Камера номер семь. Время — шесть утра.
Дверь камеры открывается. Звучит команда: «Подъём!»
Все разом вскакивают, словно бы и не спали, а только того и ждали, когда раздастся этот душераздирающий вопль. Однако, если хорошенько вглядеться в эти активно движущиеся двуногие объекты, то станет ясно, что это просто человекообразные механизмы — бессмысленные, бессловесные.
Слышно, как в коридоре отпираются другие двери, и тот же голос орёт: «Подъём!», «Подъём!»
«Козлы» и «вертолёты» отправляются назад в каптёрку; у каждого губаря — «козёл» в одной руке, а «вертолёт» — под мышкой другой руки. В камерах табуретки переводятся в вертикальное положение, столы выдвигаются на середину.
Звучит голос лейтенанта: «Чтоб через две минуты все стояли во дворе с лопатами!»
Двор гауптвахты. Шесть-тридцать утра.
Арестанты работают — чёрные силуэты с чёрными лопатами, разгребающие снег.
Чей-то дряблый голосишко жалуется:
— Ну и ну, ребята! Сколько снегу навалило за ночь! А мы-то уж думали, что весна совсем уж наступила!
Форма одежды такая: шапки, шинели без ремней, рукавицы, выданные на время работы.
А на высокой веранде соседнего дома, там, за забором, вспыхивает свет. И девушка торопливо спускается по лестнице во двор, а её мать высовывается из-за двери и кричит дочери вдогонку что-то вроде: «Не забудь чего-то там!» или «Смотри, не опоздай на работу!» — губарям не слышно, им только видно.
То там, то здесь вспыхивает свет. Просыпаются окна с уютными занавесочками и люстрами, просыпаются дома, уходят в темноту тёмные силуэты простых советских тружеников. Нормальные люди встают с нормальных постелей, одеваются в нормальную одежду и идут на нормальную работу!
Там, в том сказочном царстве, всё нормально!
Двор комендатуры. Утренние сумерки.
Теперь губари работают здесь.
Возле ворот маячит часовой со штыком на карабине.
Улица Чернышевского. Тротуар возле входа во двор комендатуры. Уже светло.
Губари очищают от снега подступы к воротам.
Тут же — часовой с карабином и случайные прохожие. А вдали виднеется плакат насчёт производства обуви.
Ещё только утро, а все уже смертельно устали.
Двор комендатуры. Уже совсем светло.
Арестанты выстроились вдоль забора и ждут, когда их распределят по машинам. Форма одежды: шапки, шинели, РЕМНИ (заметим это!), рукавиц нет ни у кого.
Начальник гауптвахты старший, лейтенант Домброва, и начальник караула — вчерашний молодой лейтенантик, торчат перед строем, держа в руках листки с разнарядками на работу.
Арестанты стоят усталые, подавленные, ничего не соображающие, но чётко выполняющие любые команды.
Домброва говорит:
— Эту группу бандитов отправим пешком, тут не очень далеко… так-так… Из этого списка — всех на автобусе доставить на овощную базу… А вот этих бандюг пошлём в войсковую часть номер… (шум мотора заглушает последующие слова начальника гауптвахты).
А губари стоят вдоль забора и терпеливо (а разве можно иначе?) ждут своей участи.
Полуботок, Принцев, Косов и ещё трое стройбатовцев из других камер садятся в машину, именуемую в народе «чёрным вороном».
Охранника с голубыми погонами проглатывает та же самая птица.
Водитель машины — рядовой из конвойного полка; его прислали сюда по разнарядке начальника гарнизона. Он привычно и равнодушно запирает за конвоиром дверь — с помощью специальной приставной ручки, после чего отсоединяет эту ручку и прячет её у себя в кармане, как ключ. Таков порядок. Затем он садится в кабину и едет по просторам большого и мрачного города, что стоит на трёх красивых реках. В кабине у него играет транзисторный приёмник, а на дверце бардачка красуется надпись: «Счастливого пути!»
Где-то в городе.
Шофёр выходит из кабины. Достаёт из кармана дверную ручку и, приставив её к двери, за окошком которой виден охранник, выпускает на свободу всех пассажиров — охранника и шестерых губарей.
