Девушку звали Анной. Она работала в фольварке по найму. Приходила поутру, вместе с первой песней жаворонков. Уходила, когда начинало смеркаться. С тремя своими подружками, ни лиц, ни имен которых теперь Даниил вспомнить уже не мог, они окапывали деревья, ухаживали за цветниками и дорожками в парке… Запах сена. И такой же свежий сенный запах волос Анны. Мягкий блеск карих глаз, во взгляде которых можно утонуть.


— Любый! Чого це ти весь час сумний? Засмийся. Або заспивай

[6]

.


Нет, далеко не всегда Даниил Крман был праведником. Вот уже больше двадцати лет он вспоминает эти глаза, корит себя, а втайне мечтает, что те минуты, которые ему были подарены на Подолии, когда-нибудь повторятся вновь.

Но Крману пришлось пережить нечто совсем иное. Однажды у окон его дома в Пряшеве послышалось ржание резко осаженного на скаку коня, и неизвестный звонкий голос выкрикнул по-русски:

— Эй! Есть кто живой? Здесь обретается Даниил Крман?

Служанка приоткрыла дверь, не снимая с нее цепочки:

— Чего вам?

— Мне нужен Крман.

— Зачем?

— Это я скажу ему лично.

— А почем я знаю, кто вы такой и нужно ли вас впускать?

Крман выглянул в окно.

Приезжий был совсем молод, еще юноша. Одет он был в недорогой, но ладно сшитый бархатный камзол, опоясанный портупеей. На ней — два пистолета. Лица и глаз юноши Крман из окна разглядеть не мог и потому не знал, с добрыми или злыми намерениями прибыл тот, но решил, что лучше впустить гостя и не затевать скандала.


Крман не успел переодеться. Он был в пантофлях

[7]

и шлафроке

[8]

Так и вышел в гостиную. На Крмана смотрели удивительно знакомые карие глаза.


— Так вот ты каков! — произнес юноша.

— Я? — растерялся Крман. — Я всегда был такой, как сейчас.

— Вряд ли… Когдато ты, естественно, был помоложе. Впрочем, и сейчас ты еще не так уж плох. Мужчина хоть куда.

— Но к чему этот разговор?

— Он не случаен, — ответил юноша. — Не предложишь ли ты мне сесть? Да и кусок холодной говядины не помешал бы. Последний раз я ел шесть часов назад. Что же касается моего интереса к тебе, Даниил Крман, то он вполне закономерен. Я хочу понять, чем ты понравился когдато моей матери и почему позднее бежал от нее.

— Я не бежал! — тихо ответил Крман. — Видит бог, я не собирался бежать. Обстоятельства… Мой образ жизни… мои устремления… Жива ли Анна? Что с нею?

— Ну да, — устало махнул рукой юноша. — Сейчас ты скажешь, что обстоятельства превыше нас, что все мы не вольны в своих поступках. Наконец, что за нас всё и всегда решает бог. Так думать очень удобно… Но оставим этот спор. В общем, я твой сын, Даниил Крман. И сейчас приехал, чтобы посмотреть на тебя и решить, должен ли я тебя стыдиться или, напротив, почитать. Оставим старое. Моя мать жива, она на тебя не в обиде и вспоминает о тебе с доброй улыбкой на устах. А сам я… Что тебе сказать? Молодость не бывает злопамятной.

— Но кто ты?

— Твой сын!

— В том, что ты мой сын, я теперь не сомневаюсь. Мне доводится ежедневно глядеться в зеркало. А сейчас я смотрю на тебя… Да, ты, конечно же, мой сын. И я очень виноват перед богом, людьми и перед самим собой. Но сейчас я спрашиваю о другом… Чем ты занимаешься? У кого служишь? Вижу, что ты хорошо и свободно говоришь.

— Да, грамоте учен. Как? Где? Вначале у сельского батюшки. Остальное — сам. Служил во Львове, где живу сейчас, у одного шляхтича по фамилии Лянскоронский. Присматривал за библиотекой. Помогал переводить старые тексты с латыни на польский.

— Тебе ведомы латынь и польский?

— Да. Тебя это удивляет? Языки мне даются легко. Было бы желание.

— А где Служишь сейчас?

— Нигде. Иной раз получаю работу в друкарне Львовского Ставропигийского братства. Зарабатываю на пропитание и одежду. За деньгами не гонюсь. Время мне нужно для другого. Я пишу.

— А что ты пишешь?

— Как можно в двух словах ответить на такой вопрос? — засмеялся Василий. — Разное. Пишу стихи. Пишу для театра.

— Странно! — заметил Крман. — Если ты поэт, то почему при пистолетах? И разговор твой очень смел. Я представлял себе поэтов иными.

— Какими же?

— Все они, наверное, мечтатели. И их мало интересуют страсти земные.

Василий засмеялся:

— Вот уж непонятное заблуждение! Большинство поэтов умели быть и прекрасными воинами. Тебе знакомо имя Сирано де Бержерака?

— Парижского философа? Но ведь он умер лет шестьдесят назад?


— Около того. Де Бержерак был не только философом, но поэтом и воином. Не так давно мне довелось прочитать любопытную книгу — «Мемуары д’Артаньяна». Его полное имя — Шарль де Батц-Кастльмор д’Артаньян. Он родился в 1623 году и погиб при осаде города Маастрихта в 1675-м, пережив де Бержерака на целых двадцать лет. Д’Артаньян и сам по себе был прелюбопытным человеком, так же как и его друзья — мушкетеры Атос, Портос и Арамис

[9]

Думаю, об этих мушкетерах когда-нибудь напишут большую и интересную книгу. Но сейчас я не о д’Артаньяне, а о Сирано де Бержераке. Д’Артаньяну довелось видеть этого философа и поэта на поле брани, и он уверяет, что на свете не было воина храбрее. Кроме того, де Бержерак писал пьесы, придумал способ взлететь с помощью фейерверковых ракет на Луну и вообще был смел, весел и находчив. Но я мог бы назвать много и других примеров, когда поэты владели оружием ничуть не хуже, чем пером. Это понятно. Чтобы быть настоящим поэтом, так же как настоящим воином, кроме всего прочего, нужна смелость.


— Ты очень образован, сын мой! — сказал Крман. — Я горд за тебя.

— Не думаю, чтобы меня можно было назвать просвещенным человеком, — покачал головой Василий. — Может быть, потому пишу еще совсем плохо. Вот недавно прочитал в переводе на итальянский пьесы английского писателя, теперь уже забытого. Уильям Шекспир… Ты слышал о таком? Нет? Естественно, ведь его нынче не почитают. Но писал он по-настоящему умно и тонко. Один итальянский поэт переложил с английского две его пьесы — о Цезаре и о принце датском Гамлете. Я сделал конспект с перевода. Пьесу о Цезаре хочу написать по-русски для Львовского монастырского театра. Если у тебя есть желание, можешь перед сном полистать мои заметки о Шекспире. Ты ведь хорошо знаешь латынь. Значит, итальянский язык тоже будет тебе понятен. Кстати, дадут ли мне наконец поесть?

Крман засуетился, позвал служанку. Ужинали в маленькой столовой. Вдвоем. Даниил любовался сыном. Очень спокойными, мягкими, но точными были движения Василия. И ел он красиво: незаметно, как бы между прочим, хотя и был голоден. «Этот человек живет не только страстями, но и рассудком», — подумал Крман и тут же поймал себя на том, что даже в уме называть родного сына «этот человек» не подобает.

— Я приехал не ради праздного любопытства, — сказал Василий, когда подали десерт — засахаренные вишни. — Времена сейчас сложные. Львов переходит из рук в руки. Не так давно в нем были шведы, а через год во Львове побывал с войсками русский царь. Кто знает, что будет с городом завтра. Мне надо оставить у тебя кое-какие бумаги. Так надежнее.

— А что это за бумаги?

— Три мои комедии. И единственное условие — ты не должен их читать сам, не станешь показывать и другим. Возможно, я в скором времени за ними приеду. Если же от меня не будет вестей более пяти лет, то ты их перешлешь по адресу, который я тебе сейчас оставлю.

— Да, да, само собой, — кивнул Крман. — Я все сделаю. Кстати об адресе: откуда ты узнал, где я живу?

— Случайно. Как ты понимаешь, твое имя мне назвала мать, а место жительства узнал недавно во Львове от приезжавшего туда Самуила Погорского…

— И ты отправился в дальний путь только для того, чтобы повидать меня?

— Пожалуй. Времена сложные. Всякое может случиться. Было бы нелепым, если бы я так никогда и не повидал бы собственного отца.

— Твои слова тревожат.

— Все в порядке, — сказал Василий. — Пока нет повода для волнения.

— Ты собираешься в какое-нибудь опасное предприятие? Может быть, поступаешь в войска Станислава Лещинского? Или же решил попытать счастья в армии Карла?

— Конечно, нет! Ни войска Лещинского, ни армия Карла мне не нужны. (Крман опять увидел дорогие и пугающие бездонные карие глаза и не выдержал взгляда, опустил голову.) Я не отношусь к сторонникам ни того ни другого.

— С кем же ты?

— Давай об этом поговорим при следующей встрече.

— Но когда же она состоится? Ты приедешь ко мне еще раз?

— Постараюсь.

— Может быть, сейчас погостишь подольше?

— Нет, извини, но не смогу.

— Да какие же спешные дела тебя ждут?

Василий не ответил, но улыбнулся так спокойно, открыто, прямо глядя отцу в глаза, что Крман понял: дальнейшие расспросы бессмысленны…

— Не думай о грустном. Я рад был тебя повидать. А сейчас устал и очень хочу спать.

— Идем, — сказал Крман. — Отведу тебя в спальню. И перекрещу на ночь. Впервые в жизни совершу то, что полагалось бы делать отцу еще у колыбели твоей…


Сын ускакал на рассвете. А Крман ровно неделю ничего не мог делать. Мысли путались, все валилось из рук. Истина, где ты? Кто обладает тобою? Кто может поделиться этим богатством с остальными?

Итак, что же осуждать короля Августа, если в душах всех, даже в его собственной душе, сумрак и смятение? Может быть, это потому, что наступили такие времена. И эпоха какая-то необычная, пьяная. Ужасный и крайне непорядочный человек Август Сильный все-таки короновался. И как! Если бы Крман не гостил в ту пору у знакомого в Кракове и многое не видел собственными глазами, то никогда не поверил бы, что подобное вообще возможно.

Август явился в древний собор, куда принесли и корону Ягеллонов, нарядившись в костюм собственного изобретения, вполне уместный на маскараде, но не на коронации. На нем была германская кираса, римская туника и сандалии. Поверх всего — голубая бархатная мантия, подбитая горностаем, и шляпа с султаном из белых перьев.

Когда началась литургия, будущий король побледнел и молвил: «Майн гот!» Но никто не понял, к какому он богу обращается — к покинутому или вновь приобретенному. В тот момент, когда епископ стал читать символ веры, король покачнулся, сделал шаг вперед и грохнулся наземь. Епископ умолк. Королю расстегнули кирасу, в которой он пробыл около четырех часов на жаре, потерли виски уксусом. Король открыл глаза и долго не мог сообразить, по какому поводу спит на полу в соборе, да еще в столь странном одеянии. Потом все вспомнил. «Майн гот!» — привычно воскликнул король, подхватился и тут же подписал символ веры, торопливо принял причастие. Епископ от имени бога его помазал и короновал. Августу вручили скипетр. Присутствующие трижды прокричали «Vivat rex!» («Да здравствует король!») и помолились под аккомпанемент залпов пушек и ружейной пальбы перепившихся по поводу праздника дворцовых гайдуков.

Но ведь и это еще не все. Август умудрился устроить торжественное шествие по Кракову по случаю собственного вступления на престол. Оно было столь необычным, что Крман записал, кто и в каком порядке двигался в тот день по улицам польской столицы.

Кроме духовенства, коронного маршала, министров, сановников, пажей, в процессии участвовали почему-то сорок груженных серебром и золотом верблюдов. Сам Август ехал на сером коне, в костюме из золотой парчи и в плаще, отороченном горностаем. И ему не пришло на ум, что шествовать по улицам рядом с верблюдами королям не подобает.

Видно, Европа сошла с ума, а Польша докатилась до того, что продает с торгов древний скипетр Ягеллонов. Может быть, правильно сделали шведы, вмешавшись в дела польского королевства и прогнав из Варшавы Августа? У шведов великолепная армия, во главе которой — молодой и благочестивый король, к тому же талантливый полководец. И не случайно его именуют теперь «Северным Александром Македонским».

А в России — она представлялась Крману обширной плоской равниной, поросшей лесом и почему-то окутанной туманами, — в ней воцарился странный молодой царь, который прибрал К рукам всех этих московитов, а также калмыков, казаков и медведей, сбросил с себя пышные византийские одежды и отважился начать войну со Швецией.

Крман заказал несколько папок, для того чтобы собирать в них разные любопытные документы. На одной из них жирным итальянским карандашом написал: «Rex Petrus» — «Царь Петр». Но документов и сведений о Петре было очень мало. Пользоваться приходилось слухами, записывать рассказы бывалых людей. Но такие сведения немногого стоят. Бывалые люди далеко не всегда отличаются прозорливостью и умением делать выводы из того, что видели или о чем слышали. Между тем архив должен быть точным — факт к факту, документ к документу. Крман не любил дилетантства. Огорчался, что идет к истине такими любительскими путями.

Время от времени он расстегивал замочек папки «Rex Petrus», перечитывал лежавшие в ней записки. Сюда же он внес сведения о поражении русских под Нарвой, после чего, как говорят, царь Петр велел снять часть церковных колоколов и перелить их на пушки; это позволило острословам заметить, что пушки будут стрелять с погребальным звоном.

Между тем Россия, сколько мог судить Крман, вовсе не собиралась заключать со Швецией мир и, надо думать, готовилась к длительной войне. Как можно решиться на такое? Кто в состоянии противостоять первоклассной шведской армии? Почему же царь Петр упорствует?

