КНИГА ТРЕТЬЯ,

в которой говорится о том, как Чудовище проглотило солнце, ввергнув мир во мглу, и как оно в конце концов проглотило Жана-Малыша, да-да, и его тоже, господи прости!

1

Все началось с прилета диких уток, в самом начале сезона дождей. Появление воздушных странниц всегда было важным событием для Лог-Зомби. Когда они возни кали в небе и делали первый круг над вулканом, жителей деревни охватывала черная зависть к этим бессловесным созданиям, покрывавшим огромные пространства и никогда не сбивавшимся со своего курса, который, казалось, они знали лучше, чем человек свой земной путь. Завидовали также их постоянству, строгости их полета и даже стреловидному построению стаи, в котором таилось и начало, и цель. Путь долог, и чего только они не повидали, над чем только не простирали свои шелковистые зеленые крылья! Что могли они знать о жизни такого, чего не, знал негр?

Жана-Малыша тоже тянуло к уткам. Когда наступало их время, он мог целыми днями простаивать в засаде, по колено в болотной жиже, завороженно поджидая этих пернатых тварей, которые обладали точностью небесных светил и, как представлялось, следили сверху за всем, что творилось на земле… И стрелял он в них нехотя, как будто в свои же мечты…

В этом году он охотился в лесу Сен-Жан, у того болота, которое обычно служило пристанищем для залетных гостей. Занималась заря, солнце еще отлеживалось за горами, на небе — ни одного облачка, ни единой подпалинки: только торжественно-безмолвное сияние. И вот у вершины вулкана, как это было и в прошлые годы, появилась яркая стрелка стаи. Очертив широкий круг, она замерла как раз над болотом. Крылья уток напряженно трепетали, в то время как вожак опустил свою длинную унылую шею вниз, чтобы выбрать место для посадки. Жан-Малыш мягко взвел курок, его сердце сжимала смутная тоска: ведь человек — такая же перелетная птица; но вдруг чудесная стрелка рассыпалась, и утки, в диком смешении криков и перьев, рванулись в сторону моря…

Это озадачило нашего героя: кто мог так напугать этих неутомимых зеленокрылых летуний, оставивших позади себя немыслимые пространства? Раздвинув камыш, он сделал несколько шагов вперед, встал во весь рост и увидел на другом берегу болота, как раз на расстоянии выстрела, странный силуэт. То было в самом деле неведомое создание, о котором ему никогда не рассказы вали старые охотники. Оно походило на корову, правда во много раз крупнее простых коров, с мордой, в которой было что-то человеческое, и двумя рядами изогнутых лирой рогов, вздымавшихся от самого лба вверх и образующих подобие короны. Это существо лежало на боку, и его ярко-белая шерсть блестела прозрачными, длинными, шелковистыми прядями, напоминающими седые волосы, какие бывают у некоторых старух. Его рыло почти касалось земли, и раскрытая над самой травой пасть беззвучно втягивала в себя всякую живность: лесных мышей, мангуст, жаб. Все они приближались скачками и, безуспешно пытаясь зацепиться за отвисшие губы зверя, исчезали в его бездонной глотке. Казалось, животные подчиняются приказу невиданно голубых глаз, взгляду, пронизывающему предрассветную мглу. Глаза эти медленно вращались, и, когда их взор упал на Жана-Малыша, тому вдруг неудержимо захотелось пере сечь болото и тоже броситься в зияющую пасть Чудовища. Он упал лицом в трясину, и над ним скользнул не видимый луч, электрически потрескивая, будто негритянка подпалила щипцами волосы. Жан-Малыш взахлеб зарыдал, дрожа всем телом. «Неужто я родился на свет, чтобы столкнуться с этой страшной силищей, о которой никогда не упоминали даже самые старые из стариков деревни?» — думал он. Когда существо отвело в сторону свой жуткий взгляд и сила луча угасла, Жан-Малыш поднялся из болотной грязи и увидел, что колдовская тварь встала на ноги и смотрит на морской горизонт своими большими, влажными, усталыми глазами, которые, казалось, о чем-то жалобно молили восходящее солнце…

Такое притворство мерзкой твари, пусть хоть и высотой в несколько коров, взбесило нашего героя. Он торопливо вогнал заряд картечи в ствол своего ружья и навел его на чудище, целясь под лопатку, туда, где должно было находиться сердце. В этот самый момент от гигантского уха неведомого существа отделилась крылатая тень, которая скользнула в окружавшие болота заросли. Прогремел выстрел. Под левой лопаткой твари появилось темное круглое пятно, и отрикошетившие от него стальные дробинки с визгом разлетелись в разные стороны. Чудо-юдо даже не дрогнуло и продолжало печально смотреть на море. И понял тогда Жан-Малыш, что имел дело с высшей силой, даже не замечавшей людской суеты, и что он мог с тем же успехом пальнуть в небо в надежде сшибить солнце…

Он уже отступал назад, когда к Чудовищу опять подлетела крылатая тень и устроилась у него в ухе. Птица была явно встревожена; гнусаво прокричав что-то, она выставила наружу свой тяжелый клюв с желтым пеликаньим мешком, будто указывая своему хозяину на человека. Тотчас же гороподобная масса пришла в движение, вздыбилась во весь свой рост, свирепо выгнула хвост к небу… Жан-Малыш не стал ждать, что будет дальше, и, забыв о гордости, пустился наутек…

Подбежав к деревне, он окунулся в Листвяную реку и отмыл присохшие к коже лепешки грязи. Он то и дело настороженно прислушивался, будто не верил, что позади не слышно топота копыт. Придя в себя, он подумал: а не рассказать ли о случившемся жителям равнины? Но чем больше он размышлял над этим, тем лучше понимал, что Нижний народ ни за что ему не поверит. В последнее время в деревне появились молодые люди, побывавшие во Франции. Они говорили о мире, как о какой-то незатейливой машинке, которую они знали до последней гайки и могли разобрать и собрать по частям на ладони. Сначала жители Лог-Зомби совсем растерялись, столкнувшись с этими новоиспеченными белыми, их родными детьми, плоть от плоти, кровь от крови, драгоценными чадами, которые смотрели на родителей насмешливо и снисходительно, точь-в-точь как старые хозяева. Новая молодежь говорила про революцию, и, когда до стариков дошло, что это значит, они изрядно развеселились. «Эй вы, желторотые, где это вы видели, чтобы никчемные души совершали революцию?» Но само слово пришлось всем по вкусу и с тех пор не сходило с языка, как будто таило неведомый доселе заветный смысл, и, произнося нараспев его звучные волшебные слоги, можно было и впрямь, прости господи, изменить мир, землю и людей. Жан-Малыш и тот был так им очарован, что не без труда заставлял себя, как и прежде, уходить в горы, чтобы побродить в одиночестве по их склонам. И вдруг сегодня он вернется домой с какой-то старой-престарой сказкой, о которой здесь никто и слыхом не слыхал!..

Он беспомощно пожал плечами и, перейдя Инобережный мост, оказался в деревне. Пока он шел по пыльной дороге между рядами хижин, страшный образ, взбудораживший его душу, мало-помалу тускнел, расплывался. Отовсюду неслись шум, лязг, пронзительно-громкие воз гласы. Совсем рядом, вокруг него, мощным и неторопливым потоком текла жизнь мужчин и женщин с их горестями и радостями. На веранде тетушки Виталины собрались поболтать несколько молодых парней из тех, кто думал по-новому. Они обсуждали захлебнувшуюся недавно забастовку и говорили, что негра нужно переделать наново, все заменить: и мозги, и душу, и утробу, а заодно и язык подправить, потому что, утверждали они с горьким вздохом, вечно он несет чушь несусветную. Среди них был Ананзе, чуть угловатый, высоченный, ладно скроенный парень с отливающей красным кожей и шрамом поперек левой щеки от удара прикладом, которым его угостил во дворе сахарного завода какой-то жандарм. Жан-Малыш незаметно подал ему знак, и тот спустился с трех ступенек веранды к своему другу детства, выжидающе сверля его своим беспокойным взглядом. Жану-Малышу захотелось обнять его, как и прежде, за плечи, но он сдержался и как мог спокойно рассказал ему о том, что увидел в лесу Сен-Жан. Жан-Малыш не знал, как поступить: предупредить ли о Чудовище жителей Лог-Зомби или оповестить власти. Поэтому он решил, что лучше будет сперва все поведать другу. Этими словами он с трудом завершил свой рассказ. Сердце его бешено стучало, в горле пересохло. Ананзе ответил с холодной усмешкой:

— Уж не знаю, друг я тебе или нет, но ты мне пока еще друг, и поэтому я советую тебе держать язык за зубами…

— Ты что же, думаешь, мне все это приснилось?

— Слушай, великий охотник, мне прекрасно известно, что человек ты необыкновенный и видишь только необыкновенные вещи. Ты ходишь, ешь и пьешь не так, как все, не работаешь, как мы, когда захочешь — поднимаешься в горные леса и говоришь с духами, потому что никого и ничего не боишься: ни друзей, ни врагов. Тебе наплевать на девчонку, которая плачет по ночам втихомолку, она для тебя пылинка, случайно кольнувшая глаз. Ты увидел что-то необыкновенное? На здоровье! Но я простой человек, и все, что я могу тебе, дружище, посоветовать, — это держать язык за зубами…

Чуть не плача, Жан-Малыш еле доплелся до дома матушки Элоизы. Хижина была пуста, все окна и двери открыты настежь. Старушка, наверное, кого-то врачевала травами, мяла, пощипывала своими длинными, зеленоватыми, как ящеричья кожа, пальцами, выгоняя потихоньку хворь. Мысль о добрых руках матушки Элоизы согрела Жана-Малыша, и, сложив свои охотничьи доспехи, он уселся на крыльце лачуги. Морской бриз нес откуда-то капли мелкого дождя, но лучи солнца продолжали освещать деревья и травы. Сверкавшие в этих лучах мокрые зеленые листья казались драгоценными каменьями. «Странную погоду выбирают духи, чтобы посетить землю», — подумал Жан-Малыш. Под навесом соседней хижины маленькая девочка с круглыми не по годам бедрами кормила козленка, придерживая его рукой. Она давала ему в протянутой ладошке соевую кашу, которую козье чадо уплетало за милую душу, быстро-быстро похлопывая хвостиком по бокам. На эту парочку уставился проходивший мимо улыбчивый голопузый мальчуган с крупным, словно орех, пупком. Не поднимая на него глаза, девочка неожиданно бросила:

— Везде-то ты суешь свой нос, Анатоль…

— А чего такого? Мешаю я тебе, что ли?

