Передышка

И вот мы опять на Вишере. Летом, в июле, нас, «сибиряков», провезли здесь на барже вверх по реке до Рябинино, а оттуда мы со всякими мучениями через Чердынь и Бондюг попали в лагерь Мазунья. Теперь мы вновь прибыли на этот приток Камы. Пути Господни неисповедимы, и пути НКВД тоже. Зачастую нам казалось, что нет абсолютно никакого основания гонять людей с места на место. В каждый лагерь загнали более чем достаточно моих соплеменников, которые, невзирая на массовую смертность, самоотверженно трудились. Всюду царили компактные двухэтажные нары. И при этом создавалось впечатление, что лагерное начальство было не так уж заинтересовано в нашем продуктивном труде и хотело только мучить нас и издеваться над нами.

Наш новый лагерь находился неподалеку от большого села Редикор, у последнего изгиба реки, которая здесь поворачивала влево ровно на 90 градусов, чтобы направиться к Каме и через 75 километров, близ Соликамска, слиться с ней. Внешне все лагеря походили друг на друга как две капли воды: высокие сплошные ограждения с колючей проволокой, строжевые вышки и широкие ворота в «ад», как все называли зону. Внутри стояли бараки одной и той же «архитектуры», было ли дело в Сибири, на Урале или на других просторах нашего гигантского социалистического государства рабочих и крестьян. Так был устроен и этот лагерь. Но он имел и свою особенность: в углах забора отсутствовали сторожевые вышки, и был он совсем мал, рассчитанный лишь на несколько сот человек. Нам прежде всего бросилось в глаза, что охранники у ворот, как и сопровождающие на работе, не были вооружены. Вне зоны имелся маленький киоск, где можно было что-то купить за несколько копеек. Нары в бараках были сколочены в два этажа по образцу спального вагона и отделялись друг от друга поставленной на ребро доской. У каждого из нас был соломенный матрас, имелись также ватные подушки и одеяла. Для каждых двух человек предназначалась тумбочка, в которой можно было хранить свои пожитки, но ведь у нас их отняли в Мазунье.

Если в лагерях, насчитывавших тысячи трудармейцев, ты знал только членов своей бригады, то здесь вскоре перезнакомились все. Каждый мог положиться на остальных, хотя бы в том, что касается слов поддержки. Тем самым условия нашего существования стали теперь несколько человечней. Будь немного получше еда, можно было бы почти утверждать, что жить стало терпимо.

Основной работой зимой был лесоповал, летом - лесосплав. В окрестностях росли ели, в древесине которых остро нуждалась авиационная промышленность. Летом самые лучшие деревья помечались красной краской. Мой прежний бригадир в Лобанихе, товарищ Феттер, стал тем временем специалистом в этой области. Зимой эти деревья валили. Большим спросом пользовалась и древесина березы.

Лес для самолетостроения заготавливался тщательнейшим образом. При лесоповале, погрузке и разгрузке не разрешалось использовать ни топор, ни лом. Единственными рабочими инструментами были деревянный рычаг и пила. Поваленные стволы тотчас отвозились на берег Ви-шеры, там их складывали в штабеля высотой с дом. Их окружали каркасом из длинных бревен - эти штабеля назывались «глухари».Сверху их тщательно укрывали еловыми ветками, чтобы защитить от солнца. Штабеля привязывали друг к другу толстым стальным тросом. Пока эти «глухари» не поднимало весенним половодьем, они оставались лежать на берегу. Затем подходил пароход-тягач, брал плот на буксир и, украшенный лозунгом «Лес для фронта!» или «Лес на восстановление Сталинграда!», направлялся вниз по течению, сначала по Каме, затем по нашей Волге…

Была глубокая зима. Однажды, когда мы вернулись из леса в лагерь, было сказано, что завтра нас на время отправляют в Могильниково - это зловещее название носила деревушка на правом берегу Вишеры, примерно в 10 километрах вниз по течению. Осенью там не удалось вовремя отправить плот в разрушенный Сталинград; теперь река замерзла, и нам нужно было ломами разбить толстый лед вокруг бревен, отнести их на берег и там связать в новый плот.

На следующее утро мы по санному пути гуськом отправились в эту деревеньку. Нас поселили у солдатки, в одной комнате ее ветхой избы. Мне и сегодня неясно, как там могла разместиться бригада из двух десятков человек. И все же мы были рады жить в этой деревушке, без колючей проволоки, без пересчета на входе в лагерные ворота и выходе из них, даже без надзирателя. Наш бригадир Вольдемар Вебер, мой гриммский земляк, дал за нас письменное поручительство.

Вольдемар Вебер считался в Гримме деятельным активистом социалистического строительства. Его, комсомольца, можно было встретить всюду, где было необходимо. Когда зимой 1934 г. был создан политотдел в МТС, он принадлежал к тем, кто издавал на немецком языке его газету «Большевик». Она стала в конечном итоге кантонной газетой. После службы в армии он вернулся в родное село и работал в канткоме партии, затем секретарем кантисполкома. Там его настигло проклятое выселение. Он знал нас всех, ведь наша бригада состояла из одних гриммцев.