У шофёра и у рядового Полуботка — одинаковые красные погоны и петлицы. На погонах у них — буквы «ВВ» — Внутренние Войска.
Откуда-то появляется замухрышистого вида прапорщик.
Старый, пропитый и в валенках.
— Значится так, ребяты: вон от того угла улицы и вот аж до этих вот пор — чтобы тротуар был весь очищён от снежного покрова. Лопаты и рукавицы сейчас выдам. Усекли?
Улица перед войсковою частью.
Арестанты очищают от снега отрезок тротуара, закреплённый городскими властями за военным учреждением.
Часовой прохаживается неподалёку. Карабин и штык.
А губари работают, работают…
Маленькая передышка.
Принцев и Полуботок стоят несколько отдельно ото всех.
— Смотри, какая погода выдалась! — восторженно говорит Принцев. — Солнце, весна!.. Хорошо, хоть разрешили нам взять с собой ремни, а то ж, если бы без ремней, были бы мы сейчас похожи на каких-нибудь чуть ли не арестантов, что ли… — сказав эту чушь, он смеётся счастливым, юным смехом.
Полуботок протрезвляет его:
— Ремни у нас — потому, что так по Уставу положено. Если на виду у гражданского населения, то непременно, чтоб с ремнями. Чтоб не возбуждать общественного мнения. А гражданское население, глянь-ка, оно всё видит и всё понимает. Часовой-то — он НАС охраняет, и это каждому прохожему ясно.
И точно: прохожие всё видят и всё понимают. Из-за того губари и стараются почаще смотреть под ноги, а не по сторонам. Стыдно. Ох, как стыдно!
Появляется Замухрышка и переводит губарей с улицы во двор войсковой части.
И вот уже — огромный плац, по краям которого расположены склады, гаражи, мастерские, контейнеры. Несколько десятков грузовиков, бронетранспортёров и прочих машин. Всё — новенькое, всё в отличном состоянии, включая и снегоуборочную технику. Большой пятиэтажный дом — штаб войсковой части. И всё. Кругом — ни души.
Полуботок спрашивает Косова:
— Куда это мы попали?
— Законсервированная войсковая часть. На случай войны. Своих солдат у них нету, у них тут только штаб с офицерами, а офицеры не будут же снег очищать. Они там по кабинетам сидят и бумаги пишут…
Часовой кричит:
— А ну хватит болтать! Если не успеете всё очистить, мне за вас влетит! Самого на губвахту посодют из-за вас! Гляньте, сколько тут работы!
Косов отвечает:
— Успеем, браток, не бойся!
Огромный двор законсервированной войсковой части.
Вся честна компания убирает снег. Чья-то лопата весело прохаживается по длиннющим сосулькам, свисающим с крыши гаража; сосульки звенят и сверкают; сверкает на солнце и штык часового, искрится снег, а уж про капель и говорить нечего — чего только она не вытворяет: и сияет, и переливается всеми цветами радуги, и бултыхается в прозрачные лужи, и попадает за шиворот…
Принцев, которого всё время тянет быть с Полуботком, почти счастлив: весна, солнце, молодость, надежды, предчувствия…
Опираясь на лопату, он и говорит:
— А всё-таки, жизнь прекрасна, правда же?
— Конечно, — отвечает Полуботок. — А кто сказал, что это не так?
— Я сам так говорил. Когда на гауптвахту попал… А теперь я так уже не думаю. Знаешь, оно ничего, что мы на гауптвахте. Ведь и на гауптвахте жить всё равно нужно. Жить, а не прозябать.
— Как ты сказал: нужно или можно?
Принцев не отвечает. Улыбаясь чему-то своему, говорит:
— Весна!.. И вот ведь взять хотя бы и меня… Я пришёл — ну ведь никому же не известный паренёк! — а меня вот взяли да и выбрали старшим по камере, — сказав это, он улыбается — чисто, ласково, по-весеннему.
Полуботок с интересом смотрит на него.
— Тебя как зовут-то?
— Сергей! — По-матерински нежно повторяет: Сергуня, Серый, Серенький… А затем с вежливым интересом спрашивает: — А тебя?
