КНИГА ПЕРВАЯ,

в которой повествуется о том, что было до рождения Жана-Малыша с острова Гваделупа, а также о первых шагах нашего героя на этой земле.

1

Остров, где все это случилось, малоизвестен. Он покачивается тонкой скорлупкой на волнах Мексиканского залива, и найти его можно только на самых подробных картах мира. Напрасно вы будете искать его на глобусе: смотрите, сколько душе угодно, вглядывайтесь хоть до ряби в глазах — все равно без увеличительного стекла вам не обойтись. Он совсем недавно поднялся над морем, всего каких-то один-два миллиона лет назад. И ходят слухи, что он может исчезнуть так же внезапно, как и появился, нежданно-негаданно пойти ко дну, увлекая вместе с собой в пучину и горы, и маленький серный вулканчик, и изумрудные холмы с прильнувшими к их склонам, как бы висящими в воздухе залатанными хижинами, и тысячи речушек, таких причудливых и искристых, что индейцы, первыми ступившие на эту землю, нарекли ее Островом хрустальных струй…

Но пока что он не тонет, держится на поверхности моря, готового выдохнуть ураган, на воде, цвет которой постоянно меняется от безмятежно — голубого до зеленого и фиолетового. Он кормит и поит разные диковинные создания: людей и зверей, демонов, духов и прочую нежить, которые в смутной надежде все ждут чего-то несбыточного, а чего — и сами не знают. А еще сюда прилетают птицы, чтобы вывести под жарким солнцем своих птенцов…

По правде говоря, это совсем никчемный клочок земли, и его история, по твердому убеждению маститых специалистов, не представляет решительно никакого интереса. А ведь знавал он и лихие годины, и палящие бури страстей, и великие кровопролитные битвы, достойные внимания просвещенного мира. Но все это давным-давно забыто, даже деревья — и те уже ничего не помнят, и местные жители считают, что ничего не происходило, не происходит и никогда не произойдет на острове до тех пор, пока он не отправится к своим старшим братьям, устилающим дно океана. Они привыкли смотреть на все вокруг из-под ладони, скрывающей небо. Они уверены, что настоящая жизнь проходит стороной, и даже утверждают, что этот жалкий островочек обладает свойством все так умалять, что спустись на него сам господь бог, так и тот бы запил и загулял с негритянками, как простой смертный, вот так-то!..

В самом сердце этой затерянной страны есть еще более затерянный уголок — деревня Лог-Зомби[1]. Если уж Гваделупа едва удостоилась точки на карте, то говорить об этой ничтожной деревушке вроде бы совсем не пристало. Однако она существует, существует давно, и много выпало на ее век и чудес, и крови, и тщетных усилий, и вожделений, не уступающих тем, что сотрясали Ниневию, Вавилон и Иерусалим…

Первыми обитателями Лог-Зомби были краснокожие, селившиеся вдоль Листвяной реки, неподалеку от того места, где нынче стоит хижина тетушки Виталины, сразу за Инобережным мостом; там и посейчас высятся крутые скалы, с искусно высеченными на них солнцами и лунами. Краснокожие по-своему глядели на белый свет и назвали свой мирок журчащим именем Карукера — Островом хрустальных струй, как уже было сказано. Гваделупой его окрестили позже, когда появились здесь длинноухие бледнолицые пришельцы. Неспокойные, мятежные души, они, по-видимому, вовсе не заметили красоты рек и ручьев, но зато прониклись большим уважением к жару тропического солнца. Истребив краснокожих, эти светочи разума обратили свой взор к берегам Африки, там обзавелись они чернокожими, которые стали отныне гнуть на них спины. Вот так, по вине щедрого светила, на древней Карукере воцарилось рабство, и понеслись к небу стоны и причитания, а удары хлыста заглушили рокот горных потоков…

Все это было и быльем поросло, и теперешние жители Лог-Зомби не верили, что в их истории можно отыскать хоть одно примечательное событие. Правда, кое-кто из них втайне задавался вопросом, а не было ли все же в их прошлом чего-либо знаменательного, яркого, такого, чем стоило бы хоть немного гордиться. Однако, боясь, что их поднимут на смех, они такие мысли тщательно скрывали. Другие даже сомневались, что их предки родом из Африки, хотя какой-то голосок и нашептывал им на ухо, что не всегда они обитали в этой стране и не были ее исконными жителями, не в пример деревьям, камням и зверям — порождениям этой доброй красной земли. И когда они задумывались о судьбе своей, о себе самих, явившихся непонятно откуда и зачем — может, лишь для того, чтобы пройти едва заметной тенью по Лог-Зомби, по пятачку ее буйной травы, — этих беспамятных людей прошибал, случалось, дурнотный пот и на какой-то миг они чувствовали себя несчастными. И тогда, тяжело встряхнув бедной своей замороченной головушкой и убедившись в том, что рядом родное лицо, знакомое, с детства деревце, полуразвалившаяся хибара на каменных опорах, они оглашали небо раскатистым хохотом и успокаивались, вновь обретя свое место в этом мире…

Как видите, эти зыбкие люди были сродни песку и ветру: от слова рождались, от слова умирали. Они знали жизнь, как бык — слепня, но умудрялись предаваться своим фантазиям даже в колючем аду сахарного тростника, даже под зудящими укусами красных банановых муравьев; вечно витали они в облаках. И когда две деревенские кумушки расходились, посудачив совсем немного, часок-другой, то вместо «до свидания» они всегда бросали друг другу вполголоса «до сновидения»…

В те стародавние времена, задолго до асфальтовых шоссе и съевших всякую тень электрических фонарей, Лог-Зомби мало чем напоминала нынешнюю деревню — о той помнят лишь немногие, седые как лунь деды, которые каждый год один за другим уносят в могилу последние деревенские новости…