Работа на замерзшей реке началась на следующее же утро после нашего прибытия. Вскоре мы выполняли ее лихо. Через неделю появился десятник, его звали Василий Иванович Дрозд, он был раскулаченный из Белоруссии. Он посмотрел на нашу работу, все подсчитал и остался доволен нашими результатами. Деревенские жители тоже ничего не имели против нас. Наоборот, приходила то одна, то другая солдатка и просила напилить и наколоть ей вечером дров или выполнить другую мужскую работу в ее жалком хозяйстве. Эти женщины, как и все, переживали тяжелое время, они во всех отношениях могли рассчитывать только на себя и зачастую не знали, как им быть. Картошка, соленая капуста и натопленная комната - вот и все, что составляло их быт, не считая тяжелой работы. Они смирились со своей участью и надеялись на возвращение мужей, сыновей и отцов.

Сколько писем на фронт мне пришлось написать в те недели для этих многострадальных солдаток! Первое письмо я написал по просьбе нашей хозяйки, доброй тети Маши. Когда я закончил, она попросила меня прочитать ей написанное. Слушая меня, она потихоньку заплакала. Я очень хорошо понимал, отчего она плачет. Очевидно, она затем рассказала обо всем в деревушке. Вот и получилось, что я почти каждый вечер сидел за столом нашей хозяйки и писал письма. Я всегда с охотой делал это для этих измученных женщин. И это воистину не из-за лишнего куска, но из сочувствия.

Чем дольше мы находились в этой деревеньке, тем лучше видели, в какой нищете жили ее обитатели. Конечно, ужасная война против жестокого врага продолжалась уже почти три года, так что всем необходимым должен был обеспечиваться прежде всего фронт. И, тем не менее, трудно было понять, почему эти люди были такими неслыханно бедными, а их хозяйства - столь отсталыми. Я наверняка не преувеличу, если скажу, что они всем своим образом жизни напоминали крепостных крестьян старой России.

Как далеки были эти люди от биения пульса огромной страны, как сильно отстали эти деревушки даже от тех, которые мы застали в Сибири тогда, осенью 1941 г.! Я познакомился с древней старушкой, которая, несмотря на свои 80 с лишним лет, никогда в жизни не покидала свою деревеньку. Но и более молодые люди никогда не бывали в своем райцентре Чердыни, не говоря уже о Соликамске или об областном центре Молотове.

Здесь мы впервые увидели, как созревший хлеб жнут средневековыми серпами. Судьбе было угодно, чтобы мы и летом работали в окрестностях этой деревушки, и тогда мы в свои выходные помогали людям убрать колхозный урожай. Мы сами жали зерно серпами, увязывали его в снопы, грузили их и отвозили на гумно, где хлеб молотили прадедовским способом - цепами, даже не конными катками, которые у нас на Волге были известны всюду. Кто-то может подумать, что я преувеличиваю и недостаточно объективен. Ничуть! На поле мы часто видели, как эти бедняги обедают. Еда состояла из кислого кваса, настоенного бог знает на чем, мятых перьев зеленого лука и печеной смеси лебеды с мерзлой картошкой, пролежавшей зиму в земле на полях, выкопанной весной и высушенной на солнце, чтобы затем использовать для еды картофельную муку…

Так мы, наверно, могли бы провести здесь в Могильниково всю зиму, если бы черт опять не сыграл с нами злую шутку. У соседней деревеньки Сартаково протекала речушка. Мелкая и невзрачная, она, однако, выполняла полезную работу: целый ряд маленьких водяных мельниц допотопным способом мололи жителям близлежащих деревень их горстки зерна. Вечером туда засыпали мешок зерна, и когда долгая зимняя ночь была позади, можно было забирать муку.

Однажды вечером житель Сартакова засыпал свое зерно. Когда он утром решил забрать муку, дверь мельницы оказалась взломана. Мука исчезла. Вся округа знала, что в Могильниково живут немцы, и вина пала на нас. Обворованный тотчас поспешил в Могильниково, прямо в дом к нашей хозяйке. Как ни защищала нас женщина, несчастный остался при своих подозрениях и говорил: мол, все немцы - проклятые сволочи, что же им помешает украсть мешок муки? Когда мы вечером вернулись с работы, у тети Маши в комнате сидели обворованный инвалид войны и человек из сельсовета, поджидая нас. Узнав, в чем дело, наш бригадир решительно отверг подозрения этих людей. Не надо стричь всех немцев под одну гребенку, сказал он, мы еще не утратили свою честь. Но если они настаивают на обыске в доме, то пожалуйста.