Временами Крману надоедало думать обо всем этом и пытаться отыскивать глубоко прячущуюся от простых смертных истину. Кто знает, а вдруг истины вовсе не существует? Его тянуло во Львов. Еще раз поговорить с сыном. Он дни и ночи, если они случались бессонными, репетировал этот разговор. Ему казалось, что теперь он смог бы объясниться с Василием иначе. Вот только одного не придумал Крман — первой фразы. Может быть, она вовсе не нужна, а следует подойти к сыну, погладить его по голове и улыбнуться? Кто это знает! Да и многие ли отцы умеют толково разговаривать со взрослыми сыновьями? Крман вспомнил ту ночь, когда он с разрешения Василия перелистывал тетрадь с его заметками о датском принце по имени Гамлет и о Юлии Цезаре. Страницы рукописи были разделены надвое. Слева Василий сделал перевод пьес англичанина Шекспира, а справа, вероятно, были пометки самого Василия. Одна из фраз особо поразила Крмана. Вот она: «Сам ли Цезарь позднее пришел к мысли провозгласить себя императором или же обстоятельства постепенно подтолкнули его к таким действиям?»

Почему это интересовало Василия? Какие мысли бродили в его голове? Задумываясь над всем этим, Крман пугался. Неужели новое поколение, в частности его собственный сын, задумывается над такими вопросами? Что им Юлий Цезарь? С какой стати интересоваться его судьбой? Откуда Василий столько знает, если не учился в университетах, не бывал в великих столицах?

Да, очень трудно беседовать со взрослыми сыновьями. Даже если это всего лишь мысленные беседы.


Их величество лицедеи!


И вот он — Цезарь. В тоге, с венком на лысеющей голове. Со взглядом мудрым и усталым.

— Salve Caesar! Да здравствует Цезарь!

Он опускает руку: достаточно! Разумный правитель обязан беречь эмоции подданных. Нельзя допустить, чтобы народ растратил себя в славословиях. Тогда кто же будет строить дороги и акведуки, выращивать хлеб и виноград?

— Salve Caesar!

— Да, да, конечно! — буднично произносит Цезарь. — У нас с тобой взаимная любовь, великий римский народ!

Он исчерпал земную власть и славу. Ни новые победы, ни еще более щедрые подарки ничего не прибавят к имени Цезаря.

— Salve Caesar! Vivat!

Кто посмеет не отдать должное Цезарю, первому из людей сумевшему стать богом? Впрочем, подлинные боги уже от рождения бессмертны. Куда труднее добиться бессмертия земному человеку. И — слава удачливому и дерзающему! Впрочем, понаблюдайте за действием. Заговорщики окружают Цезаря. Среди них те, кому Цезарь верил больше других. Кто не только не должен был поднимать на него руку, но и обязан был защищать от любых покушений.

— И ты, о Брут мой?

— Во имя великого римского народа!

— Неужели и ты поднял на меня меч?

— Во имя республики! Смерть тирану!

— Ты стал бы моим преемником!

— Vivat Caeser! И умри!

Цезарь закрывает голову тогой, падает на пол. Нет, Цезарь был не богом, а обычным человеком, хоть и с бесстрашной душой. Но вот беда — великая душа эта была заключена в хрупкую оболочку, что, если хотите, несправедливо, обидно и нелепо.


Египетские фараоны требовали, чтобы их тела бальзамировали. Так они пытались вырвать у природы иллюзию бессмертия. Но Цезарь умен. Он знал, что уже убит, и потому накрыл голову тогой, чтобы не видеть лица собственной смерти.

— Да здравствует Цезарь! И будь ты проклят!

Неужели это маленькое тело с короткими ногами еще минуту назад было Цезарем, перед которым падали ниц державы и цивилизации!

Факелы льют на лица испуганных зрителей пляшущий свет. Трагедия свершилась. И странно было сознавать, что все это лишь театр, лицедейство. Игры взрослых людей. Уже поднялся только что обрушенный колосс — стареющий человек с набеленными щеками. Тот, кто только что был Цезарем, смиренно ждет суда зрителей — монахов и продавцов зелени, столяров и купцов. Сейчас простые горожане решат, одобрить ли того, кто только что был Цезарем, или же осудить его, аплодировать актеру или освистать его.

Мальчишки бегали по рядам с медными кружками в руках. В них, звякая, падали мелкие монеты — пожертвования на монастырский театр.

— Хотя я сам написал эту пьесу, но сейчас испытываю очень странное чувство: будто подсмотрел запретное… Кто знает, может быть, лицедейство следует и вправду запретить.

— Но почему? Не ты ли сам только что хлопал актерам? Разве они плохо играли?

— Дело как раз в том, что спектакль мне слишком понравился. Но мне и в голову не приходило, что театр может так будоражить людей. Я как бы на минуту сам себя почувствовал Цезарем. И это ощущение было настолько ярким, что мне стало страшно. Я на мгновение забылся. Мне стало казаться, что я могу, как сам Цезарь, повелевать Римом, казнить или миловать народ… А позднее я почувствовал, что убивают не кого-то там вдали, на сцене, а меня самого… Нет, театр все же очень опасная штука.

— Да почему же? В чем его опасность? По — моему, интересно. Я бы ходил в театр каждый день… Посмотри, сколько собралось народу.

— Немало. Но ты подумал о том, что хоть некоторые из них могли тоже на мгновение увидеть себя Цезарем? Им могло передаться сладостное и пугающее ощущение власти и всесилия… Да, эту пьесу написал я сам. Вернее, переделал наново пьесу одного малоизвестного английского драматурга. Но писать — одно, а смотреть свою же пьесу на сцене — совершенно иное. Оставим этот разговор. Может быть, я слишком устал и многое мне видится в мрачном свете.

— Ты много работал в последние дни?

— От петухов и до петухов.

— Вот и чувствуется. Знаешь, что тебе сейчас не помешало бы? Чарка вина и кусок горячего мяса. Именно это у меня сегодня на ужин стараниями тетушки Фелиции.

— Идем.

И они направились вверх по узкой улочке, к арке, соединяющей два четырехэтажных дома. Василий и Фаддей были одного роста, худощавы, белокуры. Да и походки и у того и у другого были одинаковые — легкие, свободные. Со спины, если бы не различного кроя сюртуки, юношей можно было бы спутать.

Тетушка Фелиция уже спала. Пришлось долго стучать молотком в дверь. Отворила она минут через десять, как была — в теплом чепчике и капоте. Впрочем, в возрасте тетушки Фелиции уже не было никакого смысла заботиться о внешности.

— Я не знал, что вы уже спите, — начал было Фаддей.

— С каждым днем я ложусь спать все раньше, — сказала тетушка Фелиция, передавая ему подсвечник. — Но я не сержусь, что меня разбудили. Я вообще ни на кого и никогда не сержусь. Зачем сердиться? Это совсем не полезно для здоровья. Тем более смешно сердиться на молодых людей. Они же не виноваты, что молоды, что им хочется гулять до полуночи и делать все так, чтобы волновать людей пожилых. Молодые со временем тоже станут старыми и мудрыми. Это меня утешает…

Если тетушку Фелицию не остановить, она будет говорить день или два кряду, пока в изнеможении не рухнет на пол и не уснет тяжелым сном без сновидений. Вот почему, может быть, заботясь о ее здоровье, все ее бесцеремонно перебивают…

Пока тетушка Фелиция разжигала на кухне плиту и громыхала данцигскими чугунными котлами, Фаддей провел Василия в свою комнату. Тут он зажег дешевый, но все же пятисвечный канделябр, смахнул с табурета мятые листы бумаги. Сам сел на кровать.

— Театр что? Театр чепуха! — сказал он гостю. — Вот погляди-ка… Как тут не вспомнить золотые слова о том, что искусство требует жертв… И больших!

У стены стояло пять совершенно одинаковых портретов. Голландские подрамники с уже грунтованным холстом — их часто доставляли через Краков во Львов. Рамы обычные, местной работы — резьба и краска под бронзу. Но важны были не рамы, не подрамники и не холст. Совершенно невероятным, ошеломляющим была удивительная схожесть портретов. Да, собственно, их никто не мог бы отличить один от другого.

Казалось, что пятеро близнецов внезапно вошли в комнату и выстроились у стены. Это были богатые и надменные люди. Тщательно завитые парики, матово поблескивающие легкие латы, шпага… Пять гордых взглядов. Десять пар кружевных манжет.

— Что это за индюки?

— Свят, свят! — засмеялся Фаддей. — Это наш бывший государь Август II Сильный.

— Неудачник!

— Как сказать… Чтобы прокормиться, ему и Саксонии достаточно. Не обязательно владеть еще и Польшей. В неудачниках будет ходить, скорее, новый государь, Станислав Лещинский. Он ведь нечто вроде дворянина при покоях великого Карла. Карл — вот кто герой эпохи, счастливчик, избранник богов. Его я и изображу. Таким, какой он есть: со стриженой головой, в простом синем сюртуке и ботфортах. Он воин, победитель. Цезарь наших дней. Августа я соскоблю. Вот гляди — заготовки… Это как раз для сюртука. Очень удобно. Накладываю на холст и прорезь заполняю синим цветом. Затем еще одна — это ботфорты. Их черным. Точно так же руки, лицо. Хоть десять холстов за месяц можно сделать. Правда, потом еще кое-что довести кистью…

— А зачем тебе это? — спросил Василий.

— Зачем Карл? Портреты купят, за них заплатят деньги. Наконец, не надо забывать и о славе. Самый верный способ добиться ее — связать свое имя с именем того, кто славы уже достиг. Карл на шведском престоле по счету двенадцатый, но первый — великий. Напиши о нем поэму. В благодарность Карл и тебя прихватит с собой в бессмертие.

— Он, говорят, не любит льстецов.

— Учтено. Портреты будут без лести. Для начала. А когда Карл победит всех и станет из воителя правителем, лесть ему понадобится. Вспомни Цезаря, который только что на наших глазах погиб…

Их позвали на кухню ужинать. По всем правилам ужин полагалось бы подать сюда, в комнату. Но в доме у тетушки Фелиции царили милые патриархальные нравы. Постояльцы и даже их гости трапезничали на кухне. И то правда — пока ты не стал великим художником, не строй из себя барина! А великими художники становятся обычно после смерти… Зато кормила тетушка Фелиция отменно. И брала за постой недорого.

— Я пойду спать, — сказала она. — Вы уж тут сами.

— Вкусное мясо! — сказал Василий.

— Пять лет мы знаем друг друга, а ни разу не поговорили по душам. Будто ты боишься чего-то. Или бережешь какую-то тайну.

— У меня нет тайн.

— Тогда почему всякий раз уходишь от прямого разговора? Тебе не понравилось, что я решил писать портреты Карла? Так скажи, что бы ты посоветовал мне делать.

— Закончишь портреты Карла — принимайся за Мазепу.

— А ведь правда, денег и золота у него побольше, чем у некоторых королей. Но человек он очень уж странный. Слухи о нем разные ходят: будто с нашим новым королем Станиславом состоит в переписке, обещает всю Украину снова под польскую корону отдать. Говорят, еще наш епископ Иосиф Шумлянский посылал к нему шляхтича Домарацкого с письмом.

— Правильно. Но что сделал Мазепа? Он отправил и самого Домарацкого и письмо в Москву. А недавно перешел с войсками Днепр и хорошенько пограбил королевские земли, а царю Петру отправил тысячу отборных коней.

— Значит, он верен Москве?

— Гетман, думаю, никому не верен. Не так давно к нему ездил львовский мещанин Русинович с письмами от некоторых варшавских панов, а вслед за ним у гетмана побывал шведский партизан Гордон, которому Мазепа выдал двадцать тысяч золотых рублей…

— Совсем ты меня запутал. Так кому же Мазепа служит?

— Скоро узнаем. Ясно одно: тех, кто ему нужен, он сумеет наградить.

Если бы беседа велась не в полутемной кухне, а светлым днем, то, может быть, Фаддей заметил бы нечто странное во взгляде поэта. В его глазах сейчас было меньше всего мечтательности и отрешенности от мира. Так остро, тревожно, как смотрел Василий на Фаддея, обычно вглядываются полководцы в расположение неприятеля, пред тем как двинуть свои полки в бой.

— Очень вкусное было мясо! Передай мою благодарность тетушке Фелиции.

Фаддей закрыл за гостем дверь, возвратился в свою комнату и долго глядел на портреты. Затем аккуратно составил их в угол, а сам сел на кровать и предался размышлениям о разных разностях, в том числе и о собственной жизни, которая, как казалось Фаддею, пока не удавалась. Вот король Карл ненамного старше его, но сколько успел!


Он и не знал, что им с Василием сегодня было суждено встретиться еще раз…

— Святая Юлиана! Святая Юлиана! — послышались вдруг крики за окном.

Фаддей вскочил, вышел из дому и пошел в сторону площади под названием Рынок.

Конечно же, первыми «святую» заметили мальчишки, которым давным-давно полагалось спать, но они, как все мальчишки на свете, ускользнули от бдительного родительского ока.

«Святая» Юлиана появлялась внезапно — то утром, то днем, то совсем уже поздним вечером. Никто не знал, живет ли она во Львове или же проникает в город через одну из форток или ворот. И хотя страже был отдан приказ поймать «святую», сделать это никак не удавалось. Да и то правда — приказы короля Станислава Лещинского и назначенного им старосты далеко не во всех городах спешили исполнить. Особенно во Львове, который то и дело переходил из рук в руки. Не так давно здесь побывал даже царь Петр с войсками. На Правобережной Украине время от времени появлялись и конники гетмана Мазепы. Кто мог дать гарантию, что гетман через день или через месяц не двинет сюда своих казаков? А сейчас ведь оборонять Львов было практически некому. В общем, все выжидали дальнейших событий. И заниматься поимкой «святой» Юлианы, которая на самом деле была обычной юродивой, никому не хотелось. Вид Юлианы был не то чтобы страшен, а как-то неожидан.


Высокая, худая, она была грязна, как будто год не умывалась. Лицо ее, может быть даже красивое, было густо покрыто жирной копотью.

Значит, ей часто доводилось ночевать где-нибудь в поле, у костров.

Внимательный взгляд распознал бы, что ее рубище некогда было сарафаном и атласной кофтой. Но первоначальный цвет одежды — заплата на заплате — теперь никто уже не сумел бы определить. На руках Юлиана держала большую куклу с черными, заплетенными в косы волосами. Причем косы эти казались настоящими, а не нитяными. Голову Юлианы венчала корона, изготовленная из какого-то металла, напоминавшего по цвету золото и украшенная сверкавшими в свете горевших у входа в ратушу фонарей камнями.


— Баю-бай! — приговаривала Юлиана. — Спите, люди, сладко спите! Не подавайте голоса, а то вам голову отрубят или в Сибирь сошлют, как сослали Палия

[10]

Обманет тебя старый гетман лукавыми речами своими и в рабство отдаст.