— А меня — Владимир! Послушай, Сергей, я не знаю, где ты вырос, где ты учился жизни, где и как служишь… Но я хочу просветить тебя: старший по камере — это козёл отпущения. В случае чего, виноватым всегда считается ОН. ЕМУ положено отвечать за всё происходящее в камере, и потом: с чего ты взял, что тебя ВЫБРАЛИ на этот пост?
— Как же… А коллектив?
— Никакой коллектив тебя не выбирал. Тебя НАЗНАЧИЛ Злотников. По праву сильнейшего в камере человека.
— Ну вот же! Самый сильный — а такое доверие мне оказал! И ведь заметил же меня, и выдвинул, и назначил!
Полуботок посмеивается и ничего не отвечает.
Оба продолжают работать.
Крыша гаража.
Полуботок и Принцев сбрасывают с неё сугробы снега. Часовой где-то далеко, а здесь, перед ними, — городская улица, гражданская жизнь, опять же — весна. А вон так даже и девушки идут! Настоящие, живые, весенние девушки!
Принцев кричит:
— Смотри! Смотри! Какие красавицы! — Шлёт им воздушный поцелуй. — Я таких ещё никогда не видел! — От восторга у него слёзы наворачиваются на глаза. — И ведь они не знают, что мы с тобою арестованные! Мы ведь с ремнями, а часового они не видят! Мы совсем как настоящие солдаты! Правда же?
Крыша гаража.
Полуботок и Принцев кидают снежки куда-то вниз, на улицу. Обоим весело, но они вовремя замечают капитана, вышедшего из здания штаба части.
Капитан приближается к ним.
— Увидел! — ужасается Принцев. — Ой! Что теперь со мной будет! Ведь продлят же срок!
Капитан, который на самом деле только то и увидел, что эти двое солдат работают ближе, чем все остальные, подходит к гаражу.
Самым учтивым и канцелярским голосом он говорит:
— Товарищи солдаты, мне нужен один из вас. Спуститесь, пожалуйста, кто-нибудь.
Принцев стоит к капитану ближе, чем Полуботок, но так побледнел и растерялся, что Полуботок решает взять всю ответственность на себя и спрыгивает с крыши в мягкий сугроб и предстаёт перед капитаном.
— Товарищ рядовой! — спрашивает капитан. — Вы не боитесь покойников?
— Никак нет, товарищ капитан! Чего их бояться?
— В таком случае, следуйте за мной!
Капитан подводит Полуботка к стене дома и указует туда, где в кирпичном углублении тоскует решётчатое окошко с грязными разбитыми стёклами.
— Там, на дне, — дохлая кошка. Извлеките её оттуда и перебросьте в мусорный ящик. А то ведь здесь у нас — штаб, всё-таки.
Полуботок спускается в яму, поддевает кошку лопатою и выбрасывает дохлятину наружу. Капитан поспешно возвращается в штаб — подальше от неэстетичных кошек. Полуботок, выбравшись наверх, снова поддевает кошку лопатой. Подбрасывает кошку высоко в голубое солнечное небо и весело кричит:
— Эх, покойница!
Двор гауптвахты.
Арестанты — в шинелях и с ремнями — выстроились перед старшим лейтенантом Домбровою.
— Поработали неплохо, — Домброва потрясает в воздухе пачкою разнарядок. — Отзывы о качестве выполненной работы — положительные во всех ведомостях. Итак, бандиты, кому из вас сегодня освобождаться, — шаг вперёд!
Несколько солдат, и в их числе Лисицын, делают один шаг вперёд.
Домброва говорит одному из них:
— Расскажи-ка мне, — задумывается. — А впрочем — не надо! Всех отпускаю! Через десять минут подойдёте к моему кабинету, я вам оформлю освобождение. А пока: всем разойтись!
Коридор гауптвахты. Небольшая очередь перед кабинетом Домбровы.