Они начали обыск. Не найдя ничего в комнате, полезли на чердак, затем спустились в погреб, искали в ветхом сарае, рылись в глубоком снегу - ничего. Назавтра к вечеру появился наш мастер Василий Иванович Дрозд, чтобы оценить проделанную работу: согласно его оценке мы получали на следующей неделе наш рацион, потому она была нам небезразлична. За минувшие дни мы сделали, что могли, так что мастер был опять доволен нашими результатами.

Дома, за ужином, он заметил с кажущимся безразличием: «Работаете вы хорошо, мужики, но зачем вы обижаете здешних людей?» И он рассказал, что обворованный инвалид войны утром приходил в Редикор и говорил о краже с нашим лагерным начальством. Мол, хотя у немцев ничего не нашли, он абсолютно убежден, что никто, кроме этих немецких чертей, не мог такого сделать. Поэтому он просит забрать их из Могильникова назад в лагерь. Пусть ходят на свою работу пешком, десять километров туда, и десять назад. Уж это научит их уму-разуму.

Начальником нашего лагеря был некто Кузнецов. Со своими коллегами из других лагерей он не имел совершенно ничего общего. Странно, но это был гражданский человек, даже орденоносец. Не без гордости он носил орден «Знак Почета». В целом он был добрый человек и очень требовательный в том, что касалось работы. Мы делали, что было в наших силах, чтобы не подвести его, он платил нам той же монетой. А это в лагере чего-нибудь да стоило! Поскольку наш лагерь был небольшой, он мог назвать по имени почти всех. Правда, так было не сразу, сначала это коснулось, кажется, только нашего бригадира.

Итак, наш мастер сообщил нам, что Кузнецов, поразмыслив, поддался на просьбу обворованного и решил забрать нас назад в лагерь. Поэтому мы должны были завтра утром захватить свои пожитки на работу, чтобы вечером отправиться уже не сюда, а в лагерь. Отныне дело должно было обстоять следующим образом: из лагеря на работу, с работы в лагерь, десять километров туда, десять километров оттуда. Рабочий день продолжался с раннего утра до позднего вечера, но ничего не поделаешь, Кузнецов хотел успокоить инвалида войны, тому ведь пришлось достаточно хлебнуть на фронте. Что от этого сделается этим немцам! Прошагают 20 километров в день, лапти они получают по норме дважды в месяц, так что бегать босиком им не придется. На следующий вечер мы пошли домой в лагерь. Прощайте, бедные люди из Могильникова, мы еще заглянем к вам.

«Человек привыкает ко всему, только не к повешению», - утверждали мои гриммцы. И мы привыкли и к ежедневному 20-километровому маршу. Однажды мы, стоя на толстом льду, опять вытаскивали из воды бревна, и тут появился обворованный инвалид. Он пришел, чтобы сообщить нам, что вор обнаружен, это был один из деревенских. Мол, он обидел нас и просит у нас прощения: «Знаете, я видел тех немцев, воевал с фашистами. И я считал, что все одним миром мазаны. Я рад, что ошибался, простите меня».

Мы простили, нам было даже жаль его, он был, конечно, честный человек, его можно было понять. Его раны еще болели, и ему наверняка было нелегко протянуть нам руку и попросить прощения. Жаль, очень жаль, что в большинстве случаев не хотели понять нас. Мы были рады, что дело обернулось в нашу пользу и что местные жители, да и наше лагерное начальство смогли составить о нас другое впечатление.

Но назад в Могильниково мы не вернулись, остались в своем бараке. Да и немного уже работы осталось по вытаскиванию леса, основное было сделано - невзирая на все тяготы.

Это была действительно очень тяжелая работа. Мы весь день стояли на мокром льду, холодный ветер дул со всех сторон, ноги, обмотанные тряпьем и обутые в лапти, были постоянно мокрыми. Работа согревала мало, толика баланды в обед, если привозили жидкую похлебку, тоже не могла нас согреть. Единственной надеждой оставались поэтому лагерные нары, на которых, после долгого пути и скудного ужина, можно было растянуться или свернуться под одеялом.

В тот вечер и в бараке не было тепло, холод быстро пробирался сюда сквозь все щели, накаленная докрасна печурка не могла дать достаточно тепла. И без того подавленное настроение людей поникло еще сильнее.

Одни легли на нары и предались воспоминаниям, другие сидели на своих соломенных матрасах и дремали, а некоторые шатались по проходу взад-вперед и не могли найти покоя.

Моя лежанка была на «втором этаже», и я мог видеть все помещение. Передо мной предстала очень грустная картина. Я ощутил сильное желание помочь этим Богом покинутым людям вырваться из их мрачного настроения. Но как? Я хотел есть, как и все остальные, мерз точно так же, как они, я столь же устал от тяжелой работы и долгого пути туда и назад, как все. В своем бессилии я вспомнил о нашем родном языке, о том, что я еще сохранил в памяти кое-что из нашей литературы, особенно из произведений Фридриха Шиллера.