— Мешаешь, потому что мне не нравится твоя рожа, — преспокойно заявила девочка.

— Это почему же?

— А потому, что у тебя на роже написано, что ты отродясь ничего путного не едал, могу поспорить, что ты и рыбы-то никогда не пробовал.

— Можешь быть уверена, крошка, пробовал. Я тебе больше скажу: раз в месяц у нас и свежее мясо бывает…

— А я тебе скажу, что ты брешешь, Анатоль. Говорят, на прошлой неделе у вас зарезали свинью и все мясо продали, так что тебе опять ничего не досталось. Другие-то режут скотину, чтобы и самим поесть. Что, не так?

— Говорят, говорят… Мало ли что, крошка, говорят. Я, например, слышал, что тебя однажды сам черт унес высоко в горы, затащил в жерло вулкана и даже побаловался там с тобой, а ты вроде и не очень-то брыкалась.

— Подперев кулачками щеки, девочка мечтательно протянула:

— Не брыкалась, говоришь?

— Ты точно уже не девочка, — уверенно продолжал мальчуган, — ты женщина, Эльвина, и у тебя наверняка уже есть мужчины. Ха, посмотрите-ка на эту голозадую! Сколько мужчин у нее уже было, а? Да и чему тут удивляться, при такой-то мамаше — что ни ребенок, то от другого папочки! Знаешь, что я тебе скажу? Твоя мать что хижина, которую можно покрыть любой крышей, любой соломой. К ней, бесстыжей, все мужчины так и липнут! Ну что, съела?

На какое-то мгновение девочка как будто растерялась, потом она прищурила глазки, продолжая все так же подпирать щеки кулачками, едва сдерживая ликование, переполнявшее ее всю, свеженькую и налитую, как яблочко. Наконец она произнесла, изо всех сил стараясь говорить спокойно:

— Я могла бы и промолчать. Собака лает — ветер носит. А ты хоть знаешь, почему мужчины липнут к моей матери?

— Понятное дело… — начал было мальчуган.

— Послушай, дорогой мой, — спокойно оборвала она его, — и намотай себе на ус: мужчины липнут к моей матери только потому, что она им нравится. Понял? А какой дурак на твою мать позарится? Она у тебя что прокисшая тыква, никому-то не приглянется, жди хоть до скончания века. Моей матери никогда не приходилось волочиться за мужчинами, но смотри, Анатоль, смотри, как бы твоей не пришлось…

И девочка залилась звонким, прозрачным смехом, а паренек умолк, будто поперхнулся, и поднял руки вверх в знак того, что сдается. Потом он вежливо поклонился победительнице и весело зашагал прочь, выставив вперед свой пупок-орешек. И, вернувшись к козьему детенышу, который настойчиво требовал каши, человечий детеныш затянул живой, журчащий, как ручеек, напев, скрашивавший глубокую грусть давным-давно сложенных слов:

Ушла моя мать навсегда

Весь сахар с собой забрала

С тех пор пополам со слезами

Я горький свой кофе пила

А встретитесь с нею тогда

Пусть лучше не знает она

Что птицей без крыл без гнезда

Живет ее дочка-краса

Сидевшему на крыльце своего дома Жану-Малышу стало не по себе от этой сценки будничной жизни Лог-Зомби, которую он так упорно не хотел замечать все эти последние годы ради созерцания величественных лесов. Он считал, что идет по верному, достойному мужчины пути, по-своему борется в горах за счастье, как и Ананзе борется за него по-своему в долине. А может быть, он, глупый, даром терял время на крутых отрогах, полагая, что белый свет прост, как поверхность стола, в то время как под этой поверхностью лежало еще много слоев, о которых он и не подозревал. И вдруг на мгновение ему показалось, что ничто по-настоящему не удерживает хижины Лог-Зомби на этой земле, и они в любой момент могут, качнувшись раз-другой, оторваться от своих четырех каменных опор, взмыть в небо и исчезнуть так же бесследно, как стая диких уток.

Так, в полудреме, в повседневных заботах прошел час-другой: нужно было наколоть дров, выкопать клубни иньяма, нанизать на нитку целебные листья матушки Элоизы, развесить их гирляндами под потолком. Время шло к полудню, когда на краю деревни раздались крики. Дождь кончился, и от душно нагретой солнцем земли поднимался туман. Выйдя из дому, Жан-Малыш увидел: по середине улицы мерным галопом несся болотный дух, поднимая на своем пути клубы мягкой, похожей на пар пыли…

Холка Чудовища вздымалась выше ржавых деревенских крыш, а его опущенная пасть, зиявшая у самой земли, испускала глухой, могильный, леденящий душу рев. В белой дымке едва видны были силуэты людей, с истошными воплями мчавшихся к хижинам или прыгавших сломя голову в овраг. Другие застывали как каменные изваяния и, когда к ним приближалась завораживающая тварь, устремлялись к ее огромному черному зеву и исчезали в нем, мягко подхваченные ее ловким языком. Прогремело несколько выстрелов, а один мужчина даже бросился на зверя со своим тесаком, который разлетелся на куски, будто им ударили по железному боку локомотива. Сам не свой Жан-Малыш вошел в хижину, взял ружье и задумчиво опустил его ствол на подоконник. Улица была пуста, двери и окна домов наглухо закрыты, все попрятались от Чудовища, которое бежало, вытянув шею и испуская глухой рев. Его ноздри были обращены к небу, прозрачные, исполненные невыразимой скорби глаза устремлены на вершину горы. Когда оно поравнялось с его окном, Жан-Малыш хотел было просалютовать ему вторым зарядом картечи, но, к его великому удивлению, указательный палец отказался слушаться и застыл, как парализованный, на курке. В этот миг из соседней лачуги появился силуэт ребенка, парящего в неподвижном воздухе, как соломинка на ветру. Будто подхваченная вихрем, девочка, только что кормившая козленка, плавно опустилась на огромный трепещущий язык и исчезла в пасти, проглоченная заживо, целиком.

Добежав до середины деревни, Чудовище неожиданно свернуло в сторону возвышавшегося у самой дороги пригорка, засаженного сахарным тростником. Один его глаз уставился на деревню, другой — на море. И вот, оттолкнувшись от земли всеми четырьмя конечностями, будто собираясь перепрыгнуть через ров, оно взмыло в прозрачно-голубой воздух этого нескончаемого утра, вытянув в струнку хвост и растопырив в разные стороны лапы. Солнце стояло уже высоко над горизонтом, и многие жители деревни, осмелившиеся выглянуть из хижин на улицу, увидели, как Чудовище в ореоле белой, чуть желтеющей на солнце шерсти подлетело к светилу, разинуло пасть и — о ужас! — проглотило его так же легко и просто, как детишек на обочине дороги.

Ночь упала не сразу. Сперва наступили странные сумерки — так отлив на миг замирает в нерешительности, все еще кипя и пенясь, прежде чем отхлынуть в пучину. В этом мертвенном свете Жан-Малыш увидел желтое лучистое сияние внутри Чудовища, парившего высоко-высоко в черной бездне, открывшейся в уже помраченном небе…

Потом мутное пламя начало спускаться вниз и приземлилось по ту сторону вулкана, где этот гигантский светляк внезапно угас, ввергая землю в кромешную тьму…

Все сразу же поняли, что это не простая ночь, которая черной птицей спускается на мир, когда солнце переваливает через горный хребет, погружая Гваделупу в живой, теплый мрак, наполненный шелестом тысяч заветных голосов. Сейчас же замолкли все дневные звери, а ночные тоже хранили тишину, затаясь в своих норах, понимая, что их время еще не пришло. Потом потускнели и погасли одна за другой все краски, и тогда наступила настоящая тьма, скорее серая, чем черная, и все вокруг окутала густая дымная мгла, медленно отделявшая друг от друга все и вся: людей, животных, деревья и камни…

Те, кто сидел в хижинах, замерли, дрожа, не смея пошевелиться, тряхнуть головой, сделать неверный жест, который мог ввергнуть их в еще более кромешную темень, — так тонущие люди иногда прекращают барахтаться, боясь, что лишнее движение быстрее утянет их на дно. А те, кто был на улице или копался в огороде, тоже застыли на месте, находя успокоение в том, что рядом знакомое деревце, родная хижина. Но были и такие, которых несчастье застало далеко от дома: в лесу, на тростниковом поле, у реки, где они стирали белье. Они не знали, что произошло в деревне, не видели Чудовища, летящего к солнцу, даже не слышали топота его копыт.