Из кабинета выходит освободившийся солдат. Подходит к шкафчикам и, открыв дверцу нужного отделения, забирает оттуда свой «джентльменский набор» — полотенце, зубную щётку, тюбик пасты и прочие вещи в том же духе, без которых на гауптвахту принимают арестованных лишь в самых крайних случаях. Всё это наш солдат заворачивает в газету, со счастливым лицом прощается с губарями и удаляется в сопровождении присланного за ним прапорщика.
Кабинет покидает другой солдат — и с ним происходит всё то же самое и всё так же…
Третий солдат…
Кабинет начальника гауптвахты.
Входит Лисицын. Останавливается в дверях, почтительно ждёт.
Домброва поднимает голову над столом.
— Итак, как мы и договорились, ты — последний?
— Так точно, товарищ старший лейтенант!
Домброва подписывает записку об арестовании.
— И рад бы тебя подержать подольше, но — закон есть закон, — оглядывается на портрет Ленина. — Больше двадцати восьми суток — увы! — держать не имею права!
Лисицын кивает, улыбается, и тоже оглядывается на тот же портрет — вроде как с благодарностью, а в глазах — мольба, страх, нетерпение.
Домброва вручает ему записку об арестовании.
Свершилось!
Улыбаясь одними губами, Домброва говорит:
— Ну что ж, иди забирай свой «джентльменский набор».
— Есть!.. Да!.. Так точно!..
Коридор гауптвахты перед кабинетом.
Лисицын роется в шкафчике, собирая свои вещи. Почуяв на своём затылке страшный и пристальный взгляд Домбровы, бледнеет и съёживается.
— Ты там чужого случайно не прихватил?
Дрожащим голоском, боясь оглянуться, Лисицын лепечет:
— Да чтоб я — чужое?.. Да я — никогда!..
А глазки у него — крысьи. И ротик — гаденький, слюнявый.
Двор гауптвахты.
Лисицын с пакетом под мышкой стоит перед Домбровою.
— В батальон пойдёшь сам. Я не стал звонить, вызывать для тебя специальных сопровождающих. Думаю, тебе они сегодня не понадобятся.
— Да… Так точно!..
Совершенно небрежно Домброва говорит:
— Я там у тебя в записке об арестовании нечаянно ошибся. И твоё освобождение оформил вчерашним днём. Ну да это мелочи. Просто получается, будто бы ты пробыл на гауптвахте не двадцать восемь суток, а двадцать семь.
Домброва сказал ему сейчас нечто совершенно невообразимое. Получается так: рядовой Лисицын сейчас вернётся к себе в батальон, а его там спросят: «Где ты шлялся целые сутки?» Но Лисицын совсем обалдел от счастья: кивает, кивает. Очень уж ему невтерпёж выбраться отсюда, а уж там… Там — бабы!
Домброва выводит Лисицына из двора гауптвахты во двор комендатуры, откуда уже совсем рукою подать до свободы. Ой, скорей бы!.. А уж там-то! Там — волшебное царство голых баб!
— Ну, вот ты и свободен, — говорит Домброва.
— Т-та-так то-точно, товарищ старший лейтенант!
— Ну что, давай закурим на прощанье?
— Да… Нет… Э-э-э… Давайте, товарищ старший лейтенант!
Домброва улыбается одними губами.
Сигареты, зажигалка. Закуривает сам и даёт Лисицыну.
— А погодка-то — какая прелестная! — говорит Домброва. — Весна! Пора любви и грусти нежной!
— Так точно, товарищ старший лейтенант!
Оба стоят рядом и курят. Один — спокойно, с наслаждением вытягивая никотин из дорогой сигареты; другой — чуть ли не трясясь от страха, нетерпения, от целой гаммы сложнейших и тончайших переживаний, связанных с голыми бабами, облачком клубящимися над ним…
Немного покурив, Домброва бросает в снег свою недокуренную отраву и с изумлением смотрит на стоящего перед ним солдата.
Тот ничего не понимает и видит перед собой только хоровод полупрозрачных голых баб — они клубятся и расплываются в воздухе.
— Товарищ рядовой, а вы разве не знаете, что курить во дворе городской комендатуры — запрещено? Вон и написано. Прочтите, пожалуйста. Ознакомьтесь, так сказать, с текстом.
И точно — текст.
Табличка.
