Маленькое, но необходимое вступление. Начну с цитаты из книги Леонида Баткина "Итальянские гуманисты. Стиль жизни, стиль мышления": "Вещи, несовместимые с поздней точки зрения ─ риторические фигуры и подлинные чувства, античные реминисценции и свежесть, серьезность и игра, демонстрация эрудиции и суверенные мысли, публичность и интимность в гуманистической переписке были совмещены. Поэтому их эпистолии ─ письма и литература. Они писались для друзей и для вечности. Стилизация жизни и сама жизнь совпадали."
Не знаю, с какой такой поздней точки зрения все это несовместимо. Герцен писал подобные эпистолии из Парижа уже не в XVI, а в XIX веке, а я, как известно, большой любитель подражания великим и знаменитым, попробую так поступить в конце XX века. Конечно, Герцен писал из Парижа по горячим следам, я же из Вены ─ с опозданием на 18 лет, то есть письма из прошлого, но зато из того прошлого, которому уже известно будущее.
"Кто не умеет пользоваться унитазами, просьба спрашивать у сотрудников отеля. Матери обязаны следить за детьми! На тех, кто не будет соблюдать чистоты, мы вынуждены направлять штраф и жаловаться в ХИАС (еврейская благотворительная организация ─ Ф. Г.). Не допускайте, чтобы ваша новая жизнь начиналась с неприятностей." Это ─ Австрия, Вена, осень 1980-го года. Вена, Wien, "Kling, kling, goldenes Wien", "Meine Mutter war Wienerin. Das ist mein Wien, die Stadt der Lieder. Wien, die Stadt der Lieder am schönen blauen Donaustrom." Немецкие патриотические песни.
Есть и русская победная патриотическая песня сороковых годов. "Бил я немцев на улицах Вены. В ней дворцы и сады хороши. Только Вена, скажу откровенно, дорога не для русской души." В той же песне и о других городах сказано в том же духе. "Бухарест ─ неплохой городок, но, признаться вам, братцы, по чести ─ мне милее родимый Торжок." Или: "Батальон наш стоял в Будапеште, он на мутном Дунае лежит, как мне вспомнится Матушка-Волга, так слеза на глаза набежит." И т. д.
Кто не испытывал патриотических восторгов в победном 45-м году? Однако, уже гораздо ранее 1980 года у меня лично патриотическое возбуждение миновало, и я бы тот патриотизм сдал, если б мог, как старую галошу, в утильсырье за самое малое вознаграждение.
В древние времена в бывшем городе Бердичеве были чудные старики-старьевщики. Ныне город Бердичев надо было бы переименовать, например, в Гладкое Место, ибо он теперь напоминает гладкое место гоголевского асессора Ковалева из повести "Нос". Он, коллежский асессор Ковалев, хотел взглянуть на прыщик, который вчерашнего вечера вскочил у него на носу, но, к величайшему изумлению, увидел, что у него вместо носа совершенно гладкое место. Так и бывший Бердичев без еврейских носов. Они столь перманентно нелюбимы были "коренными" Ганзями и Остапами, что Иван Кавун и прочие атаманы городской рады велели сделать городу пластическую операцию, чтоб изменить его внешний облик, еще при "москалях", которые национальным проявлениям в этом направлении никогда не препятствовали.
Снесли старинную водонапорную башню, красавицу из серого кирпича. Как и Храм Спасителя в Москве, она препятствовала движению автотранспорта в центре города, ─ так сказали. Крупному движению автотранспорта в городе Бердичеве препятствовала. А ведь та красавица-башня не случайно была построена более чем сто лет назад. Я читал в прессе, что теперь, когда вместе с самостийностью пришли энергетический голод и капиталистическая экономия свободного рынка, так, что насосами не слишком покачаешь, вода во многие городские районы подается по два-три часа в сутки. Что ж, на здоровье.
Уничтожили также и бульвары, тянувшиеся от вокзала к центру, вырубили старые каштаны, разрушили старые дома с их архитектурой барокко и рококо, поставили прямоугольные стекляшки. Такие дома барокко и рококо с ажурными балконами, в которых еще успели пожить Рахиль и прочие персонажи моей пьесы "Бердичев", теперь разве что в Берлине, Вене, Милане и прочих подобных городах увидишь.
Архитектура, или зодчество, есть искусство строить для различных потребностей человека здания удобные, прочные, изящные. А какое может быть изящество у атамана Кавуна? "На майдане коло церкви революция иде, хай чабан уси гукнули, за атамана буде". "Кавуны" в значительной степени поизносили мое патриотическое возбуждение, так, что оно превратилось в некое подобие старой галоши, которую я, как уже говорил, с удовольствием сдал бы в утиль, конечно, лучше за небольшое вознаграждение.
В бывшем городе Бердичеве, еще с башней, бульварами и домами в стиле рококо и барокко, чудные старики-старьевщики ходили по мощеным старым булыжным улицам и, к радости детворы, кричали: "Айн галош ─ а ферделе! Один галош ─ лошадочка!" И детвора сбегалась со всех сторон, несла старые галоши, старые башмаки, позеленевшие медные шпингалеты, ржавые замки... А в оплату получали глиняных лошадок, глиняных коровок, куколок, свистулек, сладких красных и зеленых петушков и рыбок на палочке, а кто был поразумней и поэкономней, брал копейку. Эта еврейская жизнь веками цепко, как растение у забора, цвела и цеплялась корнями, изо всех сил пила соки этой благодатной Божьей земли, невзирая на все погромы, порубки и злобу "коренных" дубов и колючих кустарников, желавших все Божьи соки пить самим. Эта многовековая жизнь была окончательно вытоптана, вырублена здесь и в подобных местах по повелению отпрыска австрийского мелкого чиновника. Как у Гоголя в "Ревизоре": "А там уж чиновник для письма, этакая крыса, пером только трык, трык, пошел писать."
Сын крысы, фюрер немецкого народа, и распорядился, правда, не пером, пером и он, сын крысы, не решился, а устно: "Вытоптать, вырубить!" "Führer, befehl! Wir folgen dir, eins, zwei!", ─ победный немецкий марш на слова Геббельса. Восьмого июля 1941 года, через 17 дней от начала войны и за два дня до моего отъезда танки немецкой дивизии победным маршем ворвались в Бердичев, "стратегически важный объект", как обозначен был Бердичев на оперативных немецких военных картах.
А стратегического было в Бердичеве ─ только старики-старьевщики и их клиенты. Веселые немцы, нажравшиеся и выпившие, ехали на танках и грузовиках, смеялись и кричали: "Juden kaputt!" Все старики-старьевщики и их клиенты легли в ямы возле аэродрома, при активной поддержке и активном участии большинства "коренных". Правда, очень скоро "коренные" несколько разочаровались в "вызвольниках вид жидив", поскольку оказалось, что немецкие "вызвольники", немецкие "освободители", основную часть соков здешней земли намеревались потреблять сами, а "коренным" оставляли на пропитание лишь то, что положено рабочей скотине. Разочаровались во многих делах гитлеровских вызволителей, только не в уроках немецкой последовательной аккуратности и трудолюбия в деле искоренения еврейства.
Зерна этих уроков упали на благодатную, хорошо унавоженную почву и достигли нового качества, когда в послевоенное время слабые побеги еврейской жизни пытались возродиться. Чахлое это туберкулезное цветение окончилось где-то в конце 70-х годов. Ныне в "Новом времени" пишут: "Евреи уехали и пока возвращаться не собираются." Уж так обнищали "коренные" при своей самостийности на просторах СНГ, что иные задумались: а не вернуть ли еврейские носы, трасця их матери, на гладкое место, а с ними ─ и настоящие гроши вернутся, карбованцы. Шо за гроши! Золотые пятерки, або доллары ─ це гроши. Не все так задумываются, иные, наоборот, пользуясь демократичной самостийностью, норовят бомбу, смастеренную вручную из нашатыря и чего-то там еще, подложить в синагогу, где молится забытая Богом кучка стариков, или ночью на кладбище, запустевшем еврейском кладбище, надгробья перевернуть. Впрочем, такое происходит на всех пространствах бывшего Советского Союза. Однако, некоторые пузатые пацюки, любители галушек со сметаной, все ж задумываются, тем более сильно похудев на самостийных харчах: "Булы евреи, булы гроши!" "Скупый жидюга, дав бы гривню" ─ у великого кобзаря Тараса Григорьевича Шевченко.
Эта доктрина имеет под собой определенные основания. Когда в средние века всех евреев изгнали из Испании, Испания потеряла статус европейского финансового центра, который начал перемещаться вслед за евреями в Германию и Турцию. Да, деньги издавна играли в жизни еврейства особую роль. Лишенные равных прав, преследуемые и оскорбляемые, они видели в деньгах не просто богатство, а средство, хоть как-то уравнять себя в правах, в достоинствах. Это порождало особые страсти, а страсти порождали характеры: шекспировский Шейлок, "Мальтийский Еврей" у Марло. "Скупой Рыцарь" у Пушкина ─ "проклятый жид, почтенный Соломон!" Именно рыцарь, которому коня, доспехи и оружие, все, что исчезло и было недоступно со времен библейских военных доблестей, заменяли деньги. Если христианская жадность и жажда денег ─ чисто материальные, то в еврейской жадности и жажде денег присутствует доблесть рыцаря-воина.
У Пушкина рыцарь Альберт говорит: "Не будь упрям, мой милый Соломон. Давай червонцы. Высыпи мне сотню, пока тебя не обыскали!" В средние, особо бесправные, века денежные евреи чувствовали себя рыцарями, вели борьбу золота с булатом. "Все куплю, ─ сказало злато, все возьму, ─ сказал булат." И потому у этих "скупых рыцарей" презрение к бедным евреям было подстать рыцарскому презрению к плохим рыцарям, неумелым наездникам, дурно владевшим оружием. Это еврейское презрение к бедности и стыд за свою бедность стали частью еврейской психологии. Если бедные христиане часто выставляли свою бедность напоказ, бравируя ей, то бедные евреи старались ее скрыть, как плохой рыцарь старается скрыть свою немощь.
Подобные благородные заблуждения порождали в еврейской жизни чувство патологической неприязни к бедности, и еврейская благотворительность была более религиозна, чем полна сочувствия к неудачникам-беднякам. В новелле Стендаля "Еврей" главный персонаж рассказывает о себе: "Ко всему я еще был еврей, презираемый вами, христианами, и даже евреями, потому что я очень долгое время был чрезвычайно беден. ─ Как люди неправы, когда презирают! ─ Не затрудняйте себя вежливыми фразами! Сегодня вечером я расположен говорить, а я уж таков: либо молчу, либо говорю искренне. Должен Вам сказать, что в 1814 году я очень любил деньги. Это, в сущности, единственная страсть, которую я когда-либо знал." Таково было еврейское рыцарство, рыцарство Шейлока и Соломона. Такова была их Прекрасная Дама ─ золотая монета, во имя которой они сражались.
