердцем и даже Бога просил помочь, хоть был тогда атеистом. Бог моей просьбы не услышал.

─ Я читала, ─ сказала завлит Котова, ─ читал и мыслящий актер Валентин Никулин. Мы ничего не поняли. Не драматургия, а хаос какой-то (бедный "Волемир", гораздо позднее мне рассказали, что Товстоногов назвал "Волемира" "талантливым бредешником").

На сценарных курсах я учился в мастерской у Виктора Сергеевича Розова. Дал ему, не надеясь на одобрение: реалист, романтик, почти консерватор. Понравилось.

─ На Западе сейчас театральной абстракцией увлекаются. А ваша пьеса как раз все это подсознательное чувство переводит из абстракции в реальность, ─ так примерно сказал.

Хорошо, что, приехав из киевской провинции, не созревший умом, попал я в мастерскую В. С. Розова. В моде тогда были у творческих вундеркиндов "Треугольные груши", Беккет, Ионеско, ирония Хемингуэя. А мне нужна была начальная школа, школьная хрестоматия, о которой я уже писал с почтением и к которой по сей день сохранил почтение.

─ Пьесу надо отдать в "Современник", ─ сказал мне Розов.

─ Я давал ─ им не нравится.

─ Ефремов читал?

─ Ефремов не читал. Это решалось на уровне завлита.

Розов отдал пьесу Ефремову, и наступил светлый период моего общения с "Современником", к сожалению, недолгий. Пьесу прочитали на труппе. Читал сам Ефремов, хоть и в состоянии Ивана Ивановича, но неплохо прочитал. Всей труппе на этот раз понравилось, по крайней мере, никто не высказался против, кроме М. М. Козакова. Уж не помню, каковы были его аргументы. Но его дружно затюкали.

─ Ты все неправильно говоришь, ─ сказал И. Кваша.

─ Сыграем, сыграем, ─ сказал Табаков.

Вокруг, как в романсах, цвели улыбки, все сбывалось наяву. Розовым видением уж мелькал пред глазами договор, красивые женщины, новые штиблеты вместо рваных киевских ботинок. Впрочем, кое-что осуществилось очень скоро. Я был приглашен на элитарную встречу с приехавшим в Москву американским драматургом Артуром Миллером, пьеса которого "Случай в Виши" репетировалась театром.

Разумеется, я пришел задолго до назначенного времени, пришел первым из званых и в одиночестве сидел в кабинете главного режиссера театра О. Н. Ефремова, предвкушая предстоящие радости. Не знаю, сколько так просидел, может, даже и час. "Счастливые часов не наблюдают" и времени не ощущают. Изредка звонил телефон, но никто не появлялся.

Наконец, в кабинет вошел упитанный человек в дорогом праздничном костюме, с копной черных волос, коротконогий, с увесистой задницей. Он посмотрел на меня темными сторожевыми бдительными глазами. Я помню этот взгляд, хоть минуло уже столько лет. Он осмотрел меня снизу вверх от рваных киевских ботинок до пиджака явно с чужого плеча; на мое лицо покойницкого зеленовато-землистого оттенка он, по-моему, и не смотрел за ненадобностью.

─ Вы должны немедленно уйти отсюда, ─ сказал мне человек, ─ сейчас сюда придут важные особы.

Думая, что это непроинформированный администратор, я сказал:

─ Если вы администратор, то по поводу моего приглашения обратитесь к главному режиссеру или директору театра.

─ Я не администратор, ─ раздраженно сказал человек, ─ я ─ драматург Шатров.

─ Если вы драматург Шатров, то занимайтесь драматургией. Я ─ драматург Горенштейн.

На этом диалог оборвался, потому что в кабинет вошли Олег Николаевич Ефремов, Артур Миллер со своей шведской женой, актеры, режиссеры, переводчики. Стало шумно и весело. Среди прочих Олег Николаевич Ефремов весьма лестно представил меня Артуру Миллеру и его шведской жене, которая долго говорила со мной, то ли по-английски, то ли по-шведски. Я не знаю ни того, ни другого языка, потому лишь кивал в ответ.

Не буду описывать всего дальнейшего, да и не помню подробностей, явно безликих. Помню лишь, что в конце встречи Артур Миллер, который впервые тогда приезжал в Россию, высказался примерно так:

─ Теперь я хоть вижу, что у вас разные лица.

Такое высказывание Артура Миллера Олегу Николаевичу Ефремову, который, кстати, пребывал в состоянии Ивана Ивановича, не понравилось:

─ А вот это он нехорошо сказал.

Не знаю, перевел ли такие неодобрительные слова Олега Николаевича переводчик. Скорее всего, нет, потому что вечер окончился бесконфликтно и благополучно для всех. Но только не для меня. Это, правда, стало ясно некоторое время спустя, когда посланная в управление театров, то есть в цензуру, пьеса "Волемир" встретила ожесточенный отказ. Хотя, опять неточность. То, что в основе ожесточенного отказа цензуры лежал мой конфликт с Шатровым, дополненный, к тому же, ревностью к лестным словам, обо мне сказанным, стало ясно гораздо позже и окончательно подтвердилось уже в наше время, когда раскрылись архивы и заговорили свидетели. Тогда же лишь стало ясно, что пьесу не пропускают, шансы сценического воплощения ее практически равны нулю.

Пьесы Шатрова косяком шли на сцене, по которой вышагивали кремлевские курсанты, держа карабины с примкнутыми ножевыми штыками. Большевики с человеческими лицами актеров театра "Современник" вызывали бурные аплодисменты прогрессивной публики. А мои приходы в театр становились все более в тягость, и эйфория первого знакомства давно минула.