— Да она шпионка московского царя! — крикнул кто-то в толпе.

— Глупости! Московский царь и Мазепа — друзья. Она на гетмана клевещет. Это шведам на руку!

Фаддея кто-то тронул за локоть. Это был Василий.

— Ты тоже здесь? Снова эта юродивая. Не слишком ли разумные речи для юродивой?

— Пожалуй, — согласился Василий. — Взгляд бы ее поймать. По глазам можно все понять.


Ой-ля-ля! Ой-ля-ля!

Загубили Палия!


Юлиана внезапно перестала петь, снова схватила куклу.

— Баю-бай! Король Карл в Гданьске словенскую друкарню открыл. Там возмутительные письма печатают. В них сказано, что он собирается идти на Москву. Но это для обмана. На Москву он идти боится.

Наконец появилась стража. Кто-то вяло крикнул:

— Держи ее!

— Расходись!

— После выстрела на улицах не появляться!

Действительно, в девять часов, после холостого выстрела из пушки на Низком замке, всем полагалось сидеть по домам.

— Расходись!

— Вот я тебе сейчас задам «расходись»!

Кто-то ударил одного из стражников в спину палкой. Возникла потасовка, во время которой известный городской пьяница и хулиган Романчук сорвал с головы шляхтича Челуховского шапку. Челуховский возмущался, кричал, что его род когдато был одним из самых древних во Львове, что его прадедушка носил титул графа и Челуховские лишились титула лишь пятьдесят лет назад, при недальновидном короле Иоанне Казимире.

— Если ты такой знатный, так чего ради ходишь летом в меховой шапке?

Челуховский не сумел ответить. Да и что он мог сказать? Кроме собольей шапки, у него, конечно, был под Львовом небольшой фольварк, но он почти не приносил доходов и давно был сдан в аренду. А деньги, полученные от шведов, давно истратил.


Пока все эти события бушевали на площади, «святая» Юлиана исчезла. Прямо-таки растворилась в темноте. Скорее всего, нырнула в одну из брам

[11]

.


— Написать бы ее в лохмотьях, с короной на голове, а вокруг — перепуганные лица, — сказал Фаддей.

— Пиши! — ответил ему Василий.

— За портреты юродивых денег не платят.

— Ну, как знаешь… Прощай. Тороплюсь.

Василий ушел твердым и скорым шагом. Он знал, куда идет. Перемахнул через гору около Высокого замка и спустился к каменному забору, ограждавшему сад и большой двухэтажный дом. Тут он пошел медленнее, стал покачиваться, будто был пьян, и гнусаво забормотал странную песню, которую трезвый человек, конечно же, петь не стал бы:


Вот прибыл пан на небеса,

Спросил для лошади овса!

А Петр святой ему в ответ:

«В раю для конных места нет!

По раю ходят лишь пешком

И даже плачут шепотком!»


Затем Василий, будто бы утомясь, присел на большой камень. Камень этот лежал почти у самого забора, в густой тени. Василий посидел минут пять, прислушиваясь, не бродит ли кто-либо поблизости, а затем поднялся, легко перепрыгнул через забор в сад. Осторожно прокрался к дому, схватившись за опору балкона, подтянулся и перебросил через перила ногу. В доме было тихо, но в дальних окнах горел свет. Дверь, ведущая с балкона в комнату, была заперта. Но решительный поэт ножом открыл форточку, просунул в нее руку и отодвинул шпингалет. Дверь распахнулась. Василий тихо закрыл ее за собой, нащупал кресло и сел в него.

Где-то были слышны голоса и шаги. Но постепенно все утихло. Василий не знал, сколько просидел в темноте. Может быть, не меньше получаса. День был тяжелый и суетный. Василий устал. Ноги ныли. Стучала кровь в висках. Клонило ко сну. Но уснуть здесь, сейчас — это было бы совершенно некстати. Василий заставил себя подняться и подвинуть кресло к окну. Затем, подперев щеку рукой, стал глядеть на угомонившийся, темный и уже спящий город. Огни светились лишь на нескольких башнях, на центральной площади, у ратуши, и у двух пешеходных калиток. Звезд не было. А темнота казалась такой густой и плотной, что хоть ножом ее режь на кирпичи и строй из них дом. Собственно, почему обычный дом? Правильнее — дворец. И назвать его следовало бы дворцом Тьмы. И в таком дворце, конечно же, нашлось бы место царице Ночи, женщине красивой, но слишком уж гордой и жестокой. Она по своему усмотрению насылала бы тьму на целые страны и города. И тогда в одних местах все время светило бы солнце, а в других — постоянно господствовала бы ночь… Ну да, он опять начал фантазировать, как десятилетний мальчишка. Когда же он избавится от этой странной особенности, которой взрослым людям подобает стесняться?

Дверь скрипнула, блик света упал на лицо Василия. Вошла панна Мария со свечой.

— А, это ты? — сказала она так буднично, словно в появлении Василия в такую позднюю пору в ее будуаре не было ничего необычного. — Что-то случилось?

— Да, случилось! — сказал Василий, поднимаясь с кресел. — У тебя мокрые волосы… Почему?

— Но это так просто. Я всегда умываюсь перед сном.

— А заодно смываешь с лица грим?

— Я не пользуюсь даже обычными румянами. Почему ты появился здесь так поздно? Тебя видели?

— Кто бы стал за мной следить? Разве что твой Лянскоронский.

— Положим, Лянскоронскому это ни к чему. То, что ты здесь бываешь, для него не секрет. Я говорю о другом. В последние дни вокруг дома бродит странного вида человек с повязкой через лоб.

— Переодетый Лянскоронский. Если ты расхаживаешь по городу в виде святой Юлианы, то почему Лянскоронскому не одеться в рубище, не повязать себе лоб и не побродить вокруг твоего дома? Каждый развлекается как умеет… Я узнал тебя по походке и по глазам.

— Тебе ли попрекать меня? Ведь делаем общее. Что же касается пана Венцеслава Лянскоронского, то он, по крайней мере, хорошо воспитан. Нравитесь вы друг другу или не нравитесь, но пан Венцеслав умеет перешагнуть через личные чувства. Он прислал цветы и записку, из которой следует, что ему очень понравилась твоя пьеса о Цезаре.

— Уже успел!

— К людям надо быть добрее.

— К людям вообще надо быть добрым. Но сейчас мне хотелось бы поговорить о другом. Зачем тебе понадобилось разыгрывать святую Юлиану?

— Но ведь мы с тобой знаем, что рано или поздно Карл пойдет на Москву и Киев.

— Это знают все. Знает сам Карл, знает царь Петр, знают даже Львовские мальчишки. Ты не ответила на мой вопрос: для чего нужна Юлиана?

— Не знаю, — сказала панна Мария. — Мне этого захотелось, вот и все. А почему ты пишешь стихи и пьесы? Наверное, для того, чтобы в чем-то убедить людей, рассказать им нечто, чего они не знают. Я ничего не пишу, кроме писем. Вот мне и остается играть в святую Юлиану.

— Странно, — покачал головой Василий. — Ты знаешь, как я отношусь к тебе.

— Если верить твоим словам…

— Да, моим словам всегда надо верить. Лучшее, что я написал и напишу в будущем, будет посвящено тебе. Более того, мы спаяны общим делом.

— Нужно ли сейчас об этом, милый? Погляди за окно. Какая ночь! Кто знает, доведется ли нам еще раз любоваться такой. Жаль, что уже поздно и тебе пора уходить.

Она приотворила окно. Василий понял, что его вежливо, но твердо выпроваживают. Панна Мария умела тихо, незаметно настоять на своем.

— Прощай. Вернее — до завтра. Я не лягу, пока ты не доберешься до дому. Не забудь поставить на подоконник свечу.


Он возвращался знакомой тропой, ведущей мимо могил крестоносцев на Высоком замке. Город спал. Погасли огни, если не считать нескольких тусклых фонарей у застав. Думал Василий о панне Марии. Да, собственно, он о ней никогда и не Забывал — ни на час, ни на минуту — с того самого дня, когда увидел ее в доме Венцеслава Лянскоронского. Мчался ли в Пряшев, чтобы повидать отца, работал ли до полуночи над пьесой, он помнил, что есть на земле панна Мария, женщина, каждая встреча с которой была бы для него праздником, карнавалом, когда небо расцветает золотыми огнями фейерверков… Но почему же тогда их беседы с Марией так странны, почему они порой превращаются чуть ли не в жестокие споры? Ему казалось, что чего-то очень важного он никак не может панне Марии объяснить. Например, что он пишет вовсе не для того, чтобы прославиться. И даже не для того, чтобы навязать свои взгляды и мнения другим.

Возвратившись домой и поставив на подоконник свечу (чтобы Мария знала, что добрался благополучно), Василий сел писать письмо, хотя было странным, живя в одном городе, слать друг другу послания.


И вспомнилось Василию время, когда он с матерью жил в селе Залужном на Брацлавщине. Дом их стоял на площади-майдане, напротив единственной в Залужном церквушки. Отца Василий не знал. Никто в селе его никогда не видел. А самого Василия за глаза называли безбатчонком. Брацлавщина переходила из рук в руки. То здесь появлялись отряды Семена Палия, то казаки, то крымчаки. И Анна выбегала к тыну

[12]

, услышав дальний конский топот, прикладывала руку к глазам и вглядывалась в пыльный, клубящийся тракт. Они с сыном жили вдвоем в большой хате, доставшейся Анне от родителей. Ее отец ушел на Сечь совсем еще молодым, когда Анне было два года. И с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Может, сложил голову в одной из схваток с ляхами или татарами, а может, попал в плен, продан на рынке невольников в Кафе и доживает свои дни на галерах. Матери Анна тоже почти не помнила. Та умерла во время эпидемии чумы, а Анну воспитала тетка, сестра отца.


В глазах Анны всегда жила печаль. Даже тогда, когда она пела песни над люлькой сына или рассказывала ему сказки…

— А где наш батько? — спрашивал Василий. — Он приедет к нам?

Анна гладила сына по голове: да, конечно, отец обязательно приедет, а сама украдкой вытирала кончиком платка слезу.

Уж не потому ли она так часто бегала к тыну глядеть на дорогу? Наверное, и сама ждала, что вот-вот к их дому прискачет тот, кого ждут здесь уже много лет…

После обеда, в самую жару, подоив корову и опустив в колодец кринку с молоком, Анна шла к тыну и, глядя вдаль, стояла там долго, неподвижно сложив на груди руки и по-старушечьи что-то нашептывая. Но однажды она с криком ринулась к дому, схватила Василия и вместе с ним бросилась к вырытому на огороде погребу:

— Татары!

Это был один из небольших татарских отрядов, которые, пользуясь смутой и неразберихой, царящей в королевстве Польском, время от времени появлялись на Правобережной Украине.

Татары пробыли в Залужном два дня. И вели себя на редкость вежливо: спалили всего две хаты на окраине и побили человек пять мужчин, пытавшихся оказать сопротивление. Но что было совершенно неожиданным, так это то, что они почему-то зарубили попа и стали постоем у церкви. Обычно церквей и священников они старались не трогать. Возможно, залужский поп оказался храбрецом и наговорил татарам дерзостей. Этого никто так никогда и не узнал.

Ночью татары жгли вокруг церкви костры, жарили на огне конину. А утром один из них зарубил на майдане девочку, шедшею в церковь поставить свечу. Василий с матерью уже в ту пору выбрались из погреба и сидели в саду под вишнями, дожидаясь, когда страшные гости уберутся наконец из села.

— Ой! — закричала вдруг мать. — Ой, неужели дитя убьют?

Конник гнался по площади за девочкой.

— Так она ж сиротка! — еще раз крикнула мать.

Затем она схватила Василия, повернула его спиной к площади и прижала к себе…

Через день, когда татары уже умчали, а девчонку похоронили, мать застала Василия за странным занятием. Он бегал по саду, а затем вдруг падал в бурьян и некоторое время лежал неподвижно. Но вскоре снова поднимался, бежал и падал.

— Сынку, что с тобой?

Василий молчал.

— Что это ты бегаешь и падаешь? Может, заболел?

— Нет, я здоров.

— Для чего ж ты на землю кидаешься?

Вечером, ложась спать, Василий позвал мать. Он признался ей, что он хотел понять, что чувствовала девочка, когда за ней гнался татарин, как видела она землю в последнюю секунду жизни. И вдруг заплакал.

Мать долго гладила сына по голове и тоже плакала. О чем думала она тогда? О своем отце, ушедшем воевать? О том, что и сын когда-нибудь пойдет вслед за дедом?..

Но Василий не ушел на Сечь. Не стал и пахарем. В десять лет он уже читал и писал. В семнадцать — уехал во Львов, где год был библиотекарем у шляхтича Лянскоронского, а затем жил, перебиваясь случайными заработками в типографии, куда его приглашали «искать ошибки в книгах». Василий моментально находил опечатки в только что набранных и оттиснутых страницах.

Вот и вся его биография. Пока что короткая. Да ведь и лет ему немного…

Об этом почти до утра и писал панне Марии письмо Василий. Не только тогда, с загубленной татарами сироткой, но и позднее он часто старался почувствовать, понять, каково тем, кому холодно, больно, страшно…

Но письмо не дошло до адресата. Утром Василий перечитал его и изорвал.


Сумка почтового курьера


Человек мчал лесной дорогой, прижав к боку большую кожаную сумку. При пистолетах и сабле, с тонким панцирем под камзолом, он пришпоривал коня, опасно осаживал его на поворотах и надеялся еще засветло добраться до постоялого двора.

Чувство тревоги никогда не покидало этого человека. Вот уже десять лет служил он почтовым курьером, и все десять лет только и успевал, что переседлывать коней и, отправляясь в путь, тщательно заряжать пистолеты. У него не было врагов или недоброжелателей. Вообще человек этот был тих и незлобив. Но он служил почтовым курьером — нелегкая и опасная работа. Курьеров грабили, на них нападали. Очень часто курьеры исчезали бесследно.

За ними охотились не только потому, что искали в их сумках деньги. Не менее важны были и письма. Ведь по письмам можно было узнать, что замышляет воинственный вельможа или знатный купец. Наконец, представить себе, чем живут, о чем мечтают жители соседней державы. Уж не вознамерились ли они вступить в союз с кем-нибудь? Это тоже опасно. В союзы вступают обязательно против кого-то. Так против кого же именно?

Правда, издавна существовала и голубиная почта. Но голубей легко научились сманивать. Птице, как известно, не дан человеческий разум. Она не всегда знает, где друг, а где враг. Это поняли еще древние римляне, которые поначалу охотно использовали для передачи спешных посланий внутри своей огромной столицы быстрокрылых ласточек. Ласточек хоть никто и не сманивал, зато они часто приносили привязанные к груди записки совсем не в те дворы, где их ждали. В общем, двух тысячелетий оказалось достаточно, чтобы люди убедились в ненадежности пернатой почты. И потому уже в начале XVIII века письма чаще слали со специальными нарочными или почтовыми курьерами.

Почты были открыты во всех больших европейских городах. Была она и во Львове. Ее основал Роберт Бандинелли, внук знаменитого скульптора Бартоломео Бандинелли, автора статуи Геракла на площади Синьории во Флоренции. Внук скульптором не стал. Может быть, таланта не хватило или же увлекла жажда странствий. Поездив по Европе, он осел во Львове, построил большой дом, в котором и открыл почту. Его девизом было: «Письмо, отправленное с нашим курьером, обязательно найдет адресата!» У курьеров львовской почты от времен Бандинелли была строжайшая инструкция в случае малейшей опасности поворачивать коня и нестись назад без оглядки, спасая драгоценную кожаную сумку и честь фирмы.

О Роберте Бандинелли можно было бы рассказать много любопытного. Он увлекался еще аквариумными рыбками и, говорят, умудрился даже вывести новую, доселе неизвестную породу. Но сейчас — о курьере. Итак, человек мчал лесной дорогой, пришпоривая коня и тревожно поглядывая вперед: не колыхнется ли где-нибудь ветка, нет ли где признаков засады? И все же он просмотрел ее. Блеснул свет, что-то колючее ударило его в плечо. Секунду спустя долетел звук выстрела. Но курьер не растерялся. Он бросил коня влево, между деревьями, потом осадил и помчал назад. На этот раз кожаная сумка была спасена. Курьер оказался находчивей и тверже характером, чем те, кто поджидал его в засаде. Раненный, истекающий кровью, он все же ушел от преследователей и спас драгоценную сумку.

Курьер почти загнал коня. Зато все письма с опозданием, но все же нашли адресатов. А за ранение и проявленные смелость и присутствие духа курьера наградили десятью талерами — суммой по тем временам очень большой. Бедный человек даже обрадовался своему несчастью. Если бы за каждую рану столько платили, он готов был бы ежедневно подставлять себя под пули. Ведь у него семья — хворая жена, старая мать и трое детей… И крови-то из раны вытекло не так уж много. Сам курьер полагал, что никак не на десять талеров.

Но оставим пока на время курьера и обратимся к письмам.


Письма в ту пору принято было хранить в специальных бронзовых или деревянных, украшенных перламутром и интарсией

[13]

ларцах. Никто не спешил их сжигать в камине. Берегли десятилетиями, передавали от деда к внуку. И у нас с вами есть возможность познакомиться с некоторыми из них.


Письма Мазепы к Мотре Кочубеевой

Письмо первое


Мое сердечко, моя квитка рожана, розовый цветок!


Сердце мое разрывается от того, что далеко от меня уезжаешь и я не смогу глаз твоих и личика беленького видеть, этим письмом кланяюсь и все пальцы твои целую любезно.


Письмо второе


Мое сердечко!


Загрустил, засумовал я, узнав, что ты плохо обо мне мыслишь, потому что я тебя у себя не задержал, но отослал домой. Подумай сама, что из этого получилось бы.


Первое, это то, что твои родичи на весь мир раскричались бы, что я взял у них дочку силой, гвалтом и держу у себя в наложницах.


Вторая причина та, что было бы нам неблагословение от церкви и проклятие, чтобы нам

с

тобой не жить. Куда бы я в таком случае делся?


Письмо третье


Мое сердечко любимое!


Прошу и очень прошу

согласись со мной повидаться для устного разговора. Если меня любишь, не забывай же, если не любишь

не вспоминай! Вспомни свои слова, что любить обещала, на что мне и рученьку беленькую протягивала.


Письмо четвертое


Сердечно любимая, самая милая и самая любезная Мотренька

!


Более смерти себе самому желаю, чем такой в Вашем сердце перемены.


Вспомни только свои слова, вспомни свою клятву, вспомни свою ручку, которую мне неоднократно протягивала, пойдешь за меня замуж или не пойдешь, до смерти любить обещала.


Вспомни, наконец, последнюю нашу беседу, когда ты гостила у меня. Пусть бог неправого накажет, а я, хоть любишь меня, хоть не любишь, до смерти тебя сердечно любить не перестану, на злобу всем моим врагам.


Прошу, мое сердечко, у тебя свидания. Больше уж не могу терпеть и врагам своим отомщу. Как

сама увидишь.


Мои письма счастливее, потому что в твоих руках бывают, чем мои бедные глаза, которые тебя не видят.


Судя по всему, старым гетманом владели страсти нешуточные. Он то отталкивал Мотрю, убеждал не гневить бога и людей, то пылко клялся ей в любви…

Можно было только догадываться, как метался он, что говорил Марии с глазу на глаз, если даже по письмам видно то необычайное душевное смятение, которое овладело Мазепой на склоне лет его.

Дело дошло до того, что гетман написал грозное послание и своему старому товарищу, отцу Мотри, генеральному писарю.


Пан Кочубей! Пишешь нам о каком-то своем сердечном горе, но следовало бы тебе жаловаться на свою гордую, велеречивую жену, которую, как вижу, не умеешь или не можешь сдерживать: она, а никто другой причиною твоей печали, если какая теперь в доме твоем обретается… Не можешь никогда быть свободен от печали и обеспечен в своем благосостоянии, пока не выкинешь из сердца своего бунтовщического духа, который не столько в тебе от природы, сколько от подущения женского, и если тебе и всему дому твоему приключилась какая беда, то должен плакаться только на свою и на женину проклятую гордость и высокоумие. Шестнадцать лет прощалось великим и многим вашим смерти достойным проступкам, но, как вижу, терпение и доброта моя не повели ни к чему доброму. Если упоминаешь в пашквильном письме своем о каком-то блуде, то я не знаю и не понимаю ничего, разве сам блудишь, когда жонки слушаешь, потому что в народе говорится: где хвост управляет, там голова в ошибки впадает.


Напрасно, ох напрасно написал старый гетман это письмо. После таких объяснений пути назад, к миру с генеральным писарем Кочубеем, у него уже не было…

Монархи, министры, военачальники, наверное, считали, что совершают свои дела в глубокой тайне. Но за каждым их действием наблюдали тысячи глаз. Письма, которые вы только что прочитали, лишнее подтверждение тому. Кстати, они могли бы очень пополнить архив Крмана. Но, к сожалению, Крман об этих письмах знать не мог.


Еще немного об истине и Данииле Крмане


В тот день Крману повезло. Во всяком случае, сам он так считал. Старый приятель переслал ему неизвестно где и как добытые письма некоего Петра Богуша из Кракова своему родственнику в Пшемысл. В письме шла речь о событиях десятилетней давности, но Даниилу показалось, что теперь ему понятно, как возник союз между Петром и Августом и почему сейчас все европейцы воюют друг с другом.


Спешу сообщить тебе

, — писал Петр Богуш, —

любезный друг, что царь Петр не менее странен, чем его другие августейшие собратья. Верный человек, знающий все, что происходит при дворе, рассказал мне, что русский царь прибыл в Дрезден инкогнито и потому без всякой торжественности. На нем был короткий черный испанский кафтан с откидными рукавами, узкие панталоны и простые голландские башмаки, на гладко выбритой голове

черный берет, какой носят в некоторых местностях священники, Выходя из экипажа, он закрыл этим беретом лицо, чтобы не быть узнанным. Его свита и генерал Дю-Фор шли впереди. Проходя по ярко освещенным комнатам, они гасили большинство свечей, но саксонские кавалеры спешили их сейчас же зажечь, что не понравилось царю, и он начал сам задувать свечи и гасить их беретом. Вечером был устроен блестящий ужин у Вирнайских ворот, в знаменитом итальянском дворце, расположенном среди большого сада, ужин затянулся до трех часов утра, после чего царь отбыл для осмотра в известную крепость Кенигштейн. Он прибыл сюда в шесть часов утра, но до семи часов не выходил из кареты и спал. Осмотрев крепость, Петр остальную часть дня весело провел за столом при несмолкаемом грохоте пушек и наслаждаясь прекрасным концертом. Затем он пешком спустился с горы и уехал в Вену через Богемию. Как ты понимаешь, милый друг, это тоже очень странный государь, от которого надо ожидать не менее странных действий. Так помолимся же богу, что Россия далеко! Аминь!


Ровно через месяц этот же Богуш, видимо внимательно следивший за событиями в мире, написал по тому же адресу еще одно любопытное письмо:


В дополнение к тому, любезный друг, о чем уже говорил, спешу сообщить, что теперь можно считать, что союз между Саксонией, Польшей, Данией и Россией заключен. Из этого следует, что большая война неизбежна. Можно предположить, что лет

через

десять

двадцать цивилизованный мир будет выглядеть не так, как он выглядит сейчас. Оснований для такого вывода достаточно. Вот последние новости.


Верные люди рассказали, что по прибытии в Вену царь Петр получил известие о бунте стрельцов и тотчас же направился обратно в Россию, Во время этого путешествия произошло свидание царя с королем Августом в Раве, местечке поблизости Львова.


11 августа 1698 года царь прибыл инкогнито в Раву в сопровождении немногочисленной свиты и был принят королем со всем почетом, возможным по условиям места. На следующий день после совместного обеда короля с царем они оба отправились в лагерь, где король показал царю находившиеся тут саксонские войска, после чего обоим коронованным посетителям было предложено саксонским министром графом Флеммингом роскошное угощение, К вечеру оба вернулись в Раву, и там днем начался блестящий пир, продолжавшийся до двух часов ночи, где царь был очень весел и доволен. Королевский придворный штат и саксонские войска были отосланы в ваш Львов, После предложенного завтрака царь тоже двинулся в путь в Москву, Король сопровождал его до Замостья, где сделал смотр расположенному там восьмитысячному отряду саксонских войск. На прощанье оба величества обменялись драгоценными подарками: царь подарил королю на память необыкновенной величины сапфир и саблю, а король царю

палку, усыпанную бриллиантами. Из Замостья король вернулся обратно, а царь продолжал путешествие в Москву, и до границы его сопровождал отряд королевской конной гвардии из 170 человек.


Крман трижды перечитал письмо. От волнения у него даже вспотели лицо и ладони рук. Неужели все союзы заключаются так просто? Решили два монарха объединиться и повоевать с третьим — и вот уже десять лет в Восточной Европе гремят орудия. Да и на Западе они не умолкают. Там идет дележ «испанского наследства», а попросту — Франция, Англия и Австрия не могут договориться о том, кого следует посадить на освободившийся в Мадриде трон.

Крман поднял голову от бумаг — у двери стучали. Вскоре в комнату впустили Самуила Погорского, словацкого шляхтича, ярого лютеранина и доброго знакомого князя Ференца Ракоци.

— Вот грамота, — сказал он, поздоровавшись. — Князь посылает нас искать помощи или же в Пруссии, или у Карла. Царь Петр не ответил князю.

— Царю не до нас.

— А нам не до него. Из Вены выступили еще три полка. И скоро будут здесь.

— Все это надо взвесить.

— Что взвешивать? Пора действовать.

— Если бы знать, какое действие принесет успех, а какое разочарование!

Погорский пожал плечами:

— О чем мы толкуем? Европа в огне. Карл разгромил изменившего вере Августа Саксонского и скоро поставит на колени не только Данию, но и Россию с Польшей. Казаки на Украине выделяются в особое княжество.

— Откуда такие сведения?

— Они достоверны. Гетман Мазепа ищет путей к сближению с Карлом.

— Гетман — это король? Или он на том же положении, что и польские гетманы?

— Нет, он князь казаков, хоть и подчиняется временно московскому царю.

Крман вздохнул и подошел к шкафу с книгами, отыскал там еще одну папку.

— Фамилия этого князя казаков пишется с одним «п» или двумя?

— Не знаю, — растерялся Погорский. — Лучше написать два. Одно всегда можно зачеркнуть.

— Трагедия в том, что мы ничего не знаем! — вздохнул Крман. — Мы даже не знаем, есть ли у казаков король и сколько «п» в его имени.

— Постой! — Погорский подошел к окну. — Там кричат. Что-то горит. Люди бегут… Да это ведь наша коллегия!

— Не может быть!

— Что значит «не может быть», когда она все же горит!

— Но там наша библиотека! Там рукописи, книги! Это не должно погибнуть!

Крман и Погорский выбежали из дому. Да, действительно, над крышами двухэтажных домов стлался едкий черный дым. Его быстро уносило ветром к горам.

— Как назло, и погода ветреная! — воскликнул Погорский. — Лучшей для поджога не придумать.

Когда они подошли к месту происшествия, гасить было уже нечего. Коллегия сгорела вместе с документами, библиотекой, с хранившимися в зале картинами.


— Кто это сделал?

— Понятно — католики. И думаю, что это только начало.

— Неужели есть на свете столь подлые люди, которые сознательно могут предать огню книги?

— Даниил, ты не ребенок, откуда такая наивность? Раз князь Ракоци восстал во имя истинной веры, для блага всех протестантов, то католики ответят нам огнем и мечом. Чего иного ты ждал? Если не дать отпора, истребят не только наши коллегии и библиотеки, но и нас и детей наших. Ничего не пощадят.

— Отчего люди так злы?

— Почем я знаю, отчего они бывают добрыми или злыми?! Не об этом надо сейчас думать, а о том, как побыстрее добраться до шведского короля. Он поможет нам в борьбе с католиками. Только он — настоящая сила.

— Едем! — тихо сказал Крман. — Знаем ли мы или не знаем, кто прав, кто виноват, а нужен нам сейчас, конечно, Карл. Я не спорю. Да и к нему ближе, чем к остальным. Истина, где ты?

— Поищем ее в пути! — ответил Погорский. — Или проживем без нее. Была бы помощь Карла…

— А ты уверен, что Карл поможет?

— Никогда и ни в чем нельзя быть окончательно уверенным! — нервно дернул плечом Погорский. — Но и пребывать в бездействии уже нельзя. Поджог нашей коллегии, гибель библиотеки — начало большого наступления Габсбургов на всех протестантов.

— Да, конечно, — согласился Крман. — Я все понимаю. Я просто хотел бы подумать. В спешке правды нет.

— О чем думать? Ждать, пока нас всех перебьют? Вперед!

— Мы поедем через Львов?

— Не знаю. Вряд ли. Удобнее, наверно, через Краков.

— Жаль.

— У тебя дела во Львове?

— Нет. Но там живет один мой хороший знакомый.

— Знакомый подождет. Сейчас не до разговоров. Надо ехать.

— Хорошо! — решился Крман. — Хоть завтра утром.

Впрочем, выехали они вовсе не на следующее утро, а лишь через три месяца. Их задержали в Пряшеве не только дела, но и отсутствие каких бы то ни было вестей о местонахождении Карла XII и о его дальнейших планах.


Грустно было Крману покидать милый, родной сердцу Пряшев. Казалось ему, что там, в мире бескрайнем и беспокойном, ждут их с Погорским тяжелые испытания или даже гибель. По-тому-то накануне отъезда Даниил долго бродил по уютным улочкам городка, затем вышел в поле, сел на пригорке и долго глядел на голубые, поросшие смереками

[14]

холмы. Издалека доносилась песня косарей. Самих косарей не было видно. Лишь голоса их стелились над полем и улетали высоко-высоко, к белым крутолобым облакам, степенно, как корабли по морю, плывшим в сторону далеких гор.


Плывет утка вдоль ручья.

Жонка, не брани меня.

В тяжкую живем годину.

Сам не знаю, где загину.


Надолго запомнились Крману солнечный день и песня. Позднее он вспоминал об этих минутах как о тихом рае, пригрезившемся в сладком предутреннем сне.

Дорога их была долгой и нелегкой. Во Львов они так и не попали. А у Даниила Крмана появилась возможность, глядя в окно повозки, поразмыслить о том, что истина, может быть, специально сокрыта от людей. Ибо познай они ее, жизнь стала бы до того простой и понятной, что наступила бы скука, которая, наверное, страшнее смерти.


Сумка почтового курьера


На этот раз вы познакомитесь с несколькими документами, имеющими отношение не только к разным людям, но и к разным странам. Вот они.


Донесение агента саксонского курфюрста графа Сан-Сальвадора своему покровителю


«…Иоганн Фридрих Беттигер еще в двенадцать лет обнаружил склонность к алхимии. Он поступил учеником к одному провизору в Пруссии. Позднее Беттигер стал работать сам. Говорят, ему действительно удалось сделать несколько удачных опытов. Это привлекло всеобщее внимание и возбудило много толков по всему городу. Слух дошел и до двора. Король Фридрих I велел тотчас арестовать молодого лаборанта, занимающегося тайными изобретениями. Но Беттигера предупредили вовремя, и ему удалось благополучно скрыться из Берлина в Виттенберг.

Теперь он находится в саксонских владениях, и вряд ли было бы разумным выдавать его пруссакам».


Вы, конечно, догадались, что Август ухватился за идею: вдруг молодой алхимик преуспеет в своем деле? Ведь золото столь необходимо, чтобы скупать престолы, симпатии современников, благосклонность римского папы. Даже для того, чтобы просто переменить одно вероисповедание на другое, тоже необходимы деньги. И Август решил вопреки требованиям прусского двора Беттигера, как саксонца по происхождению, не выдавать. К юному алхимику приставили штатгальтера

[15]

графа Фюрстенберга. Алхимик произвел несколько опытов в присутствии штатгальтера, затем передал ему на сохранение небольшой пузырек со специальной ртутью, заклиная графа не делать никаких опытов при короле До поры, пока он, Беттигер, не сотворит специальные заклинания. Фюрстенберг во всем этом ничего не понял, но поспешил с пузырьком к Августу. И надо же было, чтобы во время доклада королю (Август тогда еще прочно восседал на польском престоле) в комнату вбежала собака, махнула хвостом и разбила пузырек. Ртуть, вылившись на паркет, рассыпалась на сотни юрких блестящих шариков. Король и штатгальтер бросились ее ловить. Напрасно! Хотели наказать собаку, но что возьмешь с бедной бессловесной твари, которая только то и умеет, что выслеживать птицу! Алхимия с ее премудростями собаке была явно не по духу.


Когда Беттигер узнал об этом, он схватился за голову и застонал: ртуть, оказывается, была особого свойства. Найти такую было очень трудно. Беттигер утверждал, что она была привезена из Индии.

Тем не менее король и граф на следующую же ночь приступили к опытам по инструкции Беттигера, используя для этого обычную ртуть. К утру в тиглях, конечно, не было ни грамма золота, зато образовалась какая-то невероятно крепкая масса, которую невозможно было выковырять ножом. Беттигера как не оправдавшего доверия перевели под стражу — в замок. По словам коменданта, там он «бесился, как лошадь, ревел, как бык, скрежетал зубами, ползал вдоль стен и вибрировал телом с такой силой, что два солдата не могли с ним справиться. При этом он много пил, иногда до двенадцати кувшинов пива, не чувствуя опьянения».

Тогда решили сменить педагогическую систему и впредь воспитывать алхимика добром и лаской. Беттигера выпустили на волю. Определили ему содержание, которое за три года обошлось казне в сорок тысяч талеров. Оказалось, что алхимик — парень весьма веселого нрава. Любит кутежи и одаривает любезных ему девиц нарядами. Конечно, при такой жизни заниматься алхимией было некогда. Чувствуя, что над ним нависает беда, Беттигер попробовал было бежать в Австрию, но был пойман и возвращен Августу. Вновь к нему приставили стражу. Правда, он получил в свое полное распоряжение хорошее помещение, лабораторию. Беттигеру для поднятия духа приводили под конвоем товарищей для пирушек. Но ежедневно напоминали: нужно золото!


И еще одно письмо, касающееся дел саксонского курфюрста. Оно принадлежит бывалому воину, немного даже писателю (он издал две книги), искателю приключений и легких денег, итальянцу по происхождению, сначала австрийскому, а затем и польскому офицеру Джулио Лигви. Отправлено оно было из Кракова на родину Лиге и в Венецию.


«Если бы Август с Карлом XII дрались на кулаках, то дело воинственного шведа было бы гиблым. Кроме того. Август не трус. Он храбро, а подчас безрассудно бросается на любого неприятеля. Не щадит ни войск, ни себя. Но, странное обстоятельство: король умудрялся проигрывать все битвы, которые начинал. Пока что это обошлось его государству в 88 миллионов талеров. Кроме того, бесследно исчезли в пороховом дыму 800 пушек и 40 тысяч отборных гвардейцев. В чем дело? Почему так не везет Августу на поле брани? Не помог и союз с русским царем Петром. Юный Карл XII для начала разгромил войска Августа под Ригой. И Августу пришлось униженно просить мира. Карл непреклонен. Он не отвечает на послания, как будто неграмотен».


Что было дальше, мы вам расскажем.

Август отправил в лагерь к противнику свою недавнюю фаворитку — красавицу Аврору Кенигсмарк, шведку по происхождению. Карл и Аврора были знакомы еще с детства. Не мог же король выдворить из лагеря свою добрую знакомую, да к тому же еще красавицу. Такой поступок был бы не рыцарским. Но Карл поступил иначе — он просто не пустил Аврору в лагерь.

Смелая женщина подкараулила короля в ущелье, где уклониться от встречи было невозможно. Аврора и Карл оказались лицом к лицу на тропке, где никак не удалось бы разъехаться двум конникам. Аврора улыбнулась юному воителю и собралась было произнести давно заученную речь.

— Государь и победитель! — начала она.

Но Карл снял шляпу и, не произнеся ни слова, повернул свою лошадь и ускакал прочь.

Тогда Август послал в шведский лагерь своего любимца, краснобая, ловкого дипломата графа Вицтума. Граф мог заговорить кого угодно, даже ничего не понимавшего по-немецки султана турецкого. Но шведский король посадил Вицтума под замок, продержал в плену три месяца, а позднее, ничего не объяснив, выдворил за пределы лагеря.

Волей-неволей войну пришлось продолжать. Карл гонял Августа по всей Польше. Время от времени настигал и устраивал разгромы. В конце концов Август растерял все полки и удрал в свою наследную Саксонию, где о нем за последние семь лет, пока он был на польском престоле, начали понемногу забывать. Но и это курфюрсту не помогло. Посадив на польский трон Станислава Лещинского, Карл двинулся вслед за Августом. В короткой битве при Фрауштадте саксонское войско было истреблено. Август приказал населению страны бежать в леса, уходить в Богемию и Силезию. Но шведы успели занять все центры страны еще до того, как подданные Августа собрались в путь. Карл назначил для Саксонии ежемесячную контрибуцию в 625 тысяч талеров, причем обложил налогами и дворянство, чего раньше в Саксонии не случалось. Дворяне бросились в ноги завоевателю: у них ведь не остается денег даже на содержание коней, а каждый рыцарь должен иметь хорошего коня!

— Рыцарь? Коня? — переспросил Карл, и все узнали, что голос у шведского короля тихий, а говорит он медленно и спокойно. — Оставьте, господа! Если бы вы были рыцарями, то я не был бы здесь. Ходите пешком. Это полезно для здоровья! У меня такое впечатление, что не кони должны быть при вас, а вы при конях. Прощайте!

И Август вынужден был пойти на унизительный Альтранштадтский мир. Он навсегда отказался от польской короны в пользу Станислава, официально объявил о расторжении всех договоров с Россией, освободил захваченных во время войны пленников. Впрочем, при встрече Август и Карл обнялись и расцеловались, вместе обедали, будто между ними не было никаких войн. Саксонский курфюрст в дорогом, расшитом золотом французском наряде, в большом парике с буклями суетливо заглядывал в глаза молодому шведу с коротко стриженной головой, одетого в ботфорты и очень простой сюртук из недорогого синего сукна. Карл уже уверовал в свою звезду, и ему не нужны были декорации. Получая от Августа приглашения на обед, он вместо себя посылал кого-нибудь из министров. Август же должен был являться на каждый зов победителя. Ему пришлось однажды обедать у Карла вместе с новым польским королем Станиславом Лещинским. Конечно же, швед устроил эту встречу, чтобы унизить своего недавнего соперника…


Великий против сильного


Как-то раз курфюрст Август чуть было не сошел с ума. Почему? Это не простая история… Еще раз напомним, что Август Сильный вправду был невероятно силен. Впрочем, сила не пришла к нему сама по себе. В детстве Август хоть и превосходил сверстников ростом, но был худ, как жердь, и слаб, как цыпленок. Но он поставил перед собой цель с помощью упражнений стать таким же, как Геракл. До идеала своего Август все же не дотянулся. Он полагал, что роковым оказалось потерянное время. Ведь Геракл уже в колыбели успешно душил опасных змей. Да и затем не уставал заниматься «различными подвигами, которые, как известно, закаляют не только душу, но и тело. И все же непрерывные занятия гимнастикой, плаванием и конной ездой сделали свое дело. Август мог сшибить с ног гвардейца, смело хватал под уздцы норовистых лошадей, и те, почувствовав мощную руку, застывали на месте, пугливо водя глазами и прижимая к голове уши.

Так вот, однажды, как говорили в Дрездене, «бог на день лишил курфюрста рассудка».

Началось все с того, что курфюрст велел звать к себе придворного шута Иосифа Фрейлиха, а случалось такое в минуты, когда Августа посещали приступы черной меланхолии. Тогда, кроме Фрейлиха, Август никого видеть не желал. Да и вообще курфюрст любил своего шута. И это единственное, в чем он был абсолютно последователен. Случилось, в припадке великодушия Август заказал Фрейлиху девяносто девять разнообразных шутовских костюмов и огромный серебряный камергерский ключ, который при надобности мог служить и бокалом — толстый стержень ключа внутри был полым и тщательно шлифованным. В другой веселый день в честь Фрейлиха была выбита медаль с надписью: «Иосиф Фрейлих, актер короля польского и курфюрста саксонского. Всегда весел, печален — никогда».

Иосиф Фрейлих был презабавным человеком. И мы о нем обязательно еще расскажем подробнее. А сейчас — о событиях, которые вогнали курфюрста в тоску.

Утро началось для Августа, как всегда, в пустом цейхгаузе — военном складе, специально переоборудованном для атлетических занятий. Тут Август бегал, подтягивался на подвешенном к потолку круглом полированном брусе. Затем поднимал до уровня груди набитый трехпудовый мешок и десять — двенадцать раз приседал с ним. Кроме того. Август играл в мяч и растягивал специальную пружину, изготовленную в Дрездене по чертежам самого курфюрста.

Графиня Кассель — новая фаворитка короля, красивая, умная и решительная женщина, мечтавшая пробудить в своем августейшем возлюбленном честолюбие и привести к победе над «Северным Александром», — вынуждена была сопровождать Августа в зал и терпеливо ждать, пока тот покончит с упражнениями. Анна-Констанца Кассель и сама была лихой наездницей, умела фехтовать и великолепно стреляла из пистолета. Но столь истовые занятия гимнастикой, на которые обрекал себя Август, казались ей странностью, граничащей с легкомыслием.

Она сидела на складном стуле в углу зала и наблюдала, как Август воевал с тяжелым мешком. Вот сейчас поднял на грудь. Лицо его покраснело. Август шумно выдохнул воздух. Затем присел, снова поднялся… Да, силы курфюрсту Саксонскому не занимать.

«Если он так силен, крепок и смел, — думала графиня, — то почему терпит унижения от гордого мальчишки-шведа? Для чего нужны крепкие мышцы и стать Геракла, если они не дополнены столь твердым, как у Геракла, характером?»

Август опустил на пол мешок, утер лоб шелковым платком. Но тут в дверь цейхгауза постучали.

— Войдите! — крикнул курфюрст.

Вошел не кто иной, как сам шведский король. Он был один, без охраны.

— Я проезжал мимо Дрездена вместе с одним любопытным собеседником, — сказал Карл, не здороваясь, но сняв шляпу. — Решили навестить вас. У ворот города я сам себя назвал охранником шведского короля. Бдительная стража спровадила нас на гауптвахту. Там меня узнал ваш генерал-фельдмаршал Флемминг. И вот мы здесь.

Графиня Кассель подбежала к Августу, приподнялась на цыпочки и что-то быстро зашептала ему на ухо. Впрочем, догадаться было нетрудно: графиня, видимо, толковала о том, что безрассудно смелого Карла сейчас можно схватить — стоит лишь кликнуть стражу. Более благоприятного момента для сведения счетов не придумать.

Карл не произнес ни слова. Лишь жестом приказал Августу выпроводить графиню Кассель вон из цейхгауза. Графиня ушла, бросив яростный взгляд на Карла и пробормотав несколько нелестных слов в адрес Августа.

А шведский король в сопровождении курфюрста объехал оборонные валы и главные улицы города. Повсюду собирался народ, чтобы поглядеть на двадцатипятилетнего нового Александра Македонского.

— Не откажите в любезности лично проводить меня до Нейдорфа, — вежливо, но твердо попросил Карл.

И Август послушно поехал за гостем-завоевателем.

— Скоро мы покинем Саксонию, — говорил Карл. — Знаю, что наше пребывание обошлось вам в двадцать три миллиона деньгами и двадцать четыре тысячи солдат, которыми я вынужден был пополнить свои войска. Но, право же, это минимальная цена, которую я смог назначить. Мне предстоит поход на Россию. Царь Петр расшалился. Пора унять. Или же заменить его кем-нибудь другим.

Вместо того чтобы ответить с достоинством. Август неожиданно для себя самого принялся советовать Карлу сначала идти не на Москву, а на Украину, так как гетман Мазепа, по некоторым сведениям, хочет отложиться от московского царя.

— Почему вы так решили? — спросил Карл.

— Мне самому с Мазепой видеться не приходилось, — ответил Август. — Я лишь настаивал перед Петром, чтобы он помог подавить восстание казаков Семена Палия и Самуся на моих землях, что Мазепа по царскому приказанию и выполнил. Но в королевских архивах в Варшаве есть документы, касающиеся некоего монаха Соломона. Он приходил с письмом от Мазепы к моему предшественнику Яну Собесскому. Гетман предлагал вместе со всеми казаками перейти в подданство польского короля.

— За чем же тогда дело стало?

— Кажется, о Соломоне узнал московский посланник Волков, Пришлось выдать его русским. Те провели следствие и отправили к Мазепе в Батурин. Там его и казнили.

— Значит, Мазепа пользуется доверием русского царя?

— Мне представляется, что это именно так.

— Возможно, русский царь вообще чрезвычайно доверчив, — сказал Карл. — Видимо, у него не так уж много умных советников, иначе он в свое время не бросился бы под Нарву с таким малым количеством приторгованных у нас же пушек. И воеводы его никуда не годятся. С восемью тысячами отборного войска я разметал тридцатитысячную армию Петра. Но тогда мне было всего лишь восемнадцать лет. И я тоже, как подобает в таком возрасте, был чрезмерно впечатлителен. Сейчас я бы решил эту задачу не с восемью, а с четырьмя тысячами настоящих солдат. Счастливо оставаться!

Прозвучало это как пожелание счастливо стоять на месте и ждать дальнейших событий, вершителем которых и режиссером будет он, Карл…


У графини Кассель Августу сказали, что она занемогла и теперь спит. В другое время Август ни с чем не посчитался бы и вошел в покои графини, но сейчас он чувствовал себя чуть ли не наказанным мальчишкой.

Он вдруг вспомнил «прелестное письмо» — листовку, распространяемую в Польше сторонниками Карла. В ней его. Августа, называли бессовестным авантюристом, кое-как взобравшимся на престол в Варшаве. Безымянный автор листовки уверял, что Август плюхнется с престола прямо в болото, распугав всемирный лягушатник. Именно слова о всемирном лягушатнике больше всего и обидели Августа. Как такое могло прийти на ум даже склонным к крайностям полякам? Август распорядился в свое время отыскать автора листовки и строго наказать. Но тут его самого наказал шведский король. И очень строго. А теперь помчал наказывать царя Петра. И то, что графиня Кассель отказалась принять разжалованного короля, битого полководца и неудачливого дипломата, представилось сейчас Августу знамением. Он возвратился во дворец. И, как вы уже знаете, послал за своим любимым шутом.

Иосиф действительно был человеком очень веселого нрава. В старости он и умер в Варшаве от смеха — не выдержало сердце. Но в ту пору Фрейлих был еще не только жив, но и вполне здоров. Получив вызов курфюрста, он тут же оделся в один из подаренных костюмов (дома он одевался как все смертные, вполне прилично, и никогда не смеялся) и отправился ко двору.

— Тоска, Иосиф! — сказал ему курфюрст.

— Пять минут, и мы ее изгоним! — отвечал Фрейлих.

— Как? Чем? Что бы ты сейчас ни сделал, как бы меня ни смешил, я все равно не забуду спокойные, равнодушные глаза счастливого шведа.

— Равнодушные глаза бывают только у рыб! Радуйтесь, ваше величество, что вы из другого теста и вам не чужды все земные радости!

— Только то и остается… А на самом деле, если быть честным, то надо признать, что у шведа есть все, что и у меня. И сверх того — право считаться бессмертным. Боюсь, что он и вправду великий полководец.

— Великий полководец? — переспросил Фрейлих. — А нужны ли полководцы вообще?

— Как это? — удивился Август. — Ведь без них никогда не обходилось. Кто-то должен водить в бой войска.

— Так-то оно так, — согласился Фрейлих. — Но да будет мне позволено рассказать к случаю одну притчу. Некий полководец выхвалял в присутствии своего государя чины военные, а статские хулил и лаял. «Молчи, — сказал ему государь, — и знай, что ежели бы статские хорошо отправляли свои должности, то мы вовсе бы не имели нужды в военных людях».

— На что ты намекаешь, Иосиф?

— Ах, ваше высочество, у Карла есть далеко не все, чем обладаете вы. У него нет, к примеру, фарфора. А у вас он уже почти в кармане!

— Верно! — вскричал вдруг Август. — Не направиться ли нам к Беттигеру? Он шалун и шутник, но чем-то мне приятен. Седлай своего коня!

Это было уморительное зрелище: курфюрст и шут скакали рядом по улицам потрясенного Дрездена. Степенные горожане глядели им вслед, качали головами. Надо же было в такие сложные времена получить в правители шута! Тем временем шут-правитель и шут по должности добрались до замка, где в качестве пленника находился Иоганн Фридрих Беттигер.

Курфюрста и Фрейлиха встретил начальник караула. Он принял лошадей, помог Августу спрыгнуть на землю.

— Что он делает? — спросил Август.

Начальник караула понял, что речь идет о Беттигере, но почему-то медлил с ответом.

— Наверное, пьет?

— Немного, — признался начальник караула. — Часа два назад начал.


— Он обязан работать, а не развлекаться.

— Он всю ночь действительно работал. Говорит, будто что-то изобрел. Потому и потребовал вина.

В небольшом, но со вкусом убранном зале незадачливый изобретатель полулежал в креслах и орал:


Даже сам наш господь бог

Сделать золото не смог!

И если богу дать вино,

Он не сумеет все равно!


Август широкими шагами подошел к алхимику, схватил за ворот и приподнял над креслом.

— Я тебе покажу вино! Пьешь и горланишь в момент, когда гибнут родина и монарх! Тебе все равно!

— Нет! — закричал Беттигер. — Мне совсем не все равно, а как раз наоборот! В момент, когда гибнут родина и монарх, я открыл секрет фарфора.

— Знаем мы твой фарфор! Он коричневого цвета!

— Белого! Белее снега. Вот посмотрите!

Фрейлих бросился вперед, чуть было не толкнул курфюрста, и выхватил из рук алхимика маленькую чашку. Сначала Фрейлих поднес чашку к близоруким глазам, долго рассматривал ее, а потом принялся хохотать. Он смеялся долго и самозабвенно. Даже сел на пол, чтобы было удобнее смеяться, а может быть, для того, чтобы не выронить драгоценную чашку.

— Вправду белая! Не очень, конечно! Скорее — желтенькая… Но это уже что-то!

Теперь пришел черед удивляться Августу. Да, это уже была не так называемая коричневая яшма, которую Беттигеру удалось получить года три назад. Но новая чашка была если и не белой, то все же бледно-розовой.

— Вина! — воскликнул Август. — Это уже больше чем полдела. У нас будет свой фарфор. А он не дешевле золота! Пусть я проиграл десять сражений, но я выиграю одиннадцатое. Фарфоровое! Я стану самым богатым человеком в мире. И скуплю всех — и Петра, и Карла, и даже папу римского. И приторгую себе наконец даже бессмертие.

Вскоре курфюрст, Фрейлих и Беттигер были пьяны. Шатаясь и роняя стулья, они пели:


Даже сам наш господь бог

Сделать золото не смог!


Караульные гвардейцы у входа в дом четко несли службу и делали вид, что не слышат разгульной песни…


Смерть Кочубея


Бывшего генерального судью Василия Леонтьевича Кочубея и полковника Искру везли из Смоленска в Киев по берегу Днепра. Их охранял стольник Иван Вельяминов-Зернов со взводом солдат, хотя было совершенно неясно, как могут убежать двое измученных допросами и кнутами, а теперь еще и закованных в кандалы людей. На привалах Кочубей сидя спал, опустив голову на грудь. Искра, напротив, был весел, гремя кандалами, подходил к берегу, смотрел на воду.

— Но-но! — кричал стольник. — Назад! Знаем вас — прыгнешь.

— Зачем же мне прыгать? Я хочу еще в Киеве побывать, на гетмана Ивана Степановича Мазепу поглядеть. Знатный человек. Жаль, стар уже, скоро помрет…

— Тебе раньше голову отрубят!

— Сначала отрубят, а потом пришьют! — отвечал Искра.

— Побойся бога!

— Бога я боюсь, — не унимался Искра, — а Мазепу мне уже бояться ни к чему. Даже царь московский теперь не страшен. Это ему надо бояться, что не послушал нас. То-то он удивится, когда узнает, что мы были правы. Вот тогда и велит пришить каждому из нас по две головы вместо одной отрубленной.

— Тебе легче не станет.

— Как знать! — отвечал Искра. — Если того света нет, то тогда, конечно, дело плохо, а если он есть, то ведь хорошо разгуливать на том свете с двумя головами. Там я вас всех буду дожидаться. И гетмана, и царя Петра, который не умеет ценить верных людей, и даже тебя, Иван, могу там встретить. Посидим на завалинке, побеседуем…

Сотник крестился и отходил от Искры прочь. Ему все это казалось странным. Только что бывший полтавский полковник кричал под кнутом, просил о помиловании, клялся, что по неразумению, глупости и злобе донес на гетмана, а теперь ведет себя так, будто не было допросов и пыток в Витебске и Смоленске, будто он снова готов жаловаться царю.


Зато Кочубей притих и погас. Он в свое время стольких послал на смерть и так часто глядел в глаза людям, чьи головы велел рубить, что, может быть, теперь считал, что нынешняя его беда — расплата за дела прошлые? Наконец, именно он, Василий Кочубей, помог Мазепе оклеветать в глазах московского боярства гетмана Самойловича. Мазепе нужны были гетманский бунчук и булава

[16]

и он осторожно, умно выставил в глазах Москвы Самойловича предателем. Кочубей в ту пору тоже охотно подпевал Мазепе…


И вот теперь его, Кочубея, везут как преступника на суд того же Мазепы. Может быть, это высшая кара? Может быть, это расплата за все то, что творил он, генеральный судья, подчиняясь воле лукавого гетмана? Потому и произошла трагедия с его дочерью Мотрей? Потому и самого вскоре поведут на плаху? А в том, что Мазепа его казнит, Кочубей не сомневался. Уж слишком рискованно было для гетмана оставить в живых генерального судью, знающего о многом.

В конце июня пленников привезли в Киев. Здесь их некоторое время держали в Новопечерской крепости. Гетман в это время был в Борщаговке, что неподалеку от Белой Церкви. Он послал за Кочубеем и Искрой бунчужного Максимовича и поручика Алимова с сотней драгун. Вильяминов-Зернов, на которого царь возложил ответственность за пленников, решил, что такой охраны недостаточно. Ходили слухи, будто какие-то казаки собираются отбить пленников, помочь им бежать. Стольник усилил драгун Алимова еще взводом регулярных солдат, которых выпросил у киевского воеводы, и под таким конвоем повез пленников в гетманский лагерь. Тут Кочубея и Искру вновь пытали. Собственно, ничего нового Мазепа узнать от них не мог. Но он хотел выяснить, не скрыл ли Кочубей что-либо из своих огромных богатств, не спрятал ли где-либо еще один бочонок золота. Кочубей назвал несколько тайников, но никто так никогда и не узнал, не утаил ли бывший генеральный судья какие-нибудь драгоценности. За несколько дней до казни гетман беседовал с Кочубеем с глазу на глаз.

— Послушай-ка, друг Василий, настало нам время попрощаться.

— Говорить уже не о чем! — выдохнул Кочубей.

— Трудно после кнутов? — участливо спросил Мазепа. — Понимаю и сочувствую. Мне и самому пришлось однажды принять кнут. Теперь могу этого уже не скрывать. Даже если ты еще раз решишь меня выдать, никто не поверит. Так вот, меня ведь тоже хлестали кнутом. И больно. После того как король Ян-Казимир выгнал меня из надворных дворян, я отправился в имение своей матери на Волынь. Было грустно. Сам понимаешь; мог жить в Варшаве, городе культурном, красивом и чистом. О чем еще может мечтать европейский рыцарь? Но у меня нашлись враги. Они бывают у каждого. Во дворце меня однажды ударили по лицу. Специально чтобы рассердить. Я вытащил из ножен саблю, чтобы припугнуть обидчика. Нашлись доносчики. Обнажать оружие в королевском дворце не полагалось…

— Зачем ты все это мне рассказываешь? — спросил Кочубей. — Неинтересно мне перед смертью выслушивать, кто и когда бил тебя по лицу.

— Потерпи. Я обещал рассказать и о знакомстве с кнутом. Я уже стар. Много повидал на своем веку. Но той истории забыть не могу. Рядом с имением моей матери раскинулись земли пана Фальбовского. А у этого Фальбовского — сам он был сед, как я сейчас, — завелась молодая жена. Он ее откуда-то привез. Ну, конечно, как только мы с ней друг друга увидели, так сразу и поняли, что над нашими головами Амур крылья расправил. Стал я у пани Фальбовской частым гостем. Конечно, когда самого пана дома не бывало. И переписывались частенько. Как всегда бывает, одно из писем перехватил пан Фальбовский. Письма ведь обязательно попадают в конце концов в руки именно тем, кто их не должен читать. Так получилось и с моими письмами твоей Метре. Не попади они тебе в руки, ты и по сей день был бы моим лучшим другом. И мы сейчас вместе готовили бы измену московскому царю.