Александр Сергеевич Пушкин много писал на тему рыцарства в разных его ипостасях, может быть, потому, что в XIX веке рыцарство с его индивидуализмом, кодексом чести, турнирами, дуэлями уж было на исходе, и приближался XX век демоса, демократического большинства, толпы с ее вождями из дурного общества. "Скупой рыцарь", "Сцены из рыцарских времен", "Сраженный рыцарь"... "Чугунные латы на холме лежат, копье раздроблено, в перчатке булат, и щит под шеломом заржавым... Вонзилися шпоры в увлажненный мох, лежит неподвижно, и месяца рог над ними в блистанье кровавом."
Лишь конь остается верен сраженному рыцарю, идущий же мимо пришелец толкает сраженного ногой. Рыцарство погибало, а оставшиеся в живых омещанивались. Рыцари булата, такие, как Альбер, становились благонамеренными штабс-капитанами и генерал-адъютантами. Старые рыцари золота, Шейлоки и Соломоны, становились баронами Ротшильдами или банкирами Рокфеллерами, потому что во времена демократического капитализма и среди христиан рыцари золота начинали преобладать.
Впрочем, и ранее было немало христиан-ростовщиков даже в монастырях. Просто Шейлоки и Соломоны выгодны были христианским проповедникам и поэтам, чтобы обвинить их во всех бедах низкой человеческой натуры. Хотя, если глянуть сверху, с птичьего полета, на историческое развитие, то денежный материализм ростовщичества, а следом банковское дело были явлением необходимым и натуральным. У Герцена: "Но возвратимся к экономическому вопросу. Считается чем-то подчиненным и грубым стремление к развитию повседневного довольства, стремление вырвать у слепой случайности и у наследников насилия (то есть, по сути, рыцарей булата, ─ Ф. Г.) орудия труда и скопившиеся силы, привести ценность труда, обладания и обращения богатства к разумным началам, к общим современным правилам, снять все плотины, мешающие обмену и движению. Считать все это материализмом, эгоизмом могут одни закостенелые романтики и идеалисты. По счастью, в наше время выводятся эти высшие натуры, боявшиеся замараться о практические вопросы, бегавшие в мир мечтаний от действительного мира."
О таком закостенелом романтике и идеалисте, бегавшем в мир мечтаний, наиболее чувственные, наиболее проникающие в суть рыцарства, донкихотства, стихи Пушкина "Жил на свете рыцарь бедный". Ибо что такое рыцарство по своей сути? Это не боевая доблесть, не мужество и даже не честь, все перечисленное ─ лишь производные от романтизма и идеализма. Рыцарь сражался во имя Дамы сердца. Чем выше идеал, тем выше доблесть, а наивысший невозможен без мечтаний.
Жил на свете рыцарь бедный,
Молчаливый и простой.
С виду сумрачный и бледный,
Духом смелый и прямой.
Он имел одно виденье,
Непостижное ему,
И глубоко впечатленье
В сердце врезалось ему:
Путешествуя в Женеву,
На дороге, у креста
Видел он Марию-деву,
Матерь Господа Христа.
С той поры, сгорев душою,
Он на женщин не смотрел,
И до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел.
Хочется для украшения своего текста привести это чудное стихотворение полностью, словно чужим драгоценным перстнем украсить свой палец. Однако, это уже сделал Достоевский в романе "Идиот". Культ Иисуса Христа аскетичен, культ Девы Марии эротичен, но эротичен чисто, не телесно, мечтательно. Хотя, по мнению цензуры, с которой можно согласиться, Пушкин переступил эту бестелесную грань любви к Божьей Матери.
В шестнадцать лет невинное смиренье,
Бровь темная, двух девственных холмов
Под полотном упругое движенье,
Нога любви, жемчужный ряд зубов.
Зачем же ты, еврейка, улыбнулась,
И по лицу румянец пробежал.
Нет, милая, ты, право, обманулась,
Я не тебя, Марию описал.
Это "Гаврилиада", по которой было начато дело, так что Пушкин сначала отрекся от авторства, а затем, в личном письме к Николаю I, раскаялся в писании подобных кощунств. Но раскаялся неискренне, ибо аскетичная любовь бедного рыцаря к матери Христа слишком напоминает эротичные сны святых отшельников. "Проводил он целы ночи перед Ликом Пресвятой, Устремив к ней скорбны очи, тихо слезы лья рекой".
Как молитва спасает наяву терзаемого любовью отшельника, так война и кровь спасают терзаемого рыцаря. "Полон верой и любовью, верен набожной мечте, "Ave Mater Dei" кровью Написал он на щите. Между тем, как паладины, Ввстречу трепетным врагам, По равнинам Палестины Мчались, именуя дам".
Может быть, среди кровавых подвигов бедного рыцаря были и еврейские погромы, которые повсеместно совершали крестоносцы по пути в Палестину и в самой Палестине, так что, когда Саладин разгромил крестоносцев и выбил рыцарей из Палестины, арабов с восторгом встретили евреи, во что сейчас трудно поверить. Однако, кровь не заглушила мечтательной телесной любви бедного рыцаря к матери Христа, а кровь и телесность ─ уже дьявольское. "Между тем, как он кончался, Дух лукавый подоспел, Душу рыцаря сбирался Бес тащить уж в свой предел".
И только здесь, на пороге смерти, бедный рыцарь был удостоен ответной любви чистой женщины. "Но Пречистая сердечно Заступилась за него И впустила в Царство вечно Паладина своего".
Телесная любовь бедного рыцаря к Пречистой Деве была не только страстной, но и безответной. Лишь после утраты телесности бедный рыцарь заслужил ответную любовь женщины, потому что женщина, даже если она не любит (а за что ей, Пречистой, было любить разбойника-рыцаря?), женщина не может хоть ненадолго не покориться столь неизменной страстной верности и не полюбить в ответ. Однако, этой загробной любовью, как белой розой, брошенной на турнире Дамой сердца, бедный рыцарь был награжден вполне, ибо Божья Матерь ─ не только вечная девственность, но и вечная молодость.
Цветы запоздалые ─ хоть и сердечные, но лишены блаженного аромата молодости. Они могут утешить, но не наградить. Нынешняя безнравственная технократическая цивилизация пытается заменить блаженство таблеткой, и миллионы старых самцов устремились в ворота аптечного рая, невзирая на "побочные явления", предпочитая ухудшение зрения или сердечную недостаточность импотенции. Я не понимаю, что плохого в импотенции, в телесном покое, если человек изжил свою молодость. Старость имеет свои радости, недоступные беспокойной юности: сладость раздумий, красоту познаний...
Да, "любви все возрасты покорны". Однако, я, конечно, высказываю свое личное мнение: мне неприятно видеть любовь пожилых людей и стариков, тем более влюбленность. Неприятно и смешно. Блестя глазами, старичок схватил старушку за бочок ─ такие стишки придумываются. Какое-то тут есть нарушение природного, как цветение зимой. Дружба ─ да, сердечность ─ да. Но не любовь! Есть исключения: любовь князя к молодой прелестной Татьяне Лариной. В опере Чайковского князь подменен Греминым, который натужным басом поет прямо противоположное тому, что Пушкин изложил негромко, светло и печально. "Любви все возрасты покорны, Ее порывы благотворны", ─ басит Гремин. "Любви все возрасты покорны, Но юным девственным сердцам Ее порывы благотворны, Как буря вешняя полям", ─ так у Пушкина. И далее у Пушкина: "Но возраст поздний и бесплодный На повороте наших лет, Печален страсти мертвый след..."
Тем чудотворнее исключения, например, у Гауптмана в драме "Перед заходом солнца". Жаль только, что Гауптман слишком заострил внимание на социальных проблемах такой любви, а не на нравственных и физиологических. Молодость ─ вот лучшая таблетка для пожилого мужчины и пожилой женщины. Конечно, жеребячий пыл восстановить нельзя, и юношеский пот восстановить нельзя. Сейчас, кстати, создается препарат, эликсир, нечто вроде одеколона, в котором ─ запах юношеского пота.
Но ведь любовь, даже и телесная ─ это далеко не всегда жеребячий пыл и юношеский пот! Я говорю об истинной молодой любви, о любви-награде, а не о бордельной любви, которая под стать таблетке. (В такой бордельной любви самая честная и дешевая ─ это панельная, а самая грязная ─ семейная: жена или наложница.) Я говорю о любви-награде, которую получил семидесятилетний Гете, о любви-награде Грибоедова. Восемнадцатилетняя красавица, грузинская княжна, жена Грибоедова после смерти мужа никого более знать не хотела и на всю жизнь оказалась повенчана с гробовой доской.
Я понимаю, тема скользкая. Я не призываю к отмене золотых, серебряных, даже жестяных свадеб. Счастлив тот, кто сумел пройти земную жизнь, часто лукавую и опасную, с подругой своей молодости. Однако, чем далее длится этот путь, тем менее вдохновения и тем более братской и сестринской любви. Такой теплоте не нужна сексуальная таблетка, такую теплоту таблетка оскорбляет. Пушкинское "Тьмы низких истин нам дороже" и т. д. можно толковать двояко. Можно толковать аллегорично: тьма ─ это много низких истин, но можно толковать и впрямую: низкие истины ─ это тьма. Туда не достигает Божий свет и господин там ─ отец тьмы дьявол, особенно, когда речь идет о телесных сексуальных низких истинах.
Он-де, Богу не молился,
Он не ведал, де Креста,
Не путем-де волочился
Он за матушкой Христа.
Достоевский не случайно использовал стихотворение о бедном рыцаре в своем романе "Идиот". Слишком уж князь Мышкин напоминает эротичного аскета. Только вот образ возлюбленной, созвучный Божьей Матери, у него двоится, как в эпилептическом припадке. Образ возлюбленной в романах Достоевского вообще раздвоен: чистая женщина и святая проститутка ─ персонажи бульварного романа. Катерина Ивановна и Груша в "Братьях Карамазовых", Аглая и Настасья Филипповна в "Идиоте", Дуня и Сонечка Мармеладова в "Преступлении и наказании" и т. д. Может быть, поэтому Достоевский не умел писать сексуальные любовные сцены. Его эротизм по-бульварному лубочен и надуман, как и религиозность. Даже смех в романах Достоевского лубочен и бульварен ─ чистые смеются "ха-ха-ха", нечистые ─ "хе-хе-хе". Но зато антитезы он писал превосходно. Антитеза вере ─ атеизм, антитеза любви ─ страдание. А страдание безответной любви требует идеала. Любишь не телесную женщину, а воздушный идеал. Какой может быть с идеалом секс?
Чистая женщина Аглая из романа "Идиот", дискутируя со своей матерью и прочим обществом о "Бедном рыцаре", которому это цензурное, церковное общество отказывает в уважении, говорит: "Потому глубочайшее уважение, что в стихах этих прямо изображен человек, способный иметь идеал. Во-вторых, раз поставив себе идеал, поверил ему, а поверив ─ слепо отдался ему всей своей жизнью. Это не всегда в нашем веке случается. Там, в стихах этих, не сказано, в чем, собственно, состоял идеал рыцаря бедного, но видно, что это был какой-то светлый образ, образ чистой красоты. И влюбленный рыцарь даже четки себе вместо шарфа повязал на шею."