Они подумали, что им снится невыносимо жуткий сон и надо как можно скорее и любым способом проснуться. Поэтому они сходились, ощупывали, щипали друг друга, кусали себя до крови. Некоторые начали швыряться камнями, наугад полосовали воздух своими тесаками, рубили сплеча землю, спину вола или рядом стоящего человека. Многие принялись жестоко калечить самих себя, находя в этом удовольствие, будто давно ждали случая свести с собою счеты вот так, во сне, — ведь они были уверены в счастливом пробуждении целыми и невредимыми. Как потом стало известно, в Пуэнт-а-Питре царила полная неразбериха: машины врезались друг в друга, в дома, сбивали столбы электропередач, погружая во тьму универмаги, в которых тут же начиналась паника. Большой океанский лайнер, как раз входивший в порт, протаранил главный причал, вызвав пожар на двух или трех танкерах, и почти сразу же пленка горящей нефти разлилась по всему рейду…

Суматоха улеглась с наступлением настоящей ночи, той, что приходила каждый день с тех пор, как существует мир, — прекрасной царицы-ночи, в сверкающей звезда ми шали, накинутой на плечи. И тогда люди понемногу успокоились: те, у кого была скотина, отправились ее кормить, а потом побежали к соседям, чтобы поговорить, согреть душу и прийти в себя. И, с облегчением созерцая луну, звезды, Млечный Путь, обнимавший черную красавицу-ночь, некоторые в конце концов поверили в то, что «их сиятельство солнце» взойдет завтра утром как ни в чем не бывало…

Однако многие гваделупцы, не будучи уверенными в постоянстве светила, этой ночью так и не сомкнули глаз. Особенно в деревнях, среди тех, кто считал себя навеки проклятым и постоянно ждал беды. Живя без радио и потому не зная, что творится в мире, они думали, что это их покарали за темную кожу и темную душу.

2

Всю эту ночь, ночь всех ночей, в хижине матушки Элоизы толпился народ. В ней стоял невообразимый, Дикий галдеж. Жану-Малышу не давали передохнуть, Умоляя его еще и еще раз пересказать, что он видел на болоте, как будто ждали от него какого-то откровения. Он ведь успел рассмотреть Чудовище! Ему ведь не впервой было сталкиваться с ночными горными духами, так что он, наверное, не упустил ничего важного, и поэтому надеялись они, может быть, он решится поведать, раскрыть им великое таинство. Но, поскольку малый упрямо цеплялся за факты, они начали сомневаться в его описаниях страшилища. Вскоре каждый сам придумал себе свое чудище, не хуже, чем у других. Один вдруг вспомнил, что видел на его шее золотую цепь, другой вроде бы заметил вытянутые вдоль его спины руки с раскрытыми ладонями, как бы готовые вскинуться к небу, третий утверждал, что тело твари покрывал слой тонких стеклянных чешуек, издававших хрустальный звон. А некоторые видели не корову с длинной белой шерстью, а самого настоящего демона, злого духа, силу нечистую, бесовскую, черта рогатого, дьявола с козлиной бородой и копытами, такого же сатану, какой был изображен на стене церкви Лараме над кропильницей: черный, губастый, с семью торчащими в разные стороны головами, а значит, с семью неугомонными, мятежными душами, из которых каждая по-своему утверждала зло на земле, он был сражен копьем Михаила Архангела…

Людям не сиделось в хижине: они входили и, едва выслушав других, высказывали свое мнение, затем выбегали с фонариком в руке на улицу. Так они метались туда и обратно, ни на минуту не умолкая, — сумасшедший дом, и только! Потоком лились самые невероятные слухи, их сочиняли на ходу, ради удовольствия дать выход своей фантазии, живописать нежданный кошмар. Сначала все говорили только о Чудовище, о таинственной сути этого оборотня, о том, с какой наглостью оно взлетело и набросилось на солнце. Но вот в полночь вновь зазвучало радио, и многие поспешили к хижинам, где были говорящие ящики. И когда они узнали, что происходит в мире, события в Лог-Зомби сразу же потускнели перед общей катастрофой, которая, оказывается, постигла всю землю. Париж, Лион, Марсель, Бордо — все было охвачено пожарами. В это было трудно поверить, и добропорядочным жителям Лог-Зомби потребовалось немало времени, чтобы понять, что солнце погасло для всех без исключения людей планеты, в том числе для обитателей достославных городов метрополии, которые тоже оказались свидетеля ми его внезапного, молниеносного исчезновения — так пропадает пламя свечи, если сжать пальцами фитиль. По крайней мере, сказали они себе, узнав эту новость, на сей раз не одни мы такие горемычные. Но кое-кто пожалел самую малость, правда не всерьез, но все же пожалел, что дело обстоит именно так, что горе постигло не только их на этой земле, ибо то, что сперва представилось им единственным в своем роде событием, перворазрядной катастрофой, тешащей самолюбие падких до славы душ, стало блекнуть и исчезать в черноте вселенской ночи…

Часам к двум стали приходить люди, напичканные потешными, заумными, жужжащими, как юла, словами, которых они нахватались из радиопередач; они медленно и торжественно произносили их, будто были и впрямь уверены в том, что проливают свет на случившееся. «Нет никаких причин для паники, — говорили они, нервно потирая руки. — Глупо терять голову из-за какого-то затмения, вызванного прохождением кометы через солнечный диск». А самые умные, «профессора», с ученым видом рассуждали о сотнях ракет, стартовавших в космос с задачей возвратить заблудшее светило. Радио ни разу и словом не обмолвилось, даже не намекнуло хоть как-нибудь на то, чему стали свидетелями жители Лог-Зомби. И мало-помалу все начали сомневаться в реальности Чудовища, в том, что оно пронеслось по деревне и взмыло в небо. Об этом теперь говорили как о забавной небылице, невидали, глупом кошмаре, который мог привидеться разве что дураку или пьяному, — бред сивой кобылы, да и только, россказни бездельников. Те, кто видел Чудовище, уже не смели в это верить, а те, кто еще верил, потому что на их глазах оно проглотило кого-то из их близких, боялись и вспоминать среди общего горя о своих пропавших. Может быть, их несчастье им тоже приснилось, было навеяно сказаниями, сложенными их предками? Может, они сами все это и придумали, желая убедить себя, будто и они кое-что значат на этой земле? С такими мыслями они начали потихоньку расходиться, покидая упорно стоявшего на своем Жана-Малыша, и их грустные глаза с большими дрожащими зрачками выдавали смущение, растерянность и замешательство…

Только Эгея так и не пришла. И пока соседи донимали его вопросами, перед взором Жана-Малыша все время стояла искрящаяся на солнце девочка с зажатой в руке золотой рыбкой. Он поверил в свою судьбу, ту прекрасную судьбу, которую обещал ему Вадемба, и отказался от этого сокровища, дара небесного, райского сада, ожидавшего его каждую ночь в то время, как он бестолково слонялся по горным кручам. Он всегда знал, что негр — одна из многих загадок этого мира, которая была загадкой и для него самого. И когда иной раз он слышал чепуху, которую несли жители Лог-Зомби, эти никчемные Души, любящие пустить пыль в глаза, он начинал смутно осознавать, что чрево матушки Элоизы произвело на свет великого безумца…

Вскоре Жан-Малыш остался один в опустевшей кухне, он сел за стол и, положив на него кулаки с зажатыми внутрь большими пальцами, застыл в полудреме. В соседней комнате спала с потухшей трубкой во рту матушка Элоиза: казалось, она вот-вот затянется, и из трубки заструится сладкий дым надежды. Юноша ни о чем не думал, он ждал, когда браслет подаст голос. Не сразу услышал он дробное тихое постукивание у входной двери.

— Это мы, Малыш, папаша Кайя и его дочь, мы не призраки, а живые люди, и вот пришли потолковать…

В дверях показалась долговязая, нескладная фигура отца Кайя, его дряблая голова игуаны, безгубый рот и добрые круглые глаза, которые смотрели не то чтобы растерянно, а прямо-таки ошарашенно. Жан-Малыш улыбнулся про себя. Хотя Кайя и утверждал, что он человек, выглядел он как самое что ни на есть настоящее, скитающееся между небом и землей привидение. Старик принарядился, надел белую рубашку и подобие брюк, правда тщательно отглаженных, а на ноги сандалии, выкроенные из велосипедной покрышки. Внезапно губы его растянулись и он произнес заговорщицким шепотом, будто его могли подслушать полчища недругов:

— Все идет своим чередом, да, да, именно своим чередом, и если этой ночью наша жизнь оборвется, то завтра, быть может, нам суждено возродиться… ведь чего только не бывает на земле нашей, и человек на ней что порыв ветра: налетел, просвистел — и нет его, а кого нет — никто никогда и не узнает…

Произнеся эту странную, бессвязную речь, папаша Кайя резко, будто комара, смахнул налезавшую на нос слезинку и, горестно пожав плечами, удрученный тем, что так и не нашел нужных, спасительных слов, которые могли бы отвести беду, приподнял в знак прощания руку и в мгновение ока сгинул в черной ночи…

Эгея недвижно стояла на пороге, не сводя с Жана-Малыша мягкого, кроткого, умоляющего взгляда: прошу тебя, волшебник мой, казалось, говорили ее глаза, раскол дуй землю, сними с нас злые чары. Она будто и вправду верила, что он может вернуть утерянное светило, принести его прямо в хижину и положить в подол ее платья. Но «волшебник» бессильно развел руками, и Эгея, отвернувшись, опустилась на верхнюю ступеньку крыльца. Жан-Малыш задул керосиновую лампу и сел рядом с девушкой, которая подняла лицо к звездам, будто ища в них отблеск, прощальный привет солнечного сияния…

Так, рядышком, просидели они на ступеньке крыльца всю ночь. Девушка дышала ровно, но Жан-Малыш чувствовал, что за ее крутым лбом прячется отчаяние. Он вновь вдыхал запах пряных трав и влажного песка, аромат иланг-иланга, соком которого она душилась с детства.