После некоторого промедления мне удалось собраться, я уселся на край нар и начал читать - сначала робко, а потом все уверенней - балладу «Порука». Постепенно обитатели барака один за другим поднялись со своих соломенных подстилок, уселись поудобней, задремавших разбудили, говорливых заставили смолкнуть. Когда я достиг середины баллады, в помещении воцарилась благоговейная тишина, все поднялись и слушали во все уши. Лица ожили, глаза заблестели.

Казалось, вокруг меня теперь совсем другие люди, у которых нет ни чувства голода, ни забот о своих близких, ни печали из-за несправедливости, которую над ними творили. Баллада Шиллера подошла к концу. Сначала продолжилась тишина, затем то тут, то там послышались слова, наподобие таких: «Вот это да, смотри-ка, как это может взбудоражить. Не знаешь еще чего-нибудь? От этого у меня даже слезы выступили на глазах».

Я не заставил себя долго упрашивать и начал другую балладу. Снова воцарилась полная тишина, и по бараку зазвучал «Кубок». Мои неоднократные запинки - эту балладу я знал не так бегло, как первую, - ничуть не помешали моим слушателям.

В продолжающейся тишине то в этом конце барака, то в том, то сверху, то снизу слышались глубокие вздохи. Вот на что было способно поэтическое слово на нашем родном языке!

Воистину, он служил нам всегда, в горе и в радости, при ярком свете солнца и под пасмурным небом как честный и верный друг, как советчик и надежная опора. Каждый из нас знает об этом по собственному опыту. Да и как могло быть иначе?! Мы ведь знаем, что можем утвердить себя как народ только при условии, что сохраним наш родной язык, наши обычаи и традиции, нашу национальную культуру. Тогда наш родной язык, как говорится, еще оставался в доме. Каждый говорил на нем - повсюду, на работе и в бараке…

Лето 1944 г. мы провели на воде, лесосплав стал нашей каждодневной работой. Боевое крещение мы получили сразу же, в весеннее половодье. Как только Вишера освободилась ото льда, тотчас начался сплав «глухарей». Плоты шли с верховий один за другим, связанные зимой во многих других лагерях для трудармейцев и заключенных. Времени было очень мало, так как уже через пару недель водная гладь вновь спадет, и тогда нельзя будет вести сплав «глухарей». Кто упускал момент, был вынужден дожидаться следующей весны с ее половодьем.

Поскольку наш сплавной рейд был последним перед Камой, все плоты закрепили рядом с нашим лагерем, расположенным прямо на берегу. Здесь эти гиганты предстояло еще раз осмотреть перед попаданием в Каму, а затем в нашу Волгу и, в случае необходимости, подправить, чтобы эта гора полезной древесины безо всякого могла добраться до места назначения.

Это случилось в ночь на 5 мая 1944 г. Мы знали, что буксир «Эрнст Кренкель», тащивший большой плот из «глухарей», направлялся к нашему рейду. Рано утром мы, «ухватчики», находились на наших лодках посреди реки и ждали парохода. Он давно уже должен был миновать речной изгиб и попасть в поле нашего зрения, мы ждали и ждали, но он не приходил. Тогда мы поспешили ему навстречу на наших лодках. Достигнув изгиба реки, мы увидели буксир. Своими большими лопастями он изо всех сил пытался продвинуться вперед, но не двигался с места, его даже тянуло назад. Боже мой, что же случилось? Но тут мы уже это и поняли.

Слева от этого изгиба на Вишере образовался залив. В ту роковую ночь дул сильный норд-вест. Устье залива было довольно широким и глубоким. Буксир благополучно миновал вход в залив и уже пытался пройти речной изгиб, чтобы взять курс на наш рейд. Но тут огромный плот содрогнулся под таким мощным порывом ветра, что буксир, несмотря на все свои лошадиные силы, оказался бессилен и плот вместе с ним понесло в глубокий залив. Пока мы добрались туда на наших лодках, несчастье уже случилось. Гонимые ветром, «глухари» попали в ловушку. Да, со стихией шутить нельзя. Вся водяная гладь в этом заливе была теперь покрыта бревнами.

Солнце едва выползло из-за деревьев, как на месте уже были начальник лагеря Кузнецов, наш сплавной мастер Дрозд и другое руководство. О долгих раздумьях не могло быть и речи, многие тысячи кубометров ценной древесины нужно было как можно быстрее высвободить из их «плена»: фронту требовался лес!

Вскоре на моторном катере прибыли и другие сплавщики, и авральная работа началась. Практически это означало разобрать весь плот на отдельные «глухари», протащить их катером один за другим в фарватер и далее к нашему рейду, чтобы там заново сложить это чудовище.

На что только не были способны, если нужно, наши люди! Каждый знал свою задачу, каждый проворно и со знанием дела выполнял свою работу, никого не надо было подгонять, все принялись за дело, от начальника Кузнецова до последнего сплавщика.

Когда солнце стояло в зените, подоспел обед. Повар Александр Рот, которого мобилизовали в трудармию новобрачным, день и ночь грезил о своей женушке, тоже мобилизованной и надрывавшейся на севере в рыболовстве. Часто хотелось смеяться, но и плакать, когда он начинал фантазировать в бараке. Теперь он раздавал еду. Опустошив свою мисочку, все тут же вновь принимались за работу. За ужином было точно так же. Л ишь поздно вечером, когда почти совсем стемнело и «Эрнст Кренкель» был освобожден из своего заточения, он взял всех на борт и доставил нас в лагерь.

Здесь нас ждал сюрприз: по распоряжению Кузнецова Саша Рот приготовил для всех, кто целый день участвовал в работах в бухте, поздний ужин. Каждый получил две картофелины в мундире и стакан чая. Мы в темноте проглотили этот божий дар и, смертельно уставшие, отправились на покой. На следующий день нам было уже намного легче. Разборка «глухарей» шла у нас лихо, и поэтому часть наших людей осталась на рейде, чтобы отправлять вновь поступающие плоты.

Не могу не назвать имена некоторых моих тогдашних товарищей, так прекрасно овладевших сплавным делом и не только проявивших свое мастерство и свою добросовестность при этой аварии, но и делавших все возможное в обычные дни: Иоганн Готлибович Кандлин - наш всеми ценимый Иван Богданович, бывший, кажется, учителем в Палласовке, сплавщик, каких еще поискать; Александр Иванович Шнейдер, директор МТС из нашей Немреспублики, серьезный в деле и несгибаемый коммунист; Андрей Андреевич Идт из Бальцера, бригадир нашей бригады сплавщиков, ревностный знаток нашей литературы, с которым так хорошо мечталось; братья Александр и Оттомар Сейбели из Гримма, первый дома работал в банке, младший едва успел окончить нашу школу перед выселением; Александр Корбмахер, уроженец Таганрога, он всегда находился там, где в нем была нужда; Иоганн-Яков Шотт, ранее главный бухгалтер колхоза «Коллективист» в Гримме, казалось, что ему всегда недостает работы; Александр Гердт, молодой парень с левобережья Волги, трудолюбивый и всегда порядочный в обращении с людьми; Яков Беккер из села Денгоф Бальцерского кантона, замечательный скрипач, позже нам удалось создать приличный струнный оркестр; Александр Шторх, выходец с Кубани, у этого молодого человека был, казалось, самый большой запас терпения; Вильгельм Гонштейн из села Норка под Бальцером, известный своими сочными остротами и неподражаемым диалектом, можно было умереть со смеху. Боже мой, я хотел здесь назвать их всех, они это тысячу раз заслужили, но время оставило в памяти, к сожалению, лишь очень немногие имена.

Самоотверженным трудом этих людей мы вскоре опять составили потерпевший аварию плот. «Эрнст Кренкель» уже вечером третьего дня смог взять его на буксир и под долгие гудки сирены пустился в путь к Каме. Лагерное начальство объявило нам всем благодарность за нашу работу. Такого до сих пор еще не бывало…

Тем временем ситуация в войне с фашистской Германией складывалась явно в пользу Советской армии. Боевые действия велись уже на территории других государств, все указывало на нашу скорую и окончательную победу.

Очевидно, это и явилось причиной некоторого смягчения лагерного режима. Нам стали давать читать газеты, в выходные мы могли с особыми увольнительными покинуть зону и пойти в окрестные деревни, чтобы там за еду поработать в колхозе или починить солдатке ограду, посадить картошку и т. д.

Летом шли обычно в лес: там были целые поляны, поросшие голубикой, малиной и черникой, а также полные грибов. По Вишере в то время курсировали два или три пассажирских судна, одно из них называлось «Мария Ульянова»; когда они причаливали в селе Редикор, ты вмиг избавлялся от своего ведра с ягодой. На эти деньги можно было потом в киоске, стоявшем за зоной, купить кое-что поесть или какие-то другие пожитки.

Что касается меня, то я посылал свои «сбережения» на Крайний Север, в Дудинку, моей матери. Она нуждалась в деньгах, сколько бы их ни было. Однажды мать сообщила, что мои младшие братья уже несколько дней не встают с постели из-за отсутствия еды. «Если ты не поможешь, мы здесь погибнем», - писала она. Так моя маленькая помощь добиралась через всю страну до Северного Ледовитого океана и «приходила туда всегда вовремя», как гласили письма матери. Так же поступали и другие трудармейцы…

Как все же благотворна свобода! То, что нам казалось снаружи, когда мы глядели из-за забора, столь серым и неприветливым, вблизи оказывалось таким солнечно-светлым и привлекательным, будто перед нами открылись врата в рай. В лесу, который мы уже знали вдоль и поперек и который нам в минувшие годы тысячу раз приносил беду, мы в такие свободные выходные дни чувствовали себя столь неслыханно счастливыми, будто «Богом дарованный рай» уже воцарился на земле, если воспользоваться словами Генриха Гейне.