Странное высказывание "чистой женщины". Аглая, далее полностью читает перед скептической публикой "Жил на свете рыцарь бедный" по тексту, который с некоторым цензурным изменением вошел в "Сцены из рыцарских времен", и как читает! "Глаза ее блистали, и легкая, едва заметная судорога вдохновения и восторга раза два прошла по ее прекрасному лицу." Как же при подобном вдохновении она не заметила идеал, который расшифровывается вполне определенно: "Матушка Христа"? Может быть, тут дело в ревности, которую испытывают у Достоевского "чистые женщины" к "святым проституткам"? А приходится признать "низких истин" ради, что у Достоевского идеал в большей степени, невзирая ни на что, отдан "святым проституткам", чем "чистым женщинам", таким, как Грушенька, как Сонечка Мармеладова, как Настасья Филипповна, и "чистые женщины" с горечью это сознают и с досадой признают: "Как бы то ни было, а ясное дело, что этому бедному рыцарю уж все равно стало, кто бы ни была и что бы ни сделала его Дама. Довольно того, что он ее выбрал и поверил ее чистой красоте, а затем уж преклонился перед нею навеки. В том-то и заслуга, что если б она потом хоть воровкой была, то он все-таки должен был ей верить, за ее чистую красоту копья ломать." То есть речь идет о безответной неизменной любви, хотя бы и к падшему идеалу.
Но что такое "падший идеал"? Что такое "падший ангел"? Не из света ли во тьму упал любимец Бога Люцифер, став тем величайшей антитезой Бога? А какова великая антитеза Божьей Матери? Не жрица ли языческая, святая, развратная и несправедливая, именуемая Музой? Одних она одаривает ответной любовью, нередко даже и не слишком талантливых, другими же пренебрегает. Имеется в виду не талант. Это заблуждение, что Муза может одарить талантом.
Разве Грушенька или Настасья Филипповна способны воссоздать душевное богатство Мити Карамазова или князя Мышкина? Они способны лишь только влюбить в себя, и влюбив, мучить. Но, как говорит Аглая, "бедному рыцарю уже все равно стало. Довольно того, что он выбрал ее и поверил ее чистой красоте."
Бедным рыцарем с бумажным щитом, на котором написаны были высокие слова любви к "святой проститутке" приехал я в Вену.
Итак, я жил тогда в Вене, Wien, Австрия. Чего только не скажешь об Австрии и Вене в зависимости от потребностей и желаний! Город на Дунае в предгорьях Альп, вблизи Wienerwald’a, St. Stefan Dom ─ Собор Святого Стефана, Бургтеатер, замок Шенброн, Опера, альпийское Мондзее, Ахенское, Циркницкое с меняющимся уровнем воды, Баден близ Вены, изобилие минеральных источников, родильные приюты, институт для глухонемых, институт для слепых, Кунстакадемия, куда не приняли Гитлера... Тут, в Вене, будущей "жемчужине Третьего рейха", "каждый камень Гитлера знает". Колыбель, где он взрастал.
Оно и неудивительно. Вот распределение депутатов по политическим партиям на выборах в Рейхсрат 1907 года: антисемиты и клерикалы ─ 96, социал-демократы ─ 87, немецкие либералы и националисты ─ 64, немецкие аграрии ─ 20 и т. д.
Чего только не скажешь, и чего только не увидишь! Не только говорят, но и видят разное, в зависимости от положения и душевного состояния. Одни видят Дунай голубым, как в вальсах Штрауса, другие ─ желто-серым, по берегам которого бегают судовые крысы, как видел его осенью 1980 года я. Может быть, прав Ипполит Ипполитович, учитель истории и географии из повести Чехова "Учитель словесности ", который либо молчал, либо говорил о том, что всем давно уж известно и принято за объективные истины. Даже в бреду он говорил то, что всем известно: "Волга впадает в Каспийское море. Лошади кушают овес и сено." Конечно, каждая страна имеет свою специфику. Австрийский Ипполит Ипполитович в бреду говорил бы: "Дунай впадает в Черное море и имеет в речной области 128,95 километров. На 100 жителей Австрии приходится 6,81 лошадей."
А где, бишь, мой рассказ несвязный?
В Одессе пыльной, я сказал.
Я б мог сказать: В Одессе грязной ─
И тут бы, право, не солгал.
В подражание пушкинским "Отрывкам из путешествия Онегина" и я мог бы не солгать такое о грязной Вене ─ угрожающее объявление об унитазах на дверях гостиничного туалета, ядовитый запах дезинфекции в комнатах и коридорах. "Такси вызываются только больным, нервным и старым" ─ это объявление в ХИАСе. Такова изнаночная Вена, Вена с черной лестницы, соответствующая статусу мне подобных. Глазные нервы связаны с психологией и душевным состоянием, потому и видел я Вену изнаночно, с черной лестницы.
Ни одного деревца, ни одной скамейки на улицах. Деревья и скамейки ─ только в парках, а где эти парки? Да и до парков ли? Это не город-сад, зелени мало. Это город, увешанный колбасами. Иногда на перекрестке узких улиц маленький, в три дерева, огражденный садик, четыре скамейки, можно отдохнуть, подумать. Кондитерские витрины, у которых мы с женой и висящим у нее на груди одномесячным сыном смотрели на красоту пирожных и конфет под злыми взглядами австрийских хозяев: не украдут ли?
У многих эмигрантов, застрявших в Вене, испуганное, униженное выражение лиц. Нет, Вена ничем не напоминала милый, добрый городок, где Хлестакова приняли за важную особу. Где он, добрый хам Городничий, где дорогие дурачки Добчинский и Бобчинский, где глупые вороватые купцы с кузовом вина и сахарными головами? Головы кругом востроносые, так и кишит черная лестница востроносыми интеллектуальными головами. Каждый первый пишет.
Мой донкихотский бумажный щит с высокими словами вызывает насмешечки. Одна дама ─ дамы, дамы, кругом одни дамы ─ сказала: "Здесь вы не будете писателем." (Я уже тогда написал "Место", "Псалом" и прочие свои сочинения, которые лежали мертвым бумажным пыльным грузом в чемоданах, тогда как "наши писатели" сновали взад и вперед по черной венской лестнице и по миру. Уже тогда все было распределено: парочка гениев, с полдюжины больших талантов, ну, а среднего калибра ─ не счесть.)
Вена ─ полигон, плацдарм эмигрантской интеллектуальной элиты. Тут будущие "голоса" разучивали свои политические и литературно-общественные арии, тут формировались "новые американцы", тут "солисты дуэта", поднаторевшие на газетной комсомолии, начинали свой "Посев", которым впоследствии буйно заросли газетные поля эмиграции и, как ряской, радиопотоки. А когда метрополия одемократилась, то и там разрослось. Кулинарные обозрения и литературные мудрости, приводившие в восторг "прогрессивную интеллигенцию". А если приглядеться и прислушаться, то либо полуглупость, либо полуум. То, что заслуживает внимания, заимствовано из чужих кулинарных либо литературно-критических книг. Однако, это нехудожественное заимствование Шекспира или Шиллера, превращавшее посредственное в высшее, а то самое, о котором школьники и студенты говорят прямо и ясно: "Передрал!" Но зато какой стиль, ох, какой стиль! Лихой галоп, звонкое цоканье по интеллектуальным мозолям мазохистствующей интеллигенции. Надо только понять вкусы и пристрастия потребителей. "Старший брат" "солистов дуэта", впрочем, по известной линии также родич Савенко-Лимонова, в свою очередь приголубленного "прогрессивными интеллигентами", сын свободного эфира, произнося свои полит-культуртрегерские речи, присасывает и прихлебывает, точно чаи вприкуску с блюдечка дует. "Прогрессивные" восторгаются!
Звуковой портрет русского ─ купеческое мещанское чаепитие с напомаженными лампадным маслом волосами, наподобие звукового портрета еврея ─ "кухочка". Такое обобщенное расовое портретирование ─ "портрет еврея", "портрет русского" ─ обнаруживает себя, как бы его ни обволакивать ворохом эссеистских умелостей, имеющих в основе философские глубины популярных брошюр или анекдотов за преферансом. Но интеллигенту-обывателю иные глубины не потребны. Привыкли плескаться в теплой пляжной прибрежной мелкости. А в общем нынешняя "литературная жизнь" вполне соответствует определениям Салтыкова-Щедрина столетней давности: "литературные клоповники, литературно-лакейские обозрения, литературные трущобы, литературно-политический нужник".
Но что такое прогрессивная культура шестидесятнической интеллигенции? Это, прежде всего, "застольная культура". Она неотделима от коньячка, от охлажденной водочки, от сациви. Это застольные мелодии, не столько талантливые, сколько прилипчивые, которые хорошо не петь, а напевать.
"...Когда подступает отчаянье, Я в синий троллейбус сажусь на ходу, Последний, случайный..." ─ Окуджава. "Если шел за тобой, как в бой, На вершине стоял хмельной, Значит, как на себя самого Положись на него" ─ Высоцкий. "Облака плывут, облака. Не спеша плывут, как в кино. А я цыпленка ем табака, Я коньячка принял полкило" ─ тюремные мотивы Галича, очень далекого и от тюрьмы, и от сумы. "Я подковой вмерз в санный след, В след, что я кайлом ковырял. Ведь не даром я двадцать лет Протрубил по тем лагерям" ─ так поет Галич.
Эта культура, именно "как в кино", ─ по чувствам не всамделишная, но щипающая слезные нервы, это ─ "улыбочка" сквозь слезы. Конечно, Шнитке, Ростропович... Но их мелодии слушают с воскресным церковным напряжением ─ отдают дань. А естественно, по-каждодневному, расслабляются на своем, застольном...
Довлатов в сопровождении Гениса и Вайля. Если барды не столько поются, сколько напеваются, то Довлатов не столько читается, сколько почитывается. Я Довлатова ни в чем не обвиняю. Как умел, так и писал. Но этот представитель позднего шестидесятничества как бы подытожил шестидесятническую культуру, ту, с высоты которой "прогрессивный" интеллигент смотрит на разнообразную классику от "Горя от ума" до "Мастера и Маргариты", "Чайки", "Трех сестер", "Преступления и наказания", "Гамлета", "Годунова" ─ всюду шестидесятнический дух, всюду шестидесятничеством пахнет, чувствами и мыслями облегченного типа. Недаром ведь в центре Москвы на бульваре, неподалеку от Пушкина Высоцкого поставили. Ныне великие поэты памятников не имеют. Иные ─ и могил не имеют, неизвестно, на какой свалке гниют кости. А тут "народная тропа" не зарастает, и эмигрантская газета в Америке с пафосом возвестила о совпадении великих дат: умер Александр Сергеевич Пушкин, родился Владимир Семенович Высоцкий.