Кочубей поднял голову и попытался плюнуть в лицо гетману. Но тот лишь засмеялся и ударил Кочубея худеньким сухим кулачком по темени. Кочубей был так слаб, что тут же снова рухнул на лавку.

— В общем, поймал меня пан Фальбовский, — как ни в чем не бывало продолжал Мазепа, — вместе со слугами раздели они меня донага, посадили на коня лицом к хвосту, привязали, измазали дегтем, а затем исхлестали кнутами. Меня били, может быть, за дело, а бедному коню досталось ни за что. Да потом еще кто-то выстрелил из пистолета у него над ухом. Понес он меня через кусты, через заросли. Хорошо, нашлись добрые люди — остановили коня. А меня сняли, отмыли, привели в чувство. Пришлось идти в казаки. Но и тут я не растерялся. Сначала у гетмана Тетери был. Потом у Дорошенко. У него я в генеральные писари вышел.

— И предал его.

— Конечно, предал, — согласился Мазепа. — И сделал это с удовольствием. Видишь ли, люди делятся на тех, кто живет, чтобы вкусно есть, любить красивых женщин, пить хорошее вино, и на мечтателей. Дорошенко был мечтателем. Ему хотелось славы. Он мнил, что гетмана Дорошенко будут помнить тысячу лет. Смешно. После смерти нет ничего. Темнота и холод. Умному человеку грех не предать Дорошенко. Да и Самойловича тоже.

— Чем ты похваляешься, гетман?

— Объясняю тебе, что мы с тобой — одного поля ягоды. Ты ведь такой же, как я. Оба хотели жить побогаче, есть пожирней, строить себе дома повыше, подвалы поглубже, а в подвалах чтобы было побольше сундуков с золотом, я оказался умнее, ты — глупее. Пошел жаловаться царю Петру. Смешной человек! Царь ни словам, ни слезам не верит.

— Чего ты сейчас от меня хочешь, Иван? Мало тебе моей крови и позора? Зачем ты явился мучить меня перед смертью?

— Для своего удовольствия, — ответил Мазепа. — Мне приятно понимать, что я хоть на год проживу дольше тебя. Понимая это, я чувствую себя моложе. Да и многие другие чувства владеют мною, государев преступник Василий Леонтьевич Кочубей. Например, я все больше убеждаюсь, что никакой божьей кары нет, а высшего суда — тем более.

— Так есть земной! — закричал Кочубей. — Есть земной суд. Погоди, сбежит из Сибири Семен Палий. Он тебя на краю земли достанет.

— Не сбежит! — покачал головой Мазепа. — У царя Петра тюрьмы крепкие. Но Палий — серьезный супостат. Мнит себя святым и защитником Украины. Такие люди опасны. Их лестью не возьмешь и золотом не купишь. Но чует мое сердце: не только тебя, но и Палия я похороню.

— Негодяй ты, Иван Степанович!

— Может быть, Василий Леонтьевич. Почему мне не быть негодяем? Разве другие лучше? В чем был повинен бедный Самойлович? Вспомни, как ты обвинял его перед князем Голицыным, а Самойлович топал ногами и кричал, что ты врешь… Ведь правду он говорил: подвирал ты слегка. Но то был твой главный в жизни час. А теперь настал мой. Ты не завидуешь?

— Ненавижу. Завидовать нечему.

— Почему же? Тебя казнят, а я еще поживу. Меня твоя дочь Мотря любит. Каждому ли старцу выпадает такое счастье, чтобы его юная дева так любила?

— Зато и свел ее с ума своими письмами?

— Не я ее свел с ума, а ты со своей женой. Недаром же она вам в лицо плевала: Оставили бы нас в покое, Мотря была бы жива и здорова. Смеялась бы сейчас, а не плакала. Ты остался бы генеральным судьей. Может быть, я тебя с собой к шведу забрал бы.

— Оставь меня в покое, Иван Степанович! Христом богом заклинаю!

— Потерпи. Скоро уж отмучишься. Послушай, Василий Леонтьевич, а тебе не кажется, что на нас, хоть мы будто бы одни, еще кто-то смотрит и все разговоры наши запоминает?

— Уйди! — простонал Кочубей. — Без тебя муки хватает.

— Ах да, я и забыл, что по тебе кнут погулял. Вот уж вправду сытый голодного не понимает! Меня сейчас другое занимает. Я как бы вижу все со стороны. Два старика. Один, битый палками и кнутом, лежит на лавке. Второй сидит рядом с ним и странные речи заводит. Так ясно все это вижу, Василий Леонтьевич, будто сам за собою подглядываю. И когда Мотрю твою целовал, тоже сам себя, как в зеркале венецианском, видел. Интересно и страшно.

— Будь ты проклят!

— Да уж проклинал ты меня. Заговариваешься… Не прыгай, как рыба на сковороде. Осталось недолго. Потерпи. Будь настоящим казаком. Казак смерти бояться не должен. Она все равно косой над тобой замахнулась. Теперь уже не спасешься.

Гетман долго глядел на задыхающегося Кочубея, гладил свою седую, уже с желтизной бороду. Потом поднялся и вышел.

Утром 14 июля на площади в Борщаговке Кочубея и Искру обезглавили. Тела их лежали до окончания службы в церкви, чтобы народ видел, что случается с теми, кто решается доносить на гетмана. К вечеру их положили в гробы и отвезли в Киев. Через три дня тела Кочубея и Искры предали земле во дворе Печерского монастыря, подле Трапезной церкви.


Сумка почтового курьера


Мы с вами уже знаем, что в начале XVIII века письма реже слали с голубями, а чаще с курьерами. Но все же почтовые голуби сохранились. Их удобно было посылать на небольшие расстояния, особенно в пределах одного города. Панна Мария дала Василию двух голубей. Они сидели в его комнате, в большой проволочной клетке. Голубей можно было держать в клетке не больше недели. Затем они «притомлялись». Их надо было заменять другими из той же голубятни, а обитателям клетки дать возможность отдохнуть, полетать и размять крылья.

В один из августовских дней 1708 года голубь принес панне Марии от Василия записку такого содержания:


«Возле Вашего дома бродит очень странный человек с повязкой на глазу. Появляется он в городе по утрам. К ночи исчезает. Имени его установить не удалось. Но можно предположить, что это один из партизанов Лещинского или же самого короля шведского. Будьте осторожны».


А письмо, которое вы прочитаете ниже, так никогда и не было отправлено. Его написал Даниил Крман 15 июля 1708 года своему приятелю Ивану Калишевскому в Пряшев. Но поскольку оказии переслать его так и не случилось, Крман возил все написанные в странствиях письма с собой.


«Любезный мой Иван!

Спешу сообщить тебе, что с божьей помощью мы прибыли наконец в лагерь шведского короля в Могилеве. Долгой была дорога и мучительной. Только в Кенигсберге провели мы несколько спокойных дней в отличной гостинице, где хорошая кухня и тихие комнаты для постояльцев, с видом на реку Прегель, по которой на канатах тянут суда от моря к городу. В Кенигсберге улицы мощены хорошим камнем и содержатся в чистоте. На возвышении стоит красивый королевский замок, а напротив него, на острове, образуемом двумя рукавами Прегеля, — кафедральный собор красной кирпичной кладки. В двух шагах от королевского замка — знаменитый Кенигсбергский университет, в стенах которого приобщались к истине многие столь славные ученые мужи. И мне захотелось снова стать студентом, почувствовать себя человеком, у которого будущее еще впереди…

В общем, Кенигсберг показался мне раем земным, если бы только не постоянные северные ветры с моря. Но горожане столь, догадливы, что улицы строят не прямыми, а с частыми поворотами. Это помогает удерживать ветры. Но надо было спешить. Мы направились в Вильно, а оттуда через Слободку, Уперевичи, Борисов и к Днепру. Путь пролегал через лесистую и болотистую местность. В селах рядом с католическими костелами можно было видеть униатские и православные церкви. В Головчине над речкой Выбычей мы видели место недавней битвы между шведами и московскими войсками.

Все поле от Головчина до Могилева было усеяно трупами погибших шведов и русских. Мы с удивлением отметили про себя, что благочестивый шведский король не распорядился с почестями предать земле павших своих соотечественников. Надо думать, он очень спешил настичь русские войска, дать им решающую битву и занять Москву.

Теперь подробнее о нашем первом свидании с королем. Состоялось оно не сразу. Поначалу нам навстречу вышел обозный по имени Магнус и отвел к королевскому духовнику и президенту военно-церковной консистории доктору Мальбергу. После короткой беседы нас представили министру графу Пиперу, человеку холодному, надменному и недоверчивому.

«У нас нет уверенности в том, что письмо от Ракоци не поддельное, — сказал нам Пипер. — Однако королю мы о вас доложим. А пока будьте любезны побеседовать часок-другой с королевским секретарем Олафом Гермелином. Думаю, это будет поучительная и небесполезная беседа».

Не знаю, что имел в виду граф Пипер, обещая интересную беседу, ко королевский секретарь измучил нас расспросами о том, кто мы такие, откуда родом, почему решили обратиться за помощью и защитой именно к шведскому монарху. Беседа была столь утомительной и долгой, что под конец ее у меня закружилась голова. Я едва не рухнул на пол. Удержался, схватившись за края дощатого стола.

Лишь через день, в полдень, принял нас сам король. Он был в простом сюртуке, походных сапогах, коротко острижен, без парика. Среди тех, кто его окружал, король отличался не пышностью, а простотой одежды. Он молча кивнул нам. И я начал заранее продуманную речь, в которой, надеюсь, убедительно описал тяжелое положение словацких и мадьярских протестантов, ожидающих помощи и протекции от благочестивейшего, могущественнейшего и самого смелого из королей. Мне кажется, что говорил я хорошо, с внутренним жаром. Чувствовал, что у самого в груди все дрожит, а сердце от волнения подкатывает к горлу. И опять, как давеча, закружилась голова. Я даже побоялся, что упаду перед королем на пол и не закончу своей речи. Именно страх, что я не скажу всего того, что обязан сказать, подхлестнул мою волю. Я глубоко вдохнул всей грудью, секунду помолчал и собрался было продолжить, но король поднял руку;

— Все ясно. Наше решение узнаете завтра через Гермелина.

Ответ был для нас столь неожидан, что мы растерялись и поначалу не знали, как поступить. Уж не разгневали ли мы чем-либо этого сурового человека? Хорошо еще, что я догадался вручить секретарю короля мемориал о состоянии дел в нашем крае.

Наутро мы получили ответ короля — несколько вежливых фраз, обещание поддержки и совет уповать на господа.

Но нам нужны были деньги. А о них не было сказано ни слова.


— Как быть? — спросил меня Погорский. — Возвращаться назад?

— Но вокруг полно казаков. Может быть, нам разрешат остаться при шведской армии до победы над врагом?

Гермелин, который видел нашу растерянность и слышал весь разговор, заметил:

— Это нелегкий поход. Но если хотите, я замолвлю за вас слово. Королю вы оба понравились.

Так мы остались в шведском лагере. Что нас ждет, сказать не могу, так как сам не знаю. Да и кто может знать наперед свою судьбу? А потому помолимся в надежде на то, что бог услышит нашу мольбу сохранить нас в пути нелегком и уберечь от напастей и горьких неожиданностей.


Твой Даниил».


Зато третье письмо было и отправлено и получено адресатом. Им оказался известный философ Лейбниц. А писал ему его друг, датский дипломат, перешедший на русскую службу, Урбих:


«Вы правы, что война между царем и шведом не кончится, пока не погибнет тот или другой. Правдоподобнее, что это случится скорее с Карлом XII, чем с царем, у нас есть и всегда будет возможность оправиться, если же шведы будут побиты, то они не оправятся и в сто лет. Поэтому шведскому королю следовало бы заблаговременно подумать о мире, возвратив царю то, что прежде ему принадлежало, и бросить своего Станислава, который никогда не может быть королем в Польше. Если король шведский не сделает этого, то я опасаюсь, что ни его армия, ни он никогда не возвратятся живыми в Швецию».


Время действий


Человека этого провели в покои, где все было для него необычным — ковры, картины на стенах, стоящие по углам стеклянные вазы с водой. А в воде плавали белые цветы. И это ранней весной, когда даже подснежники еще не успели зацвести.

— Жди здесь.


— Хорошо, пан справца

[17]

Я подожду.


В дверях справца оглянулся: странным и непонятным казался ему этот человек. Плохо говорит по-польски. Одет в простую овчину, хотя и хорошей выделки. Для чего-то повязка на лбу, скрывающая левый глаз. Ноги в яловых сапогах, которые оставляют на паркете сырые следы. Значит, пришел в город откуда-то издалека: на городских улицах снег давно вычищен.

— Панне доложили о тебе, — все еще не решался выйти из комнаты справца.

— Пусть пан справца не изволит волноваться. Я никуда не опаздываю.

Справца притворил дверь. Постоял, прислушался. Затем мягким и осторожным шагом привыкшего к скользкому паркету слуги пошел по направлению к покоям хозяйки.

Но она сама уже шла навстречу справце.

— Ясная панна, он пришел. Я не советовал бы беседовать с ним с глазу на глаз. Может, позвать кого-нибудь из людей?

— Мне нечего бояться, — сказала Мария.

Справца покачал головой и сделал шаг в сторону, пропуская хозяйку к двери. Та вошла в гостиную, поздоровалась с гостем, села сама и предложила сесть ему.

— Я постою.

— Нет, садись. Это ты писал мне? Объясни подробнее, чего хочешь.

— Убить его!

— Короля Карла? А ты не боишься, что я сейчас кликну людей, велю тебя связать и отдать под суд?

— Нет, — ответил человек. — Я этого не боюсь. Мне уже все равно. У меня ничего не осталось, кроме жизни. И ее я отдам подороже, убив шведского короля. А выдавать вы меня, светлая панна, не станете.

— Почему ты в этом так уверен?

— Ваш брат погиб на стороне короля Августа в битве при Клиссове.

— Да, Андрей сложил голову в этой злосчастной битве. Но воевал он не за короля Августа. Но об этом позднее. Что тебе еще обо мне известно?