Где ты, наша молодость! Лог-Зомби стояла тогда не в лесу, а в залесье и была не просто глухим местом, а самой настоящей глухоманью. Чтобы добраться туда, нужно было сперва выйти из города Лараме с его мэрией, школой, кладбищем в багряном пламени цветущих деревьев и трухлявым пирсом, звенящим полчищами комаров. Потом свернуть с проложенного белыми людьми шоссе на дикую тропу, которая вдруг вспархивала ввысь, будто спеша затеряться в облаках. Бананы слева, сахарный тростник справа — везде простирались поля белых хозяев, везде одна и та же, возделанная от моря до первых отрогов вулкана земля. По обе стороны тропы торчали маленькие деревянные хижинки на четырех каменных опорах. На прибрежных равнинах они собирались как бы в пышные снопы, которые редели по мере того, как вы уходили от моря вглубь острова. И вот наконец от снопов оставались лишь чахлые букетики — от силы два-три домишка под соломенной крышей, кое-как стоявшие на клочках утоптанной, гладкой, лоснящейся, как мрамор, земли…

Через час пути отовсюду возникали клинья леса, который каждый год отступал все выше в горы под неудержимым натиском сахарного тростника, захватывающего холм за холмом. На тропу ложились длинные густые тени от крон камедного, красного и копалового деревьев, от сгинувших ныне мелколистника и ферулы, от магоний и пышных деревьев балата, перевитых плотной, непроглядной сетью лиан. Потом открывался Инобережный мост, перекинутый через высохший овраг, а вернее, русло мертвой реки, где в ожидании, что какой-нибудь бедолага вдруг оступится и сорвется к ним вниз, кривлялось и корчилось целое скопище злых духов. И вот в сказочно ярком просвете появлялась Лог-Зомби: вереница уступов, а на них непонятно как держащиеся, будто подвешенные на невидимых нитях к небу хижины — несколько жилищ, не то людских, не то колдовских, — что сиротливо жались к заросшему глухим лесом склону горы Балата, которая и сама, казалось, вот-вот рухнет в тартарары…

Цепочка лачуг вдоль пыльной дороги, что обрывалась у подножия отшельника-вулкана, — вот и вся деревня. Выстроившиеся гуськом хижины напоминали вагончики поезда, который устремился в горы. Но поезд этот никуда не шел, он искони стоял здесь; наполовину утопая в зелени, он замер навсегда. Домишки были обращены к морю и смотрели на мир, но мир не видел их. Откуда ни взгляни, внизу сверкала морская гладь, в каких-нибудь двух лье от деревни — пустяковое расстояние для тех, кто жил рыбной ловлей, стоит лишь порезвей крутить педали велосипеда. Большинство обитателей деревни работало на землях белых: в саваннах, ощетинившихся копьями сахарного тростника, и на тучных взгорьях, засаженных бананами. Но были и рыбаки — правда, немного, — несколько ремесленников и лавочников, продававших в розницу растительное масло, ром, вяленую треску, две-три уличные торговки рыбой и, наконец, пильщики деревьев, которые держались особняком и малость важничали. Высоко, чуть ли не у самых горных вершин в белой дымке облаков, нарезали они в лесу, взобравшись на помосты, доски. Все эти люди, казалось, замерли здесь, остановились вместе с обрывавшейся у подножия вулкана дорогой. Их повседневная жизнь почти не отличалась от той, что знали старейшие из стариков во времена рабовладения. Самый вид и расположение хижин, их убогая бедность восходили к той эпохе: сирые будки, поставленные на четыре каменные опоры, — само воплощение бренности человеческого бытия на земле Гваделупы…

А ведь то был благодатный край изумрудных холмов, кристально чистых рек и день ото дня все более щедрого солнца. Безмятежно-легкие облака порой смягчали блеск небесного светила, однако обычно оно палило вовсю, а с моря дули тугие свежие ветры, которые расчищали небо и бодрили душу…

Но в Лог-Зомби жили не только эти зыбкие — из песка и ветра — создания. На самом краю деревни, по ту сторону Инобережного моста, начиналась тропка, которая вела к уступам гор, напоминавшим гигантскую лестницу, как будто приставленную сюда, чтобы подниматься по туманным склонам вулкана. Здесь, на неприступном плато, обитала кучка людей, навсегда обрекших себя на одиночество, непокорных гордецов, полностью отрезанных от внешнего мира, и звали их Верхними людьми.

Отшельники с плоскогорья были самыми бедными обитателями Лог-Зомби, Гваделупы и соседних островов, а может, и всей нашей земли. Но они ставили себя выше других, ибо напрямую происходили от рабов-повстанцев, которые некогда жили и умирали с оружием в руках, часто там же, где стоят нынче их жалкие лачуги. Они не терзались, как те, в деревне, сомнениями, их не мучил вопрос, из какого они теста: знали, твердо знали, что в жилах их течет благородная кровь доблестных мужей, построивших эти круглые, побеленные известью хижины. И уж они-то не спрашивали себя, достойна ли Гваделупа того, чтобы с нею считаться: знали, твердо знали, что в окружавших их рощицах отгремели бурные, небывалого величия события, каких не случалось нигде, и что прадеды их совершали здесь славные эти подвиги.

По вечерам эти гордые люди рассаживались у самого края своего плато, лицом к мерцающим огням равнины, и рассказывали своим детям истории об африканских зверях, о зайцах, черепахах и пауках, которые мыслили и поступали как люди, а иногда и лучше их. Бывало, прервав какую-нибудь сказку, один из старейшин указы вал на пучок травы, которую у его босых ног прижимал к земле вечерний ветер, и проникновенно говорил: смотри и разумей, малышня, это волосы с головы павшего здесь героя. И заходил разговор о погибших повстанцах, об их судьбе на этой земле, об отчаянных битвах во мгле, о том, как рабы восставали, дрались и, сраженные, падали, чтобы уже никогда не подняться. И вдруг, всегда неожиданно, спускалась с неба странная тишь, и в тиши этой на землю возвращались, становились зримыми герои давних лет…