Вот так препарируются классики, которые на общем шестидесятническом фоне выглядят не памятниками, а скорее чучелами. Чучело Пушкина, чучело Достоевского, чучело Гоголя, чучело Чехова... Ибо главное в шестидесятнической субкультуре ─ не суть, не соль, не корень, а броская деталь, колесо кареты Чичикова... "Доедет ─ не доедет". "Скотопригоньевск" у Достоевского. О Чехове уже не говорю. Чехов особенно для такого препарирования пригоден. Есть знаменательные фразы, фразы-камертоны, создающие тон, звучание. "Уедете вы, и в этом городе не останется ни одного хорошего лица" или "человеческого лица". Точно не помню, не помню и откуда эта фраза. Впрочем, она такая "чеховская", что подходит к любому Чехову. Куда ни вставь ─ она на месте в той "чеховиаде", которая в чеховских персонах, загримированных под О. Ефремова ли, под "Кешу" ли, под Юрского ли или иных подобных, десятилетиями господствовавших на российских, особенно, столичных, сценах и на телеэкранах, до лоснения, до сальных пятен износила тонкую чеховскую ткань. И уж не поймешь, где чеховский дядя Ваня, а где "Дамский портной" Борщаговского. Как лохмотья ─ пародия на пиджак, так и "чеховиада" ─ пародия на Чехова. С иным "классическим гардеробом" ─ не лучше.
Иные тети Моти и дяди Сени говорят о моей зависти, мол, так я пишу, потому что завидую. Конечно, я уже о том писал, зависть бывает и плодотворная, если она не ядовитая ─ не цианистый калий в бокал. Однако ядовитые чернила признаю. Ядовитыми чернилами написана "Божественная комедия", где мстительное перо подобно кинжалу. А месть и зависть ─ родные сестры. Но вопрос в том ─ кому завидуешь и чему завидуешь. Да и сути это не меняет. Завидую я шестидесятничеству раннему и позднему или не завидую, а рядом с Пушкиным на бульваре поставили они не Пастернака, не Ахматову и уж не Мандельштама или затравленную со всех сторон Цветаеву, а Высоцкого, к тому же объявленного страдальцем. И этот ваш позор перед потомством не прикроешь фиговым листочком, на котором по-кухонному возвещается о зависти моей и мне подобных к вашим успехам, идеалам, к вашему абсолютному духу. Впрочем, подлинный памятник писателю ─ не рукотворный, на голову которого садятся голуби, а тот, который лежит на столе или стоит на книжной полке. "Я памятник себе воздвиг нерукотворный", ─ писал Пушкин.
Мой же ответ, в который раз, заимствую у Герцена, ясности и цельности которого можно позавидовать: "Если я мыслю, если я страдаю, то для самого себя. Ваш абсолютный дух, если и существует, то чужд для меня. Мне незачем его знать, ибо ничего общего у меня с ним нет".
Таковы законы производства и потребления. Да, существуют определенные писательские законы. Я имею в виду не законы писательского мастерства, а законы писательского обряда, со своим иконостасом и со своим иезуитским уставом.
Есть писатели "в законе". Я же всегда был писатель незаконный, что-то вроде сектанта-архаиста. К субкультуре, созданной в начале 60-х бардами, "прогрессивными" театрами, твардовским "Новым миром", не принадлежу. Эта субкультура процветала, невзирая на цензуру, а, может, и благодаря цензуре. Эта субкультура и была для меня подлинной цензурой, а государственный центр, цензурное учреждение ─ лишь цербер у ворот, получающий просьбы-указания: впустить ─ не впустить.
Ныне, когда цербер исчез, и прогрессивные дамочки с мужичками сами занялись охраной, дела мои стали бы еще хуже, живи я в нынешней России. Нынешние дамочки и мужички уж не могут мне сказать о том, что я не буду писателем. Вредная, кстати, профессия. Не знаю, почему так многие к ней стремятся. Если всерьез работать, то это ─ для самоедов, питающихся собственными сердцем и мозгом. Лев Николаевич Толстой после пяти лет работы возненавидел рукопись "Войны и мира", разрушившую его нервную систему. Только отдых на философских трудах "О вреде курения" и прочих позволили ему несколько прийти в себя. К недовольству, кстати, Софьи Андреевны, желавшей от Льва Николаевича поточного производства романов типа "Война и мир", приносящих доход. И Данте "Божественная комедия" довела до инсульта. Он умер в пятьдесят шесть лет, окончив книгу.
Вредное производство, но уж я, что поделаешь, связан с ним. Вредное и затоваренное. Пройдите по московским книжным магазинам: все затоварено разнообразными переплетами. Тут и Токарева, и Тополь, и Радзинский, и Губерман, и весь шестидесятнический набор, и первый лауреат премии Букера Марк Харитонов, и, конечно же, многотомный Довлатов. О Довлатове один из редакторов издательства "Посев" сказал, по-моему, достаточно метко: "Пока читаешь ─ интересно, прочитал ─ забыл, о чем читал." Многотомный Довлатов, сопровождаемый свистом и треском эфирных солистов-лакировщиков. Только моих книг в магазинах нет.
В 91-м году во время перестроечной неразберихи издали трехтомник, а более ─ ничего, кроме некоторых журнальных публикаций. Взялось московское издательство "Текст" с "ограниченной долей ответственности" издать мой двухтомник. Года три перекатывали туда-сюда, макет сделали. Нет, не издали! Я говорю деятелю тыла с ограниченной долей ответственности: "Как же так?! Вот ─ Окуджаву издали." "Ну, Окуджава!", ─ отвечает.
Года два назад этот же двухтомник взялось издавать петербургское издательство с "ограниченной долей ответственности" "Лимбус Пресс", кстати, активный издатель Довлатова. Два года катали туда-сюда, к такому-то месяцу издадим, к такому-то, наконец, говорят: "В конце 97-го года оба тома сразу выйдут." И вот получаю, наконец, факс, который хочу привести полностью, как шедевр лицемерия. "Многоуважаемый Фридрих Наумович! Мы, конечно, виноваты, все ваши претензии справедливы, правомочны, обоснованны. Однако, по договору вы свободны уже давно, и, как ни печально, мы уже Вас не сможем выпустить. Мы любим Ваше творчество и высоко ценим Ваши новые произведения, но издательство, живущее в сложной обстановке нынешнего рынка, вынуждено считаться со сложной конъюнктурой. Мы провели всю редакционную подготовку, даже сделали оригинальный макет Вашего двухтомника (опять макет сделали! ─ Ф. Г.) и долго ждали, что положение изменится (В каком смысле изменится? Начнут покупать неизданные книги? ─ Ф. Г.), однако прогнозы книготорговли (О каких прогнозах идет речь? Кто делает эти прогнозы и на основании чего? ─ Ф. Г.) не могут нам позволить издать Вас большим тиражом в ближнем будущем, а 1000 экземпляров влекут за собой для "Лимбус Пресс" большие убытки. (Конечно, если все магазины затовариваются "нашими писателями" в щегольских переплетах, а рядовой покупатель-читатель моих книг не видит, то он их и не знает, и не покупает! ─ Ф. Г.) С повинной головой возвращаем права на издание Ваших книг, чего сами так добивались. С уважением. Такой-то, генеральный директор "Лимбус Пресс"." Более говорить не о чем. Спросил бы: "А Довлатов?" "Ну, Довлатов!" ─ ответил бы.
Тут еще один вопрос ─ достоин ли автор своих книг. Впрочем, подобное не ново. У Пушкина: "Ты, Моцарт, не достоин сам себя!" Если бы "Псалом" написал какой-нибудь популярный бард, а "Место" ─ какой-нибудь любимый представитель "ленинградской школы" или завсегдатай московского литературного ресторана, ─ "тогда б мы по-иному любили". Были бы газетные развороты, были бы ордена и медали. Но я уже писал, что для меня вся эта "запоздалая любовь" ─ то же, что пылкий поцелуй старухи. От нелюбви я более выиграю, чем потеряю. Ведь худших читателей для моих книг, чем воспитанных на "карманном диссидентстве" 60-х ─ 70-х годов Ершей Ершовичей и не найти.
А есть среди них особенные экземпляры. Вспоминаю некий экземпляр по фамилии Суконник (более к лицу была бы фамилия Сукотник). В 1987 году в Нью-Йорке этот сукотник, нью-американец, позвонил мне и извиняющимся заикающимся голосом попросил о встрече. А заодно он, мол, перевезет меня на своем автомобиле с одной квартиры на другую, поскольку случайно узнал, что я переезжаю. Создался образ какого-то жалкого, неуверенного, но деликатного человека. Тем более, что он напомнил о своем письме, которое написал мне по поводу "Бердичева" и о своей статье о "Бердичеве" в журнале "22". Действительно, было такое письмо, и была такая статья, где утверждалось, что пьеса "Бердичев" написана под влиянием Бабеля.
"Бердичев" написан под влиянием Бердичева, и одессит Бабель никакого к нему отношения не имеет. Однако письмо, да и статья были такие же заикающиеся и извиняющиеся, как и телефонный звонок Суконника.
Пришел. На лице улыбочка, но скорее развязная, чем деликатная. Раз впустили, можно несколько "развязаться". Обо мне он сказал, что я более похож на одесского биндюжника, чем на писателя (Суконник, кажется, одессит). Так пошутил. Однако особенно "развязался" и начал "шутить", когда я со своим чемоданом погрузился в его поношенную "Антилопу-гну", и мы поехали по Нью-Йорку.
─ Ваши споры о Достоевском ─ коллаж. Ни одной самостоятельной мысли. Вы это нарочно? Что? Как? Шучу. "С кошелочкой" ─ холодный рассказ. Все на профессионализме...
Говорит, говорит... Английского языка я не знаю, выйти из его "Антилопы-гну" с чемоданом не могу. Он, конечно, учел, рассчитал и продолжал использовать ситуацию. Знал, что в другой ситуации я бы его слушать не стал, при мне так "опорожняться" не дал бы. В другом месте, при застолье себе подобных, на страницах "22" опорожняйся, но не при мне. Однако, по Нью-Йорку дорога не близкая, и, может быть, он даже кругом поехал, чтобы подольше в моем обществе находиться. Говорит, говорит... Начинает одно, не закончив, оборвав уже говорит другое. И все с улыбочкой.
─ Я могу ошибаться, но вряд ли я ошибаюсь... Я вас читаю... Напрасно думаете, что я всем улыбаюсь. Это я сейчас улыбаюсь. Но часто я плюю в лицо... Да... Я с моей женой и моим другом до хрипоты спорили о вашем "Бердичеве"! Моей жене очень не нравится "Бердичев". Она считает эту пьесу антисемитской. Но я ваш "Бердичев" защищал...
Когда мы приехали, Суконник достал из багажника мой чемодан и услужливо подал его мне. Я протянул руку за чемоданом, но он вдруг поставил его на землю и торопливо пожал мою протянутую за чемоданом руку. Войдя в дом, я долго мыл руки...