— Да я уже читал… Да я и сам удивлялся… Но ведь вы же сами мне дали… Сказали: кури…
— Вот как? — Улыбка одними губами. Страшный взгляд немигающих чёрных глаз. — Я?? Сам???
Лисицын стоит бледный, жалкий.
— Это для меня новость…
Адская тишина. Многообещающая.
— Ну вот, что, товарищ рядовой: ВЫ АРЕСТОВАНЫ!
— Но ведь меня нельзя… Нельзя больше двадцати восьми суток… Закон есть такой…
— Закон соблюдён. Я свято чту советские законы. Вы пробыли на гауптвахте не двадцать восемь суток, а только двадцать семь. Целые сутки после этого вы не возвращались в свой батальон. То есть: находились в самовольной отлучке. А теперь вот, вдобавок ко всему ещё и закурили в неположенном месте, а я это случайно заметил. Проходил как раз мимо и — заметил.
Страшный взгляд немигающих глаз. Страшная улыбка.
— Ты арестован! Пошёл назад, мурло вонючее!
Камера номер семь.
В двери проворачивается ключ. Все разом вскакивают и выстраиваются.
Дверь распахивается.
На пороге — старший и страшный лейтенант Домброва.
Принцев командует губарям:
— Равняйсь! Смирно! — повернувшись к Домброве: — Товарищ старший лейтенант! В камере номер семь содержится семеро арестованных!
Домброва приказывает Принцеву:
— Вольно!
Принцев передаёт приказ своим подчинённым:
— Вольно!
Никто и не думает выполнять эту команду — все продолжают стоять по стойке «Смирно!» и почти не дышат.
Домброва усмехается:
— Бандиты, вы почему не подчиняетесь приказу старшего по камере? — Иронически разглядывает Принцева. — Пограничника. Стража наших священных рубежей? Ведь он же дал вам приказ: «Вольно!» Это что — неповиновение? Бунт?
Все немного расслабляются. У некоторых на лице возникает нечто вроде нервной и бледной улыбки.
— Претензии к условиям содержания имеются?
— Никак нет, товарищ старший лейтенант! — отвечает за всех рядовой Принцев.
— В столовой — нормы питания соблюдаются?
— Так точно, товарищ старший лейтенант!
— В помещениях — санитарно-гигиенические условия соответствуют существующим требованиям?
— Так точно, товарищ старший лейтенант!
— Обращение караула с арестованными — вежливое?
— Так точно, товарищ старший лейтенант!
И вот, поймав именно этот момент, Домброва и выволакивает за шиворот откуда-то из-за двери обмякшую фигуру Лисицына и вталкивает её в камеру, подпихивая коленом под зад.
— К вам пополнение! И — ОЧЕНЬ надолго!
Дверь захлопывается.
Ключ проворачивается.
Шаги удаляются.
И — тишина. Ох и тишина-а-а!
Камера номер семь.
Некоторое время все потрясённо молчат.
Лисицын стоит — убитый горем, без ремня, штаны обвисли, глаза смотрят в пол.
И вдруг камера содрогается от хохота. Причём громче всех ржёт Злотников.
— Вернулся! Вернулся! — орёт он. — Он тебя продержит ещё двадцать восемь суток!.. Он так уже делал раньше с одним таким же идиотом, как ты!!!
Бурханов хохочет взахлёб:
— Сексуальный маньяк! Сексуальный маньяк!!
А Злотников продолжает:
— А двадцать восемь плюс двадцать восемь — это будет пятьдесят шесть! Пятьдесят шесть суток на губе!
Камера номер семь.
Оживление помаленьку идёт на убыль. Смех всё ещё продолжается, но уже не с такою силой.
Косов размазывает слёзы по лицу и, почти рыдая, говорит:
— Пятьдесят шесть суток! — Весь так и сотрясается от хохота. — После это можно попасть или на кладбище, или в сумасшедший дом…
— Да никуда я не попаду, — огрызается Лисицын.