Это были рослые, гораздо выше жителей равнины, люди с невозмутимыми, отливавшими бронзой широкоскулыми лицами и непроницаемым взглядом узких, долгих глаз. Они почти совсем не огородничали, не рубили сахарный тростник, ничего не покупали и не продавали, а только обменивали в деревне раков и дичь на ром, соль, керосин, да еще спички — на случай дождливого дня, когда сырел кремень. После отмены рабства они попробовали было сойтись с Нижними людьми, как они звали жителей долины, рассказать им о битвах героев во мгле, о том, как те восставали, дрались и, сраженные, падали, чтобы уже никогда не подняться. Но Нижние не поверили им. «Не может такого быть, — говорили они, едко, пронзительно хихикая. — Если все, о чем вы рассказываете, и в самом деле здесь произошло, то почему об этом молчат книги?» А некоторые вообще ни о чем подобном и слышать не хотели. По их разумению, с тех самых времен, когда сатана был еще совсем маленьким бесенком, ни один чернокожий дурошлеп не совершал — ну где ему! — таких славных, сказочного величия дел. Вчерашние рабы говорили об этом с каким-то злорадным ехидством, как будто кичились готовностью признать свое ничтожество, как будто находили тайную радость, особую заслугу в том, что раз и навсегда причислили себя к последним из смертных. Но гордое племя думало иначе, и зародилась между ним и людьми с равнин злая неприязнь. Они отказывались родниться с Нижними, смешивать кровь свою с их кровью, не хотели сидеть за одним столом и нарочито не смотрели им в глаза, когда случай сводил их на лесной тропе. Короче, пути их разошлись…

Верхние люди считали Нижних хамелеонами, пресмыкающимися, готовыми в любую минуту сменить кожу, мастерами пообезьянничать — словом, жалкими прислужниками белых, позабывшими, для чего их мать родила. Не оставались в долгу и добропорядочные жители долины. Они не прочь были позубоскалить над дикарями с плато, этими дремучими невеждами, чертовыми упрямцами, «которые и подтирались-то по сю пору булыжником». Но при этом они опасались сказать лишнее и быстро переходили на шепот — ведь «темный народец» умел превращаться в собак, крабов, птиц, муравьев, которые неотступно следовали за вами и даже во сне не давали покоя. Они могли также наслать на вас пагубу, столкнуть в яму, которой раньше и в помине не было, и ни один деревенский колдун не знал, как уберечься от их козней, угадать замыслы, отвести тайные наговоры и ворожбу, — ведь их могущество брало начало в самой Африке, вот почему так неотразимы, неминучи были их козни…

Вождь их дрался вместе с героями прежних лет, и в дыму сражений, давным-давно отгремевших средь диких лесов, был дым и его пороха. Уже побелели, рассыпались глубоко под землей в прах кости его соратников, а он все рассказывал детям, глядя на вечернюю зарю, о подвигах своих друзей. Человека этого звали Вадемба, имя это он привез с собой из Африки в трюме корабля работорговцев. Но люди с плато, считая старика бессмертным, звали его попросту Вечный, а иногда Вечный Змей, ибо он слился с этими горами подобно змее, свернувшейся в расщелине скалы, откуда ее нипочем не вытащить.

Как и у всех людей его племени, у Вадембы было спокойное, с бронзовым отливом, широкоскулое лицо и непроницаемый взгляд. Но был он на голову выше самых высоких своих собратьев и седой до последнего волоска: белыми были и брови, и ресницы, и руно на груди, и густая шапка буйных волос, которая издали делала его похожим на хлопковый куст. Кое-кто из древних Нижних дедов встречал его в лесу еще во времена своей молодости, и уже тогда, утверждали они, это был почтенный старец с ватно-белыми волосами и бородой: по всему видать, господь бог наказал его за нечистые дела, совсем позабыл о нем, приговорил к бессмертию…

И так вот прошло, протекло помаленьку сто лет, и еще пятьдесят — день за днем, за солнышком тучи, за тучами солнце, — пока асфальт и электричество не швырнули Лог-Зомби прямо в двадцатый век…

2

Произошло то, что неминуемо должно было произойти, а Вадемба и его друзья по несчастью все еще упорно цеплялись за свое плато, сопротивлялись чему-то, а вот чему, они и сами толком не знали. И только когда через Лог-Зомби протянулась до самого Инобережного моста полоса серого асфальта, бунтари поняли, что побеждены; два-три отчаявшихся дикаря прокрались по тропинке вниз, а за ними валом повалили и другие, и остались на плато только самые непокорные из непокорных — словом, одни Змеи, так-то вот! Асфальт и яркие фонари равнины заворожили и увлекли вниз почти всех женщин племени. Мужчины оказались в переизбытке — нарушилось привычное равновесие. Но когда смятение улеглось, в селении установился новый диковинный порядок: несколько мужских хижин окружали приют одной негритянки, и та жила сразу со всеми, никому не отдавая особого предпочтения.

А вот Вадемба долго сохранял право на свою собственную жену — Абоомеки, по прозвищу Тихоня. У этой скромной простосердечной женщины была только одна слабость — длинные домотканые юбки: она очень любила распушить, покружить их вокруг бедер, когда ее никто не мог увидеть. Но прошло некоторое время, и ее тоже потянуло к дразняще-веселой жизни Нижних людей, и она попросила у Вадембы дозволения уйти вслед за другими, «спуститься вниз», как теперь говорили…

Муж дал согласие при условии, что она оставит при нем дочь, которую они прижили вместе: девчушку звали Ава…

Когда Абоомеки спустилась вниз, ее дочери едва исполнилось десять лет. Была она круглее и курчавее плода хлебного дерева, ее широко расставленные глазенки походили на капельки, на две дрожащие, готовые сорваться и упасть дождинки…

Только-только начали обрисовываться ее круглые ягодички и вставать спелыми сливами груди, а она уже выступала, светилась как самая настоящая женщина, и старые негритянки улыбались, завидя ее: посмотрите, как быстро плоть наливается плотью, говорили они, умиляясь скороспелой мягкости ее бедер, которые обещали вскоре подарить новую жизнь умирающему плато. Ах, если бы они только знали, эти старые колоды, что творилось в голове девочки, чьи глазки жадно высматривали то, чего им еще и видеть-то не полагалось — потому-то, наверное, и стали они такими манящими до срока, на самом пороге жизни. И когда она мечтала о любви, вместо того чтобы просто нежиться на мягкой травке, как и полагается детям, она вдруг отрывалась в своих мечтах от земли, ее подхватывала высоченная, метров двенадцати высотой, не меньше, сладкая волна и уносила к какому-то совсем не знакомому ей, нездешнему пареньку, чье лицо влекло ее больше всего на свете…

