Суд над Бурцевым состоялся в тяжелый день, в понедельник. Ровно в девять утра к квартире Савинкова на рю ля Фонтен подъехала четырехместная извозчичья коляска. Из нее вылезли, похожие на апостолов, два старика, с седыми бородами и строгая пожилая женщина. Это были ветераны русской революции: — князь П. А. Кропоткин и шлиссельбуржцы: Г. А. Лопатин и В. Н. Фигнер. Не разговаривая, один за другим, они поднимались лестницей.
В передней Савинков хотел помочь Кропоткину снять пальто. Но, отстраняя его, Кропоткин, смеясь, проговорил:
— Человек должен уметь все сам делать, Борис Викторович.
Кропоткин был невысок, строен, по военному выправлен. Красивую голову в седой бороде держал откинув, сквозь очки смотрели юношеские глаза, как бы приглашая заглянуть в душу, где все ясно и чисто. Лопатин бурно сбросил пальто, посмеялся с Савинковым. Фигнер была суха и молчалива.
Садясь в кабинете, все заговорили о постороннем, как доктора перед входом к пациенту.
— Хорошая квартира у вас, Борис Викторович, прелесть и невысоко. Что платите? — покачивался в качалке Лопатин.
Кропоткин вынул простую луковицу часов, посмотрел.
— Как здоровье жены, Петр Алексеевич? — проговорила Фигнер.
— Благодарю, Вера Николаевна, ничего. Инфлу-энца.
В дверях кабинета столкнулись Чернов и Бурцев. Чернов вошел первым, не глядя на Бурцева, и даже как бы отпихнув его. За Бурцевым вошел плотный розовый, белобородой Натансон, на лысом упрямом черепе была толстая жила.
На середину выдвинули стол. На нем чернильницы, перья, бумага, карандаши. Три стула — для судей — за которые сели: — посредине председателем П. А. Кропоткин, справа Лопатин, слева Фигнер. От судей направо — обвиняемый в клевете Бурцев. Налево — обвинители от партии — Чернов, Савинков, Натансон.
Полчаса десятого, разглаживая седую бороду, тихо кашлянув, Кропоткин проговорил:
— Разрешите считать заседание суда по обвинению В. Л. Бурцева партией социалистов-революционеров в клевете на члена партии Евгения Филипповича Азефа — открытым. Слово предоставляется обвинителю от партии В. М. Чернову.
Бурцев сидел за ломберным столом, раскладывая бумажки, документы, записки. Казалось, он не видел окружающих. Когда, задумавшись, приподнимал голову с приоткрытым ртом, были видны большие, прокуренные зубы. Глядел он в стену, быстро отрывался, снова в порядке раскладывая записки, бумажки, документы.
Савинков чувствовал внутри холодноватую, сжимавшуюся спираль, сосущую, неприятную. Чернов, все время совещавшийся с Натансоном и не обращавший вниманья на Савинкова, после слов Кропоткина, встал.
— Товарищи судьи, — проговорил он громко. — Я просил бы разрешить обвинению задать господину Бурцеву совершенно необходимый для дальнейшего ведения суда вопрос.
— Пожалуйста, — бесстрастно проговорил Кропоткин. Несмотря на невысокий рост, Кропоткин казался величественным. Оглядывая судей, Савинков думал: «Лучшего не выбрать: ветераны революции и во главе благороднейший анархист, с мировым именем».
— Я хочу задать господину Бурцеву, — говорил распевной скороговоркой Чернов. Он был очень непохож на Кропоткина. — Такой вопрос. Дает ли он слово прекратить клеветническую кампанию против Азефа в случае, если суд признает его виновность.
Лица трех судей обернулись к Бурцеву. Бурцев маленький, узенький, с седенькой головой нервно встал.
— Если суд признает мои обвинения Азефа недоказанными, а я останусь при прежнем убеждении, что Азеф провокатор, то все же я буду бороться с ним. Но, если хотите, тогда при каждом выступлении против Азефа я буду упоминать, что суд высказался против меня. К тому же предоставляю партии эс-эров право реагировать на мою дальнейшую агитацию всеми способами, вплоть до убийства.
Лица трех судей повернулись от Бурцева к Чернову.
— Ах, так! Такой компромисс, вот именно с упо-минаньицем «вплоть до убийства» для нас приемлем.
Чернов откашлялся и начал речь. Эта речь отличалась от его обычных выступлений. Она скудно была украшена пословицами, поговорками. Оратор забывал от взволнованности. Он говорил о биографии Азефа, затем об Азефе, как создателе партии с. р. и главном ее руководителе, об Азефе, как о главе БО, о том, как Азеф убил Плеве, как убил Сергея и как совсем недавно перед тем, как отказаться от главенства в БО, Азеф подготовлял убийство царя на «Рюрике» и как исполнитель плана, матрос Авдеев, уже стоял с револьвером в кармане перед царем, смотря ему в лицо и, не зная почему, не выстрелил.
— Так неужели ж, товарищи, — кричал Чернов, в полном негодовании, встряхивая рыжей шевелюрой. — даже зная только этот факт готового цареубийства, нанесения удара самодержавию в самый «центр центров», несовершенного благодаря случайности и без вины Азефа, неужели этого одного недостаточно, чтобы видеть какая ужасная, какая гнусная клевета возводится Бурцевым на большого революционера! Когда, скажите мне, когда были в истории провокаторы, убивашие министров, великих князей, подготовлявшие цареубийство? Разве не видна здесь бессмысленность, низость, весь ужас обвинений Азефа?!
Лопатин перевел с Чернова удивленный взгляд на Бурцева. Одновременно с ним на Бурцева с сожалением смотрела Фигнер. Натансон ненавистно глядел на седенького старичка. Савинков, захваченный речью Чернова, был возбужден, не скрывая негодованья в жестах.
Кропоткин был бесстрастно спокоен.
Бурцев сидел, словно никаких новостей не было в криках Чернова. А он кричал распевным великорусским говором все резче, все сильней. Теперь говорил о том, как царское правительство давно старалось скомпрометировать опаснейшего правительству врага Азефа, подсылая в партию письма, о том, что наконец департаменту полиции удалось осуществить это при посредстве Бурцева.
— Этот тайный, гнусный поход на товарища, на друга был начат задолго до вас, господин Бурцев! Еще в 1903 году было брошено первое подозрение на Азефа и тогда же суд из литераторов Пешехонова и Гуковского принужден был извиниться перед Азефом и признать все обвинения вздором. Но надо было видеть товарища, стоявшего во главе террора, как тяжело он переносил эти гнусности, которые незаслуженно бросали в лицо тому, кто вел партию к славе! Да, Азеф плакал тогда, плакал на моих глазах как ребенок! И мы утешали его, уверяя, что такие тернии в борьбе с царизмом есть и будут у всякого террориста, ибо эта борьба не на живот, а на смерть! И вот опять: — один из членов партии получил письмо явно полицейского происхождения, на которое, разумеется, мы не обратили внимания. За ним — предатель Татаров оговаривает лучшего, светлого борца партии на пути к революции! Но с Татаровым за это партия расчита-лась, доказав, что предатели к сожалению в партии есть, но это не Азеф, а — Татаров. И он нами убит!
Снова судьи повернули три лица к Бурцеву. Приоткрыв рот, выставив два зуба, Бурцев слушал Чернова. Ничего нельзя было разобрать в его лице.
На третьем часу Чернов только что разошелся. Еще орнаментальнеє, плавнее, даже красивее вырезал он словесные коньки, наличники, украшения. На четвертом часу перешел к характеристике Азефа, как человека и семьянина.
— Господа, попавшие в сети охранников, не гнушаются даже тем, что одним из доказательств провокации, так сказать, «подкрепляющим» приводят наружность Азефа и манеру его обращения с людьми! Да, скажу я, Иван часто производил первое неприятное впечатление на людей. Но ведь он же не институточ-ка, не этуаль какая-нибудь, чтоб чаровать зрение господ с ним встречающихся! И тут да позволено будет, — есть такая пословица: «Не цени собаку по шерсти»! Но все, кто только ближе узнавал Азефа, начинали его любить самой нежной привязанностью как друга, как брата. Надо только хорошенько всмотреться в это открытое лицо и в его чистых детских глазах нельзя не увидеть бесконечной доброты, а увидев его в кругу семьи и товарищей, нельзя не полюбить этого действительно доброго человека и нежного семьянина. — Тут судьи увидели, что Бурцев записывает слова Чернова. — И вот чуткого, доброго человека, безупречного семьянина, отважного борца с самодержавием, вписавшего лучшие страницы в историю русской революционной борьбы, осмеливаются клеймить самым гнусным, самым беззастенчивым образом господа, либо просто ищущие сенсаций, либо ставшие странными жертвами департамента полиции!
Чернов повернулся к Бурцеву и проговорил целый час. На пятом часу он, отирая платком лицо, рот и руки, сел.
Встал Савинков.
— Товарищи! — проговорил он тихо.
«Опять театр для себя» — подумал Чернов, осматривая Савинкова.
— Товарищи, — повторил Савинков.
Чернов недовольно завозился.
— Я друг Азефа и может быть моя дружба с ним интимнее отношений всех остальных товарищей, ибо наша дружба спаяна и смочена кровью. Не день и не год мы жили с Азефом. Мы жили годы. И шли сквозь кровь, убивая многих во имя революции и теряя по кровавому пути многих любимых и дорогих, и вот лучшему другу, отважнейшему борцу, главе террора брошено грязное обвинение! Я рассматриваю это, как обвинение всей БО и мне всего больней говорить об этом, ибо я противник даже всякого разбирательства деятельности Азефа. Он выше подозрений. Но теперь я вынужден и буду говорить об Азефе, как террорист, как брат по духу и крови. Разрешите же сначала сделать мне сухой перечень славных дел, произведенных Азефом! Я начинаю: — он знал о покушении на харьковского губернатора Оболенского, он подготовлял убийство уфимского губернатора Богдановича, он руководил всей работой БО с 1903 года! он поставил убийство Плеве, он поставил убийство Сергея, он ставил покушение на генерала Трепова, на киевского генерал-губернатора Клейгельса, нижегородского барона Унтербергера, он ставил покушение на московского генерал-губернатора Дубасова, на министра внутренних дел Дурново, на генерала Мина, на заведующего политическим розыском Рачковского, дабы убить его вместе с предателем Гапоном, при чем Гапон был убит, он ставил покушение на адмирала Чухнина, он покушался на премьер-министра Столыпина, он санкционировал и послал исполнителей убить провокатора Татарова, он ставил покушение на генерала фон дер Лауница, на прокурора Павлова, он ставил покушение на великого князя Николая Николаевича и, наконец, на царя Николая II. Сколько отдано крови и сколько пролито крови тиранов, вы знаете сами! И неужто ж теперь мы бросим грязью в того, кто был душой и гильотиной этих славных дел?!
Чернов смотрел на фигуру Савинкова с неудовольствием. Савинков стоял чересчур бледный. Узкие монгольские глаза горели углями. Румянец выступил пятнами на продолговатом бледном лице. Вся фигура в черном, двубортном, ловко сидящем костюме была убедительна и красива.
— Я знаю Азефа так, как его никто не знает! Я люблю его как брата, и никогда не поверю никаким подозрениям в силу их полной, конечно, бессмысленности! Я знаю Азефа, как человека большой воли, сильного практического ума и крупного организаторского таланта! Я видел его неуклонную последовательность в революционном действе, его спокойное мужество террориста, наконец его глубокую нежность к семье. В моих глазах это даровитый, твердый, решительный человек, которому нет у нас равного. И вот я обращаюсь к вам, Владимир Львович! — Савинков повернулся к Бурцеву и, жестикулируя правой рукой, проговорил с пафосом:
— Вместо необоснованных обвинений, пятнающих имя великого революционера и вносящих страшную дезорганизацию в святое дело террора и революции, вместо обвинений я призываю вас, как историка революционного движения, сказать: — есть ли в истории русского освободительного движения и в освободительном движении всех стран более блестящее имя революционера, чем имя Азефа?!
Бурцев нервно встал.
— Нет! Я не знаю в русском революционном движении ни одного более блестящего имени, чем имя Азефа, — проговорил он. — Его имя и деятельность более блестящи, чем имена и деятельность Желябова, Сазонова, Гершуни, но только под условием если он честный революционер. Я же убежден, что он негодяй и агент полиции!!
— Гадость! Мерзавец!! — бросившись с мест, закричали Натансон и Чернов.
Бесстрастный П. А. Кропоткин зазвонил в колокольчик и встав проговорил:
— Объявляю перерыв на два часа. После перерыва слово будет предоставлено Владимиру Львовичу Бурцеву.
В Париже серой сеткой шел дождь. В Пиренеях же на веранде отеля «Этуаль», в испанском курорте Баганьер де Бьорре играло ослепительное солнце. Под солнцем весь в белом хохотал Азеф.
Хеди свежая, в легком платье цвета лепестка желтой розы, рассказывала о подруге, любовнице банкира.
— Das ist wahr, das ist wahr, — смеясь повторяла она, — Er zieht sich ganz nackt aus und bittet sie auf ihn heisse Kartoffeln zu schmeissen.
— Горячим картофелем? — хохотал Азеф. — И она кидает?
— Aber natürlich! Sie bekommt Geld dafür, das ist so eine Perversität.
Представляя голого банкира, в которого бьют горячим картофелем Азеф не мог сдержать визгливого, дребезжащего хохота.
— Ist es möglich!? — отирая платком лоб, говорил он.
Лакей испанец, словно из гутаперчи, колеблясь с подносом, поднес печенье, кофе и ликеры. Хеди, отодвинув кофейную машину, писала матери открытку с голубым видом Пиринеев. Почерк розовоотделанных рук был плохого качества: «Милая мама. Здесь чудно хорошо. Я купаюсь с Гансом каждый день. Вчера мы удили рыбу. Я поймала 5 штук. Я сидела в лодке. Солнце печет невероятно. Твоя Хедвиг.»
Розовоотделанными пальцами, которым завидовала не одна кокотка, Хеди придвинула машинку и кофе брызнуло в чашку горячей струей.
В небесно-голубой куртке, широких штанах, украшенный золотенькими пуговичками, позументиками, профессиональной походкой на веранду выбежал бой, по черноте похожий на арапченка, и побежал к Азефу с круглым подносом.
Порывшись в заднем кармане теннисных брюк, Азеф бросил на поднос звонкую мелочь. Конверт был от Любови Григорьевны. Но разрывая его, Азеф увидал вложенный листок и, взглянув на подпись, прочел: — «Искренне преданный Аргунов». Азеф пробежал глазами по строкам жены: — «Дорогой мой Ваня! Пока что обстоятельства не привели ни к чему хорошему. Бурцев стоит на своем подлом утверждении.
И, как я узнала, сообщил какой-то «сенсационный материал», который ему будто бы передал какой-то важный сановник. Я слышала, что проверять этот «материал» в Петербург тайно посылается кто-то из ЦК.» (Азеф побелел — это было новостью).
— Я пойду, Генсхен, — сказала Хеди, — приходи в сад. — Стала спускаться залитой солнцем широкой террасой к пестроте азалий, олеандров и агав.
«Сегодня у меня был Аргунов, он говорил, что едет в Петербург на работу. Я его спрашивала, что он ли тот товарищ, который посылается в Петербург для проверки какого-то бурцевского материала, но он категорически отказывался. Но это конечно он. Что это может быть за подлый материал, я не представляю. Аргунов настроен по отношению к тебе очень хорошо. Просил и меня не волноваться, он верит, что все кончится в твою пользу и бурцевская клевета будет доказана. Прилагаю тебе его записку, завтра все узнаю подробнее и напишу. Виктор и Борис произнесли большие речи. О докладе Бурцева еще не знаю, напишу подробно. Целую крепко, будь здоров и не расстраивайся, мой дорогой, любимый. Твоя Люба».
На клочке бумажки стояло: — «Дорогой Иван Николаевич! Если б вы знали, как мы все вообще и я в частности за вас страдаем, что вы там один, в глуши принуждены переживать все эти грязные толки и отвратительную процедуру судебного разбирательства. Я по делам еду в Петербург. Шлю вам перед отъездом свой привет, будьте бодры, сильны, мы уверены, что в самом ближайшем времени снова вместе приступим к общей работе. Искренне преданный Аргунов».
Азеф не улыбался. Он сидел белый, словно сифилисным параличем было перекошено лицо.
— Hans! Hänschen! — кричала Хеди из-за олеандр, — komm doch hierher! Hier ist wunderschön!
Грузно, тяжело выпрастывая толстый живот из-под стола, отодвигая плетеное кресло, Азеф поднялся. «Сановник?» Это в расчет не входило. Это — удар. Он хохотал в Пиринеях, уверенный, что Борис и Виктор сорвут красноречием шаткие данные Бурцева, которые можно выворачивать так и эдак. Но — «сановник?!» Азеф холодел.
— Hänschen! — кричала Хеди, — komm doch!!
«Надо ехать, иначе — провал», — бормотал Азеф. Сделав подобие улыбки, он подошел к Хеди. Обнял ее за талию, так они шли аллеей агав и олеандров. Это было некрасиво. Потому что Хеди была стройна, а он толст и уродлив.
Хеди не понимала, зачем в чудную погоду прерывать купанье, ловлю рыбы, ласки. Но папочка мог потерять на бирже. И уж закладывали, торопясь, испанцы высокий, парный кабриолет.
На этот раз председательствовал шлиссельбуржец Герман Лопатин. Чернов казался опухшим и покрасневшим. Натансон бледен меловой бледностью невы-спавшегося человека. Савинков нервен. Спокойны были лишь судьи.
— Ваше слово, Владимир Львович, — проговорил Лопатин.
Бурцев встал, поправил очки, откашлялся.
— Я убежден в том, — начал он, — что провокация является главной опорой существующего полицейского строя. Если бы революционерам удалось разбить эту цитадель самодержавия, то неизвестно удержалось ли бы самодержавие вообще. Самодержавие держится провокацией. Это мое глубокое убеждение. И, исповедуя эту истину, я посвятил свои малые силы борьбе именно с этим злом: — с провокаторами. Но в силу многих причин, зачастую психологических, дело это чрезвычайно трудное. И вести его приходится с величайшей осторожностью. Вот именно с такой величайшей осторожностью начал я расследование моих подозрений Азефа.
В том, что в партии с. р. есть центральная прово-катура я был убежден давно. В этом убеждены и члены партии. За то говорили многие события и прежде всего полный паралич террора. Что провокатор этот работает в департаменте под псевдонимом «Раскин» установил М. Е. Бакай. С этого момента все мои силы напряглись к одному: — выяснить, кто из членов партии скрывается под псевдонимом сотрудника «Раскина». Это было нелегко, длилось долго. Не буду рассказывать, сколько пришлось положить труда, чтобы систематизировать все относящееся к неизвестному «Раскину». Эта работа проделана мной и Бакаем. Все собранные, тщательно выверенные факты, указывали с безусловной очевидностью, что «Раскин» — Азеф. Но я никому во время работы не выговорил этой фамилии. Только, когда не было уже никаких сомнений, я решил сделать последнюю проверку через Бакая. Я попросил Бакая рассказать, что ему известно по службе в охранном о Чернове и Савинкове. Он рассказал. Сказал, что часто видел их карточки. Карточки охранным рассылались по провинции. Тогда, как бы невзначай, я спросил: — а что знаете об Азефе? Бакай ответил, что Азефа совсем не знает. Как же так, сказал я, это видный эс-эр? Бакай сказал, что никогда даже не слыхал об Азефе. — Позвольте, говорю, ведь это же глава боевой организации? — Невероятно, — ответил Бакай, — мне не знать главу боевой организации, все равно, что не знать директора департамента полиции. И тут я впервые выговорил фамилию Азефа, как подозреваемого «Раскина». — Если таковой существует, — ответил Бакай, — если он друг Чернова и Савинкова, глава боевой и о нем у нас ничего неизвестно, его не разыскивают, карточек не рассылают, значит он «подметка», то есть сотрудник.
Вот когда впервые я назвал фамилию Азефа. В России лилась кровь революционеров, посылаемых Азефом на казнь. Я во всеоружии данных обратился в ЦК партии, заявив о подозрении. Но этот шаг оказался совершенно бесплодным. В течение года добивался я расследования ЦК моих подозрений Азефа. ЦК, либо отмалчивался, либо отказывался от расследования.
Но время шло. Азеф губил людей. А я напрасно добивался у ЦК расследования дела. Когда же совсем недавно я прочел — Бурцев повернулся в сторону Чернова и Савинкова, — что в Петербурге опять повешены террористы Зильберберг, Сулятицкий, Никитенко, Синявский, Лебединцев, Трауберг, Синегуб, будучи убежден, что их отослал на виселицу Азеф…
— Гнусная ложь! — закричал Чернов.
…Я заявил ЦК, что теперь уж выступаю в прессе, ибо необращение партией вниманья на обвинения Азефа равносильно посылке на виселицу молодых, самоотверженных революционеров. Я не мог молчать. И вот мы дошли до суда, но не над Азефом, а надо мной. Но теперь и я обвиняю не только Азефа. Я обвиняю партию в злостном попустительстве, стоившем жизни десяткам самоотверженных революционеров Я обвиняю вас, господа Черновы! Вы всячески отводили расследование подозрений Азефа и слухов о нем в течение нескольких лет и только, когда я пригрозил прессой, вызвали не Азефа, а меня в суд, недвусмысленно намекая, что можете со мной расправиться. Но когда я докажу вам, в этом суде, предательство Азефа, я позволю себе спросить и вас: — почему так долго, почему так страстно вы оберегали предателя и вешателя Азефа?
Ведь, разобравши весь цатериал о провокации Азефа и о попытках разоблачить его, оказалось, что я вовсе не первый, называвший его предателем и доведший это до сведения ЦК партии. Где ж причины тому, что в самом центре партии, в течение множества лет безвозбранно работал провокатор? Причины эти в том, что в ЦК царили и царят самые темные стороны партийно-организационных нравов.
Шесть лет назад пропагандист студент Крестьянинов обвинил Азефа в предательстве. Он узнал о полицейской службе Азефа через филера Павлова. Разбиралось ли это дело партией? Нет. Азеф, глава, террора и полицейский шпион, был обелен кустарным способом. Но вскоре снова М. Р. Гоц получил письмо от Рубакина о подозрениях Азефа в предательстве. Что сделали с этим письмом члены ЦК? Его, смеясь, передали — кому? Главе террора и полицейскому шпиону Азефу. Но в партию снова пришло обширное, так называемое, «петербургское письмо», с подробными разоблачениями Азефа и Татарова. Письмо принесла неизвестная женщина члену партии Е. К. Ростков-скому. Что вышло из этого? Прежде всего разрешите огласить это письмо:
«Товарищи! Партии грозит погром. Ее предают два серьезных шпиона. Один из них бывший ссыльный, некий Т., весной лишь вернулся, кажется из Иркутска, втерся в доверие к Тютчеву, провалил дело Иваницкой, Барыкова, указал кроме того Фрелих, Никонова, Фейта, Старынке-вича, Леоновича, Сухомлина, много других, беглую каторжанку Якимову, за которой потом следили в Одессе на Кавказе, в Нижнем, Москве, Питере (скоро наверное возьмут); другой шпион недавно прибыл из заграницы, какой то инженер Азиев, еврей, называется и Валуйский; этот шпион выдал съезд происходивший в Нижнем, покушение на тамошнего губернатора, Коноплян-никову в Москве (мастерская), Веденяпина (привез динамит), Ломова в Самаре (военный), нелегального Чередина в Киеве, бабушку (скрывается у Ракитниковых в Самаре)… Много жертв намечено предателями, вы их обоих должны знать. Поэтому мы обращаемся к вам. Как честный человек и революционер исполните (но пунктуально: надо помнить, что не все шпионы известны и что многого мы еще не знаем) следующее: — письмо это немедленно уничтожьте, не делайте из него копий и выписок. О получении его никому не говорите, а усвойте основательно содержание его и посвятите в эту тайну или Брешковскую или Потапова (доктор в Москве) или Майнова (там же) или Прибылева, если он уедет из Питера, где около него трутся тоже какие то шпионы. Переговорите с кем нибудь из них лично (письменных сношений по этому делу не должно быть совсем). Пусть тот действует уже от себя не называя вас, и не говоря того, что сведения эти получены из Питера. Надо, не рассказыая секрета поспешить распорядиться, все о ком знают предатели будут настороже, а также и те, кто с ними близок по делу. Нелегальные должны постараться избавиться от слежки и не показываться в месте, где раньше бывали. Технику следует переменить сейчас же, поручив ее новым людям».
— Кому было отдано это письмо? Несмотря на предупреждения письма, несмотря на указание лиц, коих надо посвятить в это дело, письмо тут же передали в руки главе террора и полицейскому шпиону Азефу. Я знаю, он прочел его, побледнев. Но тут же перед товарищами проговорил: — «Т», — это Тата-ров, а «инженер Азиев», — это я. Я отвезу письмо в ЦК». И Азеф лично Гоцу отдал письмо. Но письмо не имело копии. В отношении Татарова, он дополнил его фамилиями Барыкова, Фрелиха, Фейта, Никонова. В отношении же себя отрезал конец письма, который был таков: — «Если не можете сделать все, так, как мы советуем, — ничего не предпринимайте, если же исполните все в точности, то уведомьте помещением в почтовом ящике «Революционной России» заметки — «Доброжелателям. Исполнено». В этом случае последуют дальнейшие разболачения».
Это письмо констатировало выдачу «инженером Азиевым», в котором сам Азеф признавал себя: — съезда боевиков в Нижнем, покушение не тамошнего губернатора, выдачу динамитной мастерской, транспорта динамита Веденяпина, убежища Брешковской. Казалось бы красноречивейшие факты, которые так легко проверить! Но расследовал ли эти факты ЦК?
Нет. Он признал факты в отношении «инженера Ази-ева» мелкими и ничтожными. А письмо «шуткой» департамента полиции. В отношении Татарова поступили иначе. Татарова — убили. Кто? Азеф убил конкурента руками социалистов-революционеров.
Но ЦК не было передышки. Вскоре опять в партию пришли сведения о провокации от одесского охранника Соркина. Но и ими не воспользовался ЦК. Тогда, через два года, получилось опять подробное письмо саратовских с. р., не оставляющее никаких сомнений в предательстве Азефа. Но это многостраничное письмо осталось до сих пор даже — я подчеркиваю это — известным только нескольким членам ЦК. Его замяли. Сунули под сукно. Но что же это такое? Злостное попустительство или наивность, граничащая с глупостью? Я не хочу верить, что так наивен и плох ЦК партии с, р.
Посмотрим же, что делал за эти годы бесплодных попыток разоблачения Азеф? Он стоял во главе партии и террора и убивал левой рукой министров, а правой товарищей по партии, но отнюдь не членов ЦК. Он не убил ни одного из них, он убивал чудеснейших юношей и девушек, веривших в террор и своего руководителя. Как же назвать это «легкомыслие» ЦК партии, скажите мне, где его корни?
Меня обвиняют в клевете после того, как до меня в распоряжении ЦК имелся Монблан данных, из которых так легко было установить провокацию Азефа. Но есть такая испанская поговорка: — самый глухой тот, кто не желает слушать. И таким, внезапно глухим на одно ухо оказался ЦК! Корни этой глухоты были в неприглядной до жуткости картине партийно-организационных нравов. Я принужден коснуться этой атмосферы азефовщины, ибо она, а никто другой питала кровавыми соками неслыханное в мире предательство.
Члены ЦК партии с. р. вместе с монополией идейного руководительства соединили и монополию организационного руководства. ЦК превратился в большую, хорошо сплоченную семью. Члены стали непогрешимыми папами, самодовольными нарциссами, не терпящими непокорности. ЦК проникся бюрократическим духом касты. Цекисты стали выше критики, они стали недосягаемы, как римские императоры. Как полноправные члены ЦК, вошли жены цекистов, их родственники, царила сплошная склока, кумовство, интриги, сплетни, прислужничество. В семейную касту замкнулся всякий приток свежего воздуха. И в этой затхлости расцвел пышным, махровым цветом Азеф.
Он был своим в своей семье. Так какие же могли быть подозрения члена семьи? Хуже того, сюда примешалась самая гнусная, самая крепкая, самая страшная — власть денег. К деньгам льнут, перед деньгами пресмыкаются и совсем незаметно забота добыванья денег для партии превратилась из средства в цель.
Азеф являлся для партии добывателем денег. Он доставал их. Откуда? Вопрос другой. Этим не интересовались нарциссы. Провокатор Татаров тоже доставал деньги, благодаря чему и должен был быть кооптирован в ЦК. Эти деньги шли из департамента полиции от генерала Герасимова и сыщика Рачковского. ЦК был в их сетях. Но не целиком. Азеф, как главарь террора доставлял деньги и с другой стороны, от сочувствующих террору богачей и организаций. И вот с двух сторон он держал в руках партию, то есть, семью ЦК. Так, как же начнут разбирать дело его предательства? Ведь у такого предательства найдется слишком много родственников? Железная броня «круговой поруки» семьи ЦК стала для Азефа каменной стеной, за которой он убивал направо и налево, кого хотел, оставляя в живых членов ЦК и генерала Герасимова. Именно сознание кастовой солидарности считалось и считается «чувством товарищества» по отношению к Азефу, о котором так красно говорили члены ЦК. Но какую же чудовищную жестокость проявляли эти люди в отношении смелых, молодых, отважных товарищей? Я не могу поверить, неужели все подозрения, поступавшие в ЦК, не заставили господина Чернова хоть бы раз задуматься, хоть бы раз кого-нибудь остеречь. Ведь именно вы, господа Черновы, передавали беззаветную молодежь в руки Азефа, не чувствуя даже обязанности предупредить. А вы обязаны были предупредить так: — «знайте, что существует «петербургское письмо», что существует «саратовское письмо», что существует подозрение Крестьянинова, имеются показания Татарова, обвинение «Мортимера» Рысса, существует масса обличительных данных против Азефа, но мы абсолютно доверяем Азефу, остав-лям его в нашей среде и он осведомлен абсолютно обо всем, действуйте теперь, как хотите. Тогда бы, если б и шли на бойню, то хоть в полной осведомленности об опасности предстоящей игры. Но господа Черновы передавали Азефу молодежь молча. И беззаветную молодежь вешал генерал Герасимов. Правда, у Азефа были и другие, кроме виселицы, меры. Я должен упомянуть и о них. Со многими, отдавшими себя в распоряжение боевой организации террористами, Азеф поступал и иначе. Якобы для конспирации отсылал в самые глухие городки и местечки России, приказывая не двигаться с места без его вызова. Пьянствуя, развратничая, тратя безумные деньги, жандармские и партийные, он отсылаемым не давал средств к жизни, заставляя вести голодную и полную бездействия жизнь. За это он получал от Герасимова. Отважные идеалисты, преданные партией в руки провокатора, кончали жизнь самоубийством. Это не единичные факты! Товарищ Чернов об этом знает! Но на стреляющихся молодых революционеров не обращали внимания, во первых Азеф был черезчур свой человек в аристократии ЦК, а во вторых диктатор террора бывал часто безаппеля-ционен, указывая товарищам: — террор — это я! И вот перед нами сотни трупов, совсем недавние жертвы, повешенные Герасимовым беззаветные Зильберберг, Сулятицкий, Синявский, Никитенко, Лебединцев, Трауберг! И все же представители партии, друзья Азефа, не желают увидеть правду. Так разрешите же, перейти к фактической стороне, к деталям разоблачения, которые должны слепых убедить в том, что террор партии вел агент полиции.
Бурцев перешел к данным сыска, приведшим к убеждению, что «Раскин» — Азеф. На четвертом часу он чувствовал уже скрепы, пролегшие меж ним и судьями. Было ясно: — Лопатин верит, Кропоткин поколеблен. Даже, кажется, поколеблена Фигнер. Факты шли наростая, давя сознание. Бурцев рассказывал, как ездил в Варшаву к инженеру Душевскому узнавать, был ли у него пять лет назад Азеф, как ездил в Швейцарию к Рубакину. Сотни тончайших фактов передал Бурцев. Но вот, сделав паузу, и отпив воды, он проговорил:
— Я изложил историю попыток разоблачений Азефа, изложил факты, устанавливающие предательство, изложил свой гнев и ту атмосферу, в которой при легкомысленном попустительстве действовал Азеф, но у меня есть и еще факт, после которого даже В. М. Чернову придется, кажется, поверить. Я могу его сообщить суду под условием, если представители эс-эров дадут честное слово, что не воспользуются сообщаемым иначе, как с согласия суда. Суд же пусть делает из сообщения, что найдет нужным.
Наступила тишина. Ее прервал председатель Лопатин голосом, уставшим от молчания — Угодно представителям обвинения согласиться с предложением Владимира Львовича Бурцева? — он щурил глаза, ибо за двадцать лет одиночной камеры стал близорук.
Чернов возбужденно совещался с Натансоном и Савинковым.
Встал Савинков:
— Мы согласны из сообщаемого Бурцевым факта не делать никакого употребления без согласия суда.
— Тогда, — проговорил Бурцев, — я сообщу. Совсем недавно, за неделю до моего последнего заявления партии, я узнал, что заграницей находится бывший директор департамента полиции Лопухин, которого, я знаю, как противника революционеров, но честного человека, и который, как известно, благодаря именно этому, впал в немилость у правительства. Я был внутренно убежден, что если освещу Лопухину двойную работу Азефа, то он поразится услышанным, ибо знает только Азефа, как агента полиции, а не как революционера и, поразившись, как честный человек, выдаст мне этого изувера, дьявола рода человеческого. Я ловил Лопухина. Узнал, что 25 числа он будет в Кельне на пути в Берлин, откуда поедет в Россию. Я поехал в Кельн ждать его.
Я узнал его в зале 1-го класса, видел, как он прошел в вагон. Я шел за ним. Сел умышленно в другое купе, не желая встречаться, пока не тронется поезд. Я тщательно следил, знал, что я «без хвостов». Когда поезд тронулся, я как бы случайно вошел в купе Лопухина. Он был один и читал «Франкфуртер Цей-тунг».
Мы поздоровались, заговорили, беседа началсь совершенно обыденно, я не старался брать быка за рога, но сказав, что провалы последних дел партии с. р. объясняются тем, что во главе БО стоит провокатор, почувствовал, что почва создана и обратился к нему так: — Алексей Александрович, позвольте рассказать вам все, что я знаю об этом провокаторе и о его деятельности, как среди революционеров, так и охранников.
Он согласился. Я начал рассказ. Знаю, что шел ва банк, рассказывая бывшему директору департамента полиции о карьере революционера Азефа, знаю, сорвись мое дело и господа Чернов и Савинков не поцеремонятся со мной. Но вера поставила на карту мою жизнь. Я рассказал детально, как Азеф убивал Плеве, как убивал Сергея, как ставил акт на Дубасова, как подготовлял убийство царя и в то же время посылал на виселицу революционеров, отдавая их Герасимову. Лицо Лопухина было передо мной, чем дальше я рассказывал, тем явственней видел, что Лопухин изумлен, подавлен, готов не верить, что он знает этого охранника.
Когда я говорил о цареубийстве, Лопухин побледнел, но он уж не мог скрыть волнения и не верить сообщаемым фактам, о которых знал с другой стороны баррикады. Лопухин был потрясен, по моему, именно тем, что если не непосредственно, то все же и он принимал участие в работе Азефа. И тут, после шестичасового разговора, я сказал: — Будучи директором департамента, вы не могли не знать этого провокатора, он известен, как «Раскин», я окончательно разоблачил его, разрешите мне сказать, кто скрывается под этим псевдонимом. Я готов был назвать Азефа, как вдруг взволнованный Лопухин сказал: — Никакого Раскина я не знаю, я знаю инженера Евно Азефа…
Бросив председательское место, Лопатин тяжелыми шагами подошел к Бурцеву и положил руки на плечи:
— Львович, дайте честное слово, что вы это слышали от Лопухина! — Но тут же обернулся, безнадежно махнув рукой. — Да что тут, дело ясное! — в глазах старого революционера стояли слезы.
Вскочили представители обвинения, вскочили с мест судьи, произошло замешательство.
— Вы выдали Азефа! — кричал Чернов. — Вы подсказали его Лопухину!
— Азеф выше обвинений Лопухина! — жестикулировал Натансон.
— Герман Александрович, — подошел к Лопатину Савинков, — это невозможно, вы верите Лопухину?
— Конечно. На основании таких улик убивают. Савинков был, как пьяный, болела передняя часть головы, он бормотал: — невозможно.
— Так как же вы объясняете роль Лопухина?
— Лопухин и Азеф. Я верю Азефу.
— Почему? Лопухин не заинтересован.
— Я верю, Азеф невиновен.
— Петр Алексеевич, но ведь это же полицейская интрига! Лопухин набрасывает тень на Азефа! — кричал Чернов, наседая на Кропоткина.
— Что же? Вера Николаевна тоже верила Дега-еву, — проговорил Кропоткин, снимая с себя руку Чернова.
Лопатин громко сказал:
— Объявляю сегодняшнее заседание суда закрытым.
Вечером Савинков стоял у парапета Моста Инвалидов. Он думал в темноте о суде, об Азефе и о герое романа. «Если клевета и заблуждения Бурцева окажутся правдой? Неужели Азеф равен герою, плюнувшему в лицо человечества? Ложь.» Но страшные, смутные ощущения наполняли душу. «Невероятно. Ложь. Бурцев заплатит дорого за это. Его едет убить Карпович.»
Сена стояла мутная, в красных, зеленых отраженьях огней. Под мостом, сжавшись, скрипели баржи. Савинков ощутил запах яблоков. Нагнувшись, увидел, баржи гружены яблоками. Постояв, он тихо пошел через мост — к Бурцеву.
В дверях квартиры Бурцева Савинков столкнулся с Бэлой, одетой в пестрое манто, остаток петербургской конспирации террора.
— Вы тоже сюда? — странно проговорила Бэла.
— Здравствуйте, Бэла, как вы бледны, вы нездоровы?
— А разве вы здоровы?
Не простившись, не здороваясь, Бэла зашелестела пестрым, дорогим манто, нешедшим к ее нехорошей фигуре.
— Очень рад, что зашли, Борис Викторович, — среди книг, бумаг, газет, фотографических карточек говорил Бурцев. — Вы меня уж простите, вас считаю ведь единственным честным противником. Садитесь пожалуйста, — улыбался выставленными зубами седенький, узенький Бурцев.
— То есть вы, Владимир Львович, полагаете, что есть товарищи, ведущие себя на суде нечестно?
— Темна вода во облацех, Борис Викторович. Не верю, конечно, чтоб кто-нибудь из ЦК знал об одновременной работе Азефа в департаменте. На суде я достаточно обрисовал атмосферу коррупции в ЦК, чтоб понять почему проходили мимо подозрений. Но посудите сами: всякому непредубежденному человеку после моего доклада ясно, Азеф предатель. И вот тут-то простите за откровенность ЦК делает фортель. Спасай мол самих себя! Спасай партию! Пусть, мол, даже Азеф и предатель, но оглашать — ни-ни. Произойдет восстание периферии против центра, потеря лавров, постов, чинов, орденов, — захохотал Бурцев. — Да что там говорить, партия конечно сильно закачается, может даже и не оправится. Вы понимаете, что произойдет когда везде будет напечатано: глава партии Азеф — агент полиции. Ведь это же факт мирового масштаба, Борис Викторович! Небывалый случай в истории! Сенсационный! Во всех странах заговорят.
— Если б это была правда.
— А это правда, Борис Викторович. Только партия не хочет роскоши правды. Партии выгодней другое, — Бурцев засмеялся, выставляя передние, прокуренные зубы, — покарать Бурцева за роскошь правды.
— Хотите сказать — убить? — сказал Савинков, поняв зачем к Бурцеву приходила Бэла.
— Разумеется.
Савинков улыбнулся монгольской улыбкой.
— Ведь становясь на партийно-генеральскую точку зрения, Борис Викторович, выход из дела ясен: — Азеф предал многих товарищей, но их уже повесили, стало быть — не вернуть. «Что прошло — невозвратимо». А разоблаченный Азеф покрывает партию позором. Так лучше покрыть сосновой доской Бурцева, чем позором партию. Концы в воду. А Азефа отвести под ручку: — поставь, мол, акт мирового масштаба с рекламой на весь мир — убей, мол, царя — реабилитируй себя и отойди в сторонку, поезжай скажем в Южную Америку плантации разводить. Дегаев был много мельче и то во искупление грехов убил полковника Судейкина и получил индульгенцию. Ну а Азеф, знаете, многое может, хитрейшая бестия, голова не дега-евской чета. Царя-батюшку за милую душу кокнет и не вздохнет.
— Владимир Львович, — перебил Савинков, ему было трудно начать, ибо Бурцев говорил не переставая, — у меня мозги заворачиваются, когда я вас слушаю. Неужели вы действительно верите? Поймите же, что Азеф ни в чем не виновен. Это ваш кошмар, навождение. Во всех нас мысли нет о подозрении, малейшего колебания нет.
— Какое же колебание, — захохотал Бурцев, — когда Бэла приходит, прямо говорит, что пустит мне пулю в лоб. Тут не до колебаний, знаете.
— Я пришел к вам говорить совершенно искренно, Владимир Львович. Скажите, как на духу: — неужто ж не навождение? неужто ж вы сами то твердо, ка-менно убеждены?
— Каменно убежден, — проговорил Бурцев.
— Не допускаете мысли, что Лопухин с Бакаем играют с вами в игрушку?
— Хороша игрушка! Да знаете вы, что Бакай разоблачил до 30 провокаторов! Докопался до таких столпов, как польский писатель Бржозовский, властитель дум революционной молодежи! А Лопухин? Да вы бы видели его лицо? Для чего ему лгать? Ведь я же нашел его, а не он меня?
— Невероятно, — бормотнул Савинков, — ничего не понимаю, но ни на минуту, понимаете, ни на минуту не допускаю мысли.
— А кстати, где Азеф? — как бы не расслышав, сказал Бурцев.
— На днях приезжает. Был в Испании.
— В Испании? Недурное местечко. А скажите, Борис Викторович, правда, что Карпович тоже едет в Париж?
— Писал.
— Убивать меня едет?
— Писал и это.
— Так-так, — проговорил Бурцев. — А знаете, как он освободился? Нет? Так я расскажу вам: — после бегства из Сибири, он встал во главе отряда в Петербурге, неправда ли? Ну вот, его совершенно случайно арестовали на улице. Но Азеф, зная, что Карпович верит в него как в бога и берется в меня стрелять, защищая его честь, не перебивайте, не перебивайте, вместе с Герасимовым отпускают его из тюрьмы. Да, да, посудите сами, какой вздор разыгрывается среди бела дня. Опасного террориста, шлиссельбуржца, убийцу министра Боголепова, главу отряда перевозит из тюрьмы в тюрьму околодочный на простом извозчике. Больше того, у аптеки околодочный, кстати сказать, переодетый Доброскок, «Николай золотые очки», слезает и говорит Карповичу: — «посиди, я сейчас приду». — Выходит из аптеки, видит, что Карпович сидит, не догадался. Поехали дальше. Околодочный останавливается у какого-то магазина, опять «посиди». Но тут уж Карпович догадывается, бежит. И к кому же? Прямо на квартиру к Азефу.
— Вы хотите, стало быть, сказать, что полиция и Азеф отправляют террориста с незапятнанным именем убивать вас?
— Конечно! Именно так, Борис Викторович! А вы думаете, что в департаменте все уж так и лыком шиты. Да там, батюшка, такие Мак-Магоны сидят, такую тончайшую инквизицию разводят, что сам бы Торкве-мада в восторг пришел. Это маги, Борис Викторович, Маги своей техники!
— Владимир Львович, невозможно, — хохотал Савинков, — вы больны шпиономанией, больны! Маниакальные, навязчивые идеи! И все сходится как в аптеке! Сверхъестественно и феноменально! Но поверить хитросплетению, не обижайтесь, никак не могу.
— Да я и не обижаюсь. Я же знаю, что если меня Карпович и Бэла не убьют до окончания суда, вы решительно во все поверите. Даже, пожалуй, Чернову и то придется поверить, хотя он этого ух как сильно не хочет!
— Если суд вас оправдает, мы пойдем на конфликт с судом, — вставая проговорил Савинков, — вы понимаете, что это не укладывается в голове. По-ни-ма-е-те? — сказал он, указывая на лоб пальцем. — А если это будет правдой, то надо понять и то, что все провокаторы взятые вместе не нанесли бы такого удара террору, какой наносите вы, террорист Бурцев. Ведь вы же сами сторонник террора?
Бурцев сделал вид, что не расслышал фразы и вставая сказал:
— Тогда б и суда не нужно. Только вот что, Борис Викторович, когда увидитесь с Азефом, так уж, простите за напоминание, о Лопухине ни слова.
— Мы дали слово суду.
— Ах, знаете, дружба великая вещь, — захохотал Бурцев, выставляя прокуренные зубы. — Прощайте. А мучаетесь вы душевно, Борис Викторович? Ох, еще как помучаетесь, когда узнаете с кем людей убивали.
— А это мы увидим, — сказал, выходя, Савинков.
В этот день на парижских извозчиках ехало много разнообразных людей. Но едва ли был более встревоженный и беспокоящийся седок, чем тучный господин в легком песочном пальто и светлой шляпе.
Извозчик вез его в узком кабриолете на рю де ля Фонтен с средней скоростью, сдерживая кабриолет на углах, где неслись потоки встречных экипажей.
Уж вечерело. Сеял дождь. Господин в песочном пальто и светлой шляпе волновался не потому, что был без зонта и светлая шляпа могла испортиться. Даже не потому, что ревматически ныли ноги. В сырую погоду мог, конечно, разыграться ревматизм. Но господин просто боялся, что вот сейчас, на рю ля Фонтен, в квартире «Мальмберг», он будет убит.
«Аргунов мог дать телеграмму, разоблаченье может быть с минуты на минуту». Азефа передернула судорога. Он всматривался в номера домов.
— Иси, иси, — забормотал он и, остановив извозчика, слез.
Он перешел на обратную дому Савинкова сторону. И шел походкой вора, идущего на дело. Он кутался в тени домов, в подъездах. Не доходя остановился. Отсюда видел: — окна квартиры Савинкова освещены, за ними мелькают человеческие тени. «Собрание. Может кончено?» Тени в окнах замелькали толпой. Отхлынули. Окна стали чисты и светлы. «Уходят». Азеф почти отбежал к следующему подъезду.
Он видел, как выходили. Узнал всех. «Боевики». Сердце захолонуло и упало. Вот — Савинков с непокрытой лысоватой головой, в одном пиджаке, провожает. Прощается с двумя женщинами — Рашель и Бэла. За ними — Вноровский, Слетов, Зензинов, Моисеенко. Услыхать хоть бы самое короткое слово. Он видел, как помахал рукой Савинков, повернулся и пошел в дом.
«Ерунда», — мотнул бычьей головой Азеф и наискось стал переходить улицу.
И все же сердце билось не оттого, что была крута лестница. Азеф поднимался тяжело, останавливался в пролетах поворотов.
В кабинете был зеленоватый полусумрак от стоявшей на письменном столе лампы. Азеф вошел за Савинковым усталой походкой. Лицо словно налилось водянистым жиром. И ярковывороченные губы казались краснее обычного. По лицу, походке Савинков увидал в нем волнение. Азеф сел возле стола, от абажура толстое лицо стало зеленым.
— Расскажи подробно обо всей этой гадости, — пробормотал он. — Как это меня измучило и разбило.
— Страшен чорт, Иван, да милостив бог. Конечно неприятно, но сейчас у меня были боевики, для всех ясно, что Бурцеву при обвинении его судом, ничего не остается, как пустить пулю в лоб. Он даже сам так сказал Бэле.
— Так сказал? — скороговоркой проговорил Азеф.
— Да. Главный козырь — охранник Бакай, бежавший из Сибири; он был сослан за связь с Бурцевым.
— Я ему давал деньги на побег, — пробормотал Азеф.
— Бурцев говорил, что ты приходил вместо Чернова. Он тебя и тут обвиняет, маньяк. Говорит, что департамент по твоему распоряжению дал телеграмму об аресте Бакая в Тюмени и будто только совершенно случайно Бакай бежал.
— Какая чепуха, — прохохотал Азеф. — Ну а дальше?
Савинков рассказывал о суде.
— А что это за «сенсация»?
— Какая сенсация? Ах да, Бурцев называет это «сенсацией».
— Что это такое?
— Я невправе это сказать, Иван.
— Почему? Ты дал слово?
— Дал.
— Жаль, — проговорил Азеф. Савинкову показалось, что Азеф побледнел, но свет был зелен, разобрать было трудно. — Опять какой-нибудь Бакай?
— Чиновник полиции.
— Высший?
— Довольно.
Азеф смотрел на Савинкова в упор.
— Неужели же ты мне не скажешь, Борис? Лопухин? — делая улыбку сказал Азеф.
— Может быть, Лопухин. Я дал слово, Иван. Я тебе ничего не говорил.
Азеф отвел глаза, вздохнул животом, после молчания проговорил быстрым, гнусавым рокотом:
— Так ты говоришь, Кропоткин подозревает двойную игру с моей стороны?
— Да.
Азеф помолчал, ухмыляясь. И вдруг рассмеялся резко, звонко, на всю комнату.
— Да конечно. Не очень то вы умны, чтобы вас нельзя было обмануть. Вас действительно ничего не стоит обмануть. Бурцев врет вам. Приводит «сенсации», а вы… хороши товарищи. Ну, Кропоткин из ума выжил, ему все может притти в голову, а вы?
— Почему мы? Ты так говоришь, будто мы в отношении тебя что-то упустили?
— Мы не должны были итти на суд, — зло проговорил Азеф, — это была фантазия твоя и Виктора, что Бурцев будет разбит в две минуты и что я выйду из всей этой грязи сухой. Вам до моего душевного состояния не было никакого дела. — В мгновенном, змеином, плоском взгляде Савинков ощутил ненавидящую злобу, которую знавал нередко.
Азеф сидел, сложа руки на животе. Он был, как безобразный Будда.
— Ты бросаешь упреки, это только неблагодарность. Если ты думаешь, что тебя плохо защищают, иди сам на суд, опровергай вместе с нами, говори. Я считаю, это было бы хорошей защитой дела.
Азеф взглядывал искоса.
— Я думал, вы, как товарищи, с которыми пуд соли съел, защитите.
— Мы делаем все, что можем, Иван.
Азеф молчал. Савинков знал и этот переход от отчаянной злобы к ласковости, почти нежности. Азеф улыбался, не меняя позы. Потом хмурясь, проговорил:
— Так ты думаешь, лучше, если я явлюсь на суд?
— Конечно.
Азеф откинулся. Савинков увидал громадный, зобастый подбородок и шею в белом воротничке и красноватом галстуке.
— Нет, — проговорил он. — Этого я не могу. У меня нет сил на эту гадость итти, возиться. — И эту перемену Савинков знал, она была редка, но он ее видел. Азеф казался внезапно разбитым, подавленным.
— Эта история, — проговорил он, — меня совсем убьет, если вы не положите ей конец… Убить бы эту гадину Бурцева…
Играя коробкой спичек, Савинков сказал.
— Немыслимо. Скандал, а не реабилитация. Азеф молчал.
Ночью, когда Азеф вошел в комнату, Хеди проснулась, зажмуриваясь от зажженного света. Азеф ощущал озноб, проигрыш, гибель, ужас. Увидев выпроставшиеся руки, половину груди, разрумянившиеся ото сна щеки, даже не выговорил слов. Тихо, быстро раздевался. Шлепнув босыми ногами, скользнул голый, громадный, накренил матрац. Он походил на отчаявшуюся обезьяну. Хеди ждала его и обожгла горячими ногами.
События развивались стремительным детективом. Менялись. Колебались. Но вдруг узнали все, что Азеф ездил не в Берлин, в экспрессе носился к Лопухину, в Петербург, именем детей умоляя пощадить его, не выдавать революционерам. За Азефом у Лопухина зазвенел шпорами генерал Герасимов, грозя именем Столыпина, смертью. За Герасимовым к Лопухину вошел следователь партии Аргунов.
— У меня были Азеф и Герасимов, — сказал Аргунову Лопухин. — Меня обещают арестовать, сослать в Сибирь за государственную измену. Это меня не пугает. Но не думайте, что я выдаю революционерам Азефа из-за сочувствия революции. Я стою по другую сторону баррикад. Я делаю это из-за соображений морали.
Собрав последние силы, Азеф ехал в Париж. От генерала Герасимова было четыре паспорта, две тысячи рублей на побег. Герасимову он оставил завещанье в пользу семьи, прося помочь ей, если его убьют в Париже.
Азеф приехал к Любови Григорьевне на Бульвар Распай № 245. И без Хеди был беспокоен. Оба сына были при нем. Мысль, что убьют именно тут, на глазах жены и детей была невыносима.
— Ваня, господи, как ты изменился, как они тебя мучат и за что? За то, что ты десять лет ходил с веревкой на шее? Негодяй, этот Бурцев…
— Ну хорошо, хорошо, не скули, без тебя тяжело, — и Азеф прошел в комнату детей. Сев там, он рассматривал школьные рисунки сына. Любовь Григорьевна готовила завтрак. Азеф листал и листал рисунки. Пока не понял, что не видит их, а листает от непокидающего страха.
— Ваня! — крикнула Любовь Григорьевна. Азеф вздрогнул. И в тот же момент раздался звонок.
«Они», — подумал, вскакивая, Азеф, желая предупредить жену, бросился в коридор. Но Любовь Григорьевна уже открыла. И он увидал: — Чернова, Савинкова и боевика Павлова.
— А, Любовь Григорьевна! — хохотал в дверях Чернов. — А мы к Ивану! Дома?
Азеф, молча, шел из темноты навстречу им медленными шагами.
Поздоровавшись, не глядя повел в крайнюю комнату, в свой кабинет. Грузно сел за стол, слегка приоткрыв ящик, где лежали два револьвера.
— В чем дело, господа? — проговорил Азеф. Оглянувшись, увидал, что они стоят, загородив выход.
— В чем дело? — собирая силы, чтобы скрыть волнение, дрожанье челюстей, проговорил Азеф.
Чернов вытащил из кармана сложенный вчетверо лист.
— Прочти документ, Иван. Из Саратова.
Савинков стоял необычайно бледный, узких глаз не было видно, губы словно вдавились, вид был бессонен и болезнен. Павлов глядел спокойно на Азефа.
Савинков видел как, белея, Азеф встал спиной к окну, начав читать разоблачающий документ, но он не читал, он только собирал силы, чтоб оторваться.
Овладев собой, Азеф грубо проговорил:
— Ну так в чем же однако дело?
— Нам известно, — сказал Чернов, — что 11 ноября ты ездил в Петербург к Лопухину.
Азеф ответил спокойно.
— Я у Лопухина никогда в жизни не был.
— Где ж ты был?
— В Берлине.
— В какой гостинице?
— Сперва в «Фюрстенхоф», затем в меблированных комнатах Черномор дика «Керчь».
— Нам известно, что ты в «Керчи» не был.
Азеф захохотал звонким смехом, который так хорошо знали Чернов и Савинков.
— Смешно, я там был…
— Ты там не был.
— Я был! — бешено закричал Азеф. — Что за разговоры! — Азеф выпрямился, подняв голову. — Мое прошлое ручается за меня! Я не позволю!
Тогда Савинков приблизился, держа руку в кармане. Он был синебледен. Азеф смотрел ему в глаза.
— Если ты говоришь о прошлом, — глухо сказал Савинков, — скажи, почему в покушении на Дубасова, когда карета ехала мимо Владимира Вноровского — у него не было бомбы?
— Это ложь! — бледнея, проговорил Азеф, у него дрожали ноздри и губы. — У всех метальщиков были бомбы. Карету Дубасова пропустил Шиллеров. Я не знаю почему.
— Мы допросили Вноровского. Дубасов проехал мимо него. Но у него не было бомбы. Ты ему не дал.
— Ложь! — закричал Азеф. — Было так, как я говорю!
— Стало быть Вноровский лжет?
— Нет, Вноровский не может лгать.
— Значит лжешь ты? — Савинков смотрел в упор дрожавшим лицом. Азеф был бел, но каменей, собрал последние силы.
— Нет, я говорю правду.
— Подождите, Павел Иванович, мы должны сначала выяснить вопрос о Берлине, — перебил Чернов.
— Иван, зачем ты ездил в Берлин?
— Я хотел остаться один, Виктор. Я устал. Я хотел отдохнуть. Я думаю, это понятно.
— Почему ты из «Фюрстенхоф» переехал в «Керчь»?
— В «Керчи» дешевле.
— Так ты переехал из за дешевизны? С каких это пор, ты вдруг стал расчетлив? Ты всю жизнь жил глухими ассигновками и, кажется не копейничал?
— У... меня были и еще причины.
— Какие?
— Это не относится к делу.
— Ты отказываешься отвечать?
— Я переехал из за дешевизны. Остальное не касается дела.
— Скажи, как ты понял мои слова, — проговорил запинаясь Савинков, — когда я говорил тебе, что некто, имени которого я назвать не могу, сказал Бурцеву, что ты служишь в полиции и разрешил сообщить это мне?
— Я понял, что некто разрешил Бурцеву сказать это тебе.
— Некто — Лопухин, — проговорил Чернов.
Он не называл вовсе фамилии Савинкова. Но ты, со слов Павла Ивановича, понял, что Лопухин назвал его фамилию.
— Ну?
— И потому ты вошел к Лопухину со словами: — вы сказали Савинкову, что я агент полиции, сообщите ему, что вы ошиблись.
Вот сейчас дрогнул и стал зелен Азеф. И в тот же момент, прорезая пространство меж ними, заходил по комнате.
— Что за вздор! Я не могу ничего понять! Надо производить расследование!
— Тут нечего понимать, — повернулся Чернов. — Иван, мы предлагаем тебе условия, расскажи откровенно о твоих сношениях с полицией. Нам нет нужды губить тебя и семью.
Азеф услыхал в этот момент, как отворилась дверь, из школы пришли мальчики и, зашикав, Любовь Григорьевна повела их коридором на ципочках.
— Иван, скажи все без утайки. Разве ты не мог бы поступить так, как Дегаев? Ты мог бы больше, Иван.
Азеф ходил, молча. Голова была опущена.
— Принять предложение в твоих интересах.
Азеф не отвечал.
— Мы ждем ответа.
Азеф остановился перед Черновым, смотря в упор, в глаза, заговорил:
— Виктор, неужели ты можешь так думать обо мне? Виктор! — проговорил дрожаще. — Мы жили душа в душу десяток лет. Ты меня знаешь, также, как я тебя. Как же ты мог прийти ко мне с такими гнусными предложениями?
— Если я пришел, стало быть обязан прийти, — ответил Чернов, отстраняясь от Азефа.
— Борис! — проговорил Азеф, обращаясь к Савинкову. — Как же ты? Неужели ты, мой ближайший друг, ты веришь в эту гадкую выдумку полиции? Господи, ведь это же ужасно!
— Мы сейчас уйдем, Иван. Ты не хочешь ничего добавить к сказанному? Ты не хочешь ответить на вопрос Виктора Михайловича?
— Мы даем тебе срок до 12-ти часов завтрашнего дня, — проговорил Чернов.
— После двенадцати мы будем считать себя свободными от всяких обязательств, — подчеркивая, произнес Савинков.
Азеф стоял посредине комнаты. Он ждал, чтоб захлопнулась дверь. Он слышал любезный хохоток Чернова с Любовью Григорьевной. Слышал, что-то сказал Савинков. Дверь хлопнула. Тогда он сел за стол, схватился за голову и вместе со стонами почувствовал смертельную боль в висках, ему показалось, что он падает. Когда Любовь Григорьевна вошла в комнату, он лежал полутуловищем на столе на своих руках.
— Ваня! — вскрикнула она. — Ваня! Что с тобой!?
Азеф испуганно поднял голову. Волосы были смяты, глаза мутны, дики. Не смотря в лицо жены, схватив ее руку, он проговорил страшным хрипом:
— Они убьют, Люба, не впускай никого, ради бога, если я не уйду сегодня, убьют.
Любовь Григорьевна зарыдала. Азеф был страшен, ужасен в отчаянном животном испуге.
— Ну так как же, Виктор Михайлович?!
— Позвольте, товарищ...
— Так чего ж позволять, убить или не убивать?
— Убить. То есть нет. Невозможно! ЦК против, я член ЦК!
— Но он уличен?
— Но ведь Натансон еще не убежден?
— Товарищи, он убежит! — кричит истерически голос боевички Поповой.
— Виктор Михайлович, новый моральный удар, он убежит!
— Конечно может, конечно, я знаю. Но если убивать, не во Франции. Рисковать составом ЦК? Невозможно. Где-нибудь в Италии, снять виллу.
Кто-то отчаянно хохочет: — Почему именно в Италии?
— Боже, какой ужас! какой ужас! — рыдает Рашель.
— Рашель милая, успокойтесь.
— Все оплевано, втоптано в грязь, лучшее, светлое, Дора, Сазонов, Каляев.
— Уймите ее…
— Не убивать из-за спокойствия партийных бюрократов!!!???
— Ведь уже ночь, надо принять решение!
— Товарищи! — покрывает голос Чернова. — Ввиду сложности и невозможности найти выход, ЦК предлагает отложить вопрос!
— Но ведь он убежит! — кричит кто-то.
— Товарищи, с таким шагом нельзя торопиться. Поспешное убийство человека, занимавшего в партии пост, может вызвать смуту. Мы должны…
— Ваше мненье, Павел Иванович?
— У меня нет мненья. Убить. Отложить. Все равно. Можно убить сейчас же на глазах жены.
— Позвольте, но она верит в невиновность?
— Мать Татарова тоже верила.
— Товарищи! Завтра пленум! Отложим до завтра! Поставим дозор к квартире. Предлагаю товарищей Зензинова и Слетова! Кто за? Кто против? Все согласны?
— Я не согласен!
— Вы не согласны? Единогласно. Прекрасно.
И Чернов поспешно выбежал из квартиры.
Эта ночь в квартире Азефа была ужасна. Дети спали спокойно. Но вид освещенного камином кабинета Азефа был необычаен: стулья сдвинуты, ширмы повалены, на полу бумаги, вещи, дверь раскрыта. Растрепанный, в одной рубахе, в помочах Азеф торопливо пробегал кучи бумаг, часть утискивал в чемоданы, часть бросал в пылавший камин. В спальной у темного окна, дрожа, стояла Любовь Григорьевна.
Отрываясь от укладки, Азеф выпрямлялся, с лицом полным испуга говорил:
— Что, Люба? Все еще там? А?
— Ходят, — из темноты отвечала Любовь Григорьевна.
— Ооооо… — рычал Азеф, стискивая голову руками, — убьют.
Любовь Григорьевна из-за угла всматривалась в темный бульвар де Распай, видела двух в черных пальто, тихо прогуливавшихся по противоположной стороне. Она знала, дозор партии — Зензинов и Слетов.
В час ночи два чемодана были стянуты. Но выйти из дома нельзя.
— Люба, — проговорил Азеф, — потуши везде свет, пусть думают, что лег спать… — И скоро в одном белье, так, чтобы его видели с противоположной стороны, Азеф подошел к окну, постоял, электричество потухло, фасад квартиры потемнел. В темноте Азеф одевался. Любовь Григорьевна помогала.
— Господи, господи, — шептал Азеф, — ты пойми, Люба, ведь если рассветет, я не уйду от них, знаешь, надо итти на все, я переоденусь в твое платье…
— Ваня, ведь не полезет ничто, — дрожа, проговорила Любовь Григорьевна, — боже мой, какой ужас, какая гнусность, и это товарищи.
— Постой, я посмотрю из спальной.
Азеф подошел к портьере, всматриваясь в улицу. По противоположной стороне шел народ. Мужчины, женщины застлали Слетова и Зензинова. Но вот они прошли. Азеф увидал наискось от Аома — стоят два господина. «Они». Азеф всматривался, как никогда ни в кого. «Но что это?» Азеф не верил глазам. Одна из фигур, Зензинов, он был выше Слетова, сделала странный жест. Слетов повторил жест, оба пошли по бульвару, уходя от квартиры.
— Люба, — вздрагивая, говорил Азеф, — пришла смена, теперь они наверное на этой стороне, уверен, пришел Савинков, на этой стороне мы их не выследим. Надо спуститься, из двора посмотреть.
Любовь Григорьевна уж одевалась, накинула платок и ушла задним ходом.
Азеф остался у портьеры. Сердце билось часто, сильно. Он держал правую руку на левой стороне груди, считая удары. По черной лестнице раздались шаги, почти что бег. Выхватив из кармана револьвер, Азеф бросился за дверь.
Вбежала Любовь Григорьевна.
— Ваня, Ваня, никого нет, никого, Ваня, беги, беги…
Азеф держал ее за руки:
— Ты уверена? Ты хорошо смотрела? Может быть где-нибудь в подъезде?
— Никого, везде смотрела, никого; я остановила за два дома извозчика, он ждет, беги, беги.
Азеф быстро оделся. Согнувшись под тяжестью чемодана, сбегала вниз с ним Любовь Григорьевна. Хотела обнять в подъезде, в последний раз, но Азеф рванулся из ворот и, оглядевшись, с чемоданами бросился к извозчику.
Любовь Григорьевна не успела обнять.
Это было в пять утра, а в семь по бульвару Гарибальди бегом бежал возмущенный Бурцев. Вбежав к Лопатину, в дверях закричал, подняв вверх обе руки:
— Герман Александрович! Ужас!
— В Чем дело?
— Упустили. Бежал ночью, — опускаясь на стул, проговорил Бурцев.
Шлиссельбуржец тихо качал седой, львиной головой.
— Скажем, вернее, не упустили, Львович, а отпустили, — проговорил он, горько засмеявшись.
— Помилуйте, на что это похоже! Позавчера группа добровольцев эсэров предложила ЦК все дело ликвидировать собственными силами без всякого для ЦК риска. Так господа Черновы отклонили предложение: — Ради, говорят, бога не вмешивайтесь, вы все дело испортите.
— Что ж там, — усмехнулся Лопатин, — снявши голову, по волосам не плачут. Давайте-ка, Львович, кофейку выпьем.