Несмотря на школьное платье, браслеты и гладкую прическу, временами делавшую ее похожей на взрослую женщину, она была все той же прежней Эгеей. Может быть, только подбородок стал острее да лоб круче, что придавало ей серьезность, не свойственную той девочке, которую он знал раньше. Его начинала мучить мысль о потерянном времени, и с глубокой тоской он думал: эх, горе-охотник, остался ты с носом! Вдали, со стороны морского причала, рвались ввысь клубы дыма, которые огромным желтым цветком заволакивали полнеба. На дороге возникали и исчезали тени людей, прижимавших к уху транзисторы, к ним подходили другие тени, что-то спрашивали, чем-то интересовались. Одна из теней застыла на месте, и Жан-Малыш узнал крепкого парня с красноватым лицом, со вздутым шрамом от удара прикладом, которым его угостил жандарм во дворе сахарного завода. Глаза Ананзе метали молнии, бешено прыгали в глубоких орбитах, как два скворчонка, что упорно ищут щель между прутьями клетки. Постояв так немного, парень широко взмахнул в полутьме рукой, как бы выражая тем самым безысходное отчаяние, и свое, и Жана-Малыша, и вдруг, смутившись, скривил рот и быстро исчез в звездном сумраке. Казалось, Эгея ждала этого случая, чтобы заговорить:

— Может, солнце вернется завтра…

— Может быть…

— Хотя что-то не верится, чтобы оно вернулось, — произнесла она, не глядя на юношу.

Губы Эгеи расплывались в неудержимой улыбке, и она украдкой прикрыла рукой рот, белые зубы, стараясь подавить душивший ее неуместный смех, и, хотя девушке это удалось, глаза ее блестели предательски весело.

— Эгея, дорогая моя Эгея, — с ласковой усмешкой промолвил наш герой, — что-то не верится мне, будто тебя это тревожит, у тебя, верно, не сердце, а камень…

— Не говори так. Сердце у меня не каменное, а женское, и ты это знаешь, просто женщину ничто не должно заставать врасплох…

Помолчав, она заговорила вновь, все еще не глядя на Жана-Малыша, и теперь голос ее задрожал, будто прорываясь сквозь подступавшие к горлу слезы:

— Я знала, я всегда знала, что жизнь — это не река, а океан и она никуда не течет… Ты хотя бы нашел, что искал?

— Искал?

— Ну как же, ты ведь все время где-то пропадал, все ждал, как и Ананзе, грозы.

— Да, я ждал грозы, но она так и не собралась. Только при чем тут Ананзе?

Она тоже с грустью думала о потерянных годах и произнесла, улыбнувшись, чтобы скрыть волнение:

— Ананзе ведь тоже хотел спасти всех нас…

— А ты, стебелек мой зеленый, кого ты хотела спасти?

Она опять беззвучно усмехнулась:

— Я? Никого. Я хотела только, чтобы меня спасли…

Одна за другой гасли звезды, и открывались двери хижин, и все лица жадно тянулись к небу, которое заволакивала серая, с мерными слюдяными отблесками пелена. Потом на людей и на кроны деревьев медленно спустилась вчерашняя мгла, и, прежде чем она обволокла все вокруг своим туманным тюлевым пологом, разъединяя и оставляя в одиночестве все живые существа, природа на миг испуганно примолкла.

Девушка долго не теряла надежды, но, когда серая вуаль коснулась ее плеч и плеч ее лесного друга, накрыла и разделила их, она коротко всхлипнула и кинулась прочь, к отцовской хижине…

3

Горько было нашему герою, что Эгея убежала вот так, не сказав ни слова, но вот он выжидающе замер в полу тьме: ему показалось, что он услышал в себе какой-то щелчок, условный сигнал. Может быть, сейчас и начинается обещанная Вадембой история, моя собственная, подумал он. До сих пор он мечтал только о ратных подвигах, о борьбе не на живот, а на смерть, о восстаниях, битвах во мгле и геройской смерти, ведь вроде бы это и предсказывал дед; что же получается, думал он, слегка оробев, оказывается, моя история слита с судьбами мира, с движением самого светила?

С наступлением звездной ночи он направился по горной тропе к плато, чтобы забрать свое наследство: бес ценный мушкет, который ждал его в могиле Вадембы. В мыслях он уже видел, как изрешетит Чудовище из волшебного ружья, как над Лог-Зомби, Гваделупой и всем миром вновь взойдет солнце, а он — и победитель, и побежденный — навсегда уйдет в тень, как и полагается настоящим героям. Да, да, он все это уже ясно видел, присутствовал на этом спектакле, сидя в первых рядах, как вдруг страх захлестнул его, швырнул вниз к подножию горы, с раскрытым в немом крике ртом…

Над Лог-Зомби ночь только-только вступила в свои права, а Жан-Малыш уже окунулся с головой в непроницаемую тьму. Светляки блестят в темноте сперва для себя, а уж потом для других, говорится в одной пословице; вот так-то, хотел ты вернуть людям солнце, а сам угодил в непроглядную мглу да и сгинул в ней…

Пока наш герой лихорадочно соображал, куда же юркнуло со страху его сердце, в деревне началась новая жизнь. Весь день никто не выходил из дому, двери и окна хижин были наглухо закрыты — все ждали появления луны, чтобы пойти разузнать новости, выкопать в огороде картофелину-другую или забежать в лавку и поклянчить там капельку растительного масла. А потом сверху опять опускалась серая кисея, и люди, смолкнув, спешили по домам, подавленно озираясь на безжизненный и одинокий, застывший раз и навсегда в туманном чаду мир. Даже деревья и те казались чужими — мертвые, огромные, жутковатые муляжи, которые будто извлекли из картонных магазинных коробок и, даже не сняв с веток упаковочную вату, расставили в мрачную, застывшую декорацию. Дни тянулись долго, бесконечно долго, и каждая минута была целой вечностью, за которую успевали истлеть и рассыпаться в прах человеческие тела. Радио совсем замолчало, даже птицы и те затихли, онемели. Они кружили в серой мгле вокруг коптивших светильников, и от трепета их шелковых крыльев щемило сердце. И птицы, и звери тянулись к свету и сами шли под дуло ружья, в них стреляли с порогов хижин, даже голыми руками ловили. А потом расстроился и точный механизм, который связывал все живое с небесными светилами; и вот стали исчезать, потом вовсе пропали птицы, а за ними бесшумно ушли звери, которые было спустились с гор, научившись, как и люди, обходиться вместо солнца луной…

Раз в неделю к мэрии Лараме подвозили на грузовиках из Пуэнт-а-Питра муку, сахар, керосин, вяленую треску. Продукты распределяли по воскресеньям с восходом луны. Их отпускали на каждую душу, и потому в эти дни к побережью при свете сотен факелов тянулись с окрестных гор вереницы запряженных буйволами повозок, в которых везли беременных женщин, калек и немощных стариков. Несметные толпы верующих собирались на утреннюю молитву на широкой площади перед маленькой церквушкой колониальных времен, чтобы, стоя на коленях, услышать из динамиков, развешанных на деревьях, слово господне. Сотни курчавоголовых грешников с замиранием сердца слушали проповедь, боясь, что их сейчас громогласно обвинят во всем случившемся. Но, к великому облегчению молящихся, их ни в чем не обвиняли, и святой отец, как никогда пылко проклинавший дьявола, вроде бы уже позабыл, что тот черный, и утверждал, что бог покарал весь род человеческий без разбора. Растроганная до слез толпа благодарно вздыхала. После мессы люди поднимались на ноги, стряхивали с коленей песок и становились в очередь вдоль железной ограды мэрии. Установленные на воротах прожекторы освещали внутренний двор, где под охраной солдат из гарнизона Бас-Тер стояли грузовики. Люди медленно проходили между ряда ми автоматчиков к столику, за которым сидел мэр, тот сам опознавал подходившего и ставил в своем списке галочку. Потом очередь тянулась к кузову одного из грузовиков, и там жандармы отпускали каждому его недельный паек. На лицах белых в их мундирах и черных в их лохмотьях читалась одна и та же гнетущая подавленность, и всякий раз, когда Жан-Малыш подходил к кузову, он говорил себе: до сих пор только смерть объединяла нас с белыми, а теперь еще и страх. Потом он получал нищенскую порцию муки и керосина и брел назад в длинной веренице факелов, которая тянулась от мэрии до церкви. Он не искал в толпе знакомых, безвольно отдаваясь людскому потоку, заледеневшее его сердце не тянулось уже ни к кому, кроме матушки Элоизы, только с ней он по-прежнему был ласков и добр. Позади церкви, под раскидистыми кладбищенскими фламбуаянами, не сколько бездельников шепотом обсуждали последние известия о комете. Каждую неделю появлялись все новые объяснения случившемуся, темное дело становилось яснее ясного, вот только затмение что-то уж очень затягивалось. Как-то в воскресенье, повстречавшись с блаженным папашей Кайя, который, как и все, начал было взахлеб рассказывать о комете, наш герой не сдержался и шепнул ему на ухо:

— Ну как вы можете говорить такое, папаша Кайя? Вы ведь не ныряли на дно морское и не водили там хороводы с рыбками, когда эта проклятая корова бежала через деревню?

Папаша Кайя ошарашенно глянул на него своими вечно тревожными, как у испуганной птахи, глазами и упавшим голосом произнес:

— Пожалей меня, сынок, в этой буре мы и так вот-вот пойдем ко дну, а ты хочешь еще больше нагрузить мою лодчонку. Мне известно лишь, что белые знают небо лучше, чем я — содержимое своих штанов: они летают на него в своих ракетах, они пересчитали по одной все звезды и каждую назвали собственным именем. Мне ли, Огюсту Кайя, объяснять им, что стряслось с солнцем? Ну а если совсем начистоту, так ты что же, считаешь, у нас глаза зорче, чем у других, коли мы видали, как взлетела эта штуковина, а другие — нет? Если она вообще взлетала…

Жан-Малыш устало пожал плечами: но что же мы тогда видели, папаша?

— Сын мой, — торжественно произнес в ответ папаша Кайя, — разреши мне сказать: то, что мы видели, только в бреду и можно увидеть, вот и все!