Пожалуй, только из-за этой неодолимой, уносящей прочь волны и любила она поваляться в траве…

Ава тоже мечтала о равнине, о пышных юбках, которые забрала с собой мать, и ей совсем не казалось зазорным спуститься вниз, когда придет ее черед. По правде сказать, она никогда не ощущала, что в жилах ее течет благородная кровь. Она ко всем относилась с одинаковой тихой лаской и нежностью — и к Верхним, и к Нижним людям, и ко всему живому в небе, лесах и морях, ко всей великой семье живых существ, что рождаются и умирают на этой земле. Но она об этом помалкивала и всегда готова была предвосхитить малейшее желание Вадембы, державшего ее подле себя как служанку или, скорее, как домашнюю собачонку, которую можно, по настроению, или приласкать, или отпихнуть ногой…

Бессмертный мог неделями не перемолвиться с ней и словом. Она была его тенью и дыханием, готовила и стирала на него, ткала ему теплые повязки, чтоб согревать поясницу, — все напрасно, отец и замечать ее не хотел. Но иногда он будто вдруг вспоминал о ней, уводил в лес и там объяснял потаенные свойства растений, их волшебную связь с разными частями человеческого тела. Часто случалось так, что он прерывал урок травяной грамоты и взрывался, начинал бранить ее на чем свет стоит: ну что за бестолочь пустоголовая, никакого понятия! — в сердцах говорил он, все мысли вразброд, точно россыпь упавших с нитки бусинок, — да-да, так и говорил. Но случалось, она радовала старика хорошо усвоенным уроком, и тогда он, довольный, гладил ее по голове и просил назвать какое-нибудь желание, любое, лишь бы оно не было связано с презренной жизнью Нижних. Но Ава боязливо помалкивала, опасаясь раскрывать ему свою душу. Правда, однажды, когда отец был особенно ею доволен и почти нежно похвалил ее, она набралась храбрости и сказала, что ей давно уже хочется попробовать морской рыбы. Вадемба весело ухмыльнулся: и только-то? — удивленно воскликнул он. Подхватив корзину, он нарисовал на стене хижины контур лодки, поднял ногу и, спокойно шагнув в свой рисунок, исчез, как будто поглощенный лоснящейся закопченной поверхностью. Чуть позже Ава увидела, как он возвратился назад тем же колдовским путем: с его голого блестящего тела струилась вода, оставляя на земле белесый след морской пены, а корзина была полна разноцветных рыбешек…

Но она по-прежнему грустила, а иногда даже переставала видеть лицо незнакомого паренька на самой вершине подхватывавшей ее волны. И еще сильней влекло ее к огням равнины, призывно светившим снизу по вечерам, когда речь заходила о героях минувших лет…

Теперь она отваживалась спускаться тайком к невысокой скале, что у самого края Лог-Зомби, откуда могла, оставаясь незамеченной, следить за жизнью деревни. Как ей хотелось пройтись по асфальту! При одной мысли об этом у нее начинали чесаться пятки — так и подмывало войти в одну из этих смешных дощатых хижин и познакомиться со всеми, узнать наконец, что думают эти диковинные создания о жизни. Издали все ей нравилось в них, все восхищало: и то, что в их домах постоянно что-то грелось, кипело и бурлило на огне, и то, как они умели хохотнуть, задрав вверх голову, будто насмехались над пересудами, что дождем лились на них сверху, с поросшего жухлым кустарником плато…

Молодые парни, что жили внизу, казались ей гораздо глаже и ярче в лучах солнца, чем ее соплеменники. Поговаривали, что они к тому же нежней и искусней в любви, и мысль об этом смущала, кружила ее маленькую головку, ибо она плохо понимала, что же это означает…

Воздымались, тянулись к солнцу ее груди, груди-сливы, груди-персики, груди-яблоки. В тот год, когда они обрели тяжесть плодов манго, молодые пильщики леса устроили свой помост совсем близко, рукой подать до плато. Мокрые от пота, они все так и сияли, жирно блестели даже их короткие волосы, у каждого из них на запястье виднелся кожаный ремешок, а на шее красовалась серебряная цепочка. Хоронясь в зарослях кустарника, бедняжка Ава сравнивала пильщиков с Верхними парнями, всегда взлохмаченными оборванцами, — эти ни когда ничем не украшали ни шею, ни руки, а их нестриженые синюшные ногти загибались когтями…

Особенно она любила наблюдать за ними в полдень, когда эти ярко отливавшие на солнце существа садились перекусить. Ей очень нравилось смотреть, как они тыкали вилками в свои миски, зажатые между колен, и отправляли еду в рот, даже не запачкав жиром губы. Однажды, начав обедать, они о чем-то заспорили, один из них вскочил и зашагал прочь, осыпая бранью своего напарника, который, слегка пожав плечами, как ни в чем не бывало продолжал свою трапезу. А как он ел! Залюбуешься: сидел прямо, клал в рот маленькие кусочки пищи и, сжав губы, медленно, с чувством жевал так, что лицо его почти не двигалось. Будто завороженная, Ава вышла из своего укрытия и приблизилась к незнакомцу, который поднялся на ноги в недвижном воздухе лесной поляны, ярко блестя на солнце тугой юношеской кожей, литой, как каленое зерно маиса. При виде босоногой дикарки он робко отступил на шаг. Светясь улыбкой, прелестная, как алый прямой цветок канны, Ава подошла к нему вплотную, положила руки на его плечи, потянула вниз, и, забыв всякий страх, он, как околдованный, мягко опустился на траву. Она было уже подняла подол своего платьица, но, к великому изумлению Авы, ее избранник резко одернул на ней юбку и огорченно сказал:

Ты очень красива, ты прелестна, как цветок кокоса, но больно быстро у тебя все получается. Знай, я из семьи Оризонов, и у нас так не принято…

А как у вас принято? — спросила она, счастливо вздохнув и замерев от восторга при мысли о том мире, где любовные дела вершились нежно и изысканно.