— Я знаю, что ваш жених партизан русского царя.

— Кого ты считаешь моим женихом?

— Я наблюдал за вашим домом и видел, как поэт Василий Подольский перемахнул через забор.

— Значит, ты шпионил за мной?

— Мне надо было знать правду.

— Для чего?

— Я должен отомстить ему.

— Королю Карлу? Какие у вас могут быть с ним счеты?

— Счет есть. И он не оплачен. Мне нужны помощники.

— И ты отводишь мне роль своего помощника?

— Стрелять в Карла буду все же я!

— Понятно, — сказала панна Мария. — Пожалуй, теперь самое время представиться. Ты забыл это сделать в начале разговора.

— Секрета в том нет. Меня зовут Иван. Родом из-под Галича. У нас там народ тихий. Дед мой ни с кем не воевал. И отец мне наказывал пасти овец и ходить за полем. Я тоже долго так и жил.

— Что же заставило тебя вступить в споры со шведским королем?

— Я раньше и не знал, что есть Швеция, а в ней живут шведы. А вот четыре года назад узнал. Да так, что на всю жизнь запомнил. Мы ехали во Львов продавать кожу и воск. Я двух сыновей взял с собой и жену, царство им всем небесное! Думал: пусть посмотрят город. Когда въезжал в город, вдруг слышим крики и шум. Оказалось, шведы подошли. По ним из Низкого замка открыли пальбу. Лошади мои понесли. Дети кричат. Старшему всего десять лет было, а малому — шесть. Жена схватила малого на руки и прыгнула с воза. Я попробовал остановить коней, но разве удержишь! Тогда мы со старшим тоже попрыгали — пусть пропадает добро. Тут бы живот спасти. Но не спасли. Из-за леска шведы выскочили. Я увидел, как сын крикнул и упал. А потом и меня как огнем в голову ударило. Очнулся ночью. Лежу. Странно, думаю, где я? Светло как днем. Только свет этот красный. Голова болит, и одним глазом ничего не вижу. Потом узнал, что этого глаза уже и не было. Повернул голову — горит Низкий замок. Значит, взяли его шведы. Поднял я мертвого сына, нес его на руках. Нашел и жену и младшего. Всех вместе похоронил.

— Горе твое большое, — сказала панна Мария. — Но король Карл, конечно, не знает о твоих несчастьях. Вокруг война. Гибнут тысячи людей.

— А мне все равно, знает король Карл обо мне или не знает. Зато я знаю его очень хорошо. И должен покарать собственной рукой. Ни королю Августу, ни русскому царю, ни Ференцу Ракоци я не верю. Они всегда между собой договорятся. А потому сделаю все сам. И Карл в живых не останется.

— Это единственное, чего ты теперь хочешь?

— Наверное. Я хочу, чтобы у нас не было никаких шведов, никаких саксонцев, никого. Мой дед и отец ошибались, когда учили меня думать только о своем поле. На мое поле придет какой-нибудь швед и надругается над ним. Сначала надо сделать так, чтобы любой швед боялся сюда заглядывать.

— Почему же ты, Иван, не подался на Сечь?

— Я был у Семена Палия. Мы хотели выгнать ляхов и пойти с челобитной к московскому царю, чтобы он нас взял под защиту. Но московский царь договорился с Августом. Славного Семена Палия захватил Мазепа и отдал царю. Он, говорят, в Сибири уже помер. А в нас стреляли царские войска и казаки Мазепы, как будто мы шведы какие-то.

— Зачем же ты обратился ко мне?

— Мне нужны деньги, оружие. Двое или трое верных людей.

— И решил, что мне можно открыться?

— У меня нет выхода.

Панна Мария поднялась:

— Ты ошибся, странный человек по имени Иван, если только это твое настоящее имя. Я верна моему новому королю Станиславу Лещинскому. А наш король в дружбе с Карлом. Так что за моим домом шпионил ты напрасно. Люди!

Посетитель стоял спокойно. Он даже не повернул голову на шум шагов. В приемную вбежали лишь двое — справца и странного вида хромой человек. Скорее всего, истопник или курьер.

— Связать — и в подвал! — приказала панна Мария.

— Не надо веревок! — грустно улыбнулся посетитель. — Я и сам пойду. Выдавай меня шведам, если после этого сможешь спать спокойно. Куда идти?

Человека увели. Вскоре справца вернулся в гостиную.

— Что мы будем делать с ним, светлая панна?

— Ничего. Пусть посидит в подвале.

— Но он может выломать окно и убежать.

— Вряд ли. Бежать ему некуда. Вот записка. По какому адресу отправить ее, ты знаешь.

Справца поклонился и вышел.

Мы не станем вам рассказывать, куда именно справца отнес записку. Важно лишь, что сделал он это сам, никому не препоручая — таково было распоряжение панны Марии. А панну все домочадцы не просто любили, а поистине поклонялись ей.

А наутро в гостиной у панны Марии сидели поэт Василий и человек мало кому известный во Львове — купец из Гродно, которого называли Михайлом Петровичем. Купец этот время от времени появлялся во Львове с партиями амбарных замков и слесарного инструмента, изготовленного в Риге, что, если вдуматься, представлялось малообъяснимым, так как Лифляндия была разорена войной. Время было малоподходящее для торговли. Кроме того, из-за нехватки меди и железа рижские ремесленники ни замков, ни инструментов почти не изготовляли. Но у торговых людей своя логика. Кто знает, может быть, все эти изделия были закуплены давно и хранились где-нибудь до поры, пока цена на них не выросла настолько, что возник резон сбыть их с рук?

Купец восседал по левую руку от панны Марии, у красивого столика с гнутыми ножками, украшенного интарсией. По правую руку сидел Василий.

— Привести его! — распорядилась панна Мария.

Одноглазый вошел в комнату так спокойно, будто провел ночь не в подвале, а на мягкой постели в уютной комнате какого-нибудь постоялого двора.

— Хочу предупредить, — начала панна Мария, — что сейчас тебе надлежит говорить абсолютную правду. С какой целью ты бродил вокруг моего фольварка? Кого выслеживал? Кем подослан? Причем — и пусть это для тебя тоже не будет секретом — сами мы не откроемся тебе. Ты не узнаешь, чьи мы сторонники: курфюрста ли Августа, короля Станислава Лещинского или же партизаны царя Петра. И именно потому, что ты не знаешь, кто мы, тебе остается сказать чистую правду. Если окажется, что ты наш друг, — твое счастье. Если недруг… Что ж, тогда постараемся не забыть о том, что повинную голову меч не сечет.

Человек посмотрел на панну Марию и сказал:

— Вы хотите проверить, не подослан ли я кем-то? Проверяйте! Только это можно сделать проще: расспросить, был ли у славного Семена Палия писарь по кличке Иван Одноглазый. Так вот, Иван Одноглазый — это я. Мазепа захватил нас вместе с Палием, но я бежал. Скрывался в Литве. Сейчас здесь. И многое знаю. Может быть, больше, чем знаете вы. Карл с войсками выступил на Москву. Но до Москвы он не доберется, а повернет на юг, к Мазепе.

— Почему ты так решил?

— У меня при самом Мазепе есть верный человек.

— Тогда отчего же вы с этим верным человеком не донесли обо всем царю Петру?

— Да разве он поверит? Не он ли велел пытать Кочубея и Искру? Не он ли сослал в Сибирь Семена Палия? Пришло время решать все самим.

Панна Мария поднялась с кресел, а купец Михайло сделал рукой предостерегающий жест, пытаясь остановить ее. Видимо, он знал, что сейчас панна заговорит с одноглазым в открытую, но считал, что для прямого разговора еще не настало время. Панна Мария едва заметно улыбнулась, а затем заговорила так спокойно и ровно, будто каждое слово было продумано ею заранее:

— Хорошо, Иван, давай начистоту. Тебе известна моя фамилия. Знай же и другое: мы все, Друкаревичи, ведем свой род от московского печатника Ивана Федорова. Он приехал во Львов, здесь жил и умер. А мечтал о том, чтобы свободной и образованной стала вся Русь — и Московия, и Украина, и литвины. Нам ли, его потомкам, поддерживать курфюрста Августа, Станислава Лещинского, а тем более Карла? Но мы хотели бы знать, чем ты можешь быть нам полезен. Говори коротко и ясно.

— Когда Карл придет на Украину и гетман отложится от царя, тогда и начнется настоящая война, — сказал одноглазый. — Воевать будут не только царские войска, а мы все. Как было при Палии. Нужны деньги. Нужны тайные магазины оружия. Казаки за гетманом не пойдут. А Карла и Мазепу надо убить еще до начала больших боев. Я готов это сделать.

Панна Мария подошла к стоящему у стены бюро, вытащила из-за корсажа ключик и открыла один из ящиков. Все молча следили за нею.

— Вот пять талеров. Найди себе ночлег, купи приличную одежду. Послезавтра придешь сюда снова. Ступай.

Одноглазый взял деньги, подбросил их и ловко поймал. Монеты тревожно звякнули в его руке.

— Приду! — сказал он.

— Мы рискуем! — воскликнул Михайло, когда одноглазый вышел. — Разумно ли это?

— Разумно ли рисковать? — переспросила панна Мария. — Разумно ли стрелять друг в друга, пытаться отнять у соседа дом или землю? Разумно ли поступил польский король Казимир, которого почему-то прозвали даже Великим, захватив наш Львов? Как будто он не понимал, что в ответ последуют походы на Польшу! Если бы только разум руководил нашими действиями! А можно ли жить и побеждать, не рискуя? Объясните мне это — ты, поэт, которому придется стать воином, и ты, купец, вынужденный под видом замков возить ружья… Конечно, одноглазый мог быть подослан кем-то. Но подумайте сами, стали бы сейчас этим заниматься шведы? Вряд ли. Карл уверен в своей непобедимости. Мазепа? Этот мог бы. Но его партизан мы знаем всех наперечет.

— Недолго прислать новых! — впервые за все время подал голос Василий. — Однако мне не кажется, что этот человек пробует нас обмануть. Если бы он появился с целью войти в доверие, то не пришел бы напрямик к панне Марии, а постарался бы найти рекомендателей.

— Возможно, — согласилась панна. — Я думаю вот о чем… Раз он смог так легко нас выследить, то, значит, это могут сделать и другие.

— Конечно, — согласился Василий. — Но не слишком ли мы всё усложняем? Наши тайные встречи, разговоры о том, что надо, а чего не надо делать, — пустое все это. А одноглазый говорил дело: нужны магазины оружия, надо объяснить народу, что ждет его, если гетман Мазепа отложится от Москвы. Только в делах, а не в разговорах правда.

— Странно! — сказала панна Мария. — Разве наши разговоры — не дела? Разве мы не пытаемся узнать все, что можно, о действиях шведов и Лещинского? Может быть, это важнее, чем обучить десять полков. И вообще, ты больше похож не на поэта, а на воина, которому мирная жизнь кажется бездельем.

— Жизнь мне больше нравится мирная и спокойная, если бы она могла быть таковой.

— Загадочный ты человек!

— Обычный.

— Мне кажется, иной раз ты сам себе противоречишь.

— И не думаю.

— Но в разговоре с тобой всегда надо быть настороже. Иной раз и не понять, одобряешь ты чьи-либо действия или порицаешь…

— Это ты оттого, что я пытаюсь смотреть на вещи как бы с разных сторон, светлая панна. Мне же самому всегда ясно, кого я одобряю, а кого порицаю.

Михайло с улыбкой слушал этот диалог. Человек бывалый, много видевший и знавший, он понимал, что Василия и панну Марию связывает не только общее дело. Он чувствовал и другое — между прекрасной панной и поэтом, которого только что назвали воином, идет непростая внутренняя борьба. И понимал, что такое частенько случается между людьми, которые друг к другу неравнодушны. Купцу стало неловко. Ему показалось, будто он присутствует при разговоре, не предназначенном для посторонних ушей.


Михайло с Василием вместе вышли из ворот. Чтобы сократить путь с Подзамча к городу, поднялись по тропе к полуразрушенному Высокому замку, прошли мимо уже разбитых надгробий крестоносцев. Сюда, во Львов, свезли когдато плененных при Грюнвальде рыцарей и держали до самой смерти в цепях. На могилы клали тесаные гранитные плиты с изображением креста. Было бы вовсе оскорбительным для крестоносцев, если бы их лишили даже этого столь любимого ими символа. Несколько потрескавшихся, косо лежащих плит — вот все, что осталось от грозных рыцарей. Здесь же четыре года назад стоял и двадцатитрехлетний Карл XII, гроза Европы, и решал, куда направить штурмующие Львов шведские полки.

Тропа привела к склону. Отсюда были хорошо видны купол собора Юра и шпиль Кафедрального собора, разноцветные черепичные крыши жилых домов, опоясывавшие город оборонные стены, местами уже обрушенные и разбитые.

— А появляться вместе нам в городе не следует, — сказал Михайло. — Я пойду вперед.

— Хорошо. Завтра в это же время…

Василий еще минут десять стоял на склоне и глядел на город, некогда оживленный и веселый, а теперь словно вымерший. Никто не восстанавливал сгоревших при шведском штурме домов. Зияли пробоины в стенах Низкого замка. Львов погрустнел и точно уснул тяжелым сном, как спит человек после долгой болезни.

Еще через четверть часа он уже шагал по знакомым улицам.

У многих домов стояли железные клетки с тушками сожженных крыс. Утверждали, что если сжечь в железной клетке крысу, то остальные будут обходить это место стороной. Но, верно, сами крысы считали это предрассудком и спокойно сновали от брамы к браме, уже не боясь ни страшных железных клеток, ни людей, ни собак.

У главного входа в Кафедральный собор кто-то оставил разбитую телегу. Ее уже неделю никак не могли убрать. Прямо в ограду кладбища, примыкавшего к собору, была воткнута палка, а к ней привязан грязный белый плат. Кто и для чего вывесил его, неизвестно. Но это казалось видением уже апокалипсическим: точно мертвые покорно просили не впутывать их в распри еще живых. И лишь мальчишки не унывали. На берегу Полтвы они на самодельные крючки удили рыбу, гоготали и дрались за самые удобные для ловли камни у воды.

Василий взобрался на кладбищенский забор и снял палку с белым платком. Затем откатил от входа в собор телегу. Выяснилось, что это не так уж трудно сделать. Усмехнулся про себя: подмести улицу, что ли?

Загрузка...