Но вот в одно из воскресений жители Лог-Зомби, спустившиеся в город за продуктами, увидели, что церковь и двор мэрии пусты и безлюдны, нигде и следа жандармов не было: все белое начальство исчезло, растворилось во мгле…

И возвратились они, сирые, восвояси без божьего благословения, с пустыми руками. Пришлось подбирать на полях оставшиеся стебли сахарного тростника, копаться в земле — вдруг еще отыщется клубень-другой. Но и сами уцелевшие растения выглядели странно, будто впитали в себя серую мглу; а что же будет с ними дальше? — думали люди, вдруг комета еще долго не захочет отлетать от солнца? Смятение нарастало, а тут еще среди паники кто-то ограбил бар тетушки Виталины и тесную лавчонку старушки Сиприенны. На следующий же день белые извлек ли из чехлов оружие и раздали его своим слугам — понимай как хочешь. Теперь никто не осмеливался и близко подойти к особнякам с порталами и колоннами, в которых, как говорили, всякой жратвы было видимо-невидимо — хватило бы на всю Гваделупу и прилегающие острова. Так что белые, похоже, умирать не собирались, и это никого не удивляло, ибо в глубине души все понимали, что если бытие черных непрочно, ненадежно, висит на тонком волоске — задень и оборвется, — то никакие грозные стихии не могли помешать белому человеку продолжать свое существование, которое благословил, сам господь бог. Тут уж действительно обижаться не на что: ведь издавна было известно — и только из-за наступившей темноты об этом вдруг позабыли, — что равны люди лишь перед смертью, что только у костей человеческих один и тот же цвет, одна и та же участь…

Те, кто прислуживал за столом у плантаторов, подтверждали перемены в поведении белых: после смятения первых дней избранники судьбы вдруг воспрянули духом — казалось, беда придала им новую уверенность. Прежде чем перейти от кофе к рюмочке ликера, они торжественно поднимали вверх палец и вспоминали о былом величии своих предков, о добрых старых временах, когда свистел на полях бич, а провинившихся рабов сажали в бочки, утыканные изнутри гвоздями. А потом они запускали свои холеные руки в допотопные сундуки и извлекали оттуда пожелтевшие грамоты, инкрустированные мушкеты, одежды прошлых веков, колокольчики с гербами, тревожно звенящие, едва дотронься, рассматривали их и, по свидетельству настороженных слуг, зловеще шептали при этом какие-то загадочные, неразличимые слова о том, что, мол, настала ночь, несущая власть и могущество, что пришло время сильным стать еще сильнее, а слабым… — но тут они всегда умолкали на полуслове…

К этому времени богатые имения, бывшие теперь под охраной жандармов или солдат из гарнизона Бас-Тер, обросли железными оградами. Как только был достроен последний метр этих решеток, в Лог-Зомби уже не знали, о чем шептались за столом белые, ибо черным слугам запретили выходить наружу. Жители Лог-Зомби следили друг за другом в страхе перед собственными потаенными мыслями. Не ясно, кто первый подхватил слова, произнесенные за ужином белыми, чтобы возвести их в новый закон. И сразу же повсюду началась смута, раздались стоны, сосед пошел на соседа, чтобы отобрать у него последнее масло, вяленую треску или керосин. Вместо того чтобы объединить всех под одной кровлей, ночь безжалостно разлучила людей, и они стали друг другу чужими, туманными, бестелесными тенями.

Слабели, беспощадно рвались душевные узы. Люди стали как дикие звери: часто в хижины, стоявшие поодаль, врывались неизвестные, забирали все, что под руку попадалось, а уходя, убивали всех свидетелей. Даже отношения между мужчиной и женщиной — и те разладились. Раньше то, что происходило между ними, было великим чудом, высокой политикой и дипломатией, тонким, изысканным блюдом, которое подавалось только в дорогой посуде. Женились на день, на год или на всю жизнь, в мэрии или позади нее, случались, конечно, и драмы, раздавались крики обиженных, несчастных женщин. Но никогда ничего не делалось без человеческого слова, по крайней мере в самом начале, без всего этого нежного, тонкого ритуала, которому учились с самого детства еще на берегу реки; а теперь можно было купить женскую красоту, девичью чистоту за стакан рома, где-нибудь в овраге, даже без тех обхаживаний, какие бывают у зверей перед спариванием… Ах, что тут говорить: зло как бы вспороло людям душу, и стало ясно, что мрак не только снаружи, но и внутри, что он очернил и сделал глухими сердца, будто были две ночи, да-да, целых две, а не одна, которые по молчаливому согласию слились воедино…

Вот до чего докатились гноящиеся жидкой чернотой души, но тут прошел слух, что белые снова берут людей на работу, но с условием, что те будут жить в загонах, как в старые времена. Они сумели заставить землю плодоносить, правда не так, как раньше, но все же сахарный тростник шел в рост. Говорили также, что всю деревню Бартелеми вместе со скотиной уже перевезли за ограду имения Арнувиль. Делалось это очень просто: приезжали грузовики с установленными на них подъемными кранами, которые легко, будто спичечный коробок, отрывали хижину от ее четырех каменных опор и ставили на широкую платформу кузова. Некоторые провидцы утверждали, что уже чувствуют зловонное дыхание воз рождающейся гнусности, но к их пророчествам не прислушивались, и почти каждый, услышав подобное, пожимал плечами и насмешливо отвечал: гнусность? Какая гнусность? Ах ты про рабство… чепуха все это…

4

Правда, первые появившиеся в деревне грузовики заставили содрогнуться от ужаса даже тех, кто до сих пор лишь насмешливо пожимал плечами. Все жители Лог-Зомби попрятались в тот день в окрестных лесах. А белые подождали-подождали да и уехали, оставив на обочине дороги три мешка муки, бочонок вяленой трески и бутыль растительного масла марки «Лесьор». Эта царская щедрость успокоила доверчивых бедолаг. На следующий день многие отцы семейств с нетерпением ждали возвращения грузовиков с зажженными фарами, чтобы кое-что разу знать у плантаторов. Когда они получили ответ, одна, вторая, а за ней и третья хижины птицами взмыли в воздух, и, сверкнув днищем, словно крыльями, опустились на платформы. Потом за ними последовали и другие. Были, правда, молодые люди из новой волны, которые призывали к сплочению, взаимовыручке, необходимой, чтобы устоять, не попасть в общем смятении в железные загоны. Пока Лог-Зомби еще существует, пока деревня не превратилась в высохшую реку, нужно положить конец дезертирству, с безнадежным отчаянием стенали они, но это были лишь пустые слова, жалкий лепет перед гробовой тишиной, перед последним вздохом на краю пучины, которая затягивала медленно, но верно…

Один только Ананзе не сдавался, с пылавшим взором и распростертыми руками метался он по деревне, будто хотел остановить неудержимый речной поток, покидавший свое русло. Со всклоченными волосами, он будто безумный хохотал в лицо всем и каждому, призывая брать приступом дома белых и истреблять в них все живое, чтобы хоть в наступившей ночи остаться хозяевами своей судьбы, сохранить хотя бы это. Над ним смеялись, говорили, что этим солнца не воротишь, что всех их перестреляют еще до того, как удастся взломать первую дверь. Одержимого такой исход, казалось, вовсе не смущал: нас перестреляют? Ну и пусть! — но при этих словах молодые в смущении отводили глаза, а старики улыбались и отвечали серыми, как окутавшая их серая ночь, голосами:

— Мы не знаем, что нас ждет, мальчик, но умирать мы не хотим, это точно, мы хотим увидеть, чем все это кончится: человек скатывается все ниже, спешит навстречу своей погибели, так посмотрим же на его падение!..

У многих скорбно сжались сердца, когда Ананзе вдруг объявил о своем намерении также подняться на платформу грузовика. Накануне отъезда на него в последний раз накатило безумие. Встав посреди деревни, он принялся поносить последними словами, проклинать все негритянское отродье, и так стоял он несколько часов подряд, не скупясь ни на угрозы, ни на ругательства, пока серая мгла не заволокла его душной ватой с ног до головы. Все подумали было, что он уже выдохся. Но после короткого молчания опять раздался его по-детски ломкий голос, который звучал в тумане тонкой дрожащей струной, еле слышным зовом из каких-то иных времен, иного мира…

С восходом луны Жан-Малыш тихо поднялся с постели в своей хижине, которая была теперь закрыта наглухо, заперта на двойной засов уже не от ночных духов, как прежде, а от потерявших человеческий облик, озверевших людей. Прополоскав рот, он надел вконец обветшавшие брюки и рубашку, тщательно выглаженные накануне матушкой Элоизой, чтобы придать им более или менее приличный вид в скорбный день прощания. Все это он проделал невыносимо медленно, бесстрастно, будто был с человеком, а машиной, заводной игрушкой. С того дня как пришла беда, в душе его воцарилась пустота, из которой он и не пытался выбраться, пустота и молчание становились его единственным уделом. Прежде чем выйти на улицу, он заткнул за пояс тесак: вдруг понадобится помочь Ананзе, если он опять взбунтуется при виде грузовиков. Потом он заглянул в соседнюю комнату. С улыбкой взглянул на матушку Элоизу, уснувшую прямо в одежде, чтобы во всеоружии встретить любые невзгоды, с большим пальцем, застывшим на чашечке вечной своей трубки, которую она, казалось, посасывала даже во сне. Отодвинув дверной засов, он ступил на асфальт дороги и взглянул вверх, туда, откуда тихо струился маслянисто-молочным дождем призрачный свет звезд, уже прожигавших то здесь, то там серую мглу…

У хижины папаши Кайя собралась целая толпа: муж чины оделись как на похороны — черные сюртуки, котелки; женщины — как на свадьбу: вуалетки, гофрированные юбки, кружева. Папаша Кайя восседал посреди целого вороха узлов и с важным видом объяснял, что белые заставили землю плодоносить, правда не так, как прежде, но все же семена прорастали под воздействием какого-то чудо-навоза, дававшего необходимый, вроде солнечного тепла, толчок их росту.