Сначала мы говорим ласковые слова…

Слова? — удивленно пролепетала она.

Слезы потекли по щекам Авы, когда он торжественно признался ей в вечной любви. Потом они вместе перекуси ли, спустились к ручью напиться, возвратились на поляну и повторили весь обряд сначала, под ту же музыку признаний. Теперь Ава знала, что за чем должно следовать в любовных делах, и все проделала так, как надо; и когда наконец она взмыла над землей, то ее совсем не удивило, что на гребне двенадцатиметровой волны она увидела лицо молодого пильщика, то самое лицо…

Как зачарованный смотрел на нее юноша и никак не мог поверить в это нежданно свалившееся с неба счастье, почти голое, в коротеньком, накинутом на плечи и перехваченном вместо пояса лианой платьице. Глядя на своего избранника живыми, влажными, как рыбешки, глазами, умиротворенная Ава любовалась им теперь сколько хотела, она с удовольствием отметила, что он высок, строен и ладно сложен. Но в то же время крылось в нем что-то непрочное, а вот что, она сначала никак не могла понять. И вдруг ее осенило: ну да, ведь он из туманного племени Нижних негров, одно из этих зыбких созданий, что сродни песку и ветру и рассыпаются на ходу, как любил говорить Вадемба; но разве не была и она точно такой же — ведь только с большим трудом удавалось ей сохранить свою суть в этом мире.

Когда настала темная ночь, она спустилась вместе с ним в долину, где паренек недавно построил себе хижину из свеженапиленных, еще пахнувших смолой досок…

Появление Авы в деревне вызвало смятение в неспокойных душах жителей Лог-Зомби. Многие друзья жениха заклинали его сразу же, немедля отправить девушку обратно, иначе несдобровать Жану из семьи Оризонов: злые чары ее отца-колдуна настигнут повсюду, даже в самом потаенном уголке хижины, как бы он ни старался уберечь себя от всех и всяческих козней, какие только бывают на свете. Придет несчастье, и уже ничто ему не поможет, никто не защитит, не уберегут никакие, самые хитрые из ухищрений, ибо никому не дано уйти от Бессмертного: от него не убежишь, не скроешься за морем — ведь для старого заклинателя темных сил не существует расстояний, и кто знает, может, он обратился вон в ту муху, что невинно сучит ножками на столе, или в этого вот муравья на вашей руке, что слушает и заранее посмеивается в свои усики над жалкими потугами избе жать его козней. Молодой человек слушал все это как во сне, не сводя глаз с Авы, твердо решив до дна испить свою горькую чашу: полную чашу неминучего лиха, утверждали все вокруг; милого лиха, отвечал он, улыбаясь. И перед этой упрямой улыбкой пришлось отступить. Тихим бархатным утром вся деревня торжественно проводила новую дочь божью в церковь Лараме, где священник отлучил ее от сатаны, от его искусов и козней. А потом этот белый человек взял да и брызнул водой на дикарку: вот так и стала она Элоизой…

Никто не успел и глазом моргнуть, а она уже умела стирать как надо, латать и штопать, стряпать вкусное рагу, накрывать на стол, как водится у христиан, да что там стол! — даже есть научилась вилкой, так легко и свободно, будто всю жизнь только этим и занималась. Потом, туго подпоясавшись, она смело шагнула в самое стекло сафры, одержав тем самым вторую победу в глазах зомбийцев. Но окончательно покорила она их не этим. Однажды, в какую-то особенно теплую, душную ночь перед великим постом, соседей разбудили необычно громкие, ликующие крики, такие, что и самого равнодушного расшевелят…

Любительниц давать ночные концерты в деревне было немало, и, случалось, они устраивали настоящую пере кличку:

Послушай, послушай, как она зашлась, далеко отправилась, милая!..

Да уж куда там. Ну иди же сюда, дорогая, давай и мы…

И пуще прежнего неслись любовные крики, а как же: для чего же еще нужен муж, если не для того, чтобы пускаться с ним в такое вот путешествие, покачаться на волнах, полетать на небесах, ну для чего же еще!..

Ночных любительниц поголосить в деревне было немало, но новенькая задала такой концерт, из ее горла полилось такое богатое разноголосие, будто целый оркестр со скрипками, барабанами, флейтами, гитарами и трещотками грянул туш на всю округу; И сразу же в кромешной тьме разнеслись другие вскрики, они прокатились горячей волной над крышами деревни, от края до края, заставляя волей-неволей присоединиться к ним и поучаствовать в ночном концерте. Долго потом еще вспоминали об этой ночи, когда люди хороводами ангелов принялись летать вместе. Вовсю разошлись даже самые робкие и стыдливые, те, кто обычно стеснялся так вот заливаться. И многие из них приходили потом к сконфуженной Элоизе с поздравлениями и благодарностью за такую нетленной красоты песнь, что чуть было не стронула всю деревню с насиженных мест, не вознесла ее к самым звездам…

Все напрочь забыли в своем ликовании, что она дочь чародея: да когда это было-то, и чего такое старье вспоминать, в чулане ему место, среди прочего барахла. Но один из них, по имени Жан Оризон, не забывал об этом ни днем, ни ночью; иногда его охватывал страх, что с ним может приключиться что-то ужасное, какая-нибудь гнусная пакость, которая долго будет глодать его изнутри, прежде чем вырвется наружу. Особенно он боялся за свое мужское достоинство, опасался, как бы его не скрутило, не завязало мертвым узлом, за то, что он, видите ли, посмел покуситься на саму кровь Бессмертного. Этот страх подступал всегда вдруг, неожиданно. Все вроде бы хорошо, доволен человек своей жизнью, тем, что мать родила его на свет божий, и вот на тебе, накатило! — и он мрачно бросает:

— Вот сижу я сейчас за этим столом, остолоп этакий, ем, пью, говорю и не ведаю, что, быть может, никогда уже не быть мне настоящим мужчиной.

Но тотчас же на помощь ему тянулась рука Элоизы, и снова раздавался здесь смех, произносились клятвы в вечной любви, снова лилась услада, как тогда, в первый раз, на поляне под деревянным помостом…

Элоиза замечала, конечно, что муж ее киснет в мутном рассоле печали. И каждый божий день, как выражались жители равнины, ее тянуло на горную тропу, пойти спросить разрешения у отца, как в свое время это сделала Абоомеки-Тихоня. Но вдруг он ее не отпустит! А она любила своего пильщика, мужчину, который денно и нощно до одури осыпал ее нежными словами, ибо безмолвный поцелуй, говорил он, все равно что атласная грудь негритянки без золотой цепочки, и, боясь его потерять, она каждый божий день откладывала свое намерение на завтра…

Кровь одного так счастливо слилась с кровью другого, что Элоиза забеременела еще в год своего крещения. Но она не ощущала тяжести живота — казалось, он был надут, как пузырь воздухом, и на шестой месяц все ее надежды изошли вместе с кровяной водой. И так продолжалось целых десять лет. Жан Оризон совсем потерял голову от этой напасти, в которой все единодушно признавали месть Бессмертного — то были его козни, его мета, его хищная хватка. И однажды, когда женщина снова затяжелела, Жан Оризон надолго задумался, замкнулся в себе и ясно стало, что он готов отступить, покориться. И вот как-то утром, когда Элоиза прилегла вздремнуть, устав от своей очередной мертвой ноши, он молча собрал свои вещи и был таков: выскочил на шоссейную дорогу, проложенную белыми, и стал дожидаться рейсового автобуса. Шофером этого автобуса был некто Макс, Макс Армаггедон, и слыл он самым умелым и удачливым среди водителей. Он мог вести машину пьяный в стельку, мог даже крутить баранку ногами, откинувшись назад, чтобы позабавить публику; как бы то ни было, он всегда всех доставлял по назначению. Но в тот день, едва автобус выехал из Лараме, у поворота к холодильному заводу посреди дороги вдруг, откуда ни возьмись, вырос огромный валун, что заставило шофера резко вывернуть руль. Машина врезалась в дерево, от удара передняя дверь распахнулась, из нее вылетел, будто кто-то вышвырнул его наружу, пассажир и рухнул прямо на рога мирно пасшегося у самой обочины быка. Этим бескрылым летуном был не кто иной, как Жан Оризон. Когда шофер ошалело оглянулся назад, никакого валуна на дороге не оказалось…

А в это самое время опечаленная Элоиза присела посреди хижины, положив руку на хранящий свою тайну живот, и задумалась о годах, что прошли, унеслись вместе с тем человеком, который ехал сейчас, как только что поведала соседка, в направлении Пуэнт-а-Питра. И вдруг неведомая сила жадно завладела ею, и, уже в пене подхватившей ее волны, она смутно поняла, что это ребенок Бессмертного, что он будет жить и не оторвется до времени от ее чрева, нет!..

Похоронив мужа, Элоиза всеми помыслами обратилась к своему животу, в котором уже шевелился, бился вовсю, как второе сердце, ребенок. Скорбь ее понемногу улеглась, она пробовала даже улыбаться, ведь всем известно, Что будущей матери вредно горевать. И в назначенный Час, как будто почтительно исполняя чью-то волю, она родила, как всегда рожали Верхние люди: на коленях возле кровати, обхватив ладонями затылок и облокотясь для опоры и храбрости на деревянную раму. Когда ей показали малыша, она сразу же узнала эту крупную упрямую надбровную кость, которая козырьком выступала на круглом, как солнечный шар, черепе Вадембы. Но женщины, наперебой восторгаясь небывалой величиной новорожденного, его плотным, блестящим, словно расплавленное олово, тельцем, не обратили никакого внимания на это сходство. Одна из них даже воскликнула, в умилении сложив на груди руки:

Еще немного, и шельмец уже не смог бы выбраться из нутра Элоизы!

Смотрите, смотрите, да он уже готов полезть в драку! — вторила ей другая, показывая всем на то, как крепко, убрав внутрь большие пальцы, сжимал малыш свои кулачки, будто собирался с силами, прежде чем наградить тумаками, когда придет время, эту полоумную особу по имени Жизнь, что очертя голову носится по улицам и ищет, кого бы ей еще слопать…

После долгих и жарких споров, давших кумушкам повод вдоволь поизощряться в выдумках, было решено наречь маленького вояку так же, как и его покойного, всеми любимого отца; просто Жаном Оризоном. Но Элоизе такое решение пришлось не по сердцу: просто курам на смех! — ведь это имя не убережет ее сыночка от жизненных невзгод, с ним он будет беззащитен, как слепой котенок. Африканское имя — вот что ему нужно было, вот что защитило, укрепило бы его, не дало бы стать перекати-полем, поэтому на восьмой день, окрестив в церкви свое чадо, она оставила его у соседки, а сама тайком направилась к горной тропе…

Дождя уже давно не было, и сухая земля местами отливала старой медью. Элоиза пробиралась через пожухшие от безводья заросли, которые из последних сил бились за жизнь, цепляясь за нее только потому, что однажды им удалось пустить корни и прорасти на свет божий. Картина запустения заставила ее остановиться у самого плато: полуразваленные хижины без крыш кренились набок под напором выросших из-под земли термитников. Лишь одно жилище все еще держалось прямо среди жалких развалин, а старик, сидящий на низком резном табурете в тени почерневших стен, показался ей вечным. И ее пронзила уверенность, что старый заклинатель темных сил ждал ее, смежив веки древней черепахи.

— Ты знаешь, зачем я пришла, — прошептала она.

— Я знаю, зачем ты пришла, и знаю также, что уйдешь ты ни с чем…

— Но ведь это твой ребенок, родившийся от твоего семени!

Это ты так думаешь, Ава, — бросил он с ехидной усмешкой.

Твой, твой, это даже вечернему ветру известно, это твой ребенок, а ты отказываешь ему в имени, отказываешь в помощи слабой крохе! Ты что же, хочешь, чтобы он был совсем беззащитен перед злыми силами, чтобы первый же встречный завладел его душой и отдал ее на съедение собакам, хочешь бросить свое дитя на произвол судьбы, как неразумную тварь, да?

Ну хватит, Ава, хватит, у меня в ушах звенит от твоего крика. Нет такого имени, которое я мог бы дать твоему сыну, — ведь будет он, как ты сама сказала, что зверь на этой земле, что дикий зверь, который сам находит свою тропу, а если я дам ему африканское имя, то оно как змея обовьется вокруг его шеи и задушит. Этого ты хочешь? — с ухмылкой завершил он.

Я спустилась к Нижним людям, но ты ведь сам этого захотел! Иначе не пустил бы меня, тебе ничего не стоило удержать меня, а теперь, Вадемба, тебе надо отыграться на своем ребенке, на своей же кровинке. Зачем ты позволил мне уйти, если хотел, чтобы я осталась, зачем сделал мне ребенка, если теперь хочешь отдать его силам зла?

Ох уж эти мне бабы! Послушай меня хорошенько, пигалица, вытри слезы и разумей: этому ребенку нет сейчас имени, ибо оно ждет его впереди, да, его имя где-то впереди, и, придет час, оно само найдет его, поняла?

Но Элоиза ничего уже не слышала. Она закрыла лицо ладонями, сжала пальцами лоб и стала мерно покачиваться, будто оплакивая кого-то. Но вскоре странный звук достиг ее слуха, и, очнувшись, она увидела рот отца, разверстый в дребезжащем смехе: Вадемба сидел голый на своем табурете, прижав колени к плечам, его прямое гладкое туловище блестело, словно отполированный дождем и ветром, старый, окоренный ствол дерева; он устремил на нее свой вечный взгляд и смеялся…

И тогда, впервые в жизни, маленькую женщину охватил настоящий гнев. Она отступила на шаг, дрожа всем телом, и вдруг, словно на нее нашло озарение, произнесла, все еще глотая слезы:

— Теперь я все поняла. Ты сам послал меня к Нижним людям, а теперь смеешься, смеешься надо мной?

Как одержимая, она схватила посох старика, который заметила у входа в хижину, и что было сил ударила им отца по голове:

— Ты послал меня вниз и теперь смеешься?..

Потом ударила еще и выкрикнула в ужасе:

— Ты изводил детей в моем животе и теперь смеешься?.. Смеешься?..

В тот день она еще много чего ему припомнила: и свое нищее детство, и невеселую юность, и, наконец, непостижимый полет из автобуса покойного Жана Оризона, который был виноват лишь в том, что сделал ее счастливой. И каждый свой упрек она сопровождала гулким ударом, и всякий раз с хранившей свою тайну головы Бессмертного летели, словно куски ваты, клочья его волос…

— Ох уж эти мне бабы!.. — вдруг растерянно произнес он.

Брызнула черная струя, старик пошатнулся на своем табурете и медленно, как подрубленное дерево, рухнул на землю; Элоиза ошарашенно смотрела на огромное тело, простертое у ее ног. Но, приподнявшись на локте, старец спокойно скользнул глазами по луже крови и снова принялся смеяться, все громче и громче, с каким-то зловещим торжеством, которое заставило бедную Элоизу отступить, безвольно выпустить из рук посох, попятиться еще дальше, а потом повернуться и кинуться со всех ног прочь, через заброшенное плато, сквозь колючий кустарник, через рощу с острой, как бритва, травой, а вслед ей еще долго доносился едкий смех, который затих лишь к вечеру, уже на равнине, с появлением первых огоньков Лог-Зомби.

3

Его нарекли именем отца, Жаном Оризоном, но жители равнины старались его так не звать: вдруг покойник возьмет да и откликнется. И Элоизе не нравилась такая путаница между мертвыми и живыми, поэтому, чтобы не было неразберихи, ее мальчуган долгое время откликался только на «Эй, ты» или «Как тебя?», а потом кому-то пришло в голову назвать его просто Жаном-Малышом; под этим скромным именем и вошел наш герой в мир, который ему предстояло потрясти до основания…

Едва оторвавшись от материнской груди, он зашагал неуклюжей походкой слоненка, слегка покачиваясь, так как его толстенькие ножонки, круглые, как две маленькие бронзовые колонны, еще плохо повиновались ему. Рос он диковатым, кулачки его были всегда крепко сжаты, как у зародыша во чреве матери. Глядя на постоянно недовольное, хмурое личико сына, Элоиза ничего не понимала: ведь, казалось, она должна была произвести на свет само воплощение радости бытия. А дело было в том — и она поняла это позже, — что ее маленький человечек ничего вокруг не видел и не слышал, так как был по горло занят самим собой, своими ручками и ножками, которые еще нуждались в его неустанном внимании, для того чтобы стать самыми крепкими и сильными. В нем самом происходило столько важных дел, что не до улыбок ему было и не до праздных разговоров, поэтому-то до четырехлетнего возраста не проронил он ни единого слова. Но уж когда малыш решил заговорить, то сразу начал произносить целые фразы, и голос его, громкий, чистый и ясный, удивительно напоминал голос самого Бессмертного…

Вот когда Элоиза окончательно поняла, что у жителей равнины память совсем дырявая. Сын ее ходил среди них, и его лицо, голос, неуемная душа, что читалась в его долгих непроницаемых глазах, были лицом, голосом, душой, глазами Вадембы, но никто, казалось, не хотел этого замечать…

Хоть и был мальчуган из молодых да ранний, языком он работал не больше, чем матушка Элоиза, и их хижина была самой тихой в Лог-Зомби, а может, и на всей Гваделупе. Иногда он вдруг непонятно к чему прислушивался, будто кто-то его звал, но Элоиза напрасно высматривала, что бы это могло быть: она замечала лишь обычную муху на столе, бегущего по половице муравья или другую суетливую букашку. И тогда ей становилось как-то не по себе: неужели, думала она, Вадемба так и не оставлял ни на минуту в покое ее ребенка с тех пор, как тот родился; и когда возле хижины появлялась огромная, черная как ночь бродячая собака, ее охватывал ужас, и она бросала в нее камнями…

Как уже говорилось, малыш был не разговорчивее рыбы. Но едва он научился топать на своих круглых ножонках, домой его было уже не загнать, вечно он сшивался у чужих порогов, прислушиваясь ко всему, о чем говорили в деревне. Иногда он делал из того, что слышал, самые неожиданные выводы. Так, например, однажды соседка при нем воскликнула: «Ах, если б мать-земля умела говорить, она бы уж научила нас уму-разуму!» Такое скажешь иногда просто так, невзначай, но в тот же день Элоиза застала своего сына лежащим в саду: тот прижал к земле ухо и прислушивался к таинственным голосам, доносящимся из недр. В другой раз кто-то случайно бросил, что только деревьям все известно о человеке, но, увы, они молчат. Тотчас повернувшись к сыну, Элоиза увидела, что тот куда-то направился своей немного косолапой походкой, и чуть позже не смогла сдержать смеха, застав его во дворе: он нежно обнимал ствол гуаявы в ожидании затаившихся в извилинах дерева голосов. Она смеялась потом всякий раз, когда видела, как он обнимает ствол гуаявы, но потом ей стало не до смеха: ее чадо бегало по всей деревне с невесть куда устремленным, ничего не замечавшим и непонимающим взглядом, с открытым всем ветрам ртом, который, казалось, порывался спросить: неужели все это правда, все, что я вижу и слышу?

Но однажды он пошел в школу в Лараме, ту самую, что стоит на самом берегу океана, и беготне его пришел конец. В тот день он возвратился домой преисполненный спокойной задумчивости и во второй раз удивил жителей деревни: хотя был он любитель помолчать, голова у ребенка Элоизы оказалась вместительной, как желудок кита, и все-то было в ней светло и ясно, разложено по полочкам, ну прямо как у белых людей. По вечерам, при свете керосиновой лампы, мать никак не могла налюбоваться на сына: поглощенный своими книгами, он прикасался к их страницам с такой же радужной надеждой, с какой некогда прижимался к стволам деревьев, чтобы услышать потаенные голоса. Но через год-два книги перестали его радовать, и опять пришлось Элоизе переживать за сына: опять он замкнулся, молча приходил из школы, копался в огороде, приносил матери ведро воды, присаживался в тенечке, опустив на колени сжатые кулачки, и вдруг застывал, деревенел как неживой…

Стало ясно, что книги замолчали, что мальчуган так и не смог различить голоса деревьев и земных недр; он даже купаться и то теперь не ходил. Он сидел в полумраке, глаза его были застывшими и тусклыми; казалось, его все время гнетет какая-то обида, и, глядя на него, Элоиза никак не могла понять, почему же не произвела она на свет само воплощение радости бытия, ведь она так старалась почаще улыбаться, когда была беременна, так старалась!..

И продолжалось это до того самого дня, пока не грохнулась оземь тетушка Жюстина — сие событие долго потом обсуждали в Лог-Зомби и соседних деревнях. Тетушка Жюстина была не настоящей ведьмой, а ведьмой по договору, вернее, даже не ведьмой, а оборотнем: таким надоедает человеческий облик, и они подписывают с нечистой силой соглашение, с тем чтобы ночью превращаться в осла, краба или какую-нибудь птицу — словом, во что им заблагорассудится. Как-то утром ее нашли у самой деревни в луже собственной крови. Она возвращалась домой после ночного полета и, застигнутая врасплох первыми лучами солнца, распласталась на земле, сраженная огнем небесным. Она лежала посреди дороги, и ее птичье тело постепенно приобретало человеческие очертания, из кончиков крыльев проступали пальцы рук, и длинные, поразительно белые косы вились вокруг поблекших перьев совиной головы. Собравшийся народ держался чуть поодаль, жадно ловя и подмечая одну за другой все важные мелочи, такое не каждый день увидишь, а ведь следовало все подробно описать и тем, кто проспал, и всем родным и близким на острове, даже незнакомым, с кем еще только предстояло встретиться на жизненном пути. Детям в тот день не нужно было идти в школу, они протискивались сквозь частокол ног, чтобы тоже поглазеть, хотя все это не очень-то их удивляло: подумаешь, мы и не такое во сне видели, казалось, говорили их глазенки, ведь веру в такие чудеса они всосали с молоком матери. Обсуждать событие решались только те, кто повзрослей, «профессора» из старших классов, что ходили со вставленной за ухо, гордо торчавшей из пышных волос авторучкой. Они утверждали, что люди могут обернуться собакой или крабом точно так же, как вода становится льдом, а электрический ток — светом, льющимся из лам почки, голосом или музыкой из радиоприемника; тетушка Жюстина, считали они, — это такая частичка нашего мира, о которой в книгах ничего не говорится, потому что белые люди решили об этом помалкивать…

Жандармы Лараме, которых вызвал служащий мэрии, явились слишком поздно, лишь к полудню. Тетушка Жюстина уже рассталась со своими перышками, и они увидели только старую женщину, непонятно как разбившуюся посреди дороги; хотя свидетелей хватало, жандармы наотрез отказались их выслушать, упорно не желали ничего понимать, горячились и расталкивали толпу, будто от них утаивали что-то ужасное, не иначе как преступление, в котором были замешаны все до одного жители Лог-Зомби. И лишь после того, как они прочесали окрестности, потратив на это несколько недель, понасмехались, поиздевались, поглумились над всеми подряд зомбийцами, они оставили свои попытки постичь тайну этой большой голой старухи, что лежала посреди дороги, будто с неба свалилась. Такая бесцеремонность больно задела зомбийцев. Но больше всех переживали школьники, особенно «профессора», которые никак не могли понять, почему жителям Лог-Зомби не было веры, ведь они-то сами верили всему, что рассказывали им в школе белые люди о земле, солнце и звездах, хоть с трудом, но верили же!

Чудесное превращение тетушки Жюстины видела вся деревня, но самым внимательным зрителем был наш герой Жан-Малыш, который, казалось, наконец постиг то доселе неведомое, что безуспешно искал в недрах земли, в плоти деревьев, в книгах, которые он приносил год или два из школы. И уже на следующий после этого происшествия день мальчик успокоился, побежал купаться и играть с ребятами. Он весь сиял, излучая заразительное упоение жизнью, и при виде его люди говорили: смотрите, смотрите! Неужто Элоизин сынок проснулся, решил наконец порадоваться солнышку?

Загрузка...