ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

1.

Едучи с Николаевского вокзала по Невскому, Борис Савинков улыбался. Он не знал — чему? Но улыбка не сдерживалась. Потому, что улыбался он открывающейся жизни. Возле Александровского сада, Савинков, оглянувшись увидал темнобурый Зимний дворец, озаренный, во всем расстреллиевском великолепии, солнцем.

2.

Во дворце, в рабочем кабинете императора, выходящем окнами на Неву, статс-секретарь Вячеслав Константинович фон Плеве докладывал о мерах к подавлению революционного движения в стране. Император знал, что именно он, Плеве, будучи директором департамента полиции раздавил революционеров.

У статс-секретаря умное лицо. Топорщащиеся усы. Энергия в глазах. Он похож на немецкого философа Фридриха Ницше. Плеве докладывал императору быстро, горячо говоря. Но Плеве казалось, что рыжеватый человек с голубоватыми глазами, не понимая, думает о постороннем.

Император кивал головой, задумчиво говорил: — Да, да. И снова забывал голубоватые глаза на твердом лице статс-секретаря фон Плеве.

3.

Извозчик ехал по Среднему проспекту Васильевского острова. Глядя по сторонам, Борис Савинков увидал на бечевке спускающееся объявление с балкона третьего этажа серого, запущенного дома. Савинков, указывая, ткнул извозчика.

По высокой, винтовой, полутемной лестнице подымался на третий этаж. Пахло запахами задних дворов. Но дома на Среднем были одинаковы. И, Савинков дернул пронзительно заколебавшийся в доме звонок.

Дверь не отворялась. За ней даже ничего не было слышно. Савинков дергал несколько раз. Но когда хотел уж уйти, дверь порывисто распахнулась. Он увидел господина в пиджаке, с поднятым воротником, без воротничка, с безумными глазами. Минуту господин ничего не говорил. Потом произнес болезненной скороговоркой:

— Что вам угодно, молодой человек?

— Тут сдается комната?

Человек с отсутствующими глазами не мог сообразить сдается ли тут комната. Он долго думал. И, повернувшись, пошел от двери крикнув:

— Нина, покажи комнату!

Навстречу Савинкову вышла девушка, с такими же темными испуганными глазами. Она куталась в большую шаль.

— Вам комнату? — певуче сказала она. — Пожалуйста проходите.

— Вот — проговорила девушка, открывая дверь. Комната странной формы, почти полукруглая. Стол с керосиновой лампой, кровать, умывальник. Савинков заметил в девушке смущение. «Наверное ксмнат никогда не сдавала».

— Сколько стоит?

— Пятнадцать рублей, но если вам дорого… Девушка, смутившись, покраснела.

— Нет, я беру за пятнадцать — сказал Савинков.

— Хорошо — и девушка, взглянув на него, еще больше смутилась.

4.

Императорский университет показался муравейником, в котором вертели палкой. Съехавшиеся с России студенты негодовали, тому, что были молоды, а Россия была на цепи. В знаменитом коридоре университета горела возмущением толпа. Варшавские профессора послали министру приветствие по поводу открытия памятника генералу Муравьеву-Вешателю. И от давки, волнения, возмущения, Савинков чувствовал, как внутри напрягается стальная пружина. Он протискивался в аудиторию. Вместо профессора Фан дер Флита на кафедру взбежал студент в русской рубашке с закинутыми назад волосами, закричав:

— То-ва-ри-щи!

Савинкова сжали у кафедры. Он видел, как бледнел оратор, как прорывались педеля, а студент кричал широко разевая рот. Аудитория взорвалась бурей молодых рук. У Савинкова похолодели ладони, дрожала острая дрожь. Взбежав на кафедру, он крикнул во все легкие: — Товарищи!

За ним поднимался увалистый толстяк, флегматично начавший цитировать Пушкина:

«Паситесь, мирные народы»

— Браво, Щеголев! — Гром рук в который раз сотряс аудиторию. Сероразноцветной толпой студенты валили в коридор. Кто-то сжал локоть: — брат, Александр, в свежей форме горняка. Толпа разорвала. Против течения бежал студент Хрусталев-Носарь: — Провокация! В раздевальне суб-инспекция, педеля обыскивают шинели! — Студенты рекой бросились вниз.

5.

За окном плыла серая, петербургская ночь. От возбужденья речью, толпой, Савинков не спал. Возбужденье переходило в мысли о Нине. Она представлялась хрупкой, с испуганными глазами. Савинков ворочался с боку на бок. Заснул, когда посинели окна.

Утром Нина проводила теплой рукой, по заспанному лицу, потягивалась, натягивая на подбородок одеяло. За стеной кашлял Савинков.

— С добрым утром, Нина Сергеевна — проговорил весело в коридоре.

— С добрым утром — улыбнулась Нина, не зная почему, добавила: — А вы вчера поздно пришли?

— Да, дела все.

— Я слышала, выступали с речью в университете — и не дожидаясь сказала: — Ах, да к вам приходил студент Каляев, говорил, вы его знаете, он сегодня придет.

— Каляев? Это мой товарищ по гимназии, Нина Сергеевна.

Смутившись под пристальным взглядом, Нина легко заспешила по коридору. А когда шла на курсы у Восьмой линии обдал ее снежной за ночь выпавшей пылью, синекафтанный лихач. И снежная пыль показалась Нине необыкновенной.

6.

Студент Каляев был рассеян. Долго путался в линиях Васильевского острова. Даже на Среднем едва нашел нужный дом.

На столе свистел самовар. Горела лампа в зеленом, бумажном абажуре. Савинков резал хлеб, наливал стаканы, слушал Каляева.

— Еле выбрался, денег, понимаешь, не было, уж мать где-то заняла — польски акцентируя говорил Каляев.

— С деньгами, Янек, устроим. Университет, брат, горит! Какие сходки! Слыхал о приветствии профессоров?

У Каляева светлые, насмешливые глаза, непохожие на быстрые, монгольские глаза Бориса. Лицо некрасиво, аскетически-худое.

— Рабы… — проговорил он.

— Единственно революционная организация это «Касса». Я войду и тебе надо войти, Янек.

Каляев был задумчив, не сводя глаз с абажура, он сказал:

— Вот я ехал сюда в вонючем вагоне, набит доверху, сапожищи, наплевано. Всю ночь не спал. А на полустанке вылез, — тишина, рассвет, птицы поют, стою у поезда и всей кожей чувствую, до чего жизнь хороша!… а приехал — памятник Муравьеву, жандармы, нагайки. — Каляев махнул рукой, встав, заходил по комнате.

Над ночной стеной серых» грязных домов, в оборванном петербургском небе горело несколько звезд.

— Горят звезды, — тихо сказал Каляев, — в небе темно, а они горят, светят. Так и у нас. Беспросветно темно, а звезды всетаки есть. Горят и не гаснут.

Савинков, смеясь, обнял его.

— Ты поэт, Янек! Хочешь прочту тебе свое последнее стихотворение?

В зеленом сумраке, Савинков закинуто встал, зачитал отрывисто напевая:

«Шумит листами

Каштан

Мигают фонари

Пьяно.

Кто то прошел бесшумно

Бескровные бледные лица

Ночью душной в столице

Ночью безлунной

Полной молчанья

Я слышу твои рыданья

Шумит листами

Каштан

Пьяно,

А я безвинный ищу оправданья».

— Хорошо, по моему, — улыбаясь сказал Каляев. — Знаешь кого я люблю?

— Кого?

— Метерлинка.

7.

В Петербурге закачалась Казанская площадь. С утра из Чернышева переулка, с Невского залили ее черные, зеленые шинели студентов. Площадь переполнилась, заволновалась, пошел шум, гул голосов. У Казанского собора на руках подняли оратора с развевающимися космами, в золотом пенсне. Студент кричал что есть мочи.

Тротуаром останавливались люди. — «Эка, невидаль собрались, ну бунтуют и бунтуют». — «Да кто бунтует?» — «Студенты бунтуют» — бормотал плотный бакалейщик в поддевке, протискиваясь сквозь толпу.

Волосы оратора вились, трясся нос в насевшем пенсне. На другом конце подняли другого, плотного с короткой шеей, в очках, под бобрика. Потом из толпы вынырнул третий, красивый, в щегольской шинели. И щегольской металлически закричал: — Вперед товарищи!

Сцепляясь под руки студенты и курсистки двинулись к Невскому.

Конные полицейские с торчащими султанами шапок, вместе с казаками полным аллюром вымахнули с Александровской площади. Есаул с черными усами гаркнул: — Шашки вон!

Кони, взяв с левой ноги, перешли в карьер. Есаул с розмаху ударил переднего, красивого, щегольского. Студент упал под-лошадь. Вороная кобыла прыгнула. Чувствуя, как изгибается всадник, нанося удары по спинам, плечам, головам, кобыла крутилась, бросалась, радостно несясь в круге разбуженных паникой лошадей, вертящихся с седел казаков и падающих тел.

По Караванной бежали Каляев и Савинков. Залетевший казак вытянул студента в черной шинели и, качаясь в седле, повернув на задних, бросил вскачь коня, к сотне несшейся Невским.

8.

Три тысячи студентов выламывали университетские двери. В аудитории, где некуда было пасть яблоку громоподобным голосом кричал председатель Волькенштейн, толпились ораторы — Савинков, Каляев, Свидерский, Иорданский, Хрусталев — Носарь, Щеголев, Ладыженский.