Старик разглагольствовал, тряся своей худой головой квелой курицы, глаза его светились наивной, радостной верой, и по ним было ясно видно, что не хлебнул он еще горя горького. Эгея и ее брат с озабоченным видом упаковывали последние вещи. Жан-Малыш хотел было продраться сквозь толпу, попрощаться с ними, улыбнуться в последний раз, пожать руку. Но постеснялся, вспомнив, как все они — Эгея, Ананзе и сам он — изменились с тех солнечных дней у реки, и отошел в задние ряды собравшихся. Все прошло, пролетело, и напрасными, тщетными оказались их надежды, и оружие, которое они ковали в своих сердцах, уже нигде, ни в каком сражении не сослужит добрую службу. Привстав на цыпочки, он заметил, что Ананзе смотрел на все отрешенно, насмешливо и холодно, будто сам он был лишь сторонним наблюдателем происходящей драмы. И Эгею он едва узнал в этой девушке с опущенными глазами, лениво ходившей между хижиной и асфальтированной дорогой, не замечавшей, казалось, ничего вокруг, кроме своих рук да босых, продрогших от утренней росы ног. Это была она и не она: за последние месяцы Эгея мало-помалу превратилась в незнакомку с неясным профилем, в неизвестно чье отражение в мертвой воде…

А толпа жадно следила за Ананзе, который теперь упорно молчал, — могучий подрубленный дуб. Кто-то из сверстников, из тех, кому так нравилось разглагольствовать о революции, окликнул его. Издали Жан-Малыщ расслышал, что этот малый удивлялся смиренному поведению сына Кайя после всех его пламенных речей. В ответ раздался сухой смешок Ананзе:

— Так что же тебя удивляет, братец?

— Ты меня удивляешь, — ответил глашатай новой молодежи. — Не ты ли учил нас быть хозяевами своей судьбы в наступившей ночи, и вот ты ждешь у дороги…

— Не обращай внимания…

Губы Ананзе растянулись в загадочной улыбке — улыбке, скрывавшей тайну, дьявольский замысел, который он, как всем на мгновение показалось, сейчас, откроет, намекнув на то, какая страшная участь ждет особняки с порталами и колоннами. Но его оборвал шум мотора, подползли фары, сверлившие асфальт ядовито-желтыми пучками света, который слепил глаза и погружал во тьму обочины дороги. Грузовик с платформой остановился, ехавший за ним джип погасил передние огни. Тотчас же толпа расступилась, на месте остались лишь те, кто решил испить горькую чашу прощания до дна, до последней капли. Глухо ворчали моторы. Вооруженные белые солдаты плотно окружили то место, где стояли отъезжающие, а рядом их клети с курами и сбившимися в кучу кроликами, ручная кладь, семейные фотографии в деревянных рамках. Плечо крана описало дугу; вниз полетели крюки, они вцепились в четыре угла старенькой хижины, которая поднялась с жалобным деревянным скрипом и опустилась на платформу. Жан-Малыш шагнул вперед, весь во власти воспоминаний о маленькой худенькой девочке с ласковым, иссиня-черным, отражавшим все краски дня лицом, но увидел лишь незнакомую крутолобую девушку с дремотно опущенными веками, с ядовито-желтыми отблесками фар на щеках.

Вдруг она заметила в толпе Жана-Малыша и, отступив на шаг, остановила на нем безжизненный взгляд, в котором зажглась робкая искорка благодарности и моль бы. Погрузка вещей окончилась, и папаша Кайя стал упрашивать дочь подняться в машину. Но та все пятилась, мотая головой, безвольно уронив руки; вдруг свет автомобильных фар облил ее лицо, и глаза ярко полыхнули, точно отраженный в воде солнечный закат. Наткнувшись на крыло грузовика, она вцепилась в него, и тут к ней подошел солдат. Из стоявшего позади джипа грузно вылез, яростно пыхтя и бранясь, недовольный задержкой плантатор. Но, увидев красоту Эгеи, он сразу смягчился и ласково произнес по-креольски:

— Не бойся, тебя никто не тронет, ты будешь работать не в поле, а в большом господском доме, там тебе будет хорошо, как голубке на зеленой веточке, даже лучше…

С этими словами он сжал ее запястье и потянул к кузову грузовика, словно глупую, упирающуюся телку. Казалось, Эгею вот-вот поглотит омут — запрокинув назад голову, она была уже не в силах сопротивляться. Соседи молча пялили глаза на происходящее, некоторые даже подались назад, от греха подальше. И в этот миг они в последний раз своими собственными глазами увидели Жана-Малыша, который в один прекрасный день должен был вернуться в деревню, возвратив людям солнце. Все произошло в мгновение ока. Яростно сверкнуло стальное лезвие, и далеко в сторону отлетела белая рука, все еще сжимавшая рукоятку пистолета, потом матово блеснуло дуло винтовки, и сразу же человеческая голова метнулась вверх, словно кукольная, да-да, так и подпрыгнула, захлебнувшись в багровой смерти. Эгея и Жан-Малыш нырнули в сумрак тростникового поля, а позади один за другим затрещали выстрелы и падающими звездами рас чертили небо пули…

5

Эгея опомнилась только в лесной чаще и кинулась было назад к грузовику с платформой. Ее мучила совесть, рыдая, она пыталась освободиться от нежной, но твёрдой, ласково-звериной хватки друга. Потом она успокоилась, покорилась ему и чуть приподняла подол платья, чтобы легче было идти сквозь подернутые туманом заросли. Теперь их безмолвие сливалось с густевшей мглой, волна ми серого мрака, который уже лизал им ноги. Жан-Малыш играл с ладонью девушки, сжимая и разжимая ее пальцы, и никак не мог понять, откуда вдруг возникло и начало крепнуть в нем чувство, такое легкое, как слабый вздох, такое смутное, что он не мог его описать, такое пронзительное, что казалось самой тьмой, упавшей на землю ночью…

Когда настала ночь, Эгея улеглась под деревом и заснула. Жан-Малыш не смыкал глаз, опасаясь, как бы она не ускользнула от него, не убежала к грузовику с платформой. Сидя рядом с ней, невидяще глядя в темноту, он гладил волосы любимой, спрашивая себя, что же осталось в сегодняшней Эгее от той, которую он знал когда-то. Эта ночь казалась самой непроглядно-серой с тех пор, как Чудовище поглотило солнце. Но глотало ли оно его на самом деле? Жанну-Малышу представлялось теперь, что туман выполз пепельной змеей из самих человеческих сердец, где его зародыши долго таились и никто-то их не замечал…

На следующий день Эгея покорно сняла, по совету юноши, свои широкие, цеплявшиеся за ветки серьги, оторвала от платья полоску материи и подвязала растрепавшиеся волосы. Она еще не пришла в себя после всего случившегося, ей казалось, что Жан-Малыш — выходец с того света, который явился, чтобы отнять ее у родных, увлечь в бесконечный ночной мрак. Может, и правда с ней случилось то, что когда-то с ее матерью? И напрасно Жан-Малыш клялся, что он живой, что он человек из плоти и крови: она упрямо трясла головой и молча шла по лесам и оврагам, над которыми стоял вездесущий запах прели. После третьей бессонной ночи наш герой начал бредить на ходу, он спотыкался о корни, падал на землю, будто нырял в пропасть, увлекая за собой девушку. Мертвая от усталости, та уже ничего, кроме Жана-Малыша, вокруг не видела, временами на нее находило полное помрачение, она смирилась с тем, что попала, как ей думалось, в загробный мир. И не зная, как ей, усопшей, теперь вести себя, она заунывно напевала древнюю песнь, которую раньше часто можно было услышать от стариков, когда они вспоминали о хлестких ударах бича и бочках, утыканных изнутри гвоздями:

Не видать ли там земли

О спаси избавь от горя

Не видать ли там земли

Только море море море

Эй взгляните с корабля

Не видна ли там земля

О спаси избавь от горя…

Они вышли к реке, и тут Жан-Малыш упал и уже не смог подняться. Он полз, вонзая ногти в землю, и улыбался в забытьи, и казалось ему, будто он уже целую вечность не слышал журчания бегущей по камням воды. Вдруг он покатился по круто срывавшемуся вниз берегу и канул в беспамятство. Ему снилось, что он охраняет покой Эгеи. Когда он открыл глаза, над землей еще плыла серая мгла, но в черной вышине уже вспыхивали, пускались в пляс огни, такие яркие, что ему пришлось зажмуриться. Эгея лежала рядом и молча смотрела на него. Заметив, что Жан-Малыш проснулся, она улыбнулась своей прежней улыбкой, погладила его по щеке и прошептала:

— Это я, Эгея, ты узнаешь меня?

Одного этого взгляда хватило, чтобы рассеять ночь. Она подала ему руку, и они снова тронулись в путь, и теперь ее рука не вырывалась, спокойно лежала в его ладони; и не было больше под их ногами ни острых камней, ни колючек, они ступали по земле как по пушистому ковру…

Неделю скитались они по горам, а потом тайно возвратились в деревню, зайдя с другого берега Листвяной реки, и там укрылись меж могучих витых корней фигового дерева, которые смыкались над ними пещерным сводом. И началась для беглецов странная жизнь. Жан-Малыш хозяйничал в лесу, как у себя дома. Искал съедобные плоды и коренья, охотился на мелкую дичь, выслеживая ее по запаху, стрелял на слух — этому он научился еще раньше, на ночных горных отрогах. Петляя, как дикий зверь, переходя реку вброд, а не по мосту, чтобы сбить со следа собак, он наведывался в Лог-Зомби. Приходил он только ночью — той ночью, которую раньше называли днем, — и навещал только матушку Элоизу, потому что теперь появились такие люди, такие соседи, или, скорее, такое подобие людей и соседей, единственной усладой которых было донести на ближнего, сделать так, чтобы он хлебнул самого горького лиха…