— А всё ж таки, ребята, нету на свете справедливости… Всё этому гадёнышу сходит с рук: и воровал, и насильничал, и друзей предавал, и такое делал, что и языком не выговорить, а ему — пятьдесят шесть суток. Всего-навсего. Вместо расстрела. Да, наш Домброва молодец — сделал всё, что мог… Хороший мужик он у нас всё-таки. Дай бог ему здоровья… Ведь вы, ребята, даже и не представляете, за что на самом деле эту суку посадили на губвахту…
— Ну ты, заткнись! — кричит Лисицын.
— В записке об арестовании написано одно, а на самом-то деле было совсем другое. Просто наше батальонное начальство побоялось лишний шум поднимать. У них ведь отчётность, а её портить нельзя.
— Да что он натворил? — спрашивает Бурханов.
— Ничего я не творил! Заткнитесь вы все!
Косов продолжает:
— И рассказывать не хочется. Тошно. И что особенно обидно, ребята: мы ведь с ним вместе призывались, из одного района мы с ним. Его деревня от моей — где-то в двадцати километрах находится. И служим в одном взводе. — Приходя в состояние крайнего волнения, Косов говорит: — И национальность у нас одна — я чуваш, и он чуваш! И ведь люди, глядя на него, могут подумать, что и весь наш народ такой же! А ведь мы, чуваши, совсем не такие! — Поворачивается к Лисицыну и с ненавистью добавляет: — А тебя, мудака, всё равно когда-нибудь повесят за одно место. Нарвёшься ты когда-нибудь на таких людей!
— Не нарвусь!
В камере наступает тягостное молчание. Полуботок долго и пристально изучает мерзкую мордочку, усмехается каким-то своим мыслям, а потом и говорит:
— А что, ребята, давайте-ка мы эту сексуальную крысу назначим старшим по камере? — поочерёдно оглядывает всех присутствующих.
— Идея хорошая! — соглашается Косов.
— Так его, гада! — кричит Бурханов.
— Правильно! — подаёт голос Аркадьев.
— В общем-то можно, — говорит Кац.
А Принцев ничего не говорит — вроде бы как обиделся даже.
Остаётся Злотников. Что скажет он? Все взоры обращены к нему.
— Нет, — говорит он наконец своё слово.
— Почему — нет? — спрашивает Полуботок.
— Старшим по камере останется пограничник. Пусть этот придурок и отдувается за всех, а Лисицына я вам в обиду не дам. Поняли все?
Двор гарнизонного госпиталя.
Зелёный микроавтобус с красным крестом на боку, врачи в белых халатах и в военных брюках — курят, стоя на крыльце. Губари чистят снег теперь уже здесь. Они устали, но работать-то надо — проклятого снега выпало чересчур много, и кто-то же должен его убирать…
Какой-то военный склад.
Губари носят тяжести…
Двор гауптвахты. Вечер.
Несколько арестантов без шинелей, без шапок и без ремней топчутся возле туалета в ожидании своей очереди. Часовой, который вывел их, — тоже без шинели, но в шапке и при карабине, не говоря уже о ремне. Он стоит несколько в стороне и тихо болтает с другим караульщиком — тем, который в шинели и стережёт деревянный грибок с надписью «ТУЛУП».
Кто-то выходит из кабинок туалета, кто-то заходит в них, не закрывая за собою дверей, кто-то бормочет: «Ну вот, скоро спать будем…» Один из стоящих в ожидании своей очереди советует сидящему: «Давай вылазь уже. Не можешь срать — не мучай жопу!» А кто-то с наслаждением смотрит на этот весенний мир и на свободу там, за забором; теплом и уютом светятся окна и окошки родной гауптвахты, и окна окрестных домов — тоже. А вон, кстати, и та самая девушка, что сегодня утром уходила на работу; сейчас она возвращается — поднимается по лестнице, и застеклённая веранда вспыхивает ярким светом, и солдаты видят силуэт девушки за занавескою, и всё кажется прекрасным, невообразимо прекрасным.
— Наконец-то весна пришла! — громко говорит кто-то.
И светятся домашним теплом и покоем окна жилых домов с гардинами, люстрами и с голубыми огоньками телевизоров; и откуда-то доносится музыка; а здесь, на гауптвахте, ласково поблёскивает гильза, которая висит возле такой доброй и отзывчивой надписи: «ТУЛУП»…
И вдруг в эту идиллическую картину мирного быта простых советских губарей вторгается нечто чуждое и инородное — часовой открывает калитку, и патруль втаскивает упирающегося сверхсрочника с погонами старшего сержанта и с мордой, вместо обыкновенного человеческого лица. Причём Мордатый, продолжая мысль, начатую, видимо, где-то вдалеке от гауптвахты, сразу же ставит всех в известность о том, что
И снег, и ветер,
И звёзд ночной полёт.
Меня моё сердце
В тревожную даль зовёт!
Пьяную тушу проталкивают дальше, но она упирается, брыкается, а затем хватает в свои объятья столб с надписью «ТУЛУП» и, продолжая знаменитую «Песню о тревожной молодости», делает следующую заявочку:
Готовься к великой цели,
А слава тебя найдёт!
Его толкают, пихают, отрывают, но он продолжает прерванный концерт и героически хватается и держится за столб своими мощными ручищами.
Надпись «ТУЛУП», между тем, заметно перекашивается и остаётся в таком положении вплоть до самого конца нашего повествования, а, может быть, и дольше.
Но вот к Мордатому подходит Злотников и делает нечто, мягко выражаясь, не входящее в обязанности арестованных, содержащихся на гауптвахте: без малейшего усилия он отрывает Мордатого от столба, заводит ему руки за спину и хорошим пинком посылает вперёд, по направлению к двери гауптвахты. Совершив перелёт, Мордатый падает мордой вниз и лежит без движений и без звуков. Один погон у него почти оторвался и болтается на ниточке, шапка слетела с головы. Солдаты из патруля относятся к полученной незаконной помощи с явным одобрением. Они подхватывают Мордатого и уносят на гауптвахту.
Камера номер семь. Ночь.
Арестанты спят, а откуда-то из глубины здания доносятся дикие стенания Мордатого:
— Откройте! Отоприте!..
Арестанты шевелятся, просыпаются.
— Ну не даёт спать, — шепчет Полуботок. — Не даёт.
— Вот же дурак, — бормочет Косов.
Другие камеры гауптвахты.
То там, то здесь просыпаются губари. Некоторые встают со своих «постелей» и кричат в глазки своих дверей:
— Эй, ты там! Паскуда! Заткнись, падла!
— Заглохни!..
— Закрой пасть!..
— Ну, мы тебе ещё покажем!..
Камера номер три, одиночная.
Мордатый бесится, его рожа перекошена от ненависти. Он орёт, и его кулаки и ноги что есть силы лупят по двери — надёжной, крепкой, советской двери, которую сокрушить может только железо.
— Откройте! Я вас всех сейчас буду убивать! Всех!!! Я вас всех ненавижу!!!
Ненадолго он делает передышку — надо же отдышаться после такого извержения энергии, — и вот, только сейчас до его сознания и слуха явственно доходят крики возмущённых губарей из едва ли не всех камер всей гауптвахты. Сплошное «мать-перемать!»… Трудно описать, какое впечатление это производит на Мордатого, человека властолюбивого, самовлюблённого, капризного. Откровенные выражения солдат приводят его в состояние безграничной ярости. Обезумев, он бросается на дверь, видимо, с целью сокрушить её. Раздаётся грохот. Дверь выдерживает, а сверхсрочник отлетает от неё, и падает на пол, и молотит его кулаками (цементный-то пол!), и кричит:
— Всех ненавижу! Всех буду убивать! Убивать!
Дверь распахивается. Мордатый вскакивает и бросается вон из камеры. И тут — весь хмель пропадает разом: в грудь ему упираются два штыка; Мордатый пятится к стенке, а между тем, появляется ещё и третий штык.
Входит офицер. Сонным, будничным голосом говорит:
— Чего орёшь, скотина пьяная? Всю гауптвахту перебудил. Не двигаться! Проткнём насквозь!
Мордатый стоит прижатый к стене острым железом и не шевелится. А офицер обводит камеру взором. Если не считать людей, то в ней абсолютно пусто.
— Никакой мебели ему не выдавать! Ни «вертолёта», ни табуретки. В туалет не выпускать до утра.