Однажды наш политотдел, находившийся в головном лагере Усть-Язьва, прислал в лагерь пару брошюр на немецком языке. Не могу описать, как реагировали люди, увидев наш латинский шрифт. Это и не удивительно, ведь у нас не было перед глазами ничего подобного уже несколько лет. Часто казалось, что в нашей стране уже уничтожено все, что могло напоминать о немецком. А тут вдруг эти книжицы! К сожалению, наша радость продолжалась недолго. Оказалось, что речь в них шла в основном о том, как кое-кто из «советских граждан немецкой национальности» на оккупированной врагом территории всеми средствами помогал фашистам, то есть изменял родине. Хотя мы совсем не хотели в это верить, это ведь было напечатано черным по белому и настроило нас очень печально.

Незадолго до конца войны мы однажды получили «Правду» с большой статьей Ильи Эренбурга. Название я забыл, но содержание все еще помню: известный писатель зашел в своих рассуждениях так далеко, что заклеймил все немецкое - в нашем бараке в тот вечер разочарованию в этом человеке не было конца… Несмотря на его писательские заслуги и общественную деятельность в послевоенные годы, в моей довольно большой домашней библиотеке не найти ни одной его книги…

Из того времени в моей памяти осталось еще одно глупое оскорбление. Мы получили одежду - рубахи и штаны. Сами по себе они были совсем новые, такого у нас еще никогда не бывало. Когда становилось совсем плохо и невыносимо, полуголый получал что-то новое из одежды. И вдруг дали новую одежду нам всем, что, естественно, вызвало у нас определенное удовлетворение. Однако оно было недолгим: рубахи и штаны оказались двухцветными. Если штаны были из черной материи, то от колен до щиколотки они были подшиты белой. И наоборот, если штаны были из белой ткани, то подшитое - черным. Точно так же и рубахи: белая рубаха -черный воротник, черная рубаха - белый воротник. Рукава тоже были двухцветные.

Сколь бы бедными и униженными мы ни были, но эта глупость нас глубоко потрясла, мы не скрыли своего возмущения. Наше начальство знало об этом и, кажется, сочувствовало нам. Но ведь оно тоже не было свободно в своих действиях - что оно получало из головного лагеря в Усть-Язьве, то и раздавало. Так нам волей-неволей пришлось носить эту двухцветную одежду. Уже вскоре то одного, то другого из нас стали оскорблять грубыми ругательствами, когда нам случалось проходить по окрестной деревеньке. Особенно усердствовали школьники, они бегали за тобой и кричали «немец-фриц», пока ты не покидал деревушку. Иначе не могло и быть, ведь нас пометили этой одеждой, чтобы местное население уже издалека могло нас опознать, насмехаться и издеваться над нами.

Однажды после захода солнца я шел по селу Редикор в направлении нашего лагеря. Тут меня нагнали несколько молодых парней и стали обзываться. Я устал, проработав весь свой выходной у одной крестьянки, и сопротивляться не мог. Они окружили меня, и я уже подумал, что сейчас они полезут в драку. В этот момент появился дежурный надзиратель - в крупных селах НКВД насаждал своих «стражей порядка». Он повел меня в хижину, освещенную керосиновой лампой, велел мне сесть на табурет. При допросе он вел себя так, будто действительно сцапал изменника. Я показал ему свою увольнительную, но он не отставал - очевидно, не хотел опозориться в глазах этих парней. Так он любыми возможными способами пытался меня унизить. Когда я прочитал ему и присутствующим маленькую лекцию о существе дела, он уступил и отпустил меня. При этом он заметил, что не намерен защищать меня на улице от возможных нападений -мол, в следующий раз буду знать, как ходить через это село. Среди парней находился демобилизованный по ранению лейтенант. Ему показалось излишним искать новые оскорбительные слова. На улице он тотчас схватил камень. Хорошо, что тем временем совсем стемнело, так что я вернулся в лагерь без синяков и шишек.

…Настала осень, последняя военная осень. Пока река не замерзла, нам приходилось стоять в воде и сбивать плоты. Когда становилось невыносимо, нам давали из железной бочки по сто граммов водки, чтобы мы не так сильно ощущали холодную воду и не простудились в ней.

Я не знаю ни единого бывшего трудармейца, которого в послевоенные годы наградили хотя бы медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.» Ни единого! При этом все мы - совершенно независимо от того, в каких сталинских концлагерях нас мучили, -изо дня в день доблестно трудились, невзирая на рабские условия, в которых нас содержали, под угрозой винтовок и сторожевых собак, при постоянном голоде и бедственно одетые.

Поздней осенью 1944 г. вверх по течению в Соликамск тащили груженую баржу. Однажды вечером буксир причалил в деревушке Сартаково, так как по реке уже плыл лед и поэтому ночью на реке было слишком опасно. И тут нас опять черт попутал!

На следующее утро баржа затонула. Большая ледяная глыба пробила борт, вода со всей силой хлынула в трюм, и баржи не стало. Только ее верхушка еще возвышалась над поверхностью воды. Тотчас были приняты меры, чтобы спасти находившиеся на барже ценности - продукты и зимнюю одежду для заключенных и трудармейцев северных лагерей. Поскольку сплав подходил к концу, нашу бригаду привлекли к этим работам.

Мы мучились от темна до темна. С помощью длинных железных багров нам вместе с командой удалось выловить мешки с мукой, крупой и сахаром, бочки с соленой рыбой и растительным маслом, тюки с фуфайками, валенками, шерстяными рукавицами, ящики с мылом и т. д., а затем доставить все это на берег. Там стояли подводы, а также допотопная грузовая машина, которые уезжали по мере их загрузки. Сначала нам казалось, что продукты совсем испортились, но это было не так. При намокании мука образует в мешке водонепроницаемую корку с палец толщиной, так что остальная мука остается невредимой, точно так же и сахар.

Едва мы справились с этой работой, как лед на реке встал и Вишера скрылась под ним. Посреди реки опять, как прошлой осенью у Могильниково, застрял плот. Баржу нужно было всю зиму держать свободной ото льда, чтобы ее не раздавило весной. Лед вокруг вмерзшего плота надо было разбить. Поскольку наша бригада уже была однажды в этих местах и хорошо себя проявила, наше начальство решило оставить нас на зиму здесь, в деревеньке Сартаково, для выполнения обеих работ.

Комната в доме солдатки, где мы жили последние дни, стала нашим постоянным пристанищем на всю долгую зиму. Получилось так, что именно мы, которых жители этой деревушки обвинили прошлой зимой в краже муки, стали теперь на одну зиму ее обитателями.

…Сартаково состояло из двух рядов покосившихся деревянных избушек. Куцая улица упиралась в крохотную церквушку, стоявшую на высоком береговом откосе. Ее маковку, увенчанную русским православным крестом, можно было видеть с реки издалека. Как и всюду в России в то время, на входной двери висел большой ржавый замок, окна были снаружи зарешечены и изнутри забиты старыми досками. Мы каждый день проходили мимо церквушки, но никогда не видели ее открытой. Так она и стояла на высоком берегу, печально глядя на мир своими слепыми глазками, как и многие другие ей подобные в огромной стране. Деревенька выглядела столь же безутешно.

Поскольку жителей в ней было мало, мы в короткий срок узнали их всех, они нас, естественно, тоже. Нам казалось, что эти женщины, дети и старики были даже рады, что нас поселили в их деревушке - как-никак, подмога в убогом хозяйстве, ведь мы никогда не отказывали им в помощи.

Сегодня, через много, много лет, часто спрашиваешь себя: как вообще еще могли существовать такие деревеньки? На пару деревушек имелась лишь одна маленькая школа, ни книг, ни радио, мало хлеба, убогая одежда. Короче, недоставало всего и всюду. Лишь то, что они выращивали на своих огородах, - картошка, капуста, свекла и т. п. - как-то обеспечивало их скудное существование. Думаю, виной тому была не только война, имелось, видимо, и достаточно других причин, корни которых нужно искать в начале 30-х годов.

Долгими зимними вечерами я частенько заглядывал к пожилой супружеской паре, к дяде Яше и его жене, имя которой я, к сожалению, забыл. Их подворье выделялось среди всех остальных в деревеньке своей относительной ухоженностью. Дядя Яша интересовался газетами и книгами и всегда был в курсе положения на фронте.

В их браке было три сына, всех троих мобилизовали, когда началась война, и все трое пали в жестокой схватке с германским фашизмом. Я мог понять горе двух стариков, а сегодня, с высоты прожитых лет, мне еще понятней их тогдашние сердечные муки. Потерять на войне с ненавистным врагом трех сыновей - это неизмеримое несчастье, и все в деревеньке, не исключая и нас, сочувствовали им.

Но что обратило на себя наше внимание: ни разу дядя Яша не сказал грубого слова о немецком народе, о немецкой нации. К нам, немцам-трудармейцам, эти супруги относились добросердечно и с готовностью помочь. Очевидно, они понимали разницу между немецким народом и германским фашизмом. Что касается меня, то я практически стал у них завсегдатаем. Это произошло так. Старушка однажды постучала в окно, когда я проходил мимо. Я взглянул и увидел, что она машет мне рукой, чтобы я зашел. Я нерешительно вошел и поздоровался тоже робко. Она усадила меня и сказала, что видит некоторое сходство между мной и ее младшеньким, она наблюдала за мной и смогла в этом убедиться. «Заходи к нам почаще, дядя Яша наверняка будет рад», - сказала эта добрая мать и поставила мне на стол чашку чая и немного сухарей. На прощание я пообещал ей при случае зайти опять.

Темой моих бесед с дядей Яшей чаще всего была война. В ту зиму в каждой сводке Совинформбюро все отчетливей звучало, что дни фашистской Германии сочтены. Помню, как весной неожиданно пришло известие о смерти тогдашнего президента США Франклина Рузвельта. Дядя Яша тотчас заметил, что смерть этого человека может пробить большую брешь между нами и нашими союзниками. Как мы затем смогли убедиться, старик был прав.

Новый 1945-й год застал нас в Сартаково. По сравнению с условиями в нашем лагере, пусть нам в нем - опять же сравнительно с другими лагерями - дышалось полегче, здесь было лучше уже потому, что мы почти кожей могли чувствовать свободу. Общение с простыми честными людьми, взаимная помощь, беседы - все это сблизило нас и убедило в том, что многие видят в нас, немцах, не пособников Гитлера, а точно таких же советских людей, как они сами. И эта наша убежденность помогала нам сохранять достоинство.

Перед праздниками человек, как известно, тоскует о своем собственном очаге, как бы хорошо ему ни было на чужбине. В его душе пробуждаются столь сладкие воспоминания, что он прямо-таки физически ощущает, как сильно его тянет домой, к близким. Так было с нами во все годы трудармии. Новый 1945-й год не составил при этом исключения. В глазах у каждого из нас можно было прочесть его тоску и его страдания, об этом также говорилось вновь и вновь. Эти чувства подогревались и предстоящим окончанием войны: все понимали, что проклятый Гитлер находится при последнем издыхании. Конец войны каждый из нас связывал с концом несправедливости, которую нам пришлось столь тяжко испытать в военные годы. Это удваивало нашу тоску по своим близким, по своему дому.

Подобные чувства испытывал и я. В моей тоске и моих мечтаниях у меня даже появилось безумное желание стихосложения. Кто же не знает, что в годы юности каждый мнит себя поэтом! Так я излил на лист бумаги довольно длинные вирши. С трудом верится, но этот листок пережил время, и я позволю себе вплести здесь три строфы из тогдашнего новогоднего поздравления моим товарищам по несчастью:

Кругом издевки, оскорбленья,

Управы нет и на детей.

За что лишили нас доверья И травят псами как зверей?

Мы все в неведеньи о женах.

Тревожно нам за матерей.

В округе только бор и зона,

Помочь любимым нет путей.

Хотя познали мы невзгоды,

Но все ж растопит солнце лед,

И мы увидим зелень всходов.

Не вешать нос под Новый год!

Кто из нас мог бы только представить тогда, когда конец войны был на пороге, что наша земля будет лежать пустошью еще многие десятилетия и что нам, советским немцам, в конце XX века придется доказывать свое право на кусочек поволжской степи, где стояли наши колыбели!

…Зима со всеми ее страданиями и радостями постепенно иссякала. Мы сумели спасти баржу от весеннего ледохода, плот тоже был готов и дожидался на берегу половодья, скрепленный крепким стальным тросом. Теплые мартовские вечера мы, молодые парни, проводили на улице, на свежем воздухе, который уже нес в себе благотворный весенний аромат.

Мы по домашней привычке стояли у угла нашего дома, говорили о том и сем, пока наш тенор с подходящим именем Генрих Зенгер (Певец) не запел: «Drunten im Tale, wo der Ostwind wehte» («Внизу в долине, где ветер с востока»). И тут уже вступили мы один за другим. Казалось, песня раздавалась не только над маленькой деревенькой, но густой весенний воздух нес чудесную могучую мелодию далеко за горы и долины, к нашей родной Волге. Едва была спета эта песенка, как началась другая: «Ach, Heimat, wie bist du so всИцп» («О Родина, как ты прекрасна»). После нее прозвучала «БсИцп 1st die Jugend» («Прекрасна юность») - неизменная песня во всех поволжских немецких селах.

Тем временем и некоторые деревенские жители, более молодые, собрались и слушали наше пение. Затем настала пора идти в комнату -завтра нужно было работать. «Спойте же еще что-нибудь», - попросил кто-то из публики. И под конец мы затянули «Mbde kehrt ein Wandersmann zurbck» („Усталым возвращается путник»). Еще и сегодня, когда я пишу эти строки, у меня теплеет на сердце, так хорошо мы пели эту песенку.

Весна 1945 г. была очень мягкой, первомайский праздник можно было отметить на свежем воздухе. Вечером мы собрались на высоком берегу у крошечной церквушки. Под звуки балалайки, на которой играл наш мастер на все руки Яков Беккер из Денгофа, танцевали и пели, пока не опустилась ночь. Молодость ведь всегда была прекрасна…

На противоположном берегу рос хороший деловой лес. Река освободилась от своего ледяного панциря, и нам поступило распоряжение валить лес на той стороне.

Загрузка...