Лесные запахи больше не влекли матушку Элоизу, и она дожидалась своего конца в родной дощатой хижине, той самой, что построил для нее покойный Оризон, что хранила сладкий аромат ее молодости, счастливых дней жизни. Обычно Жан-Малыш заставал ее сидящей на низенькой скамейке, с маской из белой глины на лице, которую она не смывала даже ночью. Если бы не этот знак траура, то можно было бы подумать, что мрачные события обошли ее стороной. Часто она говорила спокойным, счастливым голосом, который противоречил траур ной глиняной маске, странно ее молодившей: «Пусть шире разольется горе, ведь это бальзам для наших душ, но сам-то ты не очень убивайся, а если спросят, откуда берешь силы, скажи только, что плоть твоя тверже скалы, а сердце крепче железа, вот и все». Но слова эти не утешали Жана-Малыша, он чувствовал, что на мать спускается мутная пелена безумия, и, когда он подходил к своему дому и слышал песню, которую матушка Элоиза сочинила сама для себя, сердце его тоскливо сжималось — старушка заунывно тянула в одиночестве что-то вроде невнятной молитвы, часто переходя на вкрадчивый шепот будто желая поведать людям великое таинство:

Безумье о безумье в том

Чтоб так уйти простясь с житьем

Она младенца родила

И вдруг задушен тенью свет

Не ночь спустилась на поля

Не сумрак нет

Под тенью жизни спит земля

Перешагни ее сынок

Иди вперед преследуй цель

Она за тридевять земель

А путь твой тяжек и далек

Увидев сына, она умолкала, и на застывшей маске ее лица начинали блестеть, переливаться двумя огромными каплями глаза. Часто Жана-Малыша ждал жбан с настоем из душистых трав, матушка Элоиза раздевала сына, усаживала в корытце и заботливо мыла с головы до ног, без всякого стеснения, как в прежние годы. Потом она, жадно сопя, словно дикий зверь, обнюхивала его, усаживалась на низкий табурет, попыхивала трубкой и шепеляво затягивала свою незатейливую сумрачную песнь, которая, как трубка, казалось, обволакивала ее таким же легким, душистым, быстро таявшим дымом.

Было видно, что все ее переживания, ломота в костях и даже слабые надежды остались уже далеко позади. Иногда она вдруг забывалась, вынимала трубку изо рта и изливала целый поток бессвязных слов о Вадембе; то она говорила о нем как о живом человеке, то как о покойнике, подле которого она когда-то жила, то как о непонятном создании вроде полубога. А когда Жан-Малыш высказывал свое удивление, она весело ему объясняла, что такие существа жили на африканских холмах в те далекие времена, когда сам творец ходил среди смертных по твердой земле; порой его душа переселялась в человека и тогда происходили удивительные вещи, потому что никто не мог точно сказать, был ли бог человеком или человек — богом. Она вспоминала о разных чудесах, например о рыбах, возникших из стены хижины. Пыталась повторять исполненные мудрости слова Вадембы. Но память у нее была короткая, в ее маленькой пустенькой головке застряло лишь одно изречение, наполненное тайным, непостижимым смыслом, оно никак не забывалось, непонятно почему не уходило в небытие: «Огонь наших глаз, говорил он, — должен спорить с огнем молний, вот так…»

Сказав это, она ловила губами чубук своей трубки, и ее глаза опять терялись на застывшем лице, уносились двумя воздушными шариками бог весть куда, и вновь затягивала она свою сумрачную песнь — только по этому напеву да еще по глиняной маске и можно было видеть, что ночь коснулась ее маленькой заблудшей души; тогда наш герой улыбался и говорил себе: у матушки Элоизы всегда было два сердца: одно — чтобы волноваться, другое — чтобы отдыхать от всех волнений…

Жан-Малыш уходил в непроглядную туманную мглу, брел на ощупь среди холмов, спящих, словно стада неведомых зверей, под трепещущими ресницами деревьев, а вслед ему долго еще доносились слова тягучего напева…

Когда он пересекал вброд реку и подходил к затерян ному в тумане среди корней фигового дерева убежищу, сердце его обдавало холодом тревожного ожидания, и он тихо свистел, как было словлено с Эгеей. Но дверь сразу не открывалась, нужно было еще прислониться к ней и прошептать в щелку: «Открой, моя маленькая Гваделупа, это я, Жан-Малыш, живой человек, а не привидение, открой же, я тебе что-то расскажу».

В ответ она смеялась, открывала подвешенную на лианах дверь, они жадно обнимались, ощупывали друг друга, будто не виделись целую вечность. В своем школьном платьице Эгея казалась худой, как соломинка. Но без одежды ее тело становилось упругим и налитым, и он вспоминал о девочке, которая отдавала ему свою любовь на ложе из зеленых ветвей. Горько жалел он о потерянном времени, о том, что не следил, как поднималась ее грудь и округлялись бедра, которые ему уже никогда не увидеть по-настоящему при ясном свете дня: Эта мысль не давала ему покоя, и он подносил к Эгее факел, будто хотел смахнуть пелену с ее лица, как смахивают пену с зеркала стоячей воды. Но пелена почти никогда не спадала, продолжая лежать ночным покрывалом на дорогих ему чертах девушки. Однако, случалось, даже в самой мутной мгле Эгея вдруг начинала излучать все живые, теплые, дневные цвета, и тогда вновь возвращалась к ним радость невинного детства, которую они познали в любовных играх среди листвы манго. Жан-Малыш был теперь счастлив, но то было особое, странное счастье, в полутьме, полное тихой, острой грусти. Кто знает, может быть, это и есть его предназначение — сновать челноком в вечной ночи между двумя женщинами каждая из которых любила его по-своему. Он всегда тянулся к такой жизни, и она его вполне устраивала другой он и не хотел. А что до Чудовища, деревни с её жителями и того, что творилось теперь на плантациях, то все это исчезло, как по волшебству, стало чем-то невероятным, непостижимым…

Жан-Малыш не раз слышал, что самой сильной бывает первая поросль, ее так просто из земли не вырвешь. Но, проведя несколько недель на берегу реки, он понял, что лишь второй, зрелый порыв возносит дерево до небес. Эгея пробовала сопротивляться нахлынувшей стихии, пыталась наглухо закрыть доступ в свое чрево, но все было напрасно, и вот однажды она гордо заявила, что в лоне ее проросло человеческое семя. Они стояли под сводами могучих витых корней фигового дерева. Эгея была обнажена, волосы ее пряно пахли дымом костра. Вся сияя, она взяла юношу за руку, медленно, степенно подвела его к реке, зачерпнула пригоршню воды и брызнула ею через левое плечо, чтобы течение унесло ее грехи. Они засмеялись, и тут Жан-Малыш увидел в воде, рядом с отражением знакомого лица Эгеи, странное видение, глядевшее из речной глубины: то был здоровенный детина с косматой шапкой волос. Несмотря на солидную бородку, обрамляющую щеки, лицо его казалось совсем юным, а глаза выражали удивление и испуг…

6

К этому времени в Лог-Зомби исчезла добрая половина всех домов, они перемахнули через литые чугунные ограды со старозаветными вензелями. Однажды деревню окружили солдаты, была проведена перепись оставшихся жителей: каждую душу, одну за другой, внесли в толстую книгу. Затем солдаты пересчитали последнюю скотину: сирых свиней, унылых кроликов да затравленных кур, которых теперь многие держали в потаенных ямах, укрытых пальмовыми листьями, чтобы не слышно было криков бедных животин. Никто ничего и не собирался скрывать, некоторые даже приписали себе для пущей важности то, чего у них и в помине не было. Но когда солдаты ушли, жителей вдруг охватил страх: а вдруг их заберут силой, вырвут из родного гнезда вместе с послед ними существующими и вымышленными худосочными поросятами, кроликами и курами? Правда, были и благодушно настроенные люди, которые утверждали, что это лишь досужие домыслы. Но все же беда чувствовалась всюду, ее мерзкое дыхание никого уже не удивляло, и на следующий день после переписи с десяток молодых парней укрылись в темных лесах. Вот только продержались они там недолго: уже через неделю прибежали назад в деревню полуживые, едва не потеряв рассудок от страха — ведь теперь лесная чаща просто кишела расплодившимися духами, которые так вольготно чувствовали себя на земле, будто стали ее хозяевами, безраздельными владыками…

Но спустились далеко не все. Те, кто вернулся, утверждали, что их друзей поглотило чудище, походившее на корову, да-да, ту самую, о которой столько говорили вначале, прежде чем преспокойно объяснить все проделками кометы: они видели ее издали, она вся светилась изнутри, как гигантский фонарь, так что просвечивали и жилы, и суставы…

Это происшествие изрядно напугало наших героев. Теперь они покидали свое убежище под сводом из корней только для того, чтобы расставить верши в речной быстряди и собрать поблизости дикие плоды и коренья. Порой им становилось голодно без мяса, и тогда Жан-Малыш лез на дерево и, затаясь там, дожидался, пока не мелькнет тень енота или крысы агути, которые приходили на водопой. Его пуля летела точно заговоренная и без промаха попадала в зверя, будто кто-то направлял ее в ночной мгле. Жан-Малыш и Эгея переходили реку вместе, держась за руки, и так же возвращались со своей добычей. Но однажды с другого берега раздался крик одичавшей свиньи, и сразу же дробно захрустели ветки под копытами продиравшегося сквозь чащу животного. То был лакомый кусочек, нежданный дар судьбы — бери, пока не удрал. У Жана-Малыша в горле пересохло от волнения, он довел девушку до фигового дерева, ловко укрыл ее ветвями и сказал:

— Замри и лучше не улыбайся.

— Это почему же?

— Если улыбнешься, то сверкнут зубки моей суженой — с горькой усмешкой сказал он и, отбросив тяжкое предчувствие, устремился в ночной мрак.

Прислушавшись, он сразу понял, что свинья пасется у подножия огромной адоры, ищет в кустарнике упавшие с Дерева плоды. Подкрался он, как всегда, ловко и неслышно, но в последний миг животное, насторожившись, оросилось наутек и исчезло. Это повторялось еще и еще раз, через каждую сотню метров: зверь испускал глухое ворчание и вдруг пропадал, колдовски заманивая нашего охотника все дальше в лес. Но вот после бесконечно долгого преследования Жан-Малыш выбрался на поляну и выстрелил почти в упор: животное на его глазах расплылось в узкую, дрожащую у ног полоску серебряного тумана, которая вмиг растаяла; и, стряхнув с себя наваждение, Жан-Малыш ринулся назад к Эгее, ждавшей его в ветвях фигового дерева.