— Господа, — опершись о кафедру говорил ректор. — Я понимаю возмущение, но к чему беспорядок? Я был у графа Делянова, он заверил, что доложит государю.

Зал разорвался свистом, топотом. Сходка грянула сочиненную Каляевым «Нагаечку».

9.

Нина знала быстрые шаги по коридору. Знала, что торопливо отпирает дверь. Савинков знал, почему торопился со сходки. Поднимаясь, внутренно проговорил: — «В окне свет». — Войдя, услыхал: — Нина поет вполголоса за стеной. И чем слышней пела Нина, тем сильней хотелось ее видеть.

Мотив кончился. Потом возник. Савинков услыхал: мотив пошел в столовую. Снова стал приближаться. Когда был у двери, Савинков распахнул:

— Как вы напугали — вздрогнула Нина.

Движенье было: поддержать. Савинков сказал:

— Я только что пришел, зайдите, Нина Сергеевна, посидим.

Нина волнения не видела.

— Вы сегодня не ходили на курсы?

— Почему?! Была.

— Ах были? Слушали Лесгафта, он любимец курсисток…

— О Петре Францевиче так стыдно говорить.

— Почему?

С Шестой линии со звоном, грохотом вывернувшись загремели пожарные. На далекой каланче запел жалобно набат. Нина обрадовалась пожару, чтоб встать. Подойдя к окну, сказала:

— Пожар.

— Да.

В темноте белого снега, с факелами, улицей скакали пожарные. Бежали люди. Сзади смешно ковыляла толстая женщина с палкой.

— Где-то горит, — проговорил Савинков. Нина чувствовала, он так близко, что нельзя обернуться. Нина не успела подумать, хотела закрыть глаза, вырваться, повернуться. Вместо этого — закружилась голова. Савинков, держа ее, целовал глаза, щеки, руки. Нина услыхала запах одеколона. Что говорил, не разбирала. Видела что бледнеет, став необыкновенно близким. И, почувствовав, что под шопот падает, Нина закрыла глаза. Не испытывая счастья, обхватила его за плечи.

10.

На Подъяческой у курсистки Евы Гордон бушует собрание. Комната тяжело дышит дымом. Но квартира безопасна. Потому так и спорят члены кружка «Социалист». Брюнетка с жгучим, семитским очерком, Гордон стоит у двери. Посредине жестикулирует марксист-студент Савинков, требуя политической борьбы, сближения с народниками. Слушает рабочий Комай, упершись руками в колена с лицом, словно вырубленным топором. Раскуривает студент Рутенберг. Поблескивает черным пенсне краснорыжий человек средних лет с лошадиным, цвета алебастра, лицом М. И. Гурович, сидит он возле рабочего Толмачева, смуглого цыгана ращепившего складками переносицу, чтобы лучше понять Савинкова.

Савинков говорит о борьбе, терроре. Приливает к сердцу Толмачева тоска. Хлопает в мозолевые ладоши. И Гурович аплодирует, крича:

— Правильно!

— Товарищ Гурович, тише! — машет хозяйка, — вот уж какой вы, а еще старший.

— Ах, что вы товарищ Гордон!

— Правильно, Борце Викторыч! — кричит Ко-май. Савинков протягивает руку за остывшим чаем. Но руку горячо жмет Гурович.

— Удивительно говорите, большой талант, батюшка, — отечески хлопает по плечу.

— Расходитесь, расходитесь товарными…

— Не все сразу.

— Вам на петербургскую, товарищ Савинков?

Савинков и Гурович выходят с Подьяческой. Оба чувствуют, как было накурено. Охватила сырь отсыревших за ночь мокрых панелей. А Ева Гордон открывает окно. И зелено-синим столбом тянется дым кружка «Социалист» вверх, в побледневшую петербургскую ночь.

11.

Из-за Невы бежал синеющий рассвет, дул крепкий приневский ветер, Гурович в темносинем халате с пушистыми кистями сидел, задумавшись, в кабинете. Эту весну он решил провести в Крыму. Лицо было сосредоточено. На листе ин-фолио вывел — «Директору департамента полиции по особому отделу».

Просторная квартира выходила на набережную… Нева просыпалась. В елизаветинские окна вплывало солнце, заливая Гуровича за столом снопом яркого света.

12.

Нина была счастлива. Брак с Борисом иначе нельзя было назвать. Но все ж малым углом сердца хотела большего. Больше ласки, участия, ждала тихих слов, чтоб в любви рассказать накопившееся.

— У меня нет жизни без тебя, Борис.

Савинков смотрит, смеясь. Думает: — женщину трудно обмануть, она по своему слышит мужчину.

— Ты, Борис, меня меньше любишь, чем я тебя. Ведь когда ты уходишь, у меня замирает жизнь. Ты даже не представляешь, как я мучусь, боюсь, когда ты на собраниях.

— Впереди, Нина, больше мучения. Я только начинаю борьбу.