Пробовал Ефремов получить цензурное разрешение, отдав пьесу в Рижский русский театр ─ не получилось, пробовали молодые актеры Даль, Мягков и прочие самостоятельно репетировать ─ получилось неинтересно. Досаждало и мое бытовое неустройство. Приходилось возиться, прописываться где-то на 101-ом километре от Москвы на чужой даче в Тарусе. А вместо благодарности я критиковал, точнее, язвительно отзывался о репертуаре театра ─ большевистских пьесах Шатрова, литературщине Рощина. К тому же, я примелькался и надоел своей унылой грустью и язвительным юмором в и без того пересыщенной интригами театральной коммуналке.

В общем, кто хочет понять, как восторженная эйфория сменяется раздражением и пренебрежением, пусть изучает длинные трактаты по психологии. Скажу лишь, что именно Ефремов был автором "мнения" обо мне, которое высказывал даже и в моем присутствии: "Плохой человек", "тяжелый человек", "всех ругает". "Мнения", которое так широко распространилось в нашей "прогрессивной" среде, которое бытует по сей день и которое на долгие годы закрыло мне все пути и отняло много сил и здоровья.

Разумеется, цензура запрещала и другие произведения. Среди прогрессивного шестидесятничества даже считались лестными запреты, "пробивание" и т. д. Но в моем случае запрещалось не произведение. Запрещали меня. Мне рассказал недавно некий N. N., который присутствовал в цензурной инстанции при разговоре о моей пьесе "Волемир":

─ Нет, это не пропустим на советскую сцену. Нас информировали: хаос и абстракция (такое от Шатрова).

N. N. начал было робко возражать, но должностное лицо перебило его:

─ И вообще, Горенштейна не пропустим. Плохой человек, тяжелый человек, злой человек, всех ругает. Зачем он нам нужен! Разве у нас мало хороших людей? (Это уж от Олега Николаевича).

Разумеется, я не говорю, что Олег Николаевич, подобно его другу Шатрову, шел в инстанции с доносами. Но ведь в этом нет надобности. Достаточно публично высказать мнение, пачкающее репутацию, а уж кто понесет ─ всегда найдется.

Плохой человек в советской системе ─ понятие идеологическое. Так и было записано обо мне в инстанциях: "Плохой человек, тяжелый человек, злой человек". Именно это, а не обычная цензура, сделало мою жизнь горькой на многие годы. Именно это и было подлинной цензурой.

Сладкая жизнь "хорошего человека" Шатрова, который на миллионы Ильича ел ананасы, рябчиков жевал и при своей короткой толстозадолицей внешности потреблял тела молодых красоток, без активной поддержки Ефремова, Волчек, Ульянова, Захарова и прочего истеблишмента была бы невозможна.

В "мнении" есть нечто подобное кафкианскому эху. Вылетает... Возвращается... Кружит в гулком пространстве.

─ Про вас говорят, что вы плохой человек, ─ сказал молодой киношник, у которого я по его просьбе согласился сняться в киносюжете.

─ Не случайно про вас говорят... ─ Высказался, не закончив мысли, популярный комедиограф Э. Рязанов.

─ Сижу рядом с Горенштейном, и ничего... А ведь слышал...─ это много лет назад какой-то провинциал московским хозяевам в моем присутствии.

А этим летом в Москве молодая журналистка из "Московского Комсомольца", бравшая у меня интервью:

─ Меня предупредили, ─ помолчала, ─ что может быть тяжело...

─ Я не говорил, человек плохой. Я говорил, человек с плохим характером, ─ так сказал театральный режиссер Л. Хейфец, числившийся в "друзьях", тех самых, про которых говорят, что при таких друзьях враги излишни. Потому приходится прибегать к самозащите, используя колющее оружие литератора, наподобие набоковского коллекционирования: прикалывать к бумаге. Описал, приколол ─ освободился. Но это непросто, особенно, если речь идет о так называемых "друзьях" с их разговорами "по душам" и заздравными тостами.

Кстати, Л. Хейфец был "гонимым". Но "официально гонимым". Это значит, что, несмотря на "гонимость", вместе с другими людьми с "хорошими характерами" имел хорошие квартиры и хорошие зарплаты. Не поймите меня превратно. Я не осуждаю огульно всех людей с хорошими квартирами и хорошими зарплатами. Я лишь хочу сказать, что гонимость тоже бывает разная. И для меня, "плохого человека с плохим характером" даже "официальная гонимость" была недоступна из-за "мнения". К сожалению, "плохим человеком" я тогда не был. "Плохим человеком" стал я лишь теперь. Однако теперь это менее плодотворно, ибо теперь "мнение" бессильно напакостить мне. Все, что "мнение" могло, оно сделало раньше. Будь я раньше "плохим человеком", многое делал бы продуманнее, осторожнее и умнее. И с персонами обоего пола общался бы раздельней. С иными же и вовсе не общался бы.

"Про меня говорят, что я сволочь, что я хитрый и злой черкес". Это у Давида Бурлюка, друга Маяковского. Кто говорит? "А судьи кто?", как у Грибоедова. Или у Дедушки Крылова: "Избави Бог и нас от этаких судей".

К сожалению, Бог не избавляет. Не Божье это дело. Другой, с копытами, дело вершит.

"Мнение" издавна определяло в России судьбу человека. Ахматова писала: "Я в своей книге дошла до любопытного заключения, что главные виновники гибели Пушкина ─ это его друзья". То есть тогдашний "прогрессивный" истэблишмент.

Говоря языком Евангелия, "мнение", особенно в так называемые "вольные периоды" ─ Синедрион, а цензура ─ Пилат, исполняющий приговор. Не следует также забывать Иуд-друзей, доносчиков без погон, роль которых особенно возрастает в "вольные периоды". Относительно меня приговор этот среди истэблишмента типа Волчек-Плучек по сей день остается в силе. И Иуд хватает. Но Пилата нет, и потому приговор этот теперь личностный, но не тотальный.

"Неплохой поэт, но скверный человек", ─ сказал о Пушкине генерал Паскевич. А откуда Паскевичу и другим тогдашним начальникам знать, какой Пушкин человек? От "друзей" и прочих "хороших людей". Информацию получали впрямую через таких, как Булгарин и косвенную ─ через "мнение" таких, как Вяземский и другие. Но будущее "Сто знацит?" в свой адрес Пушкин, конечно, предвидел:

Быть может ─ легкая надежда,

Укажет будущий невежда

На мой прославленный портрет

И скажет: То-то был поэт!

(Вяземский и прочие "друзья" сразу после смерти Пушкина начали говорить: "Сто знацит?"). Может быть, Пушкин не пережил "мнения", потому что вовремя не порвал с "друзьями". Надо знать не только нравственные заветы великих, не менее важно знать и их ошибки. (Я имею в виду не дуэль. На дуэль я Л. Хейфица за распространение порочащих слухов вызывать не собираюсь. У Набокова: "Вы недуэлеспособны. Вас уже били".) Надо различать, кто подходит в друзья, а кто вполне подходит в недруги по действиям и высказываниям. Хулу от друзей принимать болезненно, от недругов ─ естественно.

Эврипид советует: "Рви дружбу с теми, кто подружился с твоими врагами". Эту заповедь я выполнил, порвав с "прогрессивным" истэблишментом и не общаясь в течение последующих пятнадцати лет моего проживания в Москве с Ефремовым и другими. Впрочем, они не слишком грустили. И мне от того веселей не сделалось, ибо я не выполнил другую мудрую заповедь, заповедь Исуса Сирохова: "Не открывай всякому человеку своего сердца, чтобы он дурно не отблагодарил тебя".

Открывал свое сердце всяким человекам и устно, и письменно. Даже и в надписях на своих книгах подчас таким мужчинам и женщинам, которые того не стоят, не говорю уж из любви, даже из приличия. И теперь мне беспокойно: не дал ли повода этого рода "всяким человекам" говорить обо мне "Сто знацит?". (После выхода в России в 1992 году моего трехтомника, где опубликованы романы "Псалом", "Место" и "Искупление", в Москве вдруг обнаружилось множество "друзей", рассказывающих, в том числе и в прессе, о том, как они в свое время мне помогали.)

Недружественные меня не беспокоят. Недружественных имею во множестве и в отечестве, и в эмиграции. Но к ним у меня иммунитет. Во-первых, годы: годы мне хороших денег не накопили, но хороший престиж накопили. А во-вторых, недружественный ныне совсем измельчал. Меня теперь не недруги заботят, тем более такие, а "заклятые друзья", которые обо мне все "Сто знацит?" норовят сказать. От них как упасешься?

Пример приведу. Один московский кавказец, сослушатель мой по сценарным курсам, взял у меня почитать рукопись романа "Зима 53-го года", которую я как раз тогда, в 65-ом году, окончил. Договорились ─ в такой-то день и час придет ко мне. Жду ─ не приходит.

Я снимал в то время комнату в коммуналке на Суворовском бульваре. Случайно открыл ящик моего на общей кухне кухонного стола ─ лежит рукопись. Московский кавказец приходил в мое отсутствие, в назначенное время. Наверное, знал, что меня нет дома, положил рукопись в ящик и ушел. Потом, передавали мне, в "обществах" он говорил: "Он думал ─ я приду, брошусь его обнимать и поздравлять. А я пришел, положил и ушел... Ха-ха..."

"Ха-ха" ─ так "ха-ха". Но теперь, я слышал, он же в "обществах" высказывается: друг, мол, мой давний и "Сто знацит?"

3

"Сто знацит?" было лейтмотивом поминальных речей на похоронах Андрея Тарковского. Я на похоронах не был. Во-первых, не пригласили: захоронение элитарное, торжественное, дорогостоящее, а кто платит, тот заказывает музыку и все остальное (музыка, конечно, была). Помните, у Шолом Алейхема "Все на мой сцот! Погребение, саван, все на мой сцот!" Во-вторых, я вообще за интимные похороны ─ при полном молчании или при тихих разговорах почти шепотом. Но совет мой вряд ли придется по душе устроителям кладбищенских карнавалов. Разве шепотом скажешь: "Сто знацит?" А комитет по похоронам был полон имен высоких: виолончелист Ростропович, писатель В. Максимов, ныне тоже покойный, и подобные высокие разряды.

Итак, меня на похороны не пригласили, не удостоился. (Горенштейн был автором сценария к фильму Тарковского "Солярис" ─ ред.) Но режиссер И. присутствовал и рассказал мне так образно, так по-кинематографически пластично, что я постараюсь передать его рассказ в подлинном виде, даже с сохранением стиля, изредка лишь комментируя. Потому что похороны эти и последовавшее за ними паломничество на могилу обнажают некоторые язвы и язвочки "прогрессивного" истэблишмента. Но передам слово режиссеру И.

─ Решили: надо похоронить на белогвардейском кладбище Парижа ─ Sainte-Genevieve-des-Bois.

Какое отношение имеет Андрей Тарковский к белой гвардии? Он, как мы все, был пионером, потом комсомольцем. В партии большевиков, правда, не состоял. Рядом с отцом бы его похоронить, поэтом Арсением Тарковским. Мертвого разрешили бы власти... "В России любить умеют только мертвых", ─ сказал Пушкин. Но... Добродетельная мода, неоромантизм, "Поручик Голицын, раздайте патроны, корнет Оболенский, налейте вина..."

─ Решили похоронить на белогвардейском, ─ продолжает режиссер И. ─ Кладбище густо заселено мертвецами. Нашли просроченную, неоплаченную могилу некоего белогвардейца Герасимова, давно захороненного. Герасимова вынули. (Куда ж его, беднягу?) Вместо него ─ Тарковского. Игра случая: Герасимов ─ фамилия, мешавшая Андрею при жизни.

Истинно так. Режиссер Сергей Аполлинариевич Герасимов был личность талантливая, но, подобно многим, занимался идеологической коммерцией. А блаженство безумия фильмов Тарковского было ему недоступно, и это его угнетало, раздражало, и, говорят, после премьеры "Рублева" он первый "прошелся по кабинету", сделал жизнь Андрея Тарковского на многие годы неуютной. Тут же поручик или корнет Герасимов дал Андрею приют в своей могиле.

─ Начали хоронить, ─ продолжает режиссер И. ─ Максимов сказал речь, потом в кладбищенском воздухе прогремело еще несколько речей ("Сто знацит?" и т. д.). Отпевали в церкви. Во время отпевания начался сильный дождь.

Сцена из фильма Тарковского. Помните, какие чудесные дожди идут в фильмах Тарковского ─ в "Солярисе", в "Ивановом детстве" и прочих. То светлые, то темные, то грозные, то ласковые, то библейско-христианские, то языческие Перуна. На кладбище Sainte-Genevieve-des-Bois, несмотря на христианское отпевание, дождь был бесовский.

─ Пошел дождь, ─ продолжает И. ─ Ростропович под зонтиком примостился с виолончелью на паперти церкви играть. Все участники похоронного торжества повернулись к Ростроповичу, встав задом к могиле. Представитель Совэкспортфильма должен был зачитать телеграмму соболезнования председателя Госкино Ермаша.

Напомню, Андрей Тарковский числился тогда перебежчиком, невозвращенцем, предателем родины. На Берлинале, берлинский международный фестиваль, его не пригласили, хотя, будучи стипендиатом берлинского отделения DAAD, где, кстати, и я имел стипендию, он проживал в двадцати минутах ходьбы от фестивального центра.

Признаюсь, я тогда с Андреем не общался. Слабости ─ кто от них убережется ─ время от времени ссорили нас, да и окружен он был неприличными людьми, всегда умевшими обратить его слабости себе на пользу.

Тем не менее, узнав, что Андрей Тарковский на Берлинале не приглашен, я с возмущением спросил одного из немецких фестивальных деятелей, тех, кто ныне говорит о Тарковском "Сто знацит?": "А чего же режиссера кино наивысшего масштаба не пригласили даже в качестве гостя?" "Пусть обратится сам, ─ ответил деятель, ─ он думает, к нему пойдут кланяться, просить". Не говорю уже о Феллини, какой-нибудь безмозглой красотке, звездочке, светящей отраженным бриллиантовым светом, кланялись. А тут, видите ли, "не обратился сам", "кланяться не хотят".

Особой тайны, разумеется, в этом пренебрежении не было, секрет Полишинеля. Западноберлинские демократы не пригласили невозвращенца, перебежчика Тарковского, чтобы угодить двум советским комитетам: Госкино и КГБ, с которыми, я уверен, этот нравственный терроризм, этот укол в душу, наподобие отравленного зонтика, был согласован. И нынешнее выступление на похоронах представителя Совэкспортфильма имевшего двойное подчинение, означало прощение и посмертную реабилитацию. В России "любить умеют только мертвых", ─ еще раз хочется повторить Пушкина.

Чекист Совэкспортфильма должен был зачитать правительственную телеграмму, но поскольку вокруг были враги ─ эмигранты, диссиденты, антисоветчики, он решил, чтоб телеграмму прочли сестра Андрея Тарковского Марина или ее муж Александр Гордон. Но читать телеграмму было не для кого ─ к тому времени все уже разошлись. "Нажрутся кутьи и уходят", ─ это у Достоевского.

Впрочем, может быть, разошлись в знак протеста против ермашовского приветствия, ибо Ермаш был гонителем Тарковского и душителем его творческих планов. А, может быть, и усилившийся дождь повлиял. Все разошлись, оставив могилу незарытой. Лариса Павловна Тарковская, жена покойного, тоже ушла. Остались лишь сестра Тарковского Марина, ее муж режиссер Гордон и представитель Совэкспортфильма.

Оставление незарытой могилы подтвердили и Марина Тарковская с Александром Гордоном, бывшие у меня дома. Разница между их рассказом и рассказом И. в незначительных деталях. Да и зачем режиссеру И. неправду говорить о подобном, по сути, безбожном кощунстве. Что есть незарытая могила, да еще под дождем, понятно. У Достоевского сказано: "Заглянул в могилу ─ ужасно. Вода и какая вода! Совершенно зеленая и... Ну да уж что. Поминутно могильщики выкачивали черпаком". Там хоть могильщики старались, а тут и могильщиков не найдешь.

─ Пошли искать могильщиков. Могильщики уже окончили работу. "Все, ─ говорят, ─ рабочее время кончилось. Слишком долго говорили и музыку играли". "Как же оставить так могилу!" ─ говорит представитель Совэкспортфильма "Ничего, ─ говорят арабы-могильщики, ─ завтра закопаем". "Но ведь дождь идет", ─ говорит Марина. "Дайте нам лопаты, ─ говорит представитель Совэкспортфильма, ─ мы сами закопаем". "Нате, берите". И вот, сестра Тарковского Марина ее муж Александр Гордон и представитель Совэкспортфильма закопали Тарковского. Но место было еще не оплачено. Потом уж на собранные деньги купили ему место, однако на памятник не хватило. Дали объявление в газету (наверное, в "Русскую мысль") ─ собирают деньги на памятник, который должен делать Эрнст Неизвестный. Но так и не собрали пока.

Режиссер И. рассказывал это несколько лет назад. Теперь могила выглядит более-менее прилично. Не памятник, но надгробие, цветы лежат, иконка.. Лучше всего было бы перевезти покойного в Россию, да, говорят, вдова не позволяла, могиловладелица, та самая Лариса Павловна, которая в день похорон ушла, оставив могилу незарытой. Держала могилу в Париже. Как говорят, доходное место. Сама проживала то в Париже, то в Италии. Более того, книгу Андрея Тарковского, вышедшую на иностранных языках, по-русски публиковать не разрешила ─ потребовала за нее очень большие деньги. Все она старалась обмануть жизнь. А ведь жизнь обмануть нельзя. Пусть Бог ее простит.

─ Могила залита бетоном, ─ говорит режиссер И., ─ закрепили Андрея Тарковского в земле, чтоб не выгребли.

Возмущение я разделяю, но, я думаю, вообще памятника Андрею не надо. "Оставьте только зелень", ─ последние слова Жорж Санд. То есть травку. А тут покойного придавили бетоном.

Естественно, при наличии отсутствия прежних выездных законов началось паломничество отечественных почитателей к забетонированной могиле. Приехали в Париж пожилой режиссер А. С. и молодой режиссер А. С. Пожилой режиссер позвонил режиссеру И., постоянно проживавшему в Париже, и, среди прочего, спросил:

─ Сколько стоит букет цветов?

─ Самый дешевый ─ 10 франков, ─ ответил И.

─ Это еще терпимо, ─ говорит пожилой А С., ─ а обувь? Я хочу купить.

─ Купи в магазине английскую ─ будешь долго носить.

─ Сколько стоит?

─ Тысячу франков.

─ Это еще терпимо, ─ теми же словами говорит режиссер А С.

На следующий день условились поехать в русский книжный магазин ─ им там бесплатно обещали дать книги. Но, когда встретились, то объявили, что сначала хотят поехать в иное место. Куда? На кладбище.

Пожилой А. С. купил дешевый букет ромашек, а патом по дороге бутылку водки. Приезжают. Режиссер И. показал могилу. Молодой А. С., юродственно скособоченный, пал на колени перед плитой бетонной, потом достал из мешочка землицы подмосковной и начал под бетон пихать. Режиссер И. откупорил бутылку водки, поставил на могилу. Пожилой А. С. положил закуску.

Режиссер И. говорит пожилому А. С.:

─ Клади цветы.

Тот шепчет:

─ Нет, это я Бунину купил.

─ Ну хоть пару ромашек положи.

Разлили водку на троих. Один стакан ─ молодому А. С.

─ Выпей.

─ Я не пью.

─ Ты мусульманин?

─ Нет, православный.

─ Так хоть немного выпей. По-христиански ─ должен выпить.

─ Нет, не пью.

Выпили без молодого. Пожилой А. С. говорит:

─ Лариса Павловна хочет здесь организовать музей Тарковского.

─ Чтобы она была директором, ─ говорит И.

─ Зачем вы так о Ларисе Павловне! ─ неодобрительно отозвался молодой А С. ─ Андрей Арсеничее в жен ы выбрал.

Пожилой А. С. говорит:

─ Надо бы прах в Москву перевезти. Ведь будет паломничество.

─ Лариса Павловна не допустит, ─ говорит И., ─ она уже о том заявила.

И пошли смотреть другие могилы кладбища. Видят ─ следом пожилой А .С. несет бутылку.

─ Поставь назад на могилу Тарковского.

─ Это так положено? Я не знал.

Пошел пожилой А. С. к могиле Бунина, положил букет, начал там плакать.

─ Так это все продолжает жизнь, ─ говорит (в каком смысле, куда продолжает, непонятно. Но так выразился.). ─ Надо купить домик, где жил Бунин, чтоб советские писатели приезжали сюда и здесь работали. Все-таки перестройка.

Вот такие кладбищенские разговоры. Что-то в них от Достоевского. Интересно, что бы сказал по поводу этих сцен и разговоров сам Андрей Тарковский. Ведь мог бы сказать, если верить Платону Николаевичу, доморощенному философу, естественнику и магистру из рассказа Достоевского «Бобок», высказывающемуся, как и его собеседники, из могилы: "Он объясняет все это простым фактом", ─ говорит сосед по кладбищу, также из могилы, ─ именно тем, что наверху, когда мы еще жили, то считали ошибочно тамошнюю смерть за смерть. Тело здесь еще раз будто оживает. Остатки жизни содержатся не только в сознании и продолжаются еще месяца два или три, иногда даже полгода". Иван Иванович, прогуливавшийся по кладбищу, разговоры покойных слышал: "Слышу звуки глухие, как будто рты закрыты подушками, и при том внятные и очень близкие".

Однако, на Тарковском не подушка ─ бетон. Может быть, тех, кто заливал могилу бетоном, особенно беспокоило, чтобы покойный с того света не сказал о них лишнего. Да и о паломниках нечто язвительное добавил. Ведь смешны и грустны эти кладбищенские диалоги. После кладбища поехали паломники в русский книжный магазин, набрали религиозной литературы, Солженицына. Пожилой режиссер А. С. большой, можно даже сказать, неистовый поклонник Солженицына.

Помню, как-то на Мосфильме в частном разговоре пробовал я о сочинении Солженицына "Красное колесо" критически высказываться. Как он взбеленился! Перед гением Солженицына, мол, надо преклониться, сокровища создает. А я, мол, Горенштейн, ему и в подметки не гожусь или в стельки, уж, не помню точно. Точно не помню, но запомнил, ибо имею злую острую память. Однако, при братании советских с эмигрантами в начале горбачевщины он сделал вид, будто не помнит. И я также поступил. Один раз даже ко мне домой заходил ─ такова тогда была неразумная эйфория всепрощения.

Прощать, конечно, можно и нужно, но смотря что и смотря кому. Кому, иной раз даже важнее, чем, за что. Одному и крупную несправедливость простить можно, а другому и мелкую пакость нельзя простить. Потому что всякий может совершить подлый поступок. А кто того не совершал, пусть "первый бросит в меня камень". Иной раз подлый поступок не от подлости, а от страсти или от близорукости. В том или ином ─ от слепоты любовной или злой. Но как отличить человека, совершающего подлые поступки, не будучи подлецом, от истинного подлеца? Тут главное отличие в корысти. По-моему, настоящий подлец ─ тот, кто бескорыстной подлости никогда не сделает. Потому, может быть, излишне я к пожилому А. С. строг ─ говорил от слепоты любовной к Солженицыну, "великому писателю земли русской".

Иное дело ─ могилу бетоном залить для закрепления дохода. Или Шатров. Тот никогда себе во вред подлости не сделает, бескорыстно никогда не наподличает. Слышал я, Шатров ныне пошел в коммерсанты, используя прежние большевистские партийные связи, которые и ныне в свободной России на вес платины. Связи имел в парткругах сильные, вплоть, говорят, до Примакова. Они чем-то с Шатровым похожи даже внешне, а внутренне ─ безусловно. Начинали примерно в одно и то же время, в шестидесятые, но только Примаков стартовал с постоянной антисионистской колонки в "Правде", Шатров ─ с большевистских спектаклей в "Современнике". Оба каких высот достигли в "свободной России"! Примаков ─ министр иностранных дел, Шатров ─ миллионер-коммерсант.

Примаков с Арбатовым, консультантом Брежнева по американским делам, приходили на мой спектакль о Петре Первом в театр Вахтангова в 1991 году. "Не понравилось". Думаю, художественность тут ни при чем. Политического функционера не художественность интересует в первую очередь, а идеология и политика.

Разумеется, без политики в художественности не обойтись. Иные сторонники "искусства для искусства" говорят, что писатель не должен заниматься политикой. Да, политическим функционером писатель становиться не должен ─ отнимает энергию художественную. Но в художественном творчестве как без политики? Ведь политика влияет на судьбы людские, а судьбы людские ─ главный предмет писательского внимания. Разве Достоевский, Толстой, Золя, Стендаль не занимались политикой? А Данте, а Шекспир? Даже доктор Чехов, терапевт сердца и души человеческой, даже живописец Бунин. Другое дело ─ каковы политические вкусы и пристрастия. Примакову с Арбатовым мои политические вкусы не понравились, но запретить их не могут. Такова цена демократии. Каждый использует демократию на свой манер.

Слышал я, Шатров по-своему использовал демократию: получил участок земли, обещая построить там культурный центр. А построил доходный отель с рестораном. Ульянов-Ленин, первоисточник шатровских капиталов, наподобие нефти арабских шейхов, писал в своей статье 1905 года "Партийная организация и партийная литература": "Свобода буржуазного писателя, художника, актрисы есть лишь замаскированная зависимость от денежного мешка, от подкупа, от содержания". Интересно, как бы Ильич прокомментировал из своего мавзолейного саркофага шатровский денежный мешок, накопленный партийной литературой, если бы, разумеется, согласно Платону Николаевичу, покойнику-философу, Ильич мог заговорить. Впрочем, вряд ли. Слишком уж давний покойник, точнее, даже не покойник, а мумия. Может быть, благодаря сохранению мумиеобразного облика усилиями целого научного подмавзолейного института, бормочет Ильич изредка: "Бобок, бобок". Но и то, услышать его может какой-нибудь Иван Иванович, забредший в Мавзолей во хмелю.

Не поучительно ли? Если Ленин, фигура все-таки всемирная, заканчивает бессмысленностями "бобок-бобок-бобок", и вслед за ним его поклонники, идеологически опьяненные, повторяют бессмысленность "бобок-бобок", то что говорить о Шатрове, корыстолюбце все-таки локальном. (Справедливости ради, надо сказать, Ленин, в отличие от Шатрова, корыстолюбия материального не имел. Но ведь и дьяволу, отцу мира материального, лично для себя ничего не надо, кроме рогов и копыт. Сам он, дьявол, ─ бессребреник, а серебро и золото использует как наживку на удилище для ловли.)

Однако, в данном случае речь не о крупных, а о мелких, совсем уж нищих, если иметь в виду не капитал, а нечто иное. Ну, положат на привилегированном кладбище под дорогим памятником, на который, в отличие от несостоявшегося памятника Тарковскому, по миру шапку не понесут. Ну, может быть, выскажется, подобно лавочнику-покойнику: "А лежу по собственному капиталу, судя по цене-с. Ибо это мы всегда можем, чтоб за могилку нашу по третьему разряду внести..." Так поговорят с месяц-другой. Есть, например, здесь один такой, который совсем разложился, но раз в неделю, в шесть он все-таки еще вдруг пробормочет одно слово: "бобок, бобок".

Вот так завершится ─ словом "бобок", замолкнет навеки. И о нем замолкнут. Может быть, напишут некрологи и подпишутся шестидесятники-прогрессисты, кто еще сможет подписаться, да к тому же не постесняется, не постыдится. "Некто", как я назвал его в своем памфлете, ─ Виталий Вульф, тот самый, который хотел меня вызвать на дуэль за непочтительные высказывания в "Мишин" адрес, сделанные в интервью петербургской газете "Смена", выскажется: "Сто знацит?" и т. д. Йося-мясник, местечковый богач, кантору Пейсе материальную похоронную нищету оплатить хотел. А Виталий Вульф моральную похоронную нищету "Миши" (Шатрова) оплатить возьмется. Но не сможет, слишком уж сумма велика, да и сам не Бог весть, какой богач, кредита не хватит.

Так что, останется Миша в конце ─ с "бобком", последнее имущество покойного ─ "бобок". И навек умолкнет. Так по Достоевскому. Разве что, такие, как я, напомнят о нем как о памфлетном персонаже. "Кому он при жизни люб был, те его забыли, а кому зло сделал ─ те его помнят". Так у Чехова в рассказе "На кладбище".

Но ведь сам-то Чехов не замолк. И Достоевский не замолк. И Иван Бунин. И Андрей Тарковский, хоть и без памятника, бетоном залитый, чтоб слышно не было, не замолкнет. И я, признаюсь, надеюсь не замолкнуть.

Великий писатель русской земли (я имею в виду Льва Николаевича Толстого) страдал от того, что, по христианской мысли лишь душа бессмертна, а тело бренно. Эта трагедия и была в основе толстовской художественности. Истинно ─ в таинстве смерти главная трагедия жизни. А единственное утешение ─ светлые воспоминания и сны, светлые или смешные. Одним таким светлым воспоминанием хотел бы окончить мои кладбищенские размышления.

4

Чудесный осенний день, осень семидесятого. Московско-петербургские весны очень плохи, фактически, весны, как правило, нет. Нет постоянной демисезонной весенней температуры шесть ─ десять градусов, в марте еще зима с выходом на низкие минусовые и нуль, апрель ─ весь в нуле и низких минусовых с переходом на низкие плюсовые. От нуля сразу идет на восемнадцать ─ двадцать (теперь в Европе, в связи с изменением климата, и того хуже). Иное дело ─ осень. Осень в России, в Москве и Петербурге, бывает хороша, оттого и пушкинская любовь к осени, не случайны и болдинская осень, и бунинская осенняя живопись, и тютчевская.

Так вот, осенний день семидесятого, воскресенье. Тихо и пусто в Москве, кто на своих дачах, кто просто за городом в Подмосковье. В такой тихий несуетливый день договорились мы с Андреем Тарковским встретиться, чтобы обсудить предварительно работу по сценарию фильма "Солярис".

Встретились в ресторане "Якорь", был такой небольшой рыбный ресторан на улице Горького, недалеко от Белорусского вокзала. По-моему, он и ныне существует, но какие там коммерческие структуры властвуют, и не подают ли там лишь норвежскую треску и канадскую семгу? Тогда же, в начале семидесятых, еще не успела брежневщина высосать из страны последние соки на ракетно-военные надобности, еще полны были если не магазины, то колхозные рынки, и в ресторанах еще хорошо кормили, по-российски. В "Якоре" еще можно было заказать сравнительно недорого и печеного леща, и судака, запеченного с картофелем, и щуку, сома или налима с грибами, и карася, фаршированного кашей, с мочеными яблоками.

Встретились в "Якоре" мы втроем: я, моя бывшая жена ─ молдаванка, актриса и певица цыганского театра "Ромэн" Марика, и Андрей. Не помню подробностей разговора, да и не они важны, но, мне кажется, этот светлый осенний золотой день, весь этот мир и покой вокруг, и вкусная рыбная еда, и легкое золотисто-соломенного цвета молдавское вино, все это легло в основу если не эпических мыслей, то лирических чувств фильма "Солярис". Впрочем, и мыслей тоже. Марика как раз тогда читала "Дон Кихота" и затеяла, по своему обыкновению, наивно-крестьянский разговор о "Дон Кихоте". И это послужило толчком для использования донкихотовского человеческого беззащитного величия в противостоянии безжалостному космосу Соляриса.

Потом, по предложению Андрея, мы переехали в "Националь", ресторан мной не любимый из-за царящего там бомонда, к которому, к сожалению, Андрей примыкал, посиживая там в житейской суете. Впрочем, в тот светлый день ресторан "Националь" был полупустой, а кормили там, конечно, хорошо, хотя, разумеется, подороже, чем в "Якоре". Особенно же славился ресторан грузинскими винами: красным, точнее, темно-гранатовым Мукузани и белым Цинандали. В "Национале" я вдруг встретил своего друга детства, которого не видел много лег, и который ныне служил в Кушке на границе, был в Москве проездом и зашел в ресторан пообедать. Сидели мы уже вчетвером, эти люди из совершенно разных концов моей жизни сошлись вместе весьма гармонично, хоть больше никогда не сходились. И эти чувства, светлые минуты бренной жизни вошли в "Солярис".

"Солярис" начинался в покое и отдыхе. Околокиношная суета, к сожалению, явилась, но потом. "Утонченные умники" внушали Андрею, что "Солярис" ─ неудачный его фильм, чуть ли не коммерческий, а не элитарный, потому что слишком ясен сюжет и ясны идеалы. Поживем ─ увидим, господа "элитарные", "утонченные". Впрочем, уже и теперь видно. Что такое "Солярис"? Разве это не летающее в космосе человеческое кладбище, где все мертвы, и все живы? Этакий "Бобок" Достоевского. Но воплощение не только психологическое, а и визуальное.

Из всех человеческих творений кладбище наиболее близко природе. Это ощущается у Жуковского. Читая Жуковского, как бы приходишь на кладбище. Кладбище, подобное лесу, реке, полю. Ты весь в тиши, весь вне жизни: "Как коротка и бестолкова жизнь", ─ это уж кладбищенские размышления Бунина в ограде старого сельского погоста из его повести "Деревня". "На одном кресте Тихон Ильич прочел: Какие страшные оброки жизнь собирает от людей!" Но ничего страшного вокруг не было, он шел, даже как бы с удовольствием замечая, что кладбище растет...На железном, радужном от непогоды и времени памятнике какого-то коллежского асессора можно было разобрать стихи: "Царю он честно послужил, Сердечно ближнего любил, Был уважаем от людей..." Стихи эти показались Тихону Ильичу лживыми. Но где правда?"

Да, где правда? Где правда наших взаимоотношений, живых с мертвыми? Если о мертвых молчат, они как бы исчезают. А если говорить только доброе, то не кощунственна ли такая ложь? Особенно же кощунственно, если о мертвых говорят задним числом: "Сто знацит?" И о живое заднее число говорить доброе кощунственно. Дурное о человеке всякий сказать может: немножко бесчестия, немножко досады, немножко моральной неряшливости ─ вот и достаточно. Однако, по-моему, чтобы доброе о человеке сказать ─ надо право иметь. Особенно о мертвом, да и о живом тоже.

Гоголь писал в "Выбранных местах из переписки с друзьями": "Чем истины выше, тем нужно быть осторожнее с ними, иначе они вдруг обратятся в общие места, а общим местам уже не верят". По-моему, самые высокие истины в таинстве смерти, в таинстве жизни, а соединены они могут быть лишь таинством сна. У меня привычка есть ─ наиболее интересные сны, которые я запомнил, записывать в блокнот среди прочего. У меня много таких снов записано.

Расскажу в заключение один из таких таинственных снов 1979-го года. Анна Самойловна Берзер... Поясню, та самая Анна Самойловна Берзер, редактор отдела прозы «Нового мира», которая через головы членов редколлегии дала прямо Твардовскому рукопись неизвестного рязанского учителя Солженицына. «Я была уверена ─ Твардовскому понравится», ─ сказала она мне, ─ а вашу рукопись "Зима 53-го года" я дать не могла, не была уверена, понравится ли". (Твардовскому она не понравилась.) Самой Анне Самойловне рукопись нравилась, но некоторое время спустя она сказала, что разочаровалась во мне. Я критически отозвался о художественности сочинений Андрея Синявского, а Андрей Синявский был тогда для интеллигенции святым: жертва нашумевшего процесса.

Прошло еще некоторое время, и при случайной встрече (я не встречаюсь с теми, кто во мне разочаровался) Анна Самойловна Берзер заявила, что должна извиниться передо мной: относительно Андрея Синявского я был прав ─ "отвратительная личность". (Я не о личности говорил.) Андрей Синявский в то время уже был в Париже, где купил дом, преподавал в Сорбонне и писал критические статьи в издаваемом им журнале "Синтаксис" об идеях Солженицына.

Лег пятнадцать спустя, вновь приехав в Москву посте долгого перерыва, я из-за занятости не позвонил Анне Самойловне и потом мне сказали, что она очень обижается, почему не позвонил и не встретился. Да, это моя вина, которой я не искуплю, поскольку вскоре Анна Самойловна умерла. А высказываться в духе "Сто знацит?" не хочу.

Так вот, в записанном мной сне 1979 года Анна Самойловна Берзер говорит мне: "С вами хочет побеседовать по поводу "Метрополя" (это альманах, в котором я участвовал) специалист по сельской разведке". Меня, к слову сказать, не критиковали в отличие от участвовавшей в "Метрополе" элиты, за которую "боролись" (как выражались), критикуя ее. Меня игнорировали и замалчивали. Ну, думаю, наконец, и меня вызвали, то есть предали гласности. Прихожу к специалисту по сельской разведке, а это ─ пудель, кажется даже, черный, фаустовский. Причем, занят ─ ругается с кошкой. Та на него шипит, он на нее лает. Говорю:

─ Я Горенштейн.

─ Очень хорошо, ─ отвечает пудель, ─ подождите.

И продолжает с кошкой ругаться. Я ждал-ждал ─ надоело. Я ушел.

Что означает этот роковой сон накануне выезда, понял уже в эмиграции. Гробовая тишина, живое захоронение, никакой сказки, никакой биографии не дала мне советская власть при расчете, хоть все у меня отняла. "Какую биографию делают парню!" ─ сказала Анна Андреевна Ахматова по поводу судебного процесса над Бродским.

Это те сказки, красивые биографии, которые на Западе вознаграждались недвижимым имуществом, богатыми престижными премиями и прочим подобным. А талант? Талант без красивых биографий для западных функционеров неинтересен. Мало ли их, талантов!

Борис Леонидович Пастернак получил Нобелевскую премию не за свою великую поэзию, а за свою посредственную прозу, скандально опубликованную в Италии издателем Фельтринелли. Когда в 1933 году было принято решение дать Нобелевскую премию какому-нибудь русскому антисоветскому писателю, выбор пал на Ивана Шмелева, православно-кликушеского сочинителя, впоследствии нациста, образовавшего вместе с Зинаидой Гиппиус, ее мужем Мережковским, шахматным чемпионом Алехиным и прочими субъектами русский национал-социалистический союз.

Иван Бунин получил Нобелевскую премию не потому, что он классик, а потому, что советские пропагандистские функционеры по совету Горького тайно намекнули: советские возражения против кандидатуры Бунина будут не так остры.

Таковы таинства сна, таинства смерти и жизни.

─ Папа, ─ спросил меня мой сын Даня в пятилетнем возрасте, ─ когда мы станем скелетами, мы сможем, ─ подумал, ─ сделать вот так? ─ и взялся за спинку дивана.

Не помню, что я ему ответил. Да и что ответишь? Ведь этот же вопрос мучил при жизни Льва Николаевича Толстого. Могу лишь сказать: пока мы живем, жизнь идет дальше, "через могилы ─ вперед", ─ как сказал Гете. "Мертвые воскресают усилиями живых", ─ так у Гомера.

Загрузка...