Чуть позже с нависшего над рекой пригорка он увидел на той стороне реки, как раз на расстоянии выстрела, светящуюся тушу. Сметая все на своем пути, она грузно надвигалась на фиговое дерево, под которым он оставил Эгею. Он машинально вскинул ружье и послал в Чудовище свинцовую пулю, но оно как ни в чем не бывало неслось дальше. И тут ночь огласилась женским криком; Жан-Малыш стремглав, птицей помчался вперед, чувствуя за спиной судорожные взмахи черных крыльев. И не думал наш герой, мигом перемахнувший на тот берег, не знал он, что суждено ему вспоминать этот беспомощный вопль Эгеи всю свою жизнь, которую еще убелят снегопады долгих-предолгих лет, далекого-предалекого пути, что ведет за тридевять земель, — так предсказала ему бедная матушка Элоиза…

Когда он подбежал к подножию фигового дерева, то увидел лишь лоскуток платья на одной из нижних веток; он остолбенело уставился на клочок ситца, пытаясь понять, за что же злые чары разлучили его с живым телом Эгеи. Слабый стон заставил его очнуться: в нескольких шагах он увидел лежавшую навзничь матушку Элоизу, скорбное лицо которой казалось в этом полумраке совсем изъеденным морщинами. Она рассказала, что солдаты увезли на грузовиках с платформами все, что оставалось от Лог-Зомби, а сама она, не раздумывая, пошла к реке, к пристанищу Жана-Малыша. Но тут наткнулась на это проклятое чудище, которое ударило ее в грудь своим тяжелым копытом и понеслось дальше своим проклятым путем…

Она силилась сказать еще что-то, но ее глаза, как у Вадембы в предсмертный час, уже подернулись нежно-розовой пеленой, она глубоко вздохнула и хотела было выдохнуть, но не смогла…

7

Жан-Малыш поднял тело матери, пересек вброд реку и вошел в опустевшую деревню. Почти все двери были вышиблены, а о том, что здесь произошло, говорили мертвые тела, распростертые на земле рядом с охотничьими ружьями, дубинами и тесаками. Дома он положил покойную на кухонный стол, вышел во двор и выкопал могилу возле гуаявы — того самого дерева, на которое, бывало, усаживался крылатый дух Бессмертного. Потом он обмыл и убрал матушку Элоизу и опустил на ее последнее ложе, и было на ней лучшее ее платье в яркую желтую клетку и платок из той же материи, повязанный так, что три угла ниспадали ей на спину, не закрывая талии, которая до самой старости оставалось тонкой, как у осы. Наконец он вложил в ее скрещенные на груди руки трубку, будто она затягивалась напоследок…

Вокруг него сновали дневные птицы, при свете факела они склевывали червячков из свежевырытой земли. Засыпая могилу, он раздумывал о судьбе матушки Элоизы, спрашивая себя, что вдруг толкнуло ее под копыта Чудовища. Никогда он не узнает, кем все-таки была та, что лежит сейчас под землей с трубкой в руке. Вдруг он отбросил лопату, вошел в хижину и вынес оттуда все пожитки матери: ее ночную рубашку, посуду, из которой она пила и ела, деревянный гребень с длинными зубьями, чтобы расчесывать волосы, и ее любимую эмалированную кастрюлю, подаренную этим загадочным жизнелюбивым существом — Жаном Оризоном. Подумав немного, он опять зашел в хижину и, вернувшись, опустил в яму еще и большую жестяную банку; она всегда красовалась на дверном косяке на самом видном месте, чтобы все гости знали: матушка Элоиза порядочная женщина, у нее никогда не пустует банка с соленым сливочным маслом. Потом он надолго задумался, спрашивая себя, что еще могла бы взять с собой эта трудолюбивая пчелка, и понял, что взяла бы она всю Гваделупу, ту, что знала в молодости, с кусочком синего неба, желтым солнышком и зеленой-презеленой травой! Когда он понял это, его охватила великая скорбь, такая великая, что ему захотелось лечь в могилу и замереть там рядом с покой ной…

И в этот миг дрогнуло пламя факела, юношу овеял знакомый запах корицы, и он услышал в своей душе голос матушки Элоизы: мертвых, сынок, хоронить следует, Да-да, хоронить их надо…

— Все будет так, как ты хочешь, матушка, — вздохнул он.

Голова у него кружилась, он быстро засыпал яму, взял старую котомку матери, опустил туда кремень, запальник из сухого дерева, перочинный нож, тесак, моток тонкой проволоки для силков, взглянул в последний раз на гуаяву и, отбросив через плечо могильный заступ, быстро пересек деревню, вышел на заветную тропу…

Когда, еще возле реки, Жан-Малыш поднял тело матери, ему показалось, что сердце его не вынесет такой великой скорби. Теперь же, на тропе, его утешал все еще кружившийся вокруг него легкий аромат корицы. Правда, сейчас он был еле слышен, не то что возле могилы, но и его вполне хватало, чтобы не чувствовать себя одиноким. Тело Жана-Малыша налилось свинцовой печалью. Он с трудом заставлял себя идти, едва волоча ноги, поглядывая краем глаза на желтую луну, которая парила над верхушками деревьев, словно птица с распростертыми крыльями. Стояла дивная, как в добрые старые времена, ночь, ее черное лицо было осыпано мелкой пудрой звезд, которые падали и падали на склоны вулкана. И наш герой вспомнил, что матушка Элоиза называла Млечный Путь дорогой богов: боги собирали звезды полными пригоршня ми, складывали их в корзины, но некоторым звездочкам удавалось улизнуть, они падали вниз и разбивались вдребезги, превращаясь в небесную пыль.

Сбирали звезды как зерно горстями

Ссыпали звезды как пшено горстями

Пригоршнями — полны корзины

Так женщины сбирают саранчу горстями

В корзины складывают саранчу горстями

Переполняя их

О полные корзины

Так, подбадривая себя песней, он приподнял широкий стебель алоэ, скрывавший тайный проход, и взобрался на плато, где было то же запустение, что в долине, — куда ни глянь, одни развалины. Под старым деревом манго трава вздувалась небольшим холмиком. На метровой глубине лопата наткнулась на сидящий скелет, который держал в руках туго обтянутый телячьей шкурой мушкет. На коленях скелета покоился козий рог с черным порохом и патронташ с пулями, на вид серебряными. При виде завернутого в кожу, целого и невредимого оружия наш герой совсем было потерял голову. Воспоминание о гнусном Чудовище уже переполняло его яростью, заставив по-звериному ощериться, он готов был, как и раньше, кинуться через горы и долы с боевым кличем, когда далекий аромат корицы тонко щекотнул ему ноздри. Запах был еле-еле уловимым, почти неслышным, будто последний вздох маленькой доброй старушки, ее послед нее прощание с землей, но он сразу привел его в чувство: спасибо, благодарно прошептал он, улыбнувшись пролетевшей рядом душе, большое тебе спасибо, матушка…

Вдруг слабый шорох заставил его обернуться, и он увидел два престранных существа, которые, склонившись над ямой, наблюдали за ним. Одного он сразу узнал: то был старый Эсеб, человек с потусторонним лицом, который приходил за ним в день смерти Вадембы, он совсем не изменился с тех пор — все те же длинные штаны, те же рубаха и соломенная шляпа с ниспадавшими на плечи полями. Другой был из тех звероподобных созданий, что стояли в ту памятную ночь застывшими изваяниями возле круглой, побеленной луной хижины: старик с грузным, изрытым складками человечьим туловищем, которое венчало кабанье рыло, поросшее длинной, тревожно шурша щей щетиной. Багровые глаза вепря вспыхнули, и из его пасти раздались сдавленные, едва различимые звуки:

— Что скажешь о мальчишке, Эсеб?

— Славный парень, и явился он как раз вовремя…

— Думаешь, справится?

— Что до меня, то мне он по душе. Взгляни — это же вылитый Вадемба, если бы не этот скелетище в могиле, то я бы подумал, что старик собрался все начать сызнова. И дело не только в том, что он похож на Вадембу: посмотри, какой яростью блестят его глаза, они смотрят прямо, не мигая, они прожигают насквозь.

— Может, оно и так, но чего-то ему не хватает, уж больно он глупо выглядит.

— А мне он не кажется таким уж глупым, — с ласковым смешком ответил Эсеб.

— Дело вкуса, как говорил тот, кому нравилось обсасывать рожки улитки…

— На какого же глупца он похож?

— Ну, скажем… на того, кто хочет свить веревку из Дыма…

— Или на того, кто целует руку, которую он должен отсечь…

— Или на того безумца, которому наскучило его безумие.

Или на того, кто взялся посчитать зубы у кур и все пытался побрить их яйца.

— Ха-ха, неплохо, братец, а что, если сказать так: глуп и бестолков, как тот олух, что пошел на пруд удить зеленых кобыл, а?

И оба собеседника невесело рассмеялись, а Жан-Малыш вылез из ямы, неловко приподняв мушкет, чтобы не запачкаться густой смазкой.

— Не буду спрашивать, чему смеетесь, сразу видно, что собой вы довольны, а это главное в вашем возрасте; но мне хотелось бы знать, что вы делаете на могиле моего деда и с какой стати потревожили его имя?

— Мы тебя здесь поджидали, — спокойно произнес старый Эсеб.

— М-да, — прогремел эхом вепрь, — хоть ты и выглядишь глуповато, мы посчитали, что нам стоит тебя здесь подождать.

— Вы что же, знали, что я приду?

Старый Эсеб снова пронзительно хихикнул:

— Мы знