— Слава гетману Зализняку! Слава батьку Максиму! — звучало над городом.

Уманским полковником был выбран Иван Гонта. В тот же день Максим послал двух казаков поздравить полковниками Неживого и Швачку. Неживой в это время находился в Голте, Швачка — где-то на Белоцерковщине. Перед этим он овладел Фастовом и с отрядом в тысячу человек подступил к Белой Церкви. Но взять её не смог — его отбили сильным пушечным огнем. Он отошел к селу Блошинцы и остановился там, выжидая подходящего момента.

Свое войско Зализняк расположил не в Умани, а в Грековом лесу. Сколачивал отряды и отсылал их на Брацлавщину, Подолье и Полесье. В городе остался только небольшой гарнизон во главе с сотником Власенком. Вокруг лагеря понаделали засеки, на дороге поставили небольшой частокол из кольев. На краю поляны, под ветвистым дубом, Василь Веснёвский с несколькими гайдамаками построил два шатра — один для Зализняка, второй — для Гонты. Но эти шатры часто стояли порожними: и Зализняк и Гонта редко когда приезжали. Почти всё время атаманы были в разъездах, спать ложились там, где заставала ночь.


Однажды Гонта возвращался из дальней волости в поздний час, когда Малый Воз

[78]

уже опрокинулся низко над самым лесом. В лесу догорали последние костры. Только недалеко от его шатра кто-то подбрасывал в костер сухую листву, и она вспыхивала ярко, но ненадолго. Видно, не хватило собранного с вечера валежника на долгий разговор. Неслышно ступая в темноте, Гонта шел мимо костра, и вдруг будто зацепился о невидимую веревку. Чьи-то вязкие, липкие слова упали под ноги, ошеломили его. Полковник прислонился к сосне.


— Пропади оно пропадом, — тянул тонкий голос, — мне в башке лишняя дырка не нужна. За ту дырку в чей-то карман золотой упадет.

— В чей же? — послышался голос, густой, насмешливый.

— В атаманский. Думаешь, для чего они деньги в один казан ссыпают? Чтобы потом тот казан о пень, на равные части и — фьють в Польшу. Прошем бардзо, сами шляхтичи.

Словно горячий тонкий нож вошел в Гонтино сердце. Пусть бы тот нож направила вражеская рука. Ведь панцирь, в который заковал он сердце, — это вера в них, в их правду. Он потерял её давно-давно, ещё тогда, когда вынес из хаты казака Мамая и повесил на его место портрет благодетеля — Потоцкого. Теперь казак Мамай снова возвратился в отчий дом. Так думал он до сего дня. А выходит, он сам выдумал эту правду. И теперь…

Перед глазами вырвался из костра яркий сноп искр. Гонта смежил веки и снова открыл их. Нет, и впрямь искры. Кто-то шагнул через костер.

— Брешешь, собака, — раздался тот же голос, что спрашивал, но уже не насмешливый, а грозный. — Не ради корысти они. Гонта сам растоптал свое богатство. Ради правды, ради всех нас… Его душу золотом не засыплешь, она как гора. Это твою душонку можно схоронить под горстью золотых. Лизал панские блюда и их ложь слизал. И сейчас воруешь. Дай черес!

— Не твой он.

— Мой, наш!

Костер потух. Во тьме послышалось сопение, что-то затрещало, жалобно зазвенело золото.

— Моё! — прорезал ночь дикий, голодный крик.

— Твоё! Подавись им, собака! С землей съешь!

Гонта слышал, как тяжело затопало несколько пар сапог, утаптывая вокруг костра землю, где было рассыпано золото.

Под этот топот он и пошел к себе.

После совета Гонта предложил Зализняку разбить волости на сотни. Максим согласился. Ещё раньше, выезжая из городов, Максим оставлял в них атаманов, передавал в их руки всю власть. Теперь ездили с Гонтой по ближним, занятым гайдамаками волостям, устанавливая всюду казацкие порядки, раздавали панскую землю, создавали вооруженные отряды по селам.

Никто не осмеливался больше поднимать над крестьянской головой меч, никто не собирал золотых с политой его потом земли. Ещё никогда не держали небольшие крестьянские тока на своих черных, выстроганных лопатами спинах такого количества маленьких копен, никогда не наполнялись латаные мешки таким отборным зерном. Именно поэтому, в какое бы село ни приезжали Зализняк и Гонта, везде они были желанными гостями. И чем меньше в хате были окна и ниже нависала стреха, а на ней виднелось больше заплат, тем приветливее встречали их там Снова вспомнилась людям старая песня, которую сложили очень давно и пели еще во времена Хмельнитчины. Родившись вторично, зазвучала она от Днепра до Буга над широкими украинскими полями.

Та не буде лучче,

Та не буде краще,

Як у нас на Вкраїні.

Та немає пана,

Та немає ляха,

Немає унії

Впервые за долгое время улыбался Максим. Казалось, даже морщин стало меньше на лбу и возле глаз.

Но рана, причиненная смертью Оксаны, не зарубцовывалась. Часто, словно наяву, видел он Оксану во сне: стройная, высокая, она ласково смотрела на него своими карими глазами, а полные, алые, будто смоченные калиновым соком, губы шептали нежно-нежно: «Вот и дождалась я тебя, Максимочку. Почему ж ты не подходишь, ну, обними меня».

Максиму рассказывали, что Оксана вместе с другими гайдамаками пряталась в лесу, стояла в дозорах, пробивалась с ружьем через болота, но он почему-то не мог её представить такой отважной, а только кроткой, улыбающейся, в красном цветастом платке на плечах. Лишь один раз приснилась она заплаканной. Опустившись на скамью, на ту самую, под вишенкой, где они сидели всегда, она жалобно простонала: «Болит у меня, Максимочку, в груди. Конь наступил копытом, болит».

Максим проснулся в холодном поту и до утра бродил по лесу. Лишь на заре вернулся он снова в шатер, измученный упал на кирею. Лежал долго и был рад, когда в шатер, зацепившись шапкой о верхний край полога, вошел сотник Власенко.

— Здоров будь, атаман, — прогудел он таким басом, словно весь век прожил на колокольне. — Собирайся в город, гости к тебе прибыли.

— Кто такие?

— Татары, посланцы какие-то. Говорил им: «Езжайте, нехристи, со мною в лес». Не хотят, боятся леса, как заяц бубна…

…Зализняк принимал татар вдвоем с Гонтой в небольшом купеческом доме, расположенном в предместье Умани. В светлицу их вошли трое. Низенький татарин с хитрым взглядом выступил вперед и, скрестив руки на груди, низко поклонился.


— Да пошлет аллах тебе, великий гетман (при этих словах Максим легонько толкнул Гонту коленом и прошептал: «Ишь, уже всё пронюхали»), много лет жизни и доброго здоровья! Я посол каймакана

[79]

и приехал к пану гетману из Балты.


Дальше татарин повел речь о любви к гайдамакам, которую носят в своих сердцах каймакан и его приближенные, и о городе Балте, сколько там проживает православных, как расцветает торговля и как там всем хорошо живется.

Долго слушал его Максим, долго ждал, когда татарин заговорит о деле, ради которого приехал. Но речи посла конца не было. Она тянулась, не прерываясь, нудно, словно дождь в осенние дни. Наконец терпение Максима лопнуло.

— Говори, зачем приехал.

— Один аллах ведает, как рады мы видеть тебя гетманом. Наши обозы издавна ходили по этим местам, а в последние годы трудно было торговать тут. Неслыханные пошлины установили губернии, только на одном ввозе через Рось арендатор переправы брал по три кувшина горилки с бочки и по три связки тарани с воза. А сейчас случилась ещё большая беда. Не могут свободно ездить купеческие обозы по земле Речи Посполитой, шляхетские войска забирают их. И управы искать негде. Открой, наисветлейший гетман, своё сердце, и пускай часть твоей доброты прольется на нас. Позволь нашим обозам проходить через твои земли.

Максим внимательно слушал татарина. Когда тог кончил, он прищурил глаза и сказал медленно:

— Прикрутило? Прибирают конфедераты к рукам ваши обозы… Некуда проехать? Знаю, так вам и надо… Плели с ними разные козни против нас и доплелись. Приходилось и мне видеть ваши бунчуки впереди конфедератских залог. Скажи, это так? И сейчас ещё есть.

Гонта наклонился к Зализняку:

— Может, всё же пропустим? Для нас же лучше.

Зализняк кивнул головой и снова повернулся к посланцу:

— Так оно было. Но мы не злопамятные. Вот и пан полковник просит за вас. Я сам жил в Очакове, и сейчас хотелось бы мне видеть ордынцев доброжелательными соседями, так и передайте каймакану. Что же касается торговли, то она к военным делам не относится. Ездите. Да в дальнейшем будьте осторожнее. Идите, я скажу писарю, пусть напишет охранную грамоту.

Когда татары вышли, Зализняк усмехнулся:

— Ишь, добрые какие, хоть к больному месту прикладывай! Знаю я их. Завтра Жилу с несколькими сотнями пошлем в Балту, дела там весьма плохи. Хитрые татары! А обозы их пропустим, и если что-то не так, не в нашу сторону повернется — прижмем их.

— Знаешь, это немного…

— Не благородно?

Гонта утвердительно кивнул головой.

— Брось ты его к чертям, это благородство. Не до него сейчас. Нужно сначала панов выгнать!

— Ты считаешь, их удастся выгнать?

— А разве нет? — удивленно поднял брови Зализняк. — Чего ж ты тогда к нам перешел?

— Разве всегда идут к тем, за кем видят победу? Ты не подумай только, что я сейчас жалею или боюсь чего-нибудь. А шляхту одолеть нелегко. Соберут они войска, наймут солдат. Варшава, что там ни говори! А за нею ещё и другие державы стоят. Я же шел туда, куда меня вело сердце.

Зализняк вплотную придвинулся к Гонте.

— Варшава, говоришь. А что, если б нам самим на Варшаву ударить?! Собрать отряды. Ого, сколько их! Ты погляди — вся Украина горит.

— За них Пруссия, Австрия…

— Мы гоже не сироты на этой земле. У нас родичи ближе есть. Русские люди! Ведь испокон веков мы в беде друг другу помогали. Давно следует по-настоящему объединиться. Люди одни, кровь одна. До каких пор мы будем надвое делиться? Наши атаманы давно переговоры ведут. Мы уже послали письмо киевскому губернатору, а теперь в самый Петербург напишем.

Гонта поднялся и подошел к окну.

— Люди-то одни, это правда. В Польше тоже не только шляхта живет. А вишь, как получилось! И в Петербурге царица есть, есть бояре. Как они на всё это посмотрят?.. Если бы так, как мы хотим… А поразмыслить: как же могут они иначе смотреть? Тем паче люди образованные, умные. Самый момент левый берег с правым сцепить.

Зализняк подошел к Гонте.

— Это так. Им должно быть дальше видно, чем простым людям… Куда ты загляделся?


Максим выглянул в окно. В соседнем дворе молодица гладила платок. Ей помогал мальчик в длинной, до колен, сорочке, подпоясанной кромкой. Они держали платок растянутым, раскатывая в нем разогретое круглое гало.

[80]


— У меня такой дома остался, — указал глазами Гонта на мальчика. — Да девчушек четыре. Красивые все — в отца. — И, довольный своей шуткой, засмеялся: — Ты женат?

— Нет, была девушка… Ты, кажется, ещё не был дома с тех пор, как перешел к нам? — перевел разговор Зализняк. — До Россошек далеко ли отсюда?

— Напрямик верст пятнадцать-двадцать.

— К вечеру вернемся? Поедем вдвоем. Принимаешь гостя?

Зализняк позвал Василя и велел готовить коней.

Восстание нарастало. Грозовой тучей катилось оно по Украине. А туча та из горя и гнева народного соткана: рокочет она громами-призывами, сверкает карающими молниями. Выпав ливнем возле Умани, туча поплыла дальше, всё разрастаясь. От неё отделялись и расходились в стороны меньшие тучки, а вместо них приплывали новые и новые. А громы гремели всё сильнее, а молнии летели дальше и дальше. Туча уже покрыла не только Киевщину, Черкассщину, Брацлавщину, но и Волынь, Галицию, сеяла мелкой изморосью на Белзчине и в Подкарпатье. Там на горные дороги выходили с кремневыми ружьями и топорцами опришки, останавливали обозы, которые везли шляхте оружие и провиант. Опасными стали для купцов те дороги, опасными и страшными. И не только горные дороги. Уже не везде по Львовщине и по Краковщине помещики спали в комнатах. Они предпочитали ложиться где-нибудь во флигеле или в бане, откуда можно было бы вырваться в поле. В Польше было неспокойно. Слухи о гайдамаках перелетели через границу и помчались в Пруссию, Венгрию, Молдавию и дальше за море, в Турцию. Крестьяне ловили те слухи на базарах и на улицах, письма о восстании везли в конвертах курьеры королям, князьям, помещикам.

На ярмарках и на улицах люди стали собираться в кучки, шептались между собой. Сновали по гуртам переодетые доносчики, волновалась по замкам и фольваркам знать. Правители приказали усилить стражу на границах, написали польскому королю и русской царице, чтобы не медлили, собирали как можно больше войска и гасили этот огонь, пока он не перекинулся дальше — в Россию и Польшу. Они слали свои советы, предлагали помощь, требовали решительных действий.

У Гонты пробыли три дня Максим на это время пытался отогнать тяжкие думы: с утра шел на речку и оставался там до полудня — купался, катался на лодке, а однажды даже помог россошским мальчуганам устроить облаву на вертлявых нырков, которых десятка с полтора плавало в заливе. Остаток дня проводил Зализняк в саду, где уже начинали розоветь яблоки, а кусты смородины краснели, словно вымытые багрянцем. С Гонтой за эти дни никаких разговоров о делах не вели. Только раз… Было это под вечер. Максим, примостившись на высокой, как осокорь, вишне за омшаником, лакомился сладкими ягодами, когда на перелазе показался с косою в руке Гонта.

— Вот ты где, а я думал, снова на речку подался. Переходи вон на ту вишню, возле тына. Ягоды на ней уж очень хороши.

— Пускай завтра. На сегодня довольно.

Максим слез.

Гонта бросил косу и сел на краю омшаника, где лежали Максимовы сапоги с наброшенными на голенища полотняными онучами, небольшой кривой нож и новенькая ложка с ручкой в виде рыбьего хвоста.

— Хороша. Сам?

— Сам. А ты бы вырезал?

— Когдато пробовал. Такую бы нет.

— Хочешь — возьми. Возьми. Не большой цены память, зато сам делал.

Гонта ещё раз осмотрел ложку и засунул её за голенище.

— Скажи, Иван… Этот хутор твой издавна?

— Хутор… Мне его в награду Потоцкий дал. Ты не думай обо мне, будто я посполитых обдирал. В надворниках весь век прослужил. А отец мой из бедных казаков был, с левобережья, четвертый сын у своего отца, то есть деда моего. Все сыновья были женаты. В хате всем бабка заправляла. И злая была — страх! Обо всём этом я узнал позже, подслушал, как мать соседке рассказывала. Невесток свекруха, как батрачек, гоняла. Одну старшую не трогала — из богатого рода происходила. Немного придурковатая была, счет только до пяти знала, зато богатая. Больше всего моей матери доставалось. Меньшая невестка! И за стол нельзя сесть — подает от печи, только что через чужие плечи успеет ухватить ложкой, то и её. И выходить свекровь никуда не давала, даже спать не разрешала с мужем. Чтобы детей, значит, не было. На скамье они возле посудной полки спали. А старуха ляжет на полу и стучит ногами по скамье — не ложись… Батько мой долго молчал, а однажды не выдержал — да и скажи слово наперекор. Бабка к нему. Схватила за чуб и давай трясти. Он оттолкнул ее. Она тогда на улицу, косы раскошматила, лицо себе поцарапала. Судил старшина. Чем бы кончилось? Ты же знаешь, как судят за избиение родителей; да писарь надоумил отца упасть перед старшиной бабке в ноги и просить. Простил старшина. С тех пор батько с матерью не захотели жить на отчей усадьбе и отправились на правобережье.

Гонта вынул кисет, набил люльку. Не спеша потер об полу трут, ударил дважды огнивом; от трута потянулся пахучий дымок, защекотал ноздри.

Впервые за всё время он так много рассказал о себе. Ни с кем полковник не делился воспоминаниями своего детства. Говорить с Зализняком было легко и приятно. Гонта ловил себя на мысли, что ему приятно не столько разговаривать с Максимом, сколько слушать его самого, а то и просто сидеть рядом, думать. Что-то было в том Зализняке особенное, он будто притягивал, привлекал к себе. Взгляд ли был у него такой, или просто влекла его человеческая искренность и проникновенность. Этого Гонта не мог сказать. Одно чувствовал сердцем: Максим большой правды человек. Правильно он сделал, присоединившись к Зализняку.

— А знаешь, как начинать из ничего? Пока расстараешься на хату — полжизни пройдет. Я уже помню… Хата у нас была неогороженная; ни тебе сарая, ни хлева, да и скотины не было; без погреба жили, с квашеным в хате теснились. Ещё помню, на огороде верба стояла дуплистая. В ней сычи водились. Ночью так страшно кричали.

Гонта замолчал, ковырял каблуком землю. Молчал и Зализняк. Он видел нежелание Гонты продолжать рассказ и спросил:

— Сад этот ты насадил?

— Только этот ряд, а возле клуни — нет. Старинные там яблони и груши. — Гонта поднялся, попробовал на палец косу. — Хочу траву выкосить. Вишь, какая повырастала.

Зализняк поднялся, и разом на лице его отразилось колебание.

— Иван, — произнес он негромко, — хочу тебя спросить. Только не будешь смеяться?

Гонта удивленно и в то же время несколько настороженно взглянул на Зализняка.

— Если смешное — вдвоем посмеемся. А так, ни с того ни с сего, чего ж смеяться?

— Видишь, как оно выходит. Все бумаги ты за меня подписываешь. И читаешь мне… Темный, неграмотный я. Давно хотел… да стыдно как-то.

— Грамоте хочешь выучиться?

— Хотя бы немножко. На первых порах хоть расписываться… Только пускай никто про это не ведает. Или ты?..

— Отчего же, — поспешил Гонта. И на минуту задумался. — Я с охотой. Только знаешь — не легко это.

— Знаю. Видел, когда бывал у дьячка. Ты тоже со мной не очень. Три пота из меня выгоняй… Я жилистый, выдержу.

— Тогда сегодня и начнем. Вечером в моей светелке засядем. Затягивай пояс потуже: я из тебя не три, а все сто потов выгоню, — улыбнулся Гонта и взялся за косу.

Гонта докосил до плетня, начал делать закос обратно, как вдруг его кто-то тихонько окликнул. Гонта оглянулся. За плетнем стояли двое нищих. Высокий, молодой, и пониже, старый, с длинной седой бородой.

— В хату идите, — махнул полковник рукой.

— А мы… Разговор у нас есть, — вкрадчиво сказал седобородый, наклонясь к плетню. — Привет привезли пану старшему сотнику.

— Привет? От кого бы это? — Гонта приклонил косу к вишне.

— От того, кто питал к тебе наибольшее доверие. Кто одарил тебя. И в чье сердце ты влил много горечи. Но сердце то незлобиво. Оно прощает тебе всё. А если окажешь услугу, то на тебя прольются щедроты, доселе тобой невиданные.

Гонта в недоумении уставился на нищих. Что это, шутка? Или и впрямь его хотят купить?

— Пламя это, — нищий показал рукой на Умань, — уже начинает затухать. И ты подумай, пока не сгорел на нём, как мотыль на огне. Только безумец может верить в победу.

«От кого они? — старался разгадать Гонта. — Выдают себя за посланцев Потоцкого. Но, конечно, послал их или Стемпковский, или Браницкий».

— Войска у короля много. А мало будет, Австрия, Пруссия на помощь придут. От Умани до Варшавы веревку из мужицкой кожи протянут…

Об Австрии и Пруссии он говорил то же самое, что Гонта вчера Зализняку. Гонта вспомнил вчерашний разговор и повел плечами, будто от холода. Но нет, пусть он и не верит в победу, но ей, может и неосуществимой, отдаст свою жизнь. Он отдаст её Украине, её людям, её свободе.

— Этот огонь проглотит Варшаву, а встанут за неё Австрия и Пруссия — испепелит и их. А мне страшиться нечего.

— Значит, так?! — В голосе седобородого послышалась угроза. — Не страшишься за себя… Но выводок-то у тебя большой…

Гонта вздрогнул.

— Что? — хрустнул под его руками плетень. — Кто послал вас, иезуиты?

— Мы старцы дорожные, сами по себе ходим, — заговорил старший, стараясь освободить полу свиты из Гонтиной руки.

Но тот не отпускал.

— Брешете!

Гонта нажал на плетень, и он пошатнулся. В то же мгновение младший лазутчик ребром руки ударил полковника по руке. Гонта выпустил старшего и, перешагнув через плетень, схватил за грудь молодого.

— Хлопцы! — кликнул он во двор. — Сюда!

Молодой рванулся, и оба они упали на поваленный плетень. Лазутчик успел вынуть нож, но Гонта изо всех сил стиснул его руки, и тот не смог с силой всадить нож. Скользнул только острием по спине и распорол одежду. Наконец всё же лазутчику удалось высвободить руку, но на неё тут же наступил чей-то большой сапог. Над ними стоял Зализняк.

Гонта поднялся.

Лазутчик лежал, распластавшись на земле, испуганно вытаращив глаза. Второго двое гайдамаков вели с огорода.

— Отведите их в погреб, — сказал Гонта и подумал: «Жену и детей нужно перевезти в город».

В штаб корпуса, кроме генералов, были приглашены лишь высшие офицеры: командиры бригад и полков. Среди них только Кологривов имел чин поручика. Но он был вызван тоже, как командир третьего гусарского полка. Для чего их собрали, Кологривов не успел узнать, он немного запоздал. Пока он разделся и разыскал знакомых офицеров, обе половинки двери, что вела в кабинет командира, раскрылись, и молодой секунд-майор пригласил входить. Кречетников поздоровался с каждым отдельно, указал на стулья. Он долго перебирал на столе какие-то бумаги, недовольно хмурился — видно, не находя ту, что была ему нужна, — и сухо покашливал. Потом высморкался в шелковый платок и заговорил скрипучим голосом:

— Господа офицеры, как вам уже известно, в этом крае, в Польской Украине, произошли большие беспорядки. Крестьяне подняли бунт, перестали слушать своих господ. А это противно всем законам. Вы знаете, как опасно, если бы такой бунт произошел в Великороссии. — Кречетников обвел взглядом присутствующих, понизил голос и стал говорить менее официально: — Граф Румянцев прислал мне вчера письмо, под его защиту бежал от бунтовщиков князь Иосиф Потоцкий. Страшные вещи рассказывает князь. Гайдамаки убивают всех дворян, начальников. Этот бунт может переброситься и в Великороссию, он нарушает спокойствие всей нашей империи. — Генерал снова повысил голос. — Бунтовщики угрожают командам, которые дают убежище польским дворянам. Среди гайдамаков есть наши солдаты. Позор, господа! Нам стало известно, что солдаты роты капитана Сухотина Ряжского пехотного полка вместе с бунтовщиками ограбили поместье помещика Ковалевского; к бунтовщикам также присоединился и один из эскадронов донских казаков; какой-то бандурист (слово «бандурист» Кречетников прочитал по бумажке, лежавшей перед ним) — есть тут такие бродячие музыканты — навел их на дворянское поместье близ Чигирина. К бунтовщикам примкнул обер-офицер Марьянович. А несколько дней тому назад нам стало известно, что посланный с командой для вербовки солдат в пикинерию Черного гусарского полка капитан Станкевич тоже изменил присяге.

Кречетников замолк и кивком головы подозвал к себе штабного офицера. Тот вынул из ящика заранее развернутую карту и положил перед генералом. Кречетников некоторое время молча смотрел в неё и, ткнув куда-то пальцем, негромко, словно самому себе, проговорил:

— Сейчас он находится вот тут, в местечке Смела. Уже послали схватить его. — Кречетников откинулся в кресле и положил руки на стол. — Нами получен ордонанс, по которому надлежит совершить военные экзерциции по отношению к гайдамакам. На просьбу графа Румянцева уже послан под Белую Церковь против атамана Швачки полковник Протасев. Приказы о выступлении против гайдамаков направлены полковнику Чорбе и бригадиру Черткову. Нам также велено договориться с кошевым Запорожской Сечи и с Елисанской ордой, чтобы они не пускали бандитов на свои земли. А главное — надо рассеять шайку атамана Зализняка, именуемого чернью гетманом, и схватить его, а также бунтовщика Гонту. Мы долго думали, кто сделает это. Прискорбно, господа, но мы не можем доверить это всем военным командам. Солдаты тоже могут примкнуть к бунтовщикам. Военные экзерциции против Зализняка проведут как наиболее надежные третий гусарский и Каргопольский карабинерский полки. Они почти полностью состоят из верховых донских казаков, людей надежных и российскому престолу преданных. Э-э… — Какое-то мгновение Кречетников держал рот открытым, очевидно пытаясь вспомнить что-то, но, так и не припомнив, снова откашлялся: — Теперь, господа офицеры, вы знаете, как вам поступать, когда близко от расположения вверенных вам полков появятся гайдамаки. Думаю, это всем понятно. — Кречетников поднял голову, впился взглядом в молодого подполковника, командира Рязанского полка, который сидел, полуоткрыв рот.

— Точно так, ваше сиятельство, — ответил тот, — мы им такого зададим, что не только у них, но и у наших мужиков навсегда отпадет охота бунтовать.

Кречетников не ответил на эти слова, а, кивнув головой, промолвил:

— Можете идти. Андрей Петрович и Георгий Степанович, останьтесь.

Когда офицеры вышли, Кречетников, приказав Гурьеву и Кологривову подождать его, на некоторое время оставил их.

— Много у Зализняка войска? — обратился Кологривов к Гурьеву.

Тот пожал плечами:

— Не знаю, генерал скажет.

— А как вам Станкевич? Такое пятно на всех офицеров корпуса! Разве я не говорил о нём раньше? И все знали: книжки всякие, в карты не играл. Давно его нужно было к отставке вынудить.

Гурьев ничего не ответил, только скривил в загадочную усмешку полные красивые губы и прищурил глаза. Странные они были у него. Заискивающие, масляные и вместе с тем холодные и жестокие.

— Говорят, эти бандиты награбили множество золота, на возах в бочках его возят!

Гурьев не успел ответить, так как в комнату, потирая руки, вошел Кречетников. Он уселся в глубокое удобное кресло, подвинул к себе карту, несколько бумаг и жестом пригласил Гурьева и Кологривова сесть поближе.

— Поговорим подробнее о ваших действиях. Но сначала прочтите грамоту её величества императрицы. Я уже приказал переписать её, вы возьмете с собой по нескольку копий. Однако оглашать её лучше тогда, когда мы разобьем основные силы гайдамаков. Пусть они ничего не знают. Теперь читайте.

«Божьей милостью, мы, Екатерина II, императрица и самодержица всероссийская. Мы вынуждены с крайней печалью слышать, что единоверцы наши, вместо того чтобы приносить всевышнему хвалу, начали творить беспорядки, особливо крестьяне, отбросив необходимое послушание как начальству, так и своим помещикам, затеяли в разных местах убийства и иные богопротивные насилия. Мы приказали неотложно всем нашим начальникам войск, кои находятся как в Польше, так и на её границах, чтобы они приложили все старания для ловли и искоренения этих разбойников и их сообщников, чтобы они могли быть преданы нужной каре…» Так писала Екатерина II, императрица всероссийская, «покровительница всего православного люда», издававшая книги и журналы, в которых призывала «любить ближних и паче всего поселян», посылала письма великому просветителю Вольтеру с коварной болтовней о равенстве людей на земле, всепрощении, облегчении бедствий народа.

Гурьев разместил свой полк на опушке леса, неподалеку от гайдамацкого лагеря. Каждый день он приезжал к Зализняку и Гонте, несколько раз принимал атаманов у себя. Полковник говорил, что его прислали в помощь гайдамакам, что вскоре подойдет ещё один полк и они вместе выступят против конфедератов; а сам всё ходил по гайдамацкому стану, намечая, где поставить заслоны, откуда лучше ворваться в лагерь. Всё предусмотрел, обо всём позаботился, даже о веревках для связывания пленных гайдамаков. Их накупили в уманской бечевнице и привезли на двух возах.

Гурьеву не терпелось одному напасть на гайдамацкий лагерь, но его удерживал страх. Страх и осторожность. Видел он — нелегко будет одолеть гайдамаков, даже если захватить их внезапно, со сна, как он и рассчитывал. Особенно беспокоил Гурьева атаман. Ему стало казаться, что Зализняк начинает обо всём догадываться и, может, уже готовит ему западню.

Как-то он в окружении нескольких офицеров сидел с Зализняком возле его шатра. Атаман разговаривал с офицерами, показывал им запорожское оружие. Гурьев сначала прислушивался к разговору, а потом прислонился к сосне и незаметно для себя замечтался. В его представлении вырисовывался орден на широкой синей ленте, пышный банкет, перевод в столицу… Подумал о Зализняке: вот он лежит перед ним, связанный, с колодками на ногах… В это мгновение атаман нагнулся к полковнику и что-то спросил. Гурьев повернул голову, и первое, что бросилось в глаза, — нож в руке атамана. Гурьев внезапно вздрогнул и отшатнулся в сторону. Но сразу же овладел собой, по его лицу расплылась льстивая улыбка.

— Пан гетман о чём-то спрашивает?

Наконец под Умань прибыл со своим полком Кологривов. Первым из гайдамаков, кто узнал об этом, был Гонта. Он сразу же поспешил к Зализняку.

— Правду говорил Гурьев, — возбужденно заговорил Гонта. — Пришли гусары. Значит, позаботилась императрица о нас. Теперь нам никто не страшен.

На следующий день Гурьев и Кологривов давали банкет в честь гайдамацких атаманов. Неподалеку от опушки, под раскидистой сосной со сломанной бурей верхушкой, стоял огромный белый шатер. Рядом с ним белели несколько шатров поменьше, за ними — кухни на возах, коновязь. При входе в главный шатер застыли на страже два карабинера — в парадных, до колен кафтанах с медными пуговицами, в белых гетрах и черных с белой оторочкой шляпах. В руках они держали карабины, на поясах у них короткие сабли, через плечо — кожаные сумки с начищенными до блеска медными двуглавыми орлами. Когда Зализняк и Гонта проходили в шатер, оба карабинера, словно по команде, откинули руки и, быстро перехватив ружья, взяли «на караул». Возбужденные и радостные, сидели среди офицеров оба атамана. Где-то за шатром флейтисты бодро играли марш. Гурьев сидел напротив Зализняка, вкрадчиво улыбался, махал вилкой в такт марша.

Офицеры, чего не заметил ни Зализняк, ни Гонта, пили мало. Так им было приказано перед банкетом. Уже наступил первый час ночи, а ещё никто из них (чего не случалось никогда) не был пьяным. Зализняк тоже пил мало, но Гонта не пропускал ни одного тоста. Он уже заметно охмелел. Гонта почувствовал это сам и решил выйти освежиться. Отставив бокал, он поискал глазами шапку. В это мгновение Гурьев громко кашлянул. В шатер вскочили человек десять гусар и окружили атаманов. Максим только тогда опомнился, когда несколько карабинов черными стволами нацелились ему в грудь. Ничего не понимая, Зализняк взглянул на Гурьева и Кологривова. Он даже подумал, не шутка ли это. Вдруг за шатром хлопнуло несколько выстрелов, послышалась ругань, которую заглушил громкий выкрик:

— Беги, атаман, измена!

— Ни с места! — угрожающе закричал Гурьев. — Вяжите их!

Поняв, что сопротивляться бесполезно, ни Гонта, ни Зализняк не оборонялись.

— Я хотел бы знать, что это должно значить? — спросил Максим. — Полковник, так не шутят.

— Какой я тебе «полковник», мужицкое отродье?! — завизжал Гурьев. — Не знаешь, как нужно обращаться к господину? Так я научу. — И он изнеженной рукой со всего размаха ударил Зализняка по лицу.

Микола проснулся от выстрелов, сбросил с головы свиту, — он привык спать, укрывшись с головой, — и вскочил на ноги. Вокруг трещала беспорядочная ружейная стрельба, где-то гремели пушки, глухим стоном отзываясь в лесных чащах. Эхо гуляло среди густого леса, и было трудно понять, где именно стреляли пушки. Микола прислушался. На какой-то миг ему показалось, будто стреляли от засек. И вдруг грохот послышался совсем с другой стороны.

Среди кустов метались гайдамаки, на Миколино «Что случилось?» никто не ответил. Только один крикнул на бегу: «Спасайся, они уже тут», — и исчез за деревьями. Микола хотел бежать к засекам, но внезапно огоньки выстрелов засверкали совсем близко. Не раздумывая, Микола свернул налево и наскочил на какие-то телеги. То был гайдамацкий обоз. Споткнувшись о дышло, он едва не разбил голову о пень, хотел бежать дальше, и вдруг перед ним вынырнули из тьмы три фигуры. Короткий треск — пуля вгрызлась в дерево около его плеча. Вспышка на мгновение осветила три доломана со шнурками поперек груди, и Микола распознал стреляющих — это были царские гусары. Тогда он, пригнувшись, кинулся за телеги. Те трое, очевидно рассчитывая перехватить его, побежали на другую сторону воза. Микола сделал два шага и присел на корточки. Перед его глазами мелькнули темные пятна ног, исчезли, снова появились возле переднего колеса, застыли там. Молниеносно в голове пронеслась мысль. Он уперся руками в телегу и, расправив плечи, толкнул воз. Тот с грохотом опрокинулся куда-то во тьму. Страшный, похожий на визг стон послышался оттуда.

Микола большими шагами, спотыкаясь о корни и перескакивая через ямы, помчался лесом. Колючие ветви больно хлестали лицо, хватали за ноги и одежду. В одном месте он так запутался в чаще, что едва выбрался из неё. А когда вылез, дальше бежать не хватило сил. Усталый, сел он на землю, прижался щекой к шершавой коре молодого дуба. Закрыл глаза и вдруг вздрогнул, как от холода.

«Что это я?.. Шкуру свою берегу… Может, удастся кому-нибудь помочь. Нужно спасать товарищей». И хотя выстрелы слышались уже совсем редко, что свидетельствовало о конце боя, он поднялся и тяжело пошел им навстречу. Прошлогодние листья мягко шуршали под ногами.


Глава двенадцатая


В ЛАПАХ ПАЛАЧЕЙ


В начале июля полковник Протасев разбил под Белой Церковью Швачку, а Чорба обманом схватил Неживого, заманив его к себе в Галагановку.

Когда польские шляхтичи узнали об оказанной им русскими помещиками помощи, шляхетские отряды, словно стаи голодных волков, бросились по гайдамацким следам. Кровью оросились эти дороги. Черную, нечеловеческую расправу творила шляхта. Даже начальника края гетмана Браницкого и того ужаснула жестокость шляхтичей. Сотни их полезли к гетману с советами, какие тягчайшие пытки применить к пойманным гайдамакам. Резать пленных на куски, сжигать живьем, подвешивать за ребра на крюках, напускать на них голодных борзых псов — такие и подобные советы подавали степенные паны и нежные пани. Браницкий написал королю, что нельзя убивать столько людей только за то, что им нечем было кормиться. Побаиваясь, что обезлюдеет край, он советовал отправить захваченных гайдамаков на работы, наказав их перед этим розгами. Кроме того, Браницкий требовал создания судовой комиссии, чтобы прекратить самосуд, при котором зачастую убивали совсем непричастных к гайдаматчине людей.

Король разрешил создать такую комиссию, назначив председателем её коронного обозного пана Стемпковского, и повелел рубить руку каждому десятому, заподозренному в гайдаматчине.


Зализняк и Гонта длительное время оставались в лагере у Гурьева. Уже в ночь ареста Гурьев собственноручно избил Гонту, который требовал объяснить причину ареста. На следующий день он устроил перед шатром экзекуцию: Зализняку и Гонте дали по триста ударов палками. Потом заковали ноги и бросили узников в тесные ямы, выкопанные на опушке. Почти ежедневно Гурьев и Кологривов устраивали Зализняку и Гонте допросы. Они пытались узнать, из какого числа отрядов состояло гайдамацкое войско, где эти отряды, кто ими командует. Не давали им уснуть и мысли о драгоценностях, якобы припрятанных атаманами. Об этих драгоценностях по дороге от Бердичева до Умани столько было разговоров между гусарами и карабинерами! Гурьев и Кологривов сами перерыли все возы, приказали перекопать землю на том месте, где стоял шатер Зализняка, разрушили дом, в котором когдато проживал Гонта. Но ни золота, ни дорогих вещей нигде не было, как не было и дорогих альтембасов и китаек,

[81]

о которых ходили среди гусар слухи. И чем меньше оставалось надежд найти драгоценности, тем лютее издевались озверевшие старшины над бедняцкими атаманами. А Зализняк и Гонта отказались отвечать на вопросы. Только однажды, когда Гурьев, допрашивая Зализняка, неосторожно нагнулся над ним, чтобы полоснуть нагайкой по шее, Максим изо всех сил обеими ногами ударил его в грудь и громко выругался. Гурьев отлетел на несколько саженей и плюхнулся под ноги карабинерам.


Через неделю в Умань прибыл сам Кречетников. Он поселился в губернаторском доме и, отыскав детей Младановича, временно забрал их к себе. Роль сиротского покровителя пришлась ему по вкусу, и разыгрывал он её не хуже актера: он ездил с ними по знакомым, приставил к ним гувернантку, покупал подарки.

В среде офицеров ещё больше заговорили о добром сердце «отца командира».

Кречетников пожелал лично допросить пленных атаманов. Гурьев хотел привезти их к генералу в город, но тот поехал сам, захватив с собой дочь губернатора Веронику.

— Я знаю, как нужно говорить с этими разбойниками, — сказал генерал. — Увидите, полковник, какой будет успех. У этого Гонты есть жена, дети?

— Так точно, ваше превосходительство, есть жена, четверо дочерей и сын. Жену и девочек арестовали, сын сбежал.

Губернатор взял под руку Веронику и пошел в старенький солдатский шатер, где в это время пребывал Гонта. Вероника сначала даже не узнала старшего сотника: он был весь в синяках, ссадинах, от одежды (синих суконных шаровар и люстриновой черкески) остались одни лохмотья. Гонта лежал на земле. Услышав шаги, он поднял голову, посмотрел на вошедших тяжелым, усталым взглядом и снова опустил её. Кречетников долго ждал, надеясь, что Гонта сейчас поднимется, но тот, казалось, не замечал их. Генерал кусал губы, тонкая ореховая палка дрожала в его руке. Забыв о своем намерении говорить с Гонтой ласково, Кречетников больно ткнул его палкой в голову.

— Чего лежишь? Не видишь, кто пришел? Посмотри на ту, кого ты оставил сиротой… — зашипел он сквозь зубы.

— Идите вы вместе с нею ко всем чертям! — не поворачивая головы, ответил Гонта.

Кречетников замахнулся палкой, но нечаянно зацепил Веронику. Та вскрикнула и испуганно отступила назад. Генерал оглянулся и, густо покраснев, опустил палку. Он крякнул с досады и быстро вышел из шатра, едва не сбив с ног Кологривова, который с двумя гусарами при входе стоял наготове.

В тот же день Гонту и большую часть гайдамаков передали польской судебной комиссии, а Зализняка и других русских подданных отправили в Киев, где над ними началось следствие. Там Максиму довелось встретиться со многими гайдамаками из тех, которые пошли не на Умань, а по другим дорогам. Одного за другим их проводили мимо него, чтобы на очной ставке ещё раз подтвердить причастность к гайдамачеству.

Это произошло через неделю после перевода Максима в киевскую тюрьму. Следствие вел низенький полковник с приплюснутым, маленьким носом цвета зеленой сливы и хитрыми маленькими глазками, быстро бегавшими по бумаге. Справа от него сидел его помощник, слева, за отдельным столиком, писарь, в прошлом полковой поп, который должен был записывать показания.

Максим стоял у стены между двумя солдатами с оголенными саблями. От стола полковника Зализняка отделяла шеренга солдат из шести человек. Внешне Максим производил впечатление спокойного человека, но никто не знал, как он тяжело переживает, как жжет у него в груди, как стынет сердце от ужасного оскорбления, неутешного горя, непоправимого несчастья. Почему так случилось? Почему суждено так бессмысленно попасть в лапы врага? Ненадолго улыбнулась воля. Зализняк боялся, что кое-кто из гайдамаков будет отрекаться от своих друзей, унижаться и ему придется болеть душой за их позор. В груди всё трепетало, будто до предела натянули там невидимые струны.

Вот следователь направил свой взгляд на дверь. Невидимые струны с огромной силой звучали, вот-вот разорвутся.

— Швачка!

На какое-то время у Максима отлегло от сердца. Этот просить не будет. Звеня кандалами, порог переступил Микита Швачка. Босой, одежда клочьями свисает с плеч. И всё же это не делало его жалким. Напротив, вид Швачки гневный, грозный. Максим невольно подался ему навстречу, но острые лезвия сабель скрестились перед ним.

— Знаешь его? — указал полковник Зализняку на Швачку.

— Знаю.

— Кто он?

— Мой побратим.

— Кто, кто? — переспросил следователь.

— Брат по войску, — промолвил Максим.

Полковник кивнул головой: мол, все понятно. Но писарь поднял глаза и вопросительно поглядел на него.

— Как писать?

— Так и пиши. Обвиняемый Швачка в гайдамачестве сознался. Главный атаман, именуемый Зализняком, назвал его братом по войску, сиречь побратимом. Выведите подсудимого.

Швачка подобрал кандалы и пошел из комнаты. В двери на мгновение остановился, повернул голову и широко, ободряюще улыбнулся Зализняку. Впервые Максим видел на лице Швачки такую улыбку. Сердце заныло от жалости и вместе от радости, гордости за такого побратима.

— Неживой!

Снова зазвенели кандалы; помощник наклонился к следователю и что-то сказал ему. Полковник кивнул головой в знак согласия. Задав те же вопросы, что и Швачке, и получив такой же ответ, следователь, однако, не отпустил Неживого, а приказал ему остаться. По бокам Семена тоже стали солдаты с оголенными саблями.

Допрос продолжался.

— Омелько Чуб!..

— Иван Бондаренко!..

— Максим Москаль!..

— Артем Кудеяр!..

— Омелько Жила!..

И против каждого, после слов «в участии в гайдамачестве сознался», судебный писарь, бывший поп, добавлял слова. «Брат Зализняка по войску, альбо побратим».

При имени Данилы Хрена полковник, что-то вспомнив, подвинул к себе кучу бумаг и, заглянув в одну из них, спросил Зализняка:

— На Запорожье был реестровым казаком?

— Нет, я не реестровый, а самозбройный…

— Василь Озеров!

Ввели Василя. Максим взглянул и покачал головой. Этого человека, русого, с широкими бровями, он никогда не видел.

— Не знаю я его.

— А ты? — обратился полковник к Неживому.

Семен посмотрел на Озерова, и в голове его мелькнула мысль: «Ведь Озерова взяли только вчера, и про него никто из следователей ещё ничего не знает, это его первый допрос. Можно попробовать спасти его».

— Я его тоже впервые вижу.

Василь широко раскрыл глаза. Страшно сделалось ему. В самое трудное для него время, когда приходится терпеть оскорбления и пытки от врагов, свои от него тоже отказываются! Он ждал от них поддержки, теплого взгляда, ободряющих слов…

— Семен! — воскликнул он. — Побойся бога!

Полковник сурово сверкнул глазами на Неживого.

— Значит, вы знаете друг друга?

— Нет. То есть он меня знает. Я хотел сказать… Силой мы взяли нескольких солдат. И его с ними. Он бежал дважды, стреляли в него…

— Как ты можешь говорить такое, Семён!? — в голосе Озерова послышалась такая боль, что Неживой не выдержал.

— Василь, друг, крепись! — искренне воскликнул он.

— Встретились, дружки, — ехидно усмехнулся полковник, а писарь, не ожидая, пока тот продиктует ему, напротив фамилии Озерова написал: «Брат Зализняка по войску, альбо побратим».

Не дослушав до конца ответа Максима, полковник подвинул к себе зеленую, с черными прожилками папку — предыдущий допрос Зализняка, произведенный Гурьевым и Кологривовым, — и стал рыться в бумагах. Отыскав какой-то лист, он прочитал его до половины и поднял голову. Уже было и раскрыл рот, чтобы что-то сказать, как вдруг вскочил, словно его кольнули раскаленным железом, ударился обеими ногами об пол и замер. В комнату медленно, усталой походкой вошел киевский генерал-губернатор Воейков. Взмахом руки он остановил полковника и подошел к столу. Один из помощников следователя метнулся к двери, вдвоем с дежурным штык-юнкером они внесли громоздкое кресло и поставили около стола. Воейков грузно опустился в него, и только тогда поднял взгляд на Зализняка. Дела читать не стал: про ход допросов ему каждый вечер докладывал полковник. Постучал пальцами по ручкам кресла, посадил взглядом следователя, его помощников и снова обратил на Зализняка глубоко спрятанные под выцветшими бровями глаза.

— Так вот ты какой, самозванец!

Уголки Максимовых губ чуть заметно передернулись. Максим откинул со лба прядь русых, липких от пота волос, переступил с ноги на ногу — на полу глухо зазвенели кандалы. Он чувствовал, как его разбирает смех. Пытался сдержать себя и не смог, улыбнулся.

— Вот такой.

И до того непринужденной была та улыбка, так естественно и просто прозвучал этот ответ, что губернатор в первую минуту растерялся. Он чувствовал тонко скрытую издевку и всё же не знал, что сделать.

«Крикнуть на него? Заставить молчать? Но он же ничего такого не сказал. Может, никто не заметил? А отчего же тот солдат сжал губы?»

Воейкова охватило огромное желание вскочить, ударить по лицу этого разбойничьего атамана, отправить в карцер солдата и кричать, кричать на всех: на Зализняка, на часового, на следователя, его помощников. Но он сдержался. Вытащил табакерку, поднес к носу.

— Ты будешь только отвечать на вопросы.

— Я и отвечаю.

— Сколько у тебя было войска?

— Не знал я ему счету. Много. Как былин в степи. По всей Украине разошлись ватаги…

— Сколько сотен после взятия Умани насчитывал ты?

— Шестнадцать. Да людей в них было не по сто. В какой двести, в какой триста, а в какой и того больше.

— Для чего людей бунтовал? Чего хотел ты?

— Воли. Хотели мы восстановить казацкие порядки, унию разрушить и панов уничтожить.

— А разве тебе на Сечи не было воли? Разве там не казацкие порядки?

— Сечь… Это ещё не вся Украина. Да и воли там не много осталось. — Максим прищурил глаза. — Разве это не вы по Орёле крепостей понаставляли, форпостами и окопами Сечь окружили? И очутилась та воля в подземелье. А мытные рогатки? А поселение Новой Сербии?

— Замолчи, самозванец!..

Но Максима уже нельзя было остановить.

— Не самозванец я. Меня выбрали казаки, простые люди. Они мне перначи привезли, они вручили их.

— Куда девал те перначи? И где все награбленное тобою?

— Не грабил я. Было немного… у панов люди отобрали. Офицеров своих потрусите, у них осело.

Воейков откинулся на спинку кресла. «Пускай говорит, больше скажет сам, меньше с ним будет хлопот».

— Кто из священнослужителей благословлял тебя на войну и кто правил молебен в Мотроновском монастыре?

Максим покачал головой.

— Этого не скажу.

— А может, скажешь? — негромко, но с ударением спросил Воейков.

— Угрожаешь? Напрасно…

Воейков не стал настаивать. Чего Зализняк не хотел говорить по доброй воле, он не говорил и под пытками. Уже убедились в этом. Пытаться вырвать что-то из него сейчас — только унизить себя перед следователями и солдатами.

— Для чего ты посылал людей к татарам? Хотел призвать их на помощь?

— Это бусурманов на помощь? Ни за что на свете. Сами они послов слали.

— А под Балту кого из атаманов посылал?

Максим снова покачал головой.

— Про людей говорить не буду. И не спрашивайте, — он прислонился к стене, ожидая дальнейших вопросов.

Но Воейков ничего больше не спрашивал. Некоторое время он сидел неподвижно, потом медленно поднялся и, кивнув следователю головой, вышел из комнаты,

Следствие тянулось почти месяц. Несколько раз приходил генерал-губернатор Воейков. Вызывали новых свидетелей, в шкафах вырастали груды бумаг. Заключенных ежедневно подвергали пыткам. Делали это не столько за их прошлые провинности, сколько за то, что их товарищи на воле не прекращали восстания. Гайдамацкие отряды уже после ареста Зализняка и Гонты взяли Балту, Палиево озеро, они действовали всюду, где только были леса. А ещё карали узников за бегство пятидесяти гайдамаков. Это произошло ночью, в грозу. Кто-то из часовых солдат открыл дверь одной из камер, и гайдамаки через кабинет смотрителя тюрьмы выбрались на тюремный двор, оттуда по дереву на вал и на улицу. Среди них были Хрен, Чуб, Кудеяр.

В начале августа состоялся суд. Кроме заключенных и членов судебной комиссии, в зале присутствовали лишь конвоиры. Зализняк и Неживой сидели на передней скамье. Максим почти не слушал того, что читали судьи. Он смотрел не на них, а в окно, где пышно цвело во всей своей красе чудесное лето. Оно влекло к себе, туда, на волю, за серые проржавленные решетки. За окном светило солнце. На какое-то время белобокие кудрявые облачка закрыли его, но несколько лучей всё же пробились, и казалось, будто длинные сверкающие лезвия прокололи тучки, вонзились в землю где-то далеко за городом. Почему-то вспомнилось село, лес над Тясмином. Но не летний — осенний. Роняет он, роняет желтый лист, и шумит, шумит. Тишина в нём и какая-то чарующая таинственность. В такую пору встретил он в лесу Оксану. Только не ту шаловливую Оксанку, что пасла на берегу ручья овец, а иную, чернобровую лесную красавицу; встретил, впервые возвратившись с Запорожья.

…Максим так задумался, что очнулся только тогда, когда часовой офицер толкнул его под руку:

— Встать!

Председатель судебной комиссии генерал-губернатор Воейков прочитал указ императрицы, а также двадцать первый пункт уложения Алексея Михайловича «О бунтах на царя и воевод». После этого приземистый полковник, тот, что вёл следствие, начал читать приговор. Первым был назван Зализняк.

«В силу вышеописанных высочайшего ее императорского величества рескрипта такоже уложения пунктом воинских артикулов учинить следующее: как из проведенного в Киевской губернской канцелярии следствия явно выявлено…» Дальше шло перечисление «злодейств» Зализняка. Их было записано очень много, и место это полковник читал очень быстро. В конце он снова повысил голос и, медленно выговаривая каждое слово, закончил:

«Зализняка, яко главного нарушителя пограничной тишины, колесовать, живого положить на колесо. Но вместо оного, отмененного, ныне не применяемого, самоважнейше бить кнутом, дать сто пятьдесят ударов и, вырезав ему ноздри и поставив на лбу и щеках указанные знаки, отправить в Нерчинск в каторжную работу навечно».

Максим ничем не проявил волнения. Только при словах «вырезать ему ноздри» на его щеках проступили пятна.

Когда полковник кончил читать приговор, он опустился на скамью и, сжав кулаки, прошептал:

— У меня ещё руки будут целы!

Не слышно больше смеха на Украине, не поют вечерами хлопцы, не кружатся в танцах девчата. Некому больше играть им на кобзе, потому что сидят кобзари в темницах, ждут кары. А которые остались, прячутся с остатками гайдамацких войск в дремучих лесах, жмутся в долгие холодные вечера к кострам, тревожат печальными песнями израненные сердца. Вытоптала шляхта лошадьми цветники у хат, под смех и глумление повырубила саблями красную калину под окнами. Грустно-грустно воют по ночам на пепелищах при свете луны собаки, да серыми тенями скачут в обгоревшие трубы бездомные коты. А шляхта не утихала. Каждого хоть немножко заподозренного в гайдамачестве крестьянина ждала страшная кара: сотнями сажали их на колы, вешали, резали им ноздри, били нагайками. Больше всего людей было казнено возле местечка Кодня, в котором заседала судебная комиссия. Недобрую славу получило это небольшое местечко. Долго-долго страшным проклятием звучали по Украине слова: «Чтоб тебя Кодня не миновала». За короткое время там отрубили головы семистам гайдамакам.

В Кодне же судили и Гонту. Неслыханную, нечеловеческую кару придумала для него озверелая шляхта. Пытки должны были происходить четырнадцать дней. В первые восемь дней палач должен был снимать полосы кожи со спины, потом отрубить нос, уши, на одиннадцатый день — ноги, на двенадцатый — руки, на тринадцатый — вырвать сердце и только на четырнадцатый отрубить голову. И уже мертвого четвертовать, а части тела поразвешивать над воротами четырнадцати городов.

…Последняя ночь. Гонта лежал на земле около полога шатра. Полог развернулся, и сквозь отверстие был виден кусок неба с большими белыми звездами на нем. Гонта долго вглядывался в них. Ему казалось, будто они то отдалялись, меркли, то снова приближались и тогда дрожали, словно слезы. Над самым краем отверстия повис опечаленный месяц, как будто заглядывал в шатер. А вокруг тишина немая, глухие шаги часового офицера.

В дальнем углу шатра лежал какой-то парубок-поляк. Его положили сюда по приказу Стемпковского, «чтобы пану полковнику не было скучно». Стемпковский считал, что хлопец будет плакать, метаться в отчаянии и тем отравит последнюю ночь Гонты, расстроит его вконец. Но Стемпковский ошибся. Хлопец лежал тихо. Только изредка шевелился и глубоко вздыхал. Он не мешал Гонте думать. Вся жизнь проплывала перед глазами полковника. Картины детства сменялись воспоминаниями со времен парубкованья, потом служба в надворном войске, и снова он видел себя босоногим мальчуганом в длинной сорочке с веревочным кнутом в руках. Иногда он так глубоко задумывался, что даже забывал, где находится. Но внезапно налетал ветер, полог ударял по шатру, шуршал, и видения отлетали. Полковник не боялся смерти, но такие муки! Только бы побороть боль, только бы не показать врагам страха. О, он знал — для шляхтичей не будет большего удовольствия, как увидеть на его лице испуг, услышать из его уст слова мольбы.

Из дальнего угла, где лежал связанный парубок, послышался приглушенный стон.

Гонта оторвался от своих мыслей.

— Это ты, хлопче? Кто ты такой?

— Как кто? Гайдамак. Джура Швачки. Яном прозываюсь.

— А мне казалось, будто я тебя где-то видел. Словно бы у Зализняка.

— Нет, у Швачки я был. А-а! — громко воскликнул хлопец и сразу снизил голос. — То вы моего брата видели — Василя, он на меня очень похож.

— Может. А где он?

— Бежал, мне один казак рассказывал, — радостно зашептал Ян, — нету его тута. В Причерноморье подался.

Наступило длительное молчание. Вдруг хлопец тяжело вздохнул и глухо, будто выжимая слова из глубины груди, спросил:

— Дядя, дядя Гонта, а вам страшно умирать?

— Страшно, хлопче. Да и как же иначе? Не станет, к примеру, меня завтра. А солнце так же взойдет, как всходило. Люди так же будут ходить, птички будут петь, погожему дню радоваться… У меня на осокоре гнездо аисты свили. Аистенки из него такие смешные выглядывали. Как они учились летать: вылезет на край гнезда, встанет и машет крылышками…

Ян слушал, и ему казалось, что Гонта улыбается. Он через силу поднялся на локте и поглядел на полковника. Действительно, на губах у Гонты блуждала задумчивая улыбка. Месяц светил полковнику прямо в лицо, и оно казалось бледным, даже прозрачным. Только прямые, чуть загнутые брови выделялись на нем да вокруг рта залегли темные тени от усов.

А Гонта продолжал:

— Полетят они в теплые края и снова вернутся. А я уже их не увижу. Люблю я жизнь. Хорошо жить на свете. Смерть? Страшна она. Однако бояться её нечего. Недаром мы умираем. Вспомнят нас когдато люди. Всё вспомнят. Немалую памятку мы о себе оставляем. Послужит она другим наукой. Припомнят внуки дедов своих, и кровь в них закипит. А я верю: будет когдато на земле счастливая жизнь. Ни войн, ни панов, ни подпанков… Они, они людей истязали. Из-за них жизни нет.

— Пан Гонта, при такой ненависти к панам как же вы жили с ними столько лет?

— Не знаю… Как тебе сказать… Заплутался было я. Видел всё, а сам на себя туман напускал, обманывал себя. Это, мол, только так кажется. Испокон веков всё это было, и сытые и голодные… А потом вижу: нет сил терпеть. Совесть замучила. Не имел я от неё покоя. Не мог я больше смотреть, как паны людей мучат… — Гонта заскрежетал зубами.

— Может, веревки сильно трут, я ослаблю, — возле Гонты присел на корточки караульный офицер.

Полковник удивленно взглянул на него и покачал головой.

— Нет, не нужно, — и отвернулся.

Но поручик не уходил. Он посмотрел в глубь шатра, минуту поколебался и поспешно зашептал:

— Пан полковник, завтра со всем земным у вас будет покончено. Был у вас пояс с бриллиантами и золотом, все об этом говорят. Я бедный офицер. — Поручик снова посмотрел в глубь шатра и огляделся вокруг. — Скажите, где он, и я облегчу ваши страдания.

Волна гнева густой пеленой застлала на миг Гонте глаза. Офицер хочет заработать на чужой смерти! Гонта знал этого шляхтича, не был он бедным. А может, его подослал сам Стемпковский? Не дождутся! Полковник, сдерживая гнев, притворно вздохнул и тихо промолвил:

— Завтра, в час кары, я скажу, где он.

…День выдался жаркий, солнечный. Стемпковский и ещё несколько высших чинов, знатных шляхтичей спрятались в тени дикой груши, все другие стояли под жгучими лучами солнца. Поглядеть на Гонтину смерть сошлись сотни богачей. Они кучами толпились против двух вкопанных в землю столбов, курили, пили привезенный ловким лавочником квас на льду, делились новостями. Но вот резко затрубили валторны, глухо ударили барабаны.

— Ведут, ведут!

— Где он?

— Передний, с оселедцем.

— Теперь вижу. Ух, глупые, нечестивые хлопы!

— Мало того, что нечестивые, ещё и трусоваты. Увидите, как он сейчас будет ползать на коленях.

— Глядите, матка боска, он смеется!

Стемпковский тоже увидел улыбку на губах Гонты и зло поморщился.

— Он сейчас не так посмеется, — прошептал соседу, седому усатому полковнику.

Гонту за руки и ноги распяли между столбами. С полсотни гайдамаков пригнали сюда, чтобы они посмотрели на муки атамана.

Стемпковский подал знак рукой. Палач ловко закатил выше локтя рукав, в лучах солнца сверкнуло острое лезвие бритвы и упало на Гонтину спину. Ещё раз, ещё. Стемпковский следил за лицом Гонты, но на нём, как и прежде, застыла улыбка.


Поручик, который просил у Гонты пояс, стоял в переднем ряду толпы. Он делал шаг за шагом и, сам того не замечая, очутился возле самых столбов. Его глаза умоляюще смотрели на Гонту. В это время палач в последний раз взмахнул бритвой и сквозь стиснутые губы выжал:

— Готово.

Гонта смотрел перед собой глазами, полными слез. Но это не были слезы отчаяния, это были слезы боли. Гонтины глаза смотрели не бессмысленно, а остро и гневно. Никто не успел опомниться, как он огромным напряжением мышц выдернул из петли левую руку и, выхватив из рук палача полоску кожи, швырнул её поручику в лицо.

— Вот мой пояс с золотом! — Он повернул голову к Стемпковскому. — Слушай, пес шелудивый, ты говорил, что мне больно будет. Соврал ты, как всегда. А вот тебе и вам всем, глупая шляхта, ещё больно будет. Думаете, схватили Гонту, на этом и конец? Берегитесь, прийдёт и на вас, нелюдей, кара! Хлопцы, не бойтесь! — крикнул он гайдамакам. — Смейтесь над ними, плюйте им в глаза…

— Возьмите его, держите! — не помня себя, завизжал Стемпковский.

Какой-то шляхтич схватил комок земли и кинулся к Гонте, чтобы заткнуть рот. Но Гонта сильным ударом свободной руки сбил его с ног, а сам продолжал говорить. Он замолк только тогда, когда кто-то ударил его прикладом по голове. Гонта потерял сознание. Его забрали и понесли с места пытки.

На следующий день повторилось то же самое. Ещё никто никогда не держал себя с таким мужеством, как гайдамацкий полковник Иван Гонта. Под конец второго дня пыток один из часовых бросил саблю и, закрыв лицо руками, побежал в поле.

А на третий — сам Стемпковский стоял далеко от места казни. Сюда уже не долетали колючие Гонтины слова. Отсюда уже не было видно его острых, как лезвия гайдамацких ножей, глаз.

Но пытки больше не продолжались. Приехал гетман Браницкий и приказал казнить Гонту. Гонта умер так же мужественно, как и принимал муки.

С запада надвигалась темно-сизая туча. Она медленно ползла по небу, её оборванные края тяжело свисали вниз, к самой земле. Казалось, она вот-вот зацепится длинными грязными косами за верхушку одинокого дерева, что маячило на горизонте.

И конвоиры и арестанты ускорили шаг.

— Взгляни, как темнеет. Видно, не дойдем сегодня до острога, — сказал Жила Зализняку, который шел с ним в паре. — Вишь, вон и чины забегали. Косолапый мотается, как блоха в ширинке. Не остановимся ли прямо в поле?

— Когда б такое случилось. Только леший его знает, сколько до того острога. Может, он вот-вот выткнется. Спросить бы кого…

Максим споткнулся и, сморщившись от боли, сдвинул наручник на левой руке. Кисть руки оголилась, открыв сплошную красную рану с черными пятнами полузасохших струпьев.

Жила оглянулся. Неподалеку от него шло двое конвоиров. Но он знал — их лучше не спрашивать. Он бросил взгляд вперед и увидел, что навстречу идет ещё один конвоир.

— Бородатый в хвост прет. Этого можно спросить. Эй, ваше благородие, до острожка далеко? — крикнул Жила конвоиру, когда тот поравнялся с ним.

— Верст восемь. Шевелись, шевелись!

Остальные конвоиры тоже стали подгонять арестантов.

— Если сегодня заночуем в поле или где-нибудь в селе — будем бежать, — прошептал Максим.

— Места незнакомые. Чтобы не было, как возле Ахтырки. Переловят по одному, — отозвался Жила.

— Всех не переловят. Тогда тоже многие бежали. А тут ещё ночь-матушка, поле. Когда казак в поле, тогда он на воле. Я вторично живым в руки не дамся. Лучше смерть. Ты что-то молчишь, может, боишься?

Жила покачал головой.

— Ты меня знаешь. Хлопцев нужно загодя предупредить. У кого второй напильник?

— Кажется, у Озерова. А туча какая, погляди. Как вороново крыло. Не снеговая ли, вот и ветер холодный. Смотри, начальник свернул. Наверное, к тому хуторку поворачиваем, — пристально поглядел вперед Зализняк.

— Верно. Это совсем неплохо, — промолвил Жила и, прикрываясь от ветра рукавом, крикнул: — Василь, кресало у тебя?

— …ме-е-ня, — послышалось в нескольких шагах впереди. — А что, на табачок разжился?

— Разжился. На всех хватит. Так и передай передним. А кресало приготовь. Эх, и курнем же!


ЭПИЛОГ


Дед Мусий уже давно отбазарил, но домой не спешил. Попросив знакомого хуторянина приглядеть за возом, он пошел по майдану посмотреть на товары, а вместе и послушать новости. Долго толкался между людьми, но, как на грех, знакомые не попадались. Незнакомые же на разговоры были не очень охочи. Не те времена настали. За одно неосторожное слово в темнице можно оказаться. Попасть туда легко, а попробуй выбраться! За последние три года сколько людей забрали. Много ходит по базару на первый взгляд веселых, охотно болтающих людей. С виду будто бы свой брат, посполитый, в порванной свите, постолах, а то и совсем босой, выспросит всё, а потом вытащит свисток и засвистит в него. Как собаки на звук рожка, со всех сторон так и посыплются на тот свист переодетые тайные чины. Сейчас их особенно много. Будто бы на Дону казачья беднота подняла бунт против царя, атаман Пугач своих людей повсюду разослал, вот и ловят их.

Говорят, был когдато этот Пугач на Украине, знался с запорожцами и гайдамаками. Знать, недаром святили гайдамаки ножи. Далеко увидели их отблеск, на самом Дону.

Дед уже думал возвращаться назад, как вспомнил, что забыл купить соль. Пробрался за палатку, туда, где стоял обоз астраханского купца, остановился перед возами, поглядывая, как бы обойти их. Вдруг рядом с возом послышались голоса. Дед Мусий прислушался.

— Кто ж тебя держит? На Яик-реку рукой подать.

— За это нашего брата на кобылу кладут.

— Всех русских людей да казаков донских, и запорожских, и яицких на кобылу не положишь.

Один из голосов показался деду Мусию знакомым. Он хотел нагнуться, но тут вдруг из-за полудрабка высунулось бородатое лицо и пара настороженных глаз неприветливо поглядела на него. В первую минуту деду Мусию это лицо показалось очень знакомым. Присмотрелся пристальнее — нет, этого человека в полуоблезлой, когдато серой казацкой шапке он видит впервые.

Из-под воза выглянула и вторая голова, очевидно возницы из купеческого обоза.

— Тебе чего?

Дед не стал дожидаться, пока его угостят люшнею, и заспешил от воза, позабыв даже про соль.

«Значит, правда, что русские казаки на царицу и бояр бунт подняли. Где ж эта Яик-река? За Доном?» — думал дед Мусий, направляясь к своему возу.

— Что нового слыхал? — спросил хуторянин, капая из бутылки сквозь проколотую швайкой в затычке дыру постное масло на притрушенную солью краюху хлеба.

— Ничего. Я и не ходил никуда. Постоял, посмотрел, да и назад. Гей, серый, вставай!

Волы неторопливо шагали по дороге, мерно покачивалась под возом мазница, поскрипывало на бугорках дышло. Дед Мусий шел позади воза и в задумчивости смотрел, как двумя волнами сбегает за колесами в колее песок. Дед никогда не садился на воз; даже когда ехал порожняком, за лагункой дегтя, и то оба конца делал пешком, разве что когда очень уж уставал, брался за люшню. Но в последний год дед почувствовал, что ходить столько уже не может. Старость крепко ухватила его рукой за полы, пригнула к земле, покрыла желтизной сморщенное лицо.

Начинался сосновый бор. Воз затарахтел по корням, протянувшим свои жилистые руки через дорогу, потом снова под колесами заскрипел песок. В лицо повеяло густым запахом смолы.

«Рано я стал поддаваться, — думал дед Мусий. — И кто в этом виноват? Вечные нехватки. Весь век так: в мельницу несешь невеяное, в квашню сыплешь несеяное. А паче всего — неволя, панская работа. Дед мой в восемьдесят лет десять пудов на спину забрасывал…»

Дед Мусий поднял голову и от неожиданности вздрогнул. На обочине дороги, пропуская волов, стоял какой-то человек. Дед присмотрелся внимательнее, узнал в нём того самого незнакомого в полуоблезлой казачьей шапке, который выглядывал из-под воза.

— Подвезешь, диду?

Старику хотелось сказать: «Здоровый, и пешком дойдешь», но сдержался. «Всякие люди есть. Одному скажешь — промолчит. А иной по затылку заедет, и на старость не поглядит».

— Садись, — неохотно сказал дед. — Только не знаю, куда тебе, человече. Я в лес еду.

Человек на воз не сел, а пошел рядом.

— А зачем, диду, в лес едешь?

— Живу там.

— Выходит, тебя не потревожили за гайдаматчину?

— Что ты плетешь, какую гайдаматчину? — испуганно пробормотал дед. — Побойся бога.

— Значит, и ты, диду, не узнал меня? А сколько мы вместе с атаманом Неживым гостили у тебя. Ещё когдато я тебе диких уток настрелял.

— Омелько? — недоверчиво посмотрел дед Мусий. — Он. Я, матери его ковинька, всю дорогу думал, где слышал этот голос?

— Омелько и есть. Вот что борода делает, жаль только — рыжая, как у поповой кобылы хвост, — усмехнулся Чуб и, помолчав, серьезно добавил: — Я тебя, диду, сразу узнал. Видно, доля тебя мне послала. Буду говорить прямо, может, я и так напрасно сюда забрел. Скажи: из наших кто-нибудь в волости есть? Я не один, с хлопцами.

— А где они?

— Да там, меня дожидаются, — уклончиво ответил Чуб. — Так как же, есть?

Услышав такой ответ, дед Мусий тоже насторожился. «Может, повыспросить у меня хочет, — размышлял он. — Бес его знает, где он ходил и кому сейчас служит».

— Не знаю, может, и есть кто. Нигде я не бываю.

Чуб остановился. Дед Мусий тпрукнул на волов и тоже остановился.

— Что ж, поезжай тогда, диду, я сам в село наведаюсь. Не рад ты, неприветливо принимаешь. И в гости даже не позвал. Скажи хоть, как живешь теперь?

— Живу… При дочке и зяте. Они тоже в лес перебрались. Заходи в гости. А кого тебе в селе надобно?

— Всех, кто есть из наших. Слышал, может, атаман Пугачев на Дону казаков поднял? Призывает всех бедных людей добывать себе вольности. Вот мы и идем туда, я и ещё десяток хлопцев. Трое вместе со мною в гайдамаках ходили. И за Дунай вместе бежали. Думал, может, ещё кто пристанет. Охотнее гуртом, и идти безопаснее.

— Вон как. — Дед помолчал. — Оно правда, в гурте и каша вкуснее. А ты за Дунай махал? Или, может, служишь на кого?

— Вон ты, диду, о чём! Разве бы мне простил кто-нибудь гайдамачество? Плохо ты обо мне думаешь. Ну, это твое дело. Бывай!

— Подожди, Омелько!

— Некогда мне ждать.

— Вот ещё мне беда. Вели медведя к меду — уши оторвали, тянули от меда — оборвали хвост. Так и у нас выходит. Не решился я поначалу: никому не верь, такие теперь времена настали. Езжай со мной.

— Зачем?

— Поехали, говорю. В лесу, неподалеку от моего двора, хлопцы прячутся. Я сведу тебя с ними.

— Это другой разговор.

Всю дорогу они рассказывали друг другу о своей жизни. По приезде домой дед подозвал зятя и послал его куда-то в лес, а сам пошел задавать корм на ночь скотине. Чуб остался во дворе. Он видел, как из кустов вышли семеро людей. От деда Мусия он уже знал, кто скрывался в лесу.

Увидев давнишних товарищей, Омелько не выдержал, бегом кинулся навстречу. Крепко-крепко, как с родными братьями, обнялся с Миколой, Хреном и остальными гайдамаками. Потом все уселись на колоде под хатой, и поплыла длинная беседа.

Когда дед управился со скотом, он тоже подсел к ним. Гайдамаки закуривали уже по второй трубке. Не перебивая речи Чуба, Микола нагнулся к деду Мусию:

— Слышали, диду, Омелько рассказывает, будто Максим на Дону.

— Максим? Откуда бы ему там взяться?

— Как откуда? Думаешь, как заковали его паны, так и всё? Нет таких кандалов, которых бы не разбил Максим. Верю: он там. Люди напрасно говорить не станут.

Дед Мусий кивнул головой.

— Правда, орлиный клекот из-под туч слышно. А ты-то теперь как?

— Да уж не пойду снова на панов спину гнуть. На мертвых на них только могу глядеть. Да и что толку сидеть тут в лесу? С Чубом иду. Вместе волю будем добывать. Добудем её там, так и тут она будет.

Чуб стал собираться.

— Мне пора. Я хлопцам сказал, что сегодня вернусь. Значит, ждем вас завтра в камышах за монастырем.

Чуб попрощался и пошел. Дед Мусий проводил его за ворота и вернулся назад. Гайдамаки тихо советовались.

— Идите, хлопцы, заберите из куреня, что у кого есть, и приходите в хату, — сказал дед Мусий. — Повечеряем, по чарке выпьем. Спать в хлеву ляжете. Я буду сторожить и подниму на рассвете.

Всю ночь не смежил глаз дед Мусий, оберегал гайдамаков. Грустно-грустно было у него на душе. Тяжелые воспоминания заполнили седую голову. Но у него и мысли не было удерживать гайдамаков, отговаривать их. Так и просидел он до утра на колоде, выкуривая трубку за трубкой. А когда взошла утренняя заря, разбудил гайдамаков, проводил их далеко, за самый байрак, где расходились две лесные дороги. Около молодого ветвистого клена все остановились. Там и попрощались. Последним подошел к деду Микола.

— Иди, сынок! Пусть счастье будет с тобой во всех твоих делах. Я бы и сам пошел. Лета мои… — Дед смахнул непрошеную слезу. — Справедливо ты говорил вчера про волю. Тяжело её добывать. Ой, как тяжело! Но верю — добудут её когдато люди.

Микола в последний раз обнял деда и побежал догонять товарищей.


СЛОВАРЬ НЕПОНЯТНЫХ СЛОВ


Ага — старшина, начальник у татар, турок.

Адверсор — противник.

Аир — болотное растение.

Альтембас — род парчи.

Аргатал — работник, наемник.

Байдак — большое речное судно.

Бакун — сорт табака.

Бокун — отгороженное место в церкви для старшины.

Ваган — продолговатая деревянная миска для еды, вроде деревянного корытца.

Волока — завязка.

Войт — сельский староста.

Гайдук — солдат надворной стражи.

Гало — круглый стеклянный шар, который служил утюгом.

Гельда — укрепление в центре города.

Гузырь — место, где завязывается мешок.

Джура — казацкий слуга-товарищ, оруженосец в походах и битвах.

Диссидент — раскольник, отступник.

Довбешка — молоток деревянный, ступа.

Довбиш — литаврщик.

Дойда — охотничья собака.

Дука — богатей.

Дуля — кукиш.

Дядина — жена дяди.

Жлукто — род кадки, выдолбленной из цельного дерева для бучения белья, полотна.

Запаска — женская одежда, кусок шерстяной ткани, заменяющий юбку.

Зимовник — селение; зимнее жилище запорожца за пределами Сечи.

Золотарь — золотых дел мастер, ювелир.

Инсигатор — церковный титул в католической церкви.

Кавун — арбуз.

Кадовб — плетенная из соломы большая кадка для зерна.

Каймакан — начальник санджака (округа) у татар.

Канчук — плеть, кнут.

Карбованец — рубль.

Карнавка — кружка для сбора церковных денег.

Кашник — горшок для каши.

Кирея — длинная суконная одежда, подобие плата.

«На кирею встать» — казацкая дуэль с близкого расстояния — на концах разостланной киреи.

Китайка — ткань

Клейноды — атрибуты власти, регалии.

Ключ — несколько деревень или хуторов, составляющих одну общину или одно имение

Кобеняк — род мужской верхней одежды типа бурки, с капюшоном.

Кош — Запорожская Сечь.

Копа — 50 копеек

Куль — вымолоченный сноп.

Лайдак — ругательство: мерзавец, подлец, негодяй, прохвост, прощелыга.

Луг («Казак из Луга».) — Луг, Великий Луг — так называлась у Запорожцев низменность по левой стороне Днепра ниже острова Хортицы

Макотра — большой глиняный горшок для хранения муки, масла.

Макуха — жмыхи, выжимки; избой.

Малый Воз — созвездие Малой Медведицы.

Налыгач — веревка, связывающая рога волу или корове.

Низовик — казак, выходец из низовья; запорожский казак с низовьев Днепра.

Нукер — телохранитель.

Официал — служащий.

Очипок — головной убор замужней женщины, вроде чепца.

Паланка — небольшое укрепление, обнесенное частоколом.

Палисад — забор, ограда из тычин; военный палисад состоит из сплошного частокола.

Панщина — барщина.

Пернач — булава, в которой вместо шара ряд металлических дощечек, расположенных вокруг стержня (называющихся перами); знак власти полковника.

Плав — небольшой островок, образовавшийся из камыша и других растений.

Плахта — женская одежда вместо юбки: кусок толстой шерстяной ткани в виде длинного четвероугольника, сшивается с другим таким же куском; на половине плахта перегибается и обертывается вокруг талии.

Посполитый — крестьянин

Пригребица — вход в помещение гончарни, передняя часть погреба; свод под ступеньками.

«Пугу! Пугу!» — «Казак из Луга» — казацкий пароль

Пьятро — полки у горшечника, на которые ставится готовая посуда.

Реент — регент.

Ретрашемент — земляные укрепления.

Рядно — толстая пеньковая ткань, род плотной и толстой дерюги, род простыни или одеяла из такой ткани.

Семак — семь копеек.

Сенатус консилиум — заседание Сената.

Ситняг — болотное растение

«Строго горлом» — покарать на смерть.

Титарь — ктитор, церковный староста.

Тузулук — уха, соляной раствор для рыбы.

Универсал — послание короля сейму в старой Польше.

Фигура — сооружение из 20 бочек, поставленных одна на другую.

Хоругвь — известный отряд войск; знамя.

Червонная Русь — так называли Галицию в старину.

Шеляг — старинная мелкая монета.

Ясырь — добыча, состоящая из пленных.

Ятка — балаган, палатка на базаре, на ярмарке.


ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА


После знаменитой Переяславской Рады Россия и Украина вели продолжительные войны с Польшей, которая не хотела мириться с потерей украинских земель.

В 1667 году между Россией и Польшей был заключен так называемый Андрусовский договор, по которому Украина делилась на две части: Левобережная отходила к России, Правобережная (исключая Киев) — к Польше. Больше ста лет (до второго и третьего раздела Польши) Днепр оставался границей разделенного на две части единого народа

Украинские земли по правой стороне Днепра оказались в руках польских магнатов Непосильное бремя панщины упало на плечи украинского крестьянства. Его хищнически эксплуатировали польские и украинские феодалы, арендаторы имений и шинков, сборщики податей и судейские чины Нищета прочно поселилась в крестьянской хате. Отбывая панщину, которая иногда достигала шести дней в неделю, крестьянин был ещё обязан платить подати. Он платил за сбор грибов и ягод в лесу, за переезд через мост, за помол зерна, за окна в избе, — и не платил разве только за воздух.

Наряду с усилением социального гнета усиливался и гнет национальный. Украинский народ насильственно приводили к унии, православная церковь оказалась под запретом.

Но гнев народный не угасал никогда.

Доведенные до отчаяния, крестьяне восставали против своих поработителей, на протяжении почти всего XVIII столетия польским панам то и дело приходилось гасить одно восстание за другим Борясь за освобождение от крепостнического и национального гнета, украинские крестьяне вместе с тем боролись за воссоединение с русским народом.

Повстанцы на Правобережье назывались гайдамаками. Особенно яркими были гайдамацкие восстания в 1734 году, 1750 году. Огонь восстания катился по Киевщине, Брацлавщине, Подолии, Галиции, перехлестывая даже через высокие Карпаты. И долго-долго звучали в песнях перехожих певцов — кобзарей имена гайдамацких ватажков Верлана, Гната Голого, отважного опришка (так назывались в Галиции гайдамаки) Олексы Довбуша.

Самым значительным из гайдамацких восстаний было восстание 1763 года, известное в истории под названием Колиивщина. Его возглавляли славные сыны украинского народа Максим Зализняк и Иван Гонта. Восстание охватило всю Правобережную Украину, докатилось до Карпатских гор. Польская шляхта, разбитая гайдамаками в нескольких сражениях, обратилась за помощью к русскому правительству. Восстание было потоплено в крови народа. Но отблески Колиивщины ещё долго пугали панов, и то там, то здесь вновь и вновь вспыхивали гайдамацкие огни

О событиях Колиивщины и рассказывается в романе Ю. Мушкетика «Гайдамаки».


ОБ АВТОРЕ


Украинский писатель Мушкетик Юрий Михайлович родился в 1929 году в селе Веркиевка Нежинского района Черниговской области, в семье крестьянина-бедняка. После Октябрьской революции отец получил образование и стал сельским учителем.

По окончании десятилетки Юрий Михайлович поступил в Киевский государственный университет имени Т. Г. Шевченко. В 1953 году он окончил университет, а в 1956 году — аспирантуру по кафедре украинской литературы.

В 1952 году в украинских журналах появились первые рассказы молодого писателя.

В 1954 году издательство «Радяньский письменник» напечатало историческую повесть Ю.М. Мушкетика — «Семен Палий». Она посвящена легендарному украинскому герою — полковнику Семену Палию, борьбе украинского народа против угнетателей и дружбе русского и украинского народов. В том же году эта повесть была издана на русском языке в издательстве «Молодая гвардия».

В 1957 году в издательстве «Радяньский письменник» опубликован роман «Гайдамаки», а в следующем году в издательстве «Молодь» — повесть «Огни среди ночи» — о борьбе подростков против немецких оккупантов в полесском селе.

В 1960 году в журнале «Жовтень» напечатана повесть Юрия Мущкетика «Черный хлеб». Школа, колхоз, дружба, первые ростки любви, борьба с бюрократизмом и бездушием — вот круг вопросов, которые охватывает эта повесть.

За эти годы напечатан также ряд рассказов и очерков автора в журналах и газетах Украины.

Сейчас Юрий Михайлович Мушкетик — ответственный редактор журнала «Дніпро» Член ЦК ЛКСМ Украины.

В настоящее время автор работает над новой большой повестью.

1

Луг («Казак из Луга».) — Луг, Великий Луг — так называлась у Запорожцев низменность по левой стороне Днепра ниже острова Хортицы.

2

Кирея — длинная суконная одежда, подобие плата.

3

Рядно — толстая пеньковая ткань, род плотной и толстой дерюги; род простыни или одеяла из такой ткани.

4

Аргатал — работник, наемник.

5

Зимовник — селение; зимнее жилище запорожца за пределами Сечи.

6

Ага — старшина, начальник у татар, турок.

7

Нукер — телохранитель.

8

Ясырь — добыча, состоящая из пленных.

9

Фигура — сооружение из 20 бочек, поставленных одна на другую.

10

«Пугу! Пугу!» — «Казак из Луга» — казацкий пароль.

11

Карнавка — кружка для сбора церковных денег.

12

Ваган — продолговатая деревянная миска для еды, вроде деревянного корытца.

13

Бакун — сорт табака.

14

Кавун — арбуз.

15

Дука — богатей.

16

Кош — Запорожская Сечь.

17

Паланка — небольшое укрепление, обнесенное частоколом.

18

Куль — вымолоченный сноп.

19

Панщина — барщина.

20

Гайдук — солдат надворной стражи.

21

«На кирею встать» — казацкая дуэль с близкого расстояния — на концах разостланной киреи.

22

Бокун — отгороженное место в церкви для старшины.

23

Макотра — большой глиняный горшок для хранения муки, масла.

24

Диссидент — раскольник, отступник.

25

Канчук — плеть, кнут.

26

Довбиш — литаврщик.

27

Кобеняк — род мужской верхней одежды типа бурки, с капюшоном.

28

Очипок — головной убор замужней женщины, вроде чепца.

29

Копа — 50 копеек.

30

Куль — вымолоченный сноп.

31

Дойда — охотничья собака.

32

Инсигатор — церковный титул в католической церкви.

33

Официал — служащий.

34

Альтембас — род парчи.

35

Пьятро — полки у горшечника, на которые ставится готовая посуда.

36

Довбешка — молоток деревянный, ступа.

37

Кашник — горшок для каши.

38

Пригребица — вход в помещение гончарни, передняя часть погреба; свод под ступеньками.

39

Ятка — балаган, палатка на базаре, на ярмарке.

40

Реент — регент.

41

Запаска — женская одежда, кусок шерстяной ткани, заменяющий юбку.

42

Дядина — жена дяди.

43

Макуха — жмыхи, выжимки; избой.

44

Универсал — послание короля сейму в старой Польше.

45

Сенатус консилиум — заседание Сената.

46

Гузырь — место, где завязывается мешок.

47

«Строго горлом» — покарать на смерть.

48

Налыгач — веревка, связывающая рога волу или корове.

49

Лайдак — ругательство: мерзавец, подлец, негодяй, прохвост, прощелыга.

50

Тузулук — уха, соляной раствор для рыбы.

51

Жлукто — род кадки, выдолбленной из цельного дерева для бучения белья, полотна.

52

Джура — казацкий слуга-товарищ, оруженосец в походах и битвах.

53

Карбованец — рубль.

54

Волока — завязка.

55

Шеляг — старинная мелкая монета.

56

Посполитый — крестьянин.

57

Ключ — несколько деревень или хуторов, составляющих одну общину или одно имение.

58

Червонная Русь — так называли Галицию в старину.

59

Клейноды — атрибуты власти, регалии.

60

Дуля — кукиш.

61

Низовик — казак, выходец из низовья; запорожский казак с низовьев Днепра.

62

Аир — болотное растение.

63

Ситняг — болотное растение.

64

Хоругвь — известный отряд войск; знамя.

65

Войт — сельский староста.

66

Титарь — ктитор, церковный староста.

67

Байдак — большое речное судно.

68

Плав — небольшой островок, образовавшийся из камыша и других растений.

69

Семак — семь копеек.

70

Адверсор — противник.

71

Ретрашемент — земляные укрепления.

72

Плахта — женская одежда вместо юбки: кусок толстой шерстяной ткани в виде длинного четырёхугольника, сшивается с другим таким же куском; на половине плахта перегибается и обертывается вокруг талии.

73

Золотарь — золотых дел мастер, ювелир.

74

Пернач — булава, в которой вместо шара ряд металлических дощечек, расположенных вокруг стержня (называющихся перами); знак власти полковника.

75

Палисад — забор, ограда из тычин; военный палисад состоит из сплошного частокола.

76

Гельда — укрепление в центре города.

77

Кадовб — плетенная из соломы большая кадка для зерна.

78

Малый Воз — созвездие Малой Медведицы.

79

Каймакан — начальник санджака (округа) у татар.

80

Гало — круглый стеклянный шар, который служил утюгом.

81

Китайка — ткань.


Николай

Самвелян

Казачий разъезд


Действие романа относится ко времени Северной войны, в центре повествования — Полтавская битва 1709 года и события, ей предшествовавшие.


Николай Самвелян

Казачий разъезд


Была та смутная пора.

Когда Россия молодая,

В бореньях силы напрягая.

Мужала с гением Петра,

А. С. Пушкин. «Полтава»


Пролог


Лишь этот человек оставался спокойным посреди всего, что творилось вокруг. Хлестал дождь. Ветер гнал сизые рваные тучи к нависшей над городом крутолобой горе. Тучи огибали гору и уплывали к северу. Время от времени короткие молнии жалили шпили костелов, высокие деревья и башни древней крепости на самой макушке горы.

А внизу, на земле, неистовствовали уже не стихии, а люди. Стреляли отовсюду. Из Низкого замка и костела Кармелитов, с городских валов и просто из окон. Но худой, сутулый человек с узким лицом аскета, одетый в кирасу и серый суконный плащ, приспустив поводья, медленно ехал по улице, будто не было ни молнии, ни дождя, ни стрельбы, а сам он возвращался с обычной загородной прогулки. Может быть, из «за своей сутулости и опущенной почти на грудь головы он напоминал усевшуюся на коня огромную ворону. Вокруг человека суетились охранники-драбанты, стремясь заслонить его от шальных пуль. Узколицый махнул рукой: пустое, город уже взят, а солдат не должен бояться смерти.

Вскоре кавалькада добралась до центральной площади города, носившей название «Рынок». Тут находилось здание магистрата — ратуши, — растянутое по фасаду строение, состоявшее из трех возведенных в разное время домов, но так точно подогнанных друг к другу, что лишь опытный глаз мог отметить различие почерка зодчих. Венчала ратушу шестидесятиметровая башня со шпилем и смотровой площадкой, а главный вход караулили два каменных льва. Сейчас, вымокшие под дождями, они казались какими-то озябшими, а выражение их каменных морд стало тоскливым и обиженным.

Человек спешился, жестом отстранив драбанта, попытавшегося ему помочь, все так же сутулясь, обошел мощенную камнем площадь. Остановился у каменного колодца, рядом с которым была установлена огромная бронзовая русалка.

— Что это? — спросил он. — И зачем?

Драбанты ответить на вопрос, естественно, не могли. Затребовали кого-нибудь из сведущих.

Из ближайшего костела выволокли немолодого хромающего и путающегося в рясе человека, ксендза Шимановского. Драбанты поддерживали его под локти.

Шимановский объяснил, что русалку поставил здесь еще сто двадцать пять лет назад, а именно в 1580 году, известный архитектор и скульптор Петр, по прозвищу Итальянец. Считалось, что русалка спасает колодец от загрязнения и высыхания.

Узколицый пожал плечами, но ничего не сказал. Затем он подошел к Лобному месту. И здесь была скульптура как бы бога Януса о двух ипостасях. Одно лицо было мужским, второе — женским. Шимановский рассказал, что тут некогда казнили преступников, а также многих молдавских господарей и казацкого атамана Ивана Подкову.

— А теперь?

— В последнее время, слава богу, казней меньше.

— Некого или некому? — спросил узколицый.

Шимановский не понял вопроса. Ему растолковали: нет палача или же вывелись преступники? Нет, и должность палача существовала, и преступники еще водились. Может быть, все дело в том, что вокруг война…

— Ясно, — сказал узколицый. — Значит, некогда.

Затем, оставив ксендза под дождем и даже не поблагодарив, он неспешной, твердой походкой направился ко входу в ратушу.

Утро этого человека — а именовали его Карлом XII, королем шведов, готов и вандалов, — началось в палатке на горе у Высокого замка. На рассвете пропел петух, разбудив своего хозяина. Карл поднялся с походной кровати, сам натянул ботфорты (он спал одетым, лишь расстегнув две верхние пуговицы сюртука), умылся и выпил поднесенные ему два сырых яйца и стакан молока.

Дождь ненадолго прекратился. И сразу же стал виден внизу, под горой, город, опоясанный стенами, мощно укрепленный Низкий замок, еще не пришедший в такое запустение, как Высокий, предместья и неширокая речка Полтва.

Этот город предстояло сегодня взять штурмом. Ничего другого не оставалось.

Комендант Львова Зигмунт Галицкий вот уже два месяца не отвечал на ультиматумы Карла, а теперь, судя по всему, вознамерился даже сопротивляться. Если он считал себя сторонником свергнутого с польского трона короля Августа II, то все равно такое поведение было чистейшим безумием.

Но, как донесли лазутчики, комендант был человеком отчаянным. Кроме того, он считал, что стены у Львова крепки, а шведы не успеют подтянуть осадную артиллерию. И оказался прав.

Карл явился к городу лишь с конным отрядом, без пехоты и без обозов.

Галицкий и тут удивил короля. Он выслал навстречу шведам двести драгун, которые с криком: «Не дозволим! Не разрешим!» — лихо врубились в шведские ряды.

Эта атака была столь неожиданной и до такой степени не вязалась ни с какими правилами военного искусства, что Карл в изумлении выгнул бровь. Что бы подобное значило? Не отвлекающий ли это маневр? Уж не последует ли вслед за первой атакой еще одна? Может быть, хитрый комендант держит в резерве еще три-четыре сотни конников, чтобы внезапно ударить во фланг наступающим шведам? Но в подзорную трубу город был виден как на ладони. Зигмунту Галицкому просто некуда было «спрятать» резерв.

Бровь короля Карла опустилась: нет, комендант города, конечно же, был просто безумен. И атака львовских драгун, как считал король, была просто-напросто жестом отчаяния. Впрочем, драгуны дрались лихо. Шведам не сразу удалось опрокинуть атакующих. Драгуны были упрямы и бесстрашны. Они так и не отступили — частью полегли на поле брани, а частью взяты в плен.

Но, даже сброшенные с коней, драгуны пытались сопротивляться. Один из них успел выхватить седельный пистолет и в упор застрелил шведского полковника. Другой принялся подрубать саблей сухожилия шведским коням. Он обрушил на землю минимум четырех всадников, пока его самого не сбили и не затоптали…

Городские ворота сразу же закрыли. Мосты подняли. Со стен по шведам ударили пушки.

Карл потер мизинцем переносицу и спросил у своего первого министра графа Пипера:

— Может быть, он сумасшедший?

Король имел в виду коменданта Львова Зигмунта Галицкого.

— Не исключено, ваше величество, — ответил Пипер. — Но все же прошу обратить внимание на то, что крепость достаточно сильна.

— Уже обратил, — сказал король.

Вскоре в шведскую ставку прибежал львовский шляхтич Челуховский. Одет он был небогато. Да к тому же по пути умудрился изваляться в глине — полз под обстрелом — и выглядел жалко и уныло.

Он утверждал, что происходит из очень старинного и некогда могущественного рода. Теперь он готов служить делу возрождения величия Польши под мудрым руководством шведского короля. Что же касается Зигмунта Галицкого, то это обыкновенный выскочка и наглец. Никакой конкретной партии он не представляет, а оборону Львова затеял лишь по недомыслию и из упрямства, заявив, что каждый нормальный воин должен сопротивляться, если на него нападают, и отвечать ударом на удар.

— Но как ему взбрело на ум тягаться с «Северным Александром»? — причитал Челуховский.

«Северный Александр» не любил, когда его с кем-нибудь сравнивали, кроме его великого прадеда, шведского короля Густава Адольфа.

Кончилось тем, что Карл приказал допросить Челуховского с пристрастием, выяснить, не подослан ли он строптивым Львовским комендантом. «Северного Александра» интересовало, сколько ружей, пороху и гранат хранится в двух львовских арсеналах — королевском и городском.

Челуховский ничего толком не знал, кроме того, что городские ворота укреплены хорошо, а около Босяцкой фортки установлены пушки. Зато около другой. Иезуитской фортки еще не успели насыпать земляные валы и подвезти к ней пушки.

— Если сведения окажутся ложными, повесить! — распорядился Карл.

Затем король долго глядел в подзорную трубу на город. Наконец поднял руку и указал направление главного удара.

И через полчаса шведы именно через Иезуитскую фортку ворвались в город.

Правда, упрямый Зигмунт Галицкий с отрядом заперся в резиденции львовских старост — Низком замке — и отстреливался, уповая не то на бога, не то на случай: а вдруг какая-нибудь молния вопьется не в дерево и не в шпиль костела, а, к примеру, в макушку шведскому королю! Если чудеса на свете все же случаются, то почему бы не произойти чуду и во Львове 5 сентября 1704 года? Комендант клялся Иисусом и девой Марией, а также святой иконой Ченстоховской, что шведы такие же люди, как все, их нечего бояться, они вовсе не заговорены от пуль.

— Панове! Господа! — кричал своим соратникам неистовый Зигмунт. — Мы сдали город, но не можем же мы сдать в плен и свою честь! Цельтесь вернее!

И все же ни пуля, ни молния не поразили Карла. И сейчас он спокойно, не спеша поднимался по крутой деревянной лестнице, ведущей в зал Совета ратуши, где генерал Стенбоск и первый министр Пипер уже приняли капитуляцию от бургомистра Доминика Вилчека и совета старейшин.

— Почему вы сопротивлялись? На что надеялись?

Толстый Вилчек, опустив голову, молча стоял перед таким же толстым Пипером. Они были одного роста, одного возраста и вообще невероятно похожи друг на друга, словно близнецы.

Это могло бы вызвать улыбку. Но Карл не умел улыбаться. Не смели улыбаться в его присутствии и другие. Позванивая шпорами, король обошел огромный дубовый стол, ногой отодвинул одно из кресел и опустился в него.

Пипер вопросительно глядел на Карла. Тот махнул рукой: продолжайте допрос.

— На что же вы надеялись? — вновь начал пытать Вилчека первый министр.

— Мы получили приказ не сдавать город. Кроме того, этот упрямый Зигмунт Галицкий…

— Кто отдал приказ?

— Король Август.


— Запомните: в Польше уже нет такого короля. Отныне ваш король — Станислав Лещинский. И никто другой. Постарайтесь не упускать из виду этой новой и важной детали в жизни вашей страны. А пока мы именем нашего короля накладываем на город контрибуцию в размере четырехсот тысяч талеров

[1]

Деньги должны быть здесь завтра к утру. В противном случае город исчезнет.


— Как это? — удивился Вилчек. — Куда он исчезнет?

— Превратится в дым, а ветер его развеет. Попросту говоря, мы его сожжем.

— Но я не могу себе представить…

— Это, пан бургомистр, делается очень просто.

— У нас нет таких денег. К тому же пожары уже начались.

— Что вы! Разве это настоящие пожары? Сгорело всего несколько домов. Если не соберете до утра денег, вам предстоит увидеть настоящий пожар.

Тут в зал вошел ксендз Шимановский. Бледный, хромающий, он направился напрямик к Карлу, упал перед ним на колени, попытался поцеловать королю руку.

— Может быть, мы виноваты, — забормотал Шимановский, — пусть так. Мы готовы понести наказание. Но то, что делается, ужасно! Солдаты врываются не только в дома, но и в костелы. Они оскверняют святыни!

— Для наших благочестивых евангелических воинов католические костелы никак не святыни, — ответил Карл. — Мы боремся за истинную веру. Но как только будет выплачена контрибуция, я прикажу солдатам вести себя осторожнее.

— Каждый считает свою веру истинной, — смело возразил Шимановский. — И каждый вправе прославлять именно ее. Так, мы не согласны с тем, что проповедуют русские схизматики, и с помощью церковной унии пытаемся обратить их на путь истинный и возвратить в лоно римской церкви.

— Все это меня мало интересует, — сказал король.

— И все же я прошу выслушать меня, — не сдавался ксендз. — Не испытывая симпатии к схизматикам, я все же прошу ваше величество приказать, чтобы не взрывали кладбище при Онуфриевском монастыре, главной святыне русских. Там у них братство и печатня. А на кладбище похоронен их просветитель Иван Федоров Москвитин. Мне только что сообщили, что взорвана его могила.

— Какой просветитель? Какая могила? — удивился Карл.

— Когдато, очень давно, этот человек печатал здесь русские книги. Схизматики чтят его память. И в осквернении могилы обвинят нас, верных слуг римского престола. Ваши солдаты делают подкоп под монастырь и взрывают могилы вблизи его стен.

— Значит, из монастыря стреляют?

— Нет, просто монахи заперли ворота.

— Это невежливо с их стороны, — мрачно заметил Пипер. — Гостей надо радушно встречать.

— Но ведь разрушение кладбища и монастыря создаст осложнения не только для нас, но и для нового государя Станислава!

Карл задумался. Пожалуй, в словах Шимановского был смысл. Станиславу Лещинскому будет не так просто удержаться на польском троне. И ему вряд ли следует сейчас ссориться с кем-либо из своих новых подданных.

— Пусть будет по-вашему, — решил король. — Штурм монастыря прекратить. Если кости этого русского святого выброшены взрывом, перезахоронить. Уменьшаю контрибуцию на сто тысяч талеров. Большего сделать не могу. Зигмунта Галицкого найти и повесить.

Бургомистр, члены Совета и Шимановский, отвешивая поклоны, удалились. В зале остались только шведы.

Королю доложили, что при штурме потеряно четыреста человек. Сколько погибло горожан и воинов Галицкого, никто не считал. Более того, судя по всему, сам Галицкий с небольшим отрядом прорвался сквозь шведские заставы и удрал из города. Челуховскому, сообщившему ценные сведения, выдано пять талеров, но он просит еще.

— Дайте еще столько же! — разрешил Карл.

Затем королю доложили, что город разделен на три партии: сторонников свергнутого короля Августа, сторонников Станислава Лещинского (их немного) и русских, которых большинство.

Карл нахмурился. Все это ему мало нравилось. Три партии в одном городе. Зачем? Что за борьба между католиками, схизматиками и униатами? Все они одним миром мазаны и вряд ли заслуживают доверия. Шведского короля тревожило и то, что в городе слишком много русских.


— Уж не партизаны

[2]

ли они московского царя?


— Это не простой вопрос, ваше величество, — сказал осторожный Пипер. — Как мы выяснили, город когдато был основан русским князем Данилой Галицким, позднее даже принявшим титул короля. Между польской короной и русскими идут споры о том» кому Львов должен принадлежать. А казацкий гетман Богдан Хмельницкий в своих универсалах именовал его «главным городом окраины русской» и не скрывал, что надеется освободить его… Другими словами, хотим мы того, или не хотим, ваше величество, русских здесь много. Особенно в предместьях.

Будучи братьями по вере и языку с московитами, они если и не стали, то в любой момент могут стать партизанами царя Петра. Нам остается надеяться, что новый польский государь Станислав Лещинский сумеет найти общий язык со здешним народом. Со стороны вашего величества было в высочайшей степени мудро распорядиться о прекращении пусть даже и справедливых — ведь львовяне сопротивлялись нам! — репрессий и о перезахоронении праха русского печатника.

Карл холодно посмотрел на первого министра.

Первый министр умолк.

— Меня мало интересуют могилы русских печатников. Я забочусь лишь о том, чтобы сохранить дисциплину нашей армии. Кроме того, хотел бы вам напомнить, что я нуждаюсь в советниках, а не советчиках. И менее всего следует объяснять мне самому мои же действия… Мы не пропустим обедню?

Карл всегда молился дважды на день. Пусть бушует непогода, пусть разверзнутся хляби небесные и на землю хлынет поток, пусть гремят орудия и рушатся державы, но минуты, предназначенные для общения с богом, святы…

По улицам проводили пленных со связанными за спиной руками. Речка Полтва вышла после дождей из берегов и плескалась уже у самых стен города. Зато гусям и уткам было раздолье. Они гордо проплывали стайками мимо поверженного Львова к зеленым пойменным лугам, начинавшимся за Краковским предместьем. Что птицам страсти и дела людские?

Вечером бургомистр Вилчек решил дать в честь хоть и непрошеных, но важных гостей бал.

Наскоро убрали большой зал ратуши. Зажгли люстры. Собрали самых красивых панн из тех семей, которые не выехали накануне штурма из города. Лилась музыка. Сверкали ожерелья на лебяжьих шеях панн. Карл постоял в стороне, посмотрел на танцующих и ушел. Он не любил танцев. Его мало интересовали гордые польские панны. Карл любил лошадей, свои полки и петуха, который будил его на рассвете.

Бал продолжался. Но все сникли. Тот, ради кого и зазвучала эта музыка, не оценил любезности горожан.

Совсем уже к ночи прискакал во Львов бывший познанский воевода, а ныне милостью Карла король Польши Станислав Лещинский. Был он еще совсем молод, но, конечно, не моложе двадцатитрехлетнего Карла. Но странное дело, молодости шведского короля никто не замечал. Может быть, причиной тому был его угрюмый нрав, сутулость и холодный, погасший взгляд. К тому же швед не любил пирушек, обходился без общества дам, а пуще всего раздражали его краснобаи и красавцы сердцееды. И вообще, в присутствии короля шведского нельзя было шутить, а беззаботная улыбка считалась вызовом здравому смыслу. Наверное, добровольно став аскетом, Карл решил взять реванш на другом поприще — на поле брани.

Обо всем этом можно было лишь догадываться. Так же как и о том, что Карлу не дает покоя судьба Гая Юлия Цезаря. Именно о Цезаре чаще, чем о ком бы то ни было, беседовал Карл с Пипером. Все пытался выяснить, где же Цезарь допустил ошибку: позволив египетской царице Клеопатре занять слишком важное место в собственной жизни или же позднее, когда решил убедить римлян в том, что он вовсе не тиран, а щедрый, свободно думающий человек, взваливший на себя бремя славы во имя высшего блага соотечественников?

Станислав Лещинский плохо чувствовал характер Карла, терялся, не знал, можно ли именовать его, как принято между дружественными монархами, «брат мой». Да и стал-то он Карлу «братом» случайно. Русский царь и Август II начали против Швеции войну. Карл в ответ вторгся в Польшу, прогнал с престола Августа. Понадобился послушный шведам король. Выбор пал на Станислава Лещинского. Грустно сознавать, что не сам ты стал творцом своей судьбы. Но жизнь есть жизнь. И с ее законами приходится считаться.

Сейчас Станислав был уже королем Польши и в качестве такового стал упрашивать Карла уменьшить контрибуцию, наложенную на город, до ста тридцати тысяч талеров. Как ни странно, непреклонный Карл на этот раз дал себя уговорить.

— Хорошо, брат мой! Пусть будет так. И объявите, что милость оказана Львову лишь благодаря вашему заступничеству. А сейчас нам самое время сыграть партию в шахматы и отдохнуть. Ночевать будем в лучшем доме на этой площади. Вот он… Его тут называют «королевской гостиницей».

— Но я знаю этот дом, — ответил Станислав, бледнея, — и не хотел бы в нем ночевать. Он пользуется дурной славой.

— Пустое! — махнул рукой Карл. — Что нам до славы какого-то дома? Нам надо думать о собственной.

А репутация у дома и вправду была не из лучших.

Когдато, еще в 1376 году, его построил князь Владислав Опольский. С 1405 года здесь жил брат короля Ягайло — великий литовский князь Свидригайло. Причем именно в этом доме со Свидригайло приключилась лихорадка, едва не сведшая его в могилу. Через пятнадцать лет хозяином дома стал сам Ягайло, который предпочитал Львов Кракову, поскольку до конца дней своих так и не научился толком говорить по-польски, а во Львове было с кем потолковать на единственном языке, который Ягайло знал сносно, — на русском. И надо же было, чтобы именно здесь с Ягайло случился сердечный удар, от которого он так и не оправился.

Но это еще не все, В этом доме умер король Михаил Корбут-Вишневецкий, а другой король, Ян Собесский, пролежал несколько дней без сознания, упав с лошади. Правда, Август II тоже здесь жил. И ничего страшного с ним не приключилось, если не считать потери трона. Это хоть и трагедия, но кое-что у Августа осталось. Например, саксонское курфюршество. В общем, жить можно. Дрезден ничуть не хуже Варшавы.

— Вперед! — повторил Карл. — О чем вы задумались?

— Так… О разном… О суетности жизни… О своей собственной судьбе.

Вечер они провели в зале, выложенном золотистой майоликой. Карл протянул ноги к горящему камину, на шахматный столик почти не глядел, ходы делал случайные, расспрашивал о том, как настроены украинские казаки: будут ли они поддерживать русского царя, если шведские войска пойдут на Москву?

Лещинский этого не знал, но напомнил, что в свое время враг Польши казацкий гетман Богдан Хмельницкий собирался просить заступничества у шведской короны.

Пока беседовали, Карл подставил своего короля под удар. Партию можно было выиграть одним ходом, но Лещинский не решился. Вдруг швед обидится? И в свою очередь сделал не менее нелепый ход.

— Куда же вы направитесь теперь, брат мой? На Москву или на Дрезден?

Шведский король не отвечал.

Укутавшись в обычный суконный солдатский плащ (он его так и не снял, войдя в дом), Карл сладко спал. Прямо в лицо Станиславу был нацелен острый кадык. Во сне черты лица Карла стали мягче. Теперь было видно, как он молод, почти юн.

— Брат мой! — Станислав коснулся руки шведа. — Вы устали?

— Я? — встрепенулся Карл. — Я вообще не устаю. Завтра мы двинемся вперед.

— Но куда: на восток или на запад?

— Какая разница. Только бы поближе к неприятелю! Кто выиграл партию?

— Кажется, вы, брат мой, — ответил Лещинский. — Мои фигуры очень уж неудачно расположены.

— Пусть будет ничья! — решил король шведов, готов и вандалов. — Спокойной ночи!

Тяжело ступая, Карл ушел.

А Станислав Лещинский еще долго глядел на мрачное здание ратуши. Огни уже не горели. Бал давно закончился. Новый польский король чувствовал, как к нему подкрадывается страх. Что случится завтра? Послезавтра? Через год? Не проще ли было не рваться в монархи и оставаться познанским воеводой? Но разве он мог бы что-то изменить? Всё и за всех теперь решал юный решительный швед.


Часть первая


Истина, где ты?


Даниил Крман был дороден, розовощек и праведен. Но это еще не самое важное, что можно о нем сказать. Разве не любопытно, например, что Крман был на самом деле вовсе не Крманом, а Германом? Он происходил из немецкой протестантской семьи, давным-давно осевшей в Словакии, в городке Пряшеве, затерявшемся среди поросших голубыми лесами холмов. И здесь Германов со временем стали именовать на местный лад Крманами. Да и сам Крман считал себя словаком, хотя учился философии и теологии в университетах в Бреславле и Виттенберге. Позднее сам преподавал в Пряшевской коллегии. И собирался было так и закончить свои дни, учительствуя и держась подальше от бурных событий нового века. Но началось в Венгрии восстание князя Ференца Ракоци, который объявил, что проживающие в пределах империи Габсбургов кальвинисты (протестанты) должны быть уравнены в правах с католиками. Это, естественно, не понравилось Габсбургам, сидящим на престоле в Вене, поскольку сами Габсбурги были ревностными католиками. Начались сражения. Тем временем Даниила Крмана выбрали суперинтендантом

[3]

лютеранской церкви Северной Венгрии — по тем временам пост большой. И он, сам того не желая, в один прекрасный день обнаружил, что попал в число тех, кто обязан действовать и совершать поступки, чего Даниил Крман как раз и не любил. Никаких поступков совершать ему не хотелось. Если у Крмана и была к чему-нибудь естественная склонность, так это к тихим дружеским беседам, негромкому хоровому пению и к поискам истины за столом собственного кабинета.


«Обретший истину вместе с нею обретет и себя самого», — придумал Даниил девиз еще в студенческие годы. Куда проще было повторить слова, выбитые некогда над входом в храм Аполлона в Дельфах: «Познай себя самого!» Но обстоятельному Крману претил лаконизм. В попытках говорить слишком кратко ему чудились высокомерие и нарочитость. Что было бы, если бы чрезвычайным лаконизмом отличались, к примеру, пастыри? Они никогда никому ничего не объяснили бы. «Если уж взялся говорить, — полагал Крман, — то говори старательно, терпеливо, не скупясь на слова, так, чтобы все объяснить и себе самому и окружающим».

Итак, коль скоро девиз был выбран, дело оставалось лишь за немногим — истину эту отыскать. А затем уже, опираясь на нее, спокойно, неторопливо, зато наверное обрести и самого себя.

Для начала Даниил выяснил, что о себе самом знает крайне мало, чтобы не сказать, что не знает ничего, кроме самых общеизвестных истин: родился в таком-то году, крестили там-то, учился с такого-то года по такой-то… Естественно, знал Даниил, что он человек как все. Но чего можно ждать от людей и от себя самого — этого Даниил не ведал. И очень огорчался.

Ведь одни живут тихо, смирно, как серые мыши в норках. И, случается, доживают до ста лет. Другие, напротив, вспыхивают, как комета на небосклоне. Пролетит она, погаснет, а ты, все еще ослепленный, трешь глаза. Чего стоит, к примеру, история саксонского курфюрста Августа II…

Рассказывают, что, когда Августу II Саксонскому предложили польский трон и предупредили о необходимости изменить веру, он воскликнул:

«Майн гот! Я готов изменить не только веру, но и внешность! Давайте трон!»»

Оказалось, что принятия католичества мало. Нужны еще и деньги. Много денег. Сын покойного польского короля Яна Яков Собесский предложил гордым шляхетным избирателям пять миллионов талеров. Французский принц Людовик Конти удвоил сумму.


«Майн гот! — еще раз воскликнул Август. — Впрочем, что я говорю? Я должен уже обращаться не к моему богу, а к их польскому богу… И опять не так: их бог — это теперь мой бог. Майн либер нойер гот!

[4]

Мы их побьем и здесь!»


И он отправил в Польшу своего любимца полковника Флемминга с суммой, на два талера превышавшей ту, которую намеревался предложить неподкупной польской шляхте честнейший из французских принцев. Избрали Августа.

«А я смог бы так же? — думал иной раз Даниил. — Поменять одного бога на другого, покинуть родину, чтобы занять случайно освободившийся престол…»

Нет, так поступать Даниил не стал бы, хотя, если говорить честно, его никто ни на какие престолы не приглашал и приглашать не собирался. Поэтому этот вопрос Даниил мог решать для себя только гипотетически, то есть предположительно. Но так или иначе, поначалу Крман пришел к выводу, что он лучше, чище и духовно выше Августа Сильного, который к тому же славился своими неправдоподобно частыми амурными увлечениями. Сведущие люди утверждали, что к тридцати годам у него уже было несколько внебрачных детей, причем двое — что особенно возмущало обывателей — полутурки. Как тут не схватиться за голову? Даниил хватался за нее и вздыхал.

Может быть, он со всей решимостью осудил бы подобного монарха и даже запретил бы произносить его имя в своем доме, но беда в том, что и в личной жизни самого Крмана (напомним, что он считал себя человеком крайне праведным и честным) было если не темное пятно, то все же непонятная история, о которой сам Даниил предпочитал не вспоминать.


Как-то раз, уже после окончания курса наук в Бреславле, но еще до того, как поступить в Виттенбергский университет, Даниил провел несколько месяцев в гостях на Подолии. У родственника, двоюродного брата матери, был прекрасный фольварк

[5]

с тенистым парком, окруженным мощным забором, с четырьмя небольшими крытыми башнями, в которых всегда дежурили дворовые люди. Времена были неспокойные. Опасались не только татар, но и соседей. Всех на свете. Но Даниилу у дяди было хорошо. Он часами просиживал в библиотеке у открытого окна. Читал, затем откладывал книгу и задумчиво глядел в сад, одетый в подвенечную фату. Это цвела вишня. Подвенечными были и настроения самого Даниила. О чем-то неясном грезилось ему и мечталось. Он и сам не смог бы объяснить, что за чувство владело им тогда. Будто ждал чего-то — и был твердо уверен, что это обязательно настанет, — какого-то события огромной важности, озарения, неожиданной, но значительной встречи. И не ошибся…

Загрузка...