Ко всему еще говорят и пишут бездарно. Бывает ─ говорят и пишут нечисто, даже гнусно, но талантливо. Такое случается. А эти ─ и нечисты, и гнусны, и бездарны. И те, кто пишет, и те, кто говорит, и те, кто читает. Хороший читатель книгу обогащает, плохой читатель книгу портит не хуже книжного червя, если она ему по вкусу пришлась. А если нет, то лишь слизи напустит, обслюнявит и не ест. Так уж лучше пусть слюнявит. Так обслюнявил некий Леонид Попов на страницах "Литгазеты" мою драму "Детоубийца" о Петре I и спектакль, поставленный по ней в Александринке.
Я эту "Литгазету" не то что не читаю, даже и не вижу уже несколько лет. Надеюсь и дальше не видеть. Но одна моя приятельница увидела и прислала вырезку со статьей-рецензией "Александринка на дыбе". "Эту совершенно неприспособленную для сцены пьесу ставят в столичных театрах (т.е. в Москве и Питере) уже в третий раз", ─ начинает сетования Л. Попов. И далее: "На берегах Невы концепция Толстого невольно перевешивает концепцию Мережковского (Петр ─ антихрист), к которой восходит драма Горенштейна".
В драме Горенштейна противник Петра, духовник царевича Алексея Протопоп Яков Игнатов говорит: "Народ почитает его (Петра) за антихриста. Одначе оба мы с тобой, Алексей, образованные люди, понимаем, что царь Петр ─ не антихрист. Простой человек, и существование его должно прекратиться простым человеческим путем".
Литгазетчику Попову, залезшему в научное поднебесье, видно, не хватило школьной образованности, чтобы просто грамотно прочитать мою пьесу. А если серьезно говорить, то все подобные личности просто застыли на неподвижных идеях 60─70-х годов. У Достоевского в "Неточке Незвановой": "Страшно расставаться с неподвижной идеей, которой отдал в жертву всю жизнь". Жертвы подобных личностей, правда, не столь велики. Не жизнью жертвуют. Скорее, это жертвы гоголевского поручика Пирогова, которые могут быть утешены пирожком.
Но Чехов был ─ так считается ─ всеобщим любимцем. Кто не любил и не любит Чехова? "Меня окружает густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятым моих друзей и почитателей. И как мелко выражают свое мелкое чувство!" ─ из письма Чехова сестре от 14 декабря 1891 года. День рождения Ильи Эренбурга, который приводил эту цитату Чехова в своих мемуарах, добавив притом, что критик Буренин писал о Чехове: "Подобные средние таланты разучаются прямо смотреть на окружающую их жизнь и бегут, куда глаза глядят".
Но вернусь к черной лестнице, по которой эмиграция сновала. Конечно, дарвинизм, рога и копыта, но, скорее, не стадного, а стайного типа, потому что зубы показывают. Однако, невзирая на подобное, все же понемногу начало и у меня отчасти налаживаться. Нашлась и в Вене небольшая, но поддержка, нашлись доброжелатели и ко мне, и к моим писаниям. Не то, чтоб "ах!", но переехал в пансион без клопов на Кохгассе 36, апартамент 23, второй этаж, получил и временную жиденькую материальную поддержку от фонда под названием "IRC": медная табличка, третий этаж, в глубине гулкого двора.
IRC, как выяснилось, занималось, главным образом, перебежчиками, но я, в силу обстоятельств, хоть я и не перебежчик, оказался в этом фонде. Очевидно, у моих доброжелателей с этим фондом была какая-то связь. Шефом фонда был доктор Фауст. Рекомендовали меня доброжелатели как московского писателя. Не Бог весть, какого, не знаменитого, не сенсационного, но все-таки писателя. Конечно, с таким статусом пришлось довольно долго посидеть в приемной.
Фауст. Сейчас я занят, он пришел не в пору!
Мефистофель. Я заменю тебя, он ждет давно. Я в дом пущу его из коридора.
(Гете, "Фауст". Перевод Б. Пастернака.)
И действительно, после почти что получасового ожидания принял меня не доктор Фауст, а мистер Мефистофель, ловец душ. На дверях его кабинета таблички не было, но я узнаю эту публику из смежных учреждений, которые в веселое время Маяковского и Остапа Бендера именовались бы "ЦентрРазУпр" и "КомГосБез".
Собственно говоря, Мефистофель со мной мало говорил. Наверное, не говорить пригласил, а просто на меня, "выбравшего свободу", посмотреть своим глазом разведчика. Вначале что-то писал, время от времени поглядывая на меня, потом задал несколько незначительных вопросов, на которые и без того явно знал ответы: имя, фамилия, где родился, где жил, профессия. "Писатель" он записал с серьезным, деловым видом, воспринял спокойно и скучно, а не как снующие по черной венской лестнице с иронией. Потом предложил мне выпить, выбрав из множества стоящих на столике бутылок шипящую зеленоватую жидкость. Я думал ─ вино, оказалось ─ вода, да еще какая-то приторная, наверное, самая дешевая. Видно, в зависимости от ранга и ценности "выбравших свободу" наливали из бутылок в стаканы. Бокалов не было ─ стаканы. Наверное, чтоб легче было снять отпечатки пальцев ─ так думаю.
Дело есть дело, дешевое ли, дорогое ли. Мистер Мефистофель назначил мне встречу на следующий день, но принял уже доктор Фауст. Принял довольно быстро, без проволочек и с длинной анкетой-протоколом. Переводила югославка, умевшая говорить по-русски не хуже жительницы лезгинского горного аула. Вопросы в анкете были самые разные. Интересовались даже годом и местом рождения моих дедушек и бабушек, а также отца и матери. Года и места рождения дедушек и бабушек я не знал. Очевидно, так и предполагали. Это была одна из проверок на честность (может быть) ─ отвечу ли честно или начну выдумывать. Вопросы анкеты одновременно были и тестом. О месте рождения матери я сказал: "Вы, наверное, не знаете. Городок ─ местечко такое ─ Уланов." "Как же, ─ сказала переводчица-югославка. ─ Знаю! Ульянов. Там родился Ленин." Спросили также, есть ли кто в Соединенных Штатах из известных людей, знающих меня и могущих за меня поручиться. Я ответил: Профер. О, святая простота! "Wer ist Proffer? Кто такой Профер?" ─ удивленно поднял брови доктор Фауст.
Наивный и провинциальный, несмотря на шестнадцать лет столичной жизни, до сего времени невыездной, я воспринимал чету Проферов из заштатного американского городка Анн Арбор, некоего подобия Уланова, известными в Америке и на Западе людьми. А известна была чета Проферов только "нашим писателям" и поклонникам. Многие туда стремились, опубликоваться остренько, то есть на Западе, в мелком издательстве "Ардис", которое пропагандистскими усилиями "наших писателей" обращено было в русскую литературную столицу третьей волны.
Вторая волна ─ издательство "Посев": власовцы, полицаи из зондеркоманды, те, кто помогал гитлеровцам устанавливать "новый порядок", а в послевоенное время нашли прибежище в ЦентрРазУпре ─ как убежденные антикоммунисты, которые "выбрали свободу". За важных персон их, конечно, не принимали, но хоть по фамилиям знали, по крайней мере, некоторых. Профер ─ совсем иное. Либерал, борец за гражданские права, борец за мир во Вьетнаме, Камбодже и Лаосе. Они не говорили "борьба за установление Северным Вьетнамом коммунистической диктатуры над Южным, а Пол Потом ─ над Камбоджей", они говорили "борьба за мир". В общем, Профер ─ этакий мелкий Клинтон, отличавшийся лишь тем, что Клинтон тогда играл на саксофоне, а Профер играл в баскетбол. Что же касается масштаба деятельности, то тут многое определяет случай и жизненная хватка, если не сказать, наглость желаний. Определенную, а, может быть, значительную роль в некоторой степени играли и "боевые подруги" ─ женщины, которые заменяют Мефистофеля.
Мефистофель. Да, каждый получил свою башку, свой зад, и руки, и бока, и ноги. Но разве не мое, скажи, в итоге, все, из чего я пользу извлеку.
(Гете, "Фауст". Перевод Пастернака.)
Клинтон с женой употребили свою башку, свой зад и т. д., чтобы стать президентами Соединенных Штатов Америки, а Профер с женой ─ всего лишь на то, чтобы стать президентами издательства "Ардис" в провинциальном городке Анн Арбор. Все могло быть и наоборот, ведь исходные данные у них общие: Клинтон был бы президентом издательства "Ардис", публикующего Копелева, Соколова, Битова и прочих наших писателей, и тогда бы доктор Фауст спросил: "Кто такой Клинтон?"
То, что доктор Фауст не слыхал о Профере, естественно. Здешний славизм ─ замкнутое болотце даже среди западного культуртрегерства, не говоря уже о ЦРУ. Но в пределах своего болотца, своей утиной заводи эти профессора-слависты главенствуют над литературным процессом. Мне в том, возглавляемом профессорами процессе, места не было. Профер отказался меня издавать по рекомендации своего консультанта, авангардиста Соколова, о чем я узнал впоследствии. И признали меня не профессора в тот период, а простой донской казак Мордухай Файволович Мордухаев.
С Мордухаем Файволовичем Мордухаевым мы познакомились еще на аэродроме "Шереметьево", с советской стороны железного занавеса. Меня там очень тщательно и настойчиво обыскивали таможенные умельцы, так что это даже привлекло внимание других отъезжающих и провожающих. Сперва обыскивали публично, потом пригласили в отдельное помещение. Думаю, подозрения я вызвал у таможенных хитрецов своим ничтожным багажом. Все ехали в "новую жизнь" с горой чемоданов, баулов, мешков, ящиков, а я ─ с двумя небольшими сумками искусственной кожи и плетеной корзинкой из-под крымского винограда, в которой сидела моя кошечка Кристенька. "Это ─ все ваше богатство? ─ спросил меня насмешливо молодой таможенник. ─ Молодцы!"
Когда самолет приземлился на венском аэродроме, нас встретил представитель израильского учреждения. Увидав мои небольшие сумочки и плетеную корзинку, он сказал в том же тоне и теми же словами: "Это ─ все ваше богатство? Молодцы!" Однако, до этого счастливого момента еще предстояло попрощаться с "родными местами".
Есть лица, которые видишь недолго, а запоминаешь навсегда, лица-символы. Задолго до того, году в 60-м, поехал я автобусом из Киева в Бердичев к родичам, несколько передохнуть от своей штормовой полуголодной жизни среди тарас-бульбовцев и тарас-бульбовских Янкелей. Красивые, скажу, места, красивая дорога. По обе стороны шоссе ─ лесочки, холмики, поля, пасется скотина, вода журчит в речках и прудах, воздух опьяняет, птицы веселят. Сейчас эти места загрязнены, отравлены Чернобылем, а тогда одним своим видом исцеляли нервы, раненные в рыцарских боях с пастухами и мельницами. Я видел рисунки детей, переживших Чернобыль. Что-то в них общее с рисунками детей Холокоста, что-то роковое, какое-то великомученичество, но бытовое, привычное. Жаль, что когда по этой красивой, богатой местности рыскали в 41-м году немецкие зондеркоманды, перед здешними украинскими обитателями не возник призрак Чернобыля, массового слепого несчастья. Может, задумавшись о своей грядущей беде, не радовались бы чужой и не соучаствовали бы в ней с таким рвением.
Мне эта радость хорошо известна, причем из первых рук. Антисемитизм ─ антисемитизмом, но служилое еврейство, тарас-бульбовские Янкели, могли укрыться от него за стенами своих дач, в глубине своих квартир, а то и замаскироваться всяческими "-измами". Я же был один на виду, и потому служилое еврейство меня так не любило и по-прежнему не любит: я их демаскировал, и из-за меня они могут пострадать.
В детстве, где-то в 12 лет, пришлось мне напрямую столкнуться с такой нелюбовью, преследуемому погромной радостью славянских деточек. Они совершенно по-палестински начали забрасывать меня камнями. Мой товарищ пришел мне на помощь. Я тогда занимался спортом, который хоть как-то, наподобие крещения, увеличивал шансы равенства. И вот, вдвоем с приятелем, мы этих славянских палестинцев отогнали негуманно, по Моисееву закону: око за око. Но поскольку численное преимущество было все-таки на стороне славянских палестинцев, мы вбежали на крыльцо какого-то дома, одноэтажного, помню, с занавесочками, и за занавесочками даже бутыли наливочки. Чтобы сзади не зашли, не обошли с тыла, вбежали. И тогда открылась дверь и выглянуло лицо. Я даже не понял тогда и не помню теперь ─ мужское или женское. Как говорят и пишут в прессе, "лицо еврейского происхождения". Оно отворило дверь не для того, чтобы впустить нас и спасти от града камней славянских палестинцев. Оно произнесло почему-то в третьем лице: "Пусть эти мальчики (то есть я с приятелем) уйдут. Тогда те тоже уйдут".
Видел я пакостные лица стукачей, провокаторов-хулиганов, антисемитов высшей пробы, но хуже этого "лица еврейского происхождения" из детства моего в проеме двери ─ не видел. Коллективное лицо. Кого только нет в этом лице. Разнообразные ипостаси от бердичевских обывателей до израильских "прогрессивных" политиков. Это лицо ─ худший и позорный продукт несчастной еврейской истории. Разнообразен и диапазон борющихся за свои права ─ от тех, кто бросает камни, до тех, кто пускал газ в камеры или стрелял в Бабьем Яру.
Но не от борющихся за свои "права" главная угроза. Врагов можно пережить, отбросить, уничтожить. В конце концов, враги ─ это наружное. А как избавиться от своего "лица"? Много подобных "лиц" видел я в моей киевской жизни. Чтобы передохнуть от этих "лиц", созерцал я в далеком шестидесятом еще не отравленную Чернобылем чудную местность: поля, леса, холмы, речки. На остановках пил колодезную воду и на скудные свои "гроши" покупал пахучий ржаной сельский хлеб. Но на обратном пути имел с собой сумку с продуктами, подаренную тетками. Коржики, банку гусиного жира со шкварками и жареным луком, банку свежесваренного варенья из крыжовника и, конечно же, "кухгочку".
Приехал на конечную киевскую остановку в задумчивости, размышляя о своем будущем. Вышел ─ сумку оставил в автобусе висящей на крючке. Минут через двадцать спохватился, бросился назад. Автобус еще стоял на том же месте.
─ Сумка тут висела! Сумку забыл!
─ Шо? Не бачив.
И другой, рыжий, веселый:
─ Вин по-украински не разуме? Вас зогст ду?
Есть такие рыжие славянские типы с еврейским оттенком. Наверное, выкресты в каком-то поколении. Они-то ─ особенно яростные. Но "кухгочку" любят. Он-то, наверное, кухгочку и поел. До сих пор жалко! Коржики, варенье, гусиный жир, "кухгочка" ─ усэ украинци поилы. Помню я тебя, ненько! "Чуден Днепр при тихой погоде".
"Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны (то есть в "чудный Днепр" ─ Ф. Г.). Жалобные крики раздавались со всех сторон. Но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в чулках и башмаках болтались в воздухе". Такое вот гоголевское вдохновенное описание казачьей гулянки, такое казачье волчье веселье. Думаю, попади в хищные казачьи руки апостол Андрей, еврей из Вифании, то и его бы швырнули в "чудный Днепр".
А либералы? Булы и либералы. Сам Тарас Бульба слиберальничал, спас Янкеля, выкупившего прежде тарас-бульбовского брата Дороша из турецкого плена за восемьдесят цехинов. "Жида будет всегда время повесить, когда будет нужно. А на сегодня отдайте его мне, ─ сказавши это, Тарас повел его к своему обозу, возле которого стояли казаки его. ─ Ну, полезай под телегу. Лежи там и не пошевелись. А вы, братцы, не выпускайте жида". То есть, этакое запорожское подтележное гетто.
Так путем тарас-бульбовского искусственного отбора создавалось тринадцатое колено Израилево ─ нынешние еврейские миролюбцы, прогрессисты, интернационалисты и прочие "полезные евреи". Все из колена Янкеля, все они вышли из под гоголевской телеги. Но панически суеверный страх свой перед антисемитами взяли с собой. Слово "жид", а тем более кобзаревское "жидюга" загоняет их души в яичники, а иной раз ─ и вовсе гонит вон из тела. Кто бы они ни были, какие бы высокие орлиные или львиные должности ни занимали, страх перед словом "жид" великого ли кобзаря, последнего ли мелкого пропойцы не оставляет их.
"Я по национальности не еврей, я по национальности интернационалист". Если так мог сказать Троцкий, этот лев с орлиными крыльями, энергия и талант которого восстановили в 1918 году Россию и ее развалившуюся опору ─ армию, то что говорить о мелких еврейских "интернационалистах". На Украине, этой исторической родине колена Янкеля Подтележного эти интернационалисты особенно препаскудны и сердиты на тех, кто, по их мнению, антисемитов раздражает и возбуждает. А я антисемита всегда особенно возбуждал и раздражал, даже того не желая, своим видом и существованием. И эти Янкели Подтележные меня особенно не любили, да и теперь не любят.
Я думаю, что антисемиты меня особенно выделяли и не любили по той причине, по которой черти не любят художников, изображающих их. Эта тема проходит в "Портрете" Гоголя, это ─ тема Врубеля, которого черти довели до сумасшествия. Изобразить черта ─ значит понять его. А понять ─ значит преодолеть. Антисемит ведь тоже труслив, как черт, боится заклятия. Особенно же знаком мне украинский подвид антисемита, среди которого вырос. Понимаю его внутреннее устройство и могу влезть под его свиную кожу.
Последний привет получил я от украинского антисемита в 1964 году уже в моей московской эмиграции, когда "Юность" опубликовала мой рассказ "Дом с башенкой". В подробном предисловии от редакции было сказано о моей работе в Кривом Роге, а потому именно от криворожского казака пришло письмо в "Юность". Он и в "Правду" тоже написал. Не помню фамилии криворожца. Но помню ─ с родовитым украинским бубликом на хвосте, какой-нибудь "Зубенко".
Такова была чертова злоба громадянина "Зубэнко", что даже видавшие виды зав. отделом прозы М. Озерова и присутствовавший в редакции писатель Борис Балтер ужаснулись этому антисемитскому бешенству в мой адрес. Перевирая место моей бывшей работы, "Зубенко" утверждал, что знал меня, сопровождая это утверждение руганью на грани бандитской петлюро-бендеровщины. Я знал других подобных, но "Зубенко" не знал. А жаль, пригодился бы для коллекции. "Зубенко" писал-доносил, что я сбежал с шахты, и хорошо бы, чтобы умелый журналист "копнул" мою подноготную. Это "копнул" я запомнил.
Я работал на руднике имени Розы Люксембург, "Зубенко" же называл совсем другое место, в котором я никогда не был. Во время аварии, чудом уцелев, я повредил ногу, и медкомиссия обязала начальство предоставить мне работу в конструкторском бюро или в управлении. Но, поскольку начальство держало эти места для своих, мне предложили подать заявление об увольнении по собственному желанию.
Так я оказался в Киеве с трудовой книжкой, но без работы. Так. А не так, как ты написал, громадянин криворожский казак "Зубенко", поганый хохлюга! Все "гукалы" в виршах великого кобзаря или в писаниях "Зубенко", "шо вильну украинску землю" жидюги поработить хотят. Все думали и думаете, что Бога нет, который все видит и слышит, а есть только поп в церкви. И знамение Божье, первый звонок чернобыльский прослушали. Непотребна ваша земля. Ешьте на ней галушки с чернобыльской радиацией. А не поймете Божьего предупреждения, не миновать вам участи Содома и Гоморры.
Слово "жидюга" тринадцатое колено воспринимает с привычным устоявшимся трусливым чувством как данное и должное. Но слово "хохлюга", думаю, особенно испугает и по-интернациональному возмутит. А что ж так, Янкели и Янкелихи Подтележные? В жестокой словесной войне то и другое слово содержит в себе фольклорный украинизм, то и другое связано с украинским бранным обрядом: в виршах ли великих кобзарей, в антисемитских ли панегириках великих повествователей, в частных ли письмах, книжечках и брошюрках антисемитской мелкоты. А мышление великих и мелких, их уровень проповедуемой христианской морали, уровень гражданской честности совпадают.
В современной антисемитской брошюрке некоего Б. Зубенко "Украина, кто нею правыт и хочет правыты" утверждается, что евреи помогали полякам и русским порабощать Украину. В другой подобной брошюрке утверждается, что само слово "еврей" насильно навязано русскими, тогда как по-украински правильно говорить "жид", производное ─ "жидюга". Б. Зубенко и ему подобные нацисты-письменники и нацпрохвессора ─ из тех, кто с собачьим рвением помогал превращать Украину в колониальный немецкий протекторат, а украинцев в крепостных для свиноферм немецких "панив".
Однако, так силен фольклорный антисемитский жар про "жидюг", что это игнорируется, и не менее девяноста процентов стоит за такими паршивыми книжечками и брошюрками, тем более, согласно свободе печати, широко распространяемыми на книжных развалах современной Украины "вид Киива до Лубэнь".
А обижающимся украинским интернационалистам, если таковые имеются, скажу: обращаетесь не по адресу. Обращайтесь к своим братьям и сестрам. Пока будут у них "жидюги", будут и "хохлюги". По крайней мере, у меня, ибо одностороннего гуманизма и интернационализма не признаю.
А ты, "Зубенко", сколько ни показывай свои зубы, а не укусишь больше безнаказанно, не растерзаешь в богдан-хмельницких и прочих своих стаях. Зубы уже частично потерял. А будешь яриться ─ и остальные выбьет Божья рука. Ведь что такое Чернобыль? Это форма слепого геноцида против всех. Но и против тех, кто радовался геноциду, думая что такое несчастье их постигнуть не может. Страшно проклятие против человека, еще страшнее против народа, но самое страшное ─ против Земли. Двадцать тысяч лет, а может, и более будет отравлять Землю чернобыльская радиация.
Пример нелюбви к своей родине показал равноапостольный Данте Алигьери. У немецкого поэта Эммануэля Гейбеля:
"Видишь ─ Данте Алигьери, побывал он в безднах ада,
На челе его высоком ─ гнев и горькая досада.
Столько ужасов он видел, столько скорби душу гложет,
Что, наверно, улыбаться никогда уж он не сможет".
Дант, услышав, обернулся: "Разве нужно непременно,
Чтобы позабыть улыбку, опуститься в мрак геенны?
Все, что пел я, все страданья, боль и ужас нашей жизни,
Видел я на этом свете, во Флоренции, в отчизне".
(Перевод Е. Эткинда)
Но если можно не любить блистательную Флоренцию, которая, всего-навсего, приговорила заочно Данте к сожжению, а потом выпрашивала его кости у Равенны, то что сказать о Киеве с его Тарас-Бульбами и тарас-бульбовскими Янкелями, по-воловьи убогом Киеве, который годами жег меня на медленном огне! Но сжечь не смог. И костей моих в вязкие кирпичные глины Бабьего Яра не получил. Ни ноги моей, ни костей моих в этой ныне заразной земле не будет. "Эх, танцевала рыба с раком, а петрушка с пастернаком, а цыбуля с чесноком, а дивчина с казаком..."
Жизнь в лицах, история в лицах. По этим "лицам", как по болотистым кочкам ─ назад в Шереметьево, к таможенному "лицу" по фамилии Маканин. Фамилию я узнал, потому что сослуживец окликнул ─ "Маканин?" "А?" ─ и пошел у коллег между делом веселый бытовой разговор. А дело ─ обыск. Тщательно меня обыскивают, и кошечку Кристеньку тоже. "Выньте, ─ говорит, ─ ее". Вынул, держу в руках. Она дрожит, боится, а они все прутья плетеной корзинки перещупали, всю подстилку перетряхнули. А между делом про какую-то Нинку-Зинку говорят, да про ихнее застолье. Гуляки, видать. А Маканин из таможни, как мне показалось, действительно на писателя Маканина похож. По крайней мере, внешне, об остальном не знаю. Чего не знаю, говорить не буду. Велел мне снять Маканин (таможенник) туфли. Я стою в носках, а он острой отверткой тычет в каблуки, в подошвы, в подметки. Ну, ─ думаю, ─ порвет обувь, босиком поеду "свободу выбирать". Тщательно искал, но ничего не нашел. Однако старание показал нешуточное.
Посмотришь ─ сквозь железный занавес муха не пролетит недозволенная. Пролетит только дозволенная. А в самолете смотрю ─ женщина неподалеку выждала немного, пока высоту набрали, и давай золото и драгоценности изо всех мест таскать, укромных и не слишком укромных. Золотые кольца и перстни, драгоценные камни ─ на пальцы, диадему ─ в волосы, платиновое ожерелье ─ на шею. Эх, ─ думаю, ─ взяточник ты, Маканин с товарищи. На мне да моей кошечке рвение показываешь. Пропадите вы тут пропадом со своей советской моралью! А я "выбрал свободу".
Когда вместе с другими, "выбравшими свободу", после проверки я направлялся к самолету, подошла ко мне женщина пожилая, а с ней старик, как выяснилось, отец.
─ Ух, ─ говорит, ─ как вас проверяли. Многие обратили внимание.
А старик спрашивает:
─ Извините, пожалуйста, кто вы? Какая у вас профессия?
─ Писатель, ─ говорю.
─ Ну, тогда понятно, ─ говорит старик, ─ рукописи искали.
─ Не знаю, что искали. Рукописи я с собой не везу.
(Часть рукописей вывез президент Профер, но, разочаровавшись в них по совету консультанта своего Соколова, любимца американского славизма, отослал их моим венским знакомым, тем самым, которые рекомендовали меня фонду доктора Фауста. Другую, большую часть рукописей и блокноты передали мне через Финляндию. Не бескорыстно, конечно, денег заплатить не имел, но отработал натурой ─ пахал и сеял литературную ниву на барина.)
Старик спрашивает дочь:
─ Какие у нас места в самолете? А, извините пожалуйста, у вас? В разных концах? А мы поменяемся, надо держаться вместе. Вы ─ писатель, а я и моя дочь Мирра ─ большие любители литературы. Она инженер-экономист, работала на кабельном заводе, и я там же работал в отделе снабжения. Извините пожалуйста, как вас? Это по паспорту, но писатели, особенно, извините, евреи выбирают себе звучные имена. Вы не выбрали? Ну, хорошо. А я Мордухай Файволович Мордухаев.
В самолете Мордухай Файволович с дочерью действительно оказались рядом. Поменялись с какой-то четой, которая рада была покинуть хвостовую часть, где сильнее качало.
─ Вы как писатель не должны беспокоиться, ─ говорил Мордухай Файволович, ─ на Западе писателей, особенно диссидентов, встречают с распростертыми объятиями. Вы радио слушаете? Солженицын получил многие миллионы долларов и построил себе виллу, Бродский недавно получил полмиллиона долларов, "Премию гения", и купил ресторан. Так и называется ─ "Премия гения". ("Премия гения" в Америке существует, после Бродского ее получил некий грузинский публицист-диссидент. Кажется, его фамилия ─ Челидзе.) Конечно, ─ продолжал Мордухай Файволович, ─ Солженицын и Бродский многие годы провели в ГУЛАГе. Вы были в ГУЛАГЕ? Нет? Ну.., ─ задумался и несколько снизил градус восторга Мордухай Файволович, ─ все равно все будет хорошо. Главное ─ чтоб вокруг были хорошие люди. Кто знает, может быть, вам, известному, знаменитому писателю понадобятся такие люди, как я и моя дочь Мирра, замечательный бухгалтер. Вы, конечно, получите большие гонорары, и вам нужен будет бухгалтер.
Известие, что я не был узником, Мордухая Файволовича насторожило, как городничего мелкий промах Хлестакова. А я, признаюсь, начал немного вести себя, как Хлестаков в неких высказываниях и манерах. Потому что при таком долгом и тягостном непризнании и прозябании приятно побыть важной персоной хотя бы перед Мордухаем Файволовичем. Тогда много еще было невостребованных сил, еще не истрачена была и чудная молодая зависть, которая одна может поддержать в тяготах. Хотелось денег с полмиллиона, веночек гения, бронзовый или лавровый, в зависимости от сезона. Зависть ─ чувство молодое, как любовь. В старости только дураки завидуют, потому что зависть ─ это дорога в будущее.
О зависти написал роман Юрий Олеша, он так и называется "Зависть". О чем там в подробностях, не помню, но первую фразу помню: "По утрам он поет в клозете". Какой-то "модерный" натурализм. Первая фраза определяет стиль романа, а иногда и его идею. Если бы я писал роман о зависти, то выбрал бы другой стиль. Но вряд ли напишу такой роман, многое из того, что мог бы написать, не напишу. Все-таки, в чем-то "лица" преуспели, много отнято было у меня молодых сил. И потому даже такие явно корыстные поклонники, как Мордухай Файволович были к месту. А Мордухай Файволович имел, безусловно, корыстную цель пристроиться с дочерью возле меня, возле моего успеха, в который уверовал, особенно, когда увидел приглашение в Западноберлинскую академию, которое я ему по-хлестаковски показал, чтобы сгладить некоторое разочарование в отсутствии у меня ГУЛАГ-стажа.
─ О, вы там будете на всем готовом, немцы платят большие деньги. Так может мы с Миррой тоже поедем в Германию? Если вас специально пригласили, так у вас там немало знакомых.
Мордухай Файволович так хотел мне понравиться. Когда железный занавес остался позади, ситуация пока все-таки не менялась. Израильское "лицо" встретило меня кисло, если не сказать ─ грубо. Увидев приглашение в Западноберлинскую Академию, "лицо" сказало:
─ К немцам едете? Кто прислал вам израильское приглашение? Почему вы едете по израильскому приглашению?
─ Мне отказали в советском заграничном паспорте.
─ Каково происхождение вашей жены? ─ и сделал отметку в списке.
─ Извините пожалуйста, что я вмешиваюсь, ─ сказал Мордухай Файволович израильскому "лицу", ─ но этот человек ─ писатель, известный писатель.
─ Писатель? ─ иронично перекосило рот израильское "лицо", ─ что ж, езжайте с известным писателем в ночлежку, ─ и подал нам какие-то талоны.
Мордухай Файволович все суетился рядом, не отходя от меня. Перед аэровокзалом нас ждал микроавтобус, и когда я садился в него, то, неловко оступившись, ударился головой о дверной проем. Не то чтоб очень сильно, но ударился.
─ Ой вэй! Ой вэй! ─ крикнул Мордухай Файволович и, подбежав, погладил меня ладонью по ушибленному месту.
Даже дочери, инженеру-экономисту, стало неловко от такого рвения.
─ Зачем ты так делаешь, папа? Что значит? Человек ударился.
В ночлежке, то есть в отеле с объявлением об унитазах на туалете и запахом дезинфекции, Мордухай Файволович сказал:
─ Мы с Миррой не покинем вас. Мы будем рядом все время. Что это за Европа! Клопы! Как в каком-нибудь Хозрятине. Клопы ─ это ведь признак некультурности. Культура является определенным показателем степени развития человека. Это слова Михаила Ивановича Калинина. Он вытащил из чемодана книжку "М. И. Калинин. О коммунистическом воспитании".
─ Мордухай Файволович, зачем вы привезли на капиталистический Запад эту книжку?
─ О, это очень дорогая для меня книга. Мне ее подарили в день победы девятого мая 1958 года. А это для меня большой праздник. Мои ордена и медали мне взять с собой не разрешили. А книжку взять разрешили. Я ведь воевал. Смотрите, вот надпись: "Мордухаю Файволовичу Мордухаеву, участнику Великой отечественной войны. Дирекция, партком, профком кабельного завода".
─ Где же вы воевали, Мордухай Файволович?
─ Где я воевал? В Донской казачьей дивизии.
─ Как же вы были в казачьей дивизии, Мордухай Файволович? Двадцать пять тысяч антисемитов!
─ Не надо преувеличивать. Среди казаков их не больше, чем среди всех остальных, хотя среди остальных их, конечно, много. Но меня хлопцы любили. Они скакали от Москвы до самого Берлина. И я с ними. Шестого декабря 1941 года мы начали контрнаступление под Москвой. Снег был, мороз. Ох, какой мороз! Немцы были замороженные. Вы видели, как мясники рубят мороженное мясо? Так казаки немцев рубили шашками под Москвой. Вся техника тогда замерзла, а кони скакали.
─ И вы, Мордухай Файволович, тоже скакали и рубили?
─ Нет, я не скакал. Я ехал на повозке, я занимался снабжением людей и лошадей. Особенно трудно было угодить ком- и консоставу. Командиры требовали коньяка, а кони лучшего сена. Но рядовой боец, казак, не был привередлив. Был бы самогон вдоволь ─ он и рад.
─ Где же вы доставали самогон и прочее вдоволь, Мордухай Файволович?
─ Где доставали? Грабили тоже.
─ Да, я читал у Копелева, что в Германии грабили и совершали прочие преступления.
─ Какое там в Германии! И в России грабили, и на Украине, и в Польше. Что поделаешь, война. А вы знакомы с Копелевым, ─ спросил он меня уже иным тоном.
─ Нет, не знаком.
─ Обязательно познакомьтесь ─ большой гуманист, борец за права человека.
─ Это правда, за права человека они боролись хорошо. Ведь каждый из них ─ человек. А я за права человека боролся плохо. Вот попал в отель с клопами.
─ Да, верно. Европа ─ и такая некультурность. Возьмите почитайте книгу Михаила Ивановича Калинина. Он очень хорошо рассказывает о клопах.
─ О клопах?
─ О клопах. Книга эта дорога мне как память о родине. Клопы ─ это позор. Почитайте, только потом верните.
Память о родине. В эллинском романе родина дается дважды ─ в результате рождения и ─ после ее утраты ─ в результате подвигов, борьбы, терпения. Подвигом считается не только борьба, но и терпение. На первой, данной мне рождением родине, я пережил много таких подвигов терпения, но первая ночь на второй родине была ужасна, и требовала подвига, на который уж сил не хватало.
Воняло дезинфекцией, дуло из окон, за дверью по коридору беспрерывное хождение и голоса. А главное, свет погасить нельзя ─ клопиный зуд становится адским. Особенно этим посланцам ада нравилась младенческая невинная кровь. Погасишь свет ─ сразу мальчик начинает плакать, зажжешь свет ─ вереницами выползают из-под пеленок, ползут по горлышку, по личику. Говорят, самый злой ─ тамбовский клоп. Это те говорят, кто венского клопа не знает. Потому решил свет не гасить. Кошечку Кристеньку, ныне покойную, пусть земля ей будет пухом, клопы не трогали. Но ее после такого перелома судьбы все время мучила жажда и приходилось ходить в конец коридора к умывальнику с кружкой. Среди всей этой ночной суеты, когда становилось поспокойнее, а где-то ко второй половине ночи и вовсе затихли шаги и голоса, я не знал, что делать. Спать, конечно, не мог и ничего серьезного читать не мог. Да и не было ничего с собой. Поэтому начал читать книгу Калинина.
Всякая ситуация требует своих авторов и своих книг. Пошлый и тяжелый фарс свободы, который мне в первую же ночь довелось пережить, как нельзя лучше дополнялся книгой Калинина о коммунистическом воспитании. Читая ее, я почувствовал некоторое облегчение и даже надежду. Особенно, когда прочитал о клопах: "Клопы ─ это же нетерпимая вещь, это позор, а люди все время задают себе вопрос, каким должен быть человек при коммунизме, каким свойством будет отличаться. (Смех.) Люди разглагольствуют о воспитании детей, а себе в квартире устроили клоповник. Ну что это такое! Разве это культурные люди? Это дворянские тюфяки, сохранившиеся от старого русского общества. (Смех.)" Цитирую по книге, которую много лет спустя приобрел на "фломаркте" (блошином рынке) в Берлине. На книге овальная печать: "Humboldt-Universitaet Berlin. Bibliothek, Slavischer Institut". Даже указана дата приобретения: 4.11.1971. Печать перечеркнута накрест коричневым. Безусловно, после утраты ГДР-овской родины выброшена, подобрана старьевщиками и приобретена мной за марку.
Я так много останавливаюсь на этом эпизоде, потому что именно он дал мне толчок написать эти мои эпистолии. Идея давно мелькала, написать о первой осени на Дунае и связанных с ней мыслях и чувствах. Но все не мог собраться. Тайна творчества, как всякая тайна зарождения во второстепенном, иногда до смешного второстепенном. Увидал Лев Николаевич Толстой сломанный куст репейника, и возникло желание написать о Хаджи-Мурате.
Тему борьбы с клопами Михаил Иванович Калинин затронул среди прочих в своем докладе на собрании партийного актива Москвы второго октября 1940-го года. Время было перестроечное. Приходилось перестраиваться на дружбу и союз с бывшим идеологическим врагом. К приезду Риббентропа разыскали на Мосфильме красное знамя с черной свастикой в белом пятне, которое до того использовали в антифашистских фильмах. В кратком философском словаре под редакцией евреев-активистов Юдина и Розенталя, выпущенном весной 1941-го года, есть понятия "троцкизм", "бухаринцы", но нет определений "нацизма", "фашизма". И сразу после "антипода" идет "антитеза", а определение "антисемитизма" отсутствует.
Дружба-то дружбой, мир миром, но даже последнюю бабу на базаре тогда тревожила угроза войны. Люди покупали в запас спички и мыло, пока еще было возможно. И не прибег ли Калинин к аллегории, говоря так много о борьбе с клопами? Почти следом за антиклопиными тирадами он говорит о "нынешней сложной международной обстановке": "Наш народ должен быть особенно собранным, подтянутым и напряженным в своей бдительности, чтобы наше социалистическое государство готово было встретить любую неожиданность, всякую случайность. В эту точку должны бить все наши общественные организации, литература, искусство, кино, театр и т. д. Это и будет, товарищи, действительно выполнением воли партии, указаний товарища Сталина и заветов Ленина по коммунистическому воспитанию масс в данный исторический период (бурные аплодисменты, все встают, возгласы "Ура!", возгласы "Да здравствует великий Сталин!")".
За чтением М. И. Калинина провел я первую ночь на Западе. А утром сделал первую свою на Западе покупку. У настоящего австрийского мясника с лицом из розового фарфора купил немного колбасы, говяжьей печенки для Кристи и булочек.
Так началось мое возвращение. Главный мотив в "Одиссее" Гомера ─ возвращение. Ибо, в отличие от модернистского романа, в эллинском все может изменяться, кроме целей и чувств.
(Продолжение следует)
Nature morte ─ натюрморт ─ по-французски ─ неживая природа. Есть и немецкое определение натюрморта: Stilleben ─ тихая жизнь. Второе, немецкое, определение мне ближе. Однако, оба с разных сторон утверждают нечто противоположное некрологу: nekros ─ мертвый, logos ─ слово. Статья о смерти кого-либо, содержащая сведения о жизни и деятельности умершего. Статья, согласно определению жанра "некролог", написанная о мертвом, пахнущем ладаном, мертвыми словами ─ словами кладбищенского славословия и церковного благовещения над гробом или урной.
Но я не хочу говорить о Ефиме Эткинде мертвыми словами. Есть красивые бумажные цветы для мертвых, но есть и красивые искусственные слова для мертвых.
Никто не знает, как далеко уходят от нас те, кто нас покидает, навсегда застывая в памяти картинками неживой природы или тихой жизни без слов. Вход оттуда сюда закрыт, и никто о том рассказать не может. Но вход отсюда туда открыт постоянно, значит, открыт он и мыслям в духе и во плоти ─ то есть живым словам.
Древние греки называли место, куда от нас уходят те, кто нас покидает, Елисейские поля, Elisium, где цветет вечная весна, веет вечно прохладный Зефир, нет забот и раздоров. Наверное, потому парижане, до чванства гордящиеся своим городом, назвали главную парижскую улицу этим гомеровским именем.
Я неоднократно встречался с Ефимом Эткиндом в Париже, но если и гулял с ним на Елисейских полях, то вряд ли мы беседовали там, как случалось нам беседовать в местах иных ─ с заботами и раздорами.
Слишком суетливы парижские Елисейские поля, слишком кокетливы, как накокаиненная красавица, слишком требуют внимания к своей внешности и отвлекают от дел превратных и личных.
Отношения людей, особенно близких и нужных друг другу, при всех заботах и раздорах, а может быть, благодаря им, имеют свой сюжет, так же, как в романе или ином художественном жанре. Есть исходная точка сюжета, и есть его финал. Именно такие две точки нашего с Ефимом Эткиндом сюжета хочется мне кратко сейчас вспомнить.
Исходная точка в Вене, осенью 1980 года. Я жил тогда в пансионе на Кохгассе. Это были мои первые дни на Западе. Вдруг мне, расстроенному переменами, непривычной, незнакомой и даже разочаровывающей заграничной жизнью, позвонил по телефону Ефим Эткинд. Я услышал молодой, полный уверенности голос. Позвонил и сразу передал мне часть этой своей уверенности, в которой я так тогда нуждался. А минут через десять Ефим Эткинд уже стучался в дверь моей комнаты, потому что жил недалеко ─ в одной из квартир Венского университета, в котором читал тогда лекции. Это и на вид был крепкий, веселый, еще не старый, лет пятидесяти (на самом деле ─ шестидесяти двух лет) человек в спортивном костюме и кедах, ибо совершал утреннюю пробежку и гимнастику. Содержания беседы не помню, но если говорить о моей биографической жизни, то эта исходная точка нашего с Ефимом Эткиндом сюжета безусловно была важна для моего нового биографического времени.
И вспоминаю последнюю встречу у меня на квартире в Берлине осенью 1998 года. Я по просьбе Ефима читал финальную сцену "В книгописной монастырской мастерской" из моего многолетнего труда "Драматические хроники времен Ивана Грозного". Ефим остался очень доволен финальной сценой. Я помню его слова: "Хорошо, очень хорошо." Был доволен и я. Не то, что бы я был ориентирован на чужое мнение, зависим от чужого мнения. В целом я хвалю и ругаю себя сам. Но в данном случае был многолетний, давящий на меня одного труд, и был Ефим Эткинд, вкусы которого я, несмотря на те или иные разногласия, высоко ценил. Потому так обрадовала меня его похвала и даже подумалось: теперь и Ефим взял на себя тяжесть многолетнего моего труда, облегчая мне ношу.
Я пишу "Ефим", ибо сам Ефим Григорьевич попросил так себя называть, хоть нас разделяло солидное временное пространство. А теперь нас разделяет и солидное географическое пространство. Где эта земля Элизиум ─ Елисейское поле Гомера? Если верить Гомеру, то на западном краю Земли, на берегу реки Океан. И теперь уж придется беседовать с Ефимом Эткиндом только там, на гомеровских Елисейских полях. Эти беседы нужны мне, ибо уход Ефима Эткинда из наших краев ─ большая для меня личная потеря. Но уверен ─ они нужны и Ефиму, ибо ему скучновато там, в своем нынешнем блаженном существовании, и он жаждет новых забот и новых раздоров. Поводов для таких забот и раздоров предостаточно. И материала тоже. Ибо Ефим Эткинд оставил нам свои книги, подобно тем ушедшим, с которыми наши беседы не умолкают. Книги ─ это слова, слова ─ это беседы, а беседы ─ это жизнь.
Поэтому я не говорю "прощай", как принято писать в некрологах. Нет никакой разлуки, будем, дорогой Ефим, и далее беседовать, а значит, и далее жить вместе. Теперь уже в новом веке и новом тысячелетии.
Берлин, 01.01.2000