— И я пойду с тобой. Разве не было женщин в революции?

— Женщины в революции никого не любили кроме революции — смеется Савинков монгольскими углями глаз.

13.

Каляев сегодня был бледнее обычного. Худые плечи, прозрачные глаза, скрещенные, похожие на оранжерейные цветы, руки с тонкими кистями. Он казался Савинкову похожим на отрока Сергея Радонежского с картины Нестерова.

В подстаканниках стояли холодные полустаканы. Каляев задумчиво забывал в пространстве светлые глаза. Говорил Савинков.

— Янек, хочется дела — расхаживал он по комнате. — Хочу практики, я, Янек, не люблю теории, живой борьбы хочу, чтобы каждый нерв чувствовал, каждый мускул, вот я и против тех, кто в нашей группе придавлен экономизмом, отрицает необходимость борьбы рабочих на политическом фронте. Возьми вот «Рабочую мысль» ведь читают с жадностью, даже пьяницы, старики читают. Задумываются, почему, мол, студенты бунтуют? Стало быть нельзя смотреть на рабочего, как на дитятко. У него интересы выше заработной платы. А у нас не понимают, поэтому отстают от стихийного подъема масс. А подъем, Янек, растет на глазах. И горе наше будет в том, если мы, революционеры, не найдем русла по которому бы пошла революция. Ты знаешь, вот Толмачев, молодой красавец слесарь, рассказал я им на Александровском сталелитейном о народовольцах-террористах. Едем с завода, а он вдруг — эх, Борис Викторыч, как узнал я от вас, что в Шлиссельбурге еще 13 человек сидят — душа успокоиться не может!. — Чем это кончится? Бросит такой Толмачев кружки наших кустарей, выйдет на улицу и всадит околодочному нож в горло!

Нина любила, когда горячился Борис. Он действительно походил тогда на барса, как смеясь говорил Каляев: — «ходил как барс, по слову летописца».

Савинков резал шагами комнату.

— Ты о чем, Янек, думаешь? — проговорил, остановившись.

Каляев поднял нервное лицо, сказал:

— Разве не стыдно сейчас жить? Разве не легче умирать, Борис, и даже… убивать?

14.

Санкт-Петербург стоял гранитным утопленником, окутанным в саван туманов. Утренниками разливался он сливочногусто. В такой туман из дома на Среднем вышел молодой маляр в продырявленном, мазанном краской фартуке, с ведрами. В ведрах: — «Герои 48 года», «Как министр заботится о рабочих», «Фабрика Максвеля», «Как он снова борцом стал».

Савинков с ведрами ехал за Невскую заставу в кружок семянниковцев. Дважды уже ездил с ним обросший слесарь. И сегодня поехал, за молодым маляром.

15.

Жандармский ротмистр близко нагнулся к карточке, был близорук. Рванул звонок четыре раза, не оборачиваясь на солдат.

Савинкову показалось — потоком хлынули жандармы, а их было всего четверо. Ротмистр с злым, покрытым блестящей смуглью, лицом шагнул на Савинкова.

— Вы студент Савинков? Проведите в вашу комнату.

В комнате, опершись руками о стол, стояла бледная Нина.

— Проститесь с женой.

Сдерживая рыданья, Нина не могла оторваться от холодноватых щек. Нине хотелось упасть. Но лишь — взглянула. Он ответил взглядом, в котором показались любовь и нежность.

На ходу застегивая черную шинель золотыми пуговицами с орлами, Савинков вышел с жандармами. Нина слышала шаги. Видела, как тронули извозчики. Наступила тишина. И Нина, всплеснув руками, потеряла сознание.

16.

Ночь была тепловатая, весенняя. Город таял в желтом паре фонарей. Прямые улицы, бесконечные мосты в эту ночь стали прямее, бесконечнее. Савинкову казалось, жандарм едет с закрытыми глазами.

В спину дышала лошадь. На Зверинской обогнали веселую кампанию мужчин и женщин. Из кампании летели визги. Савинков видел: — путь в Петропавловку. «Ничего не нашли, неужели провокация?» — думал он. Извозчик ехал крепостным мостом, темнела Петропавловская крепость.

Савинков вздрогнул, перекладывая ногу на ногу.

— Холодно? — спросил жандарм.

Из темноты выступили мрачные здания, кучи кустов, «как в театре» — думал Савинков. Выростали бездвижные силуэты часовых. Шли с звоном многих ног. Но, казалось, как по кладбищу. Мягкий звон развлекал ночь крепости. Желтый свет фонарей освещал лишь короткое пространство. Стлалась темнота.

От ламп в конторе Савинков закрылся рукой.

— Пожалте — сказал офицер.

Савинков шел длинным, как кишки, коридором.

— Сюда — сказал голос.

Савинков вошел в темноту. И дверь замкнулась.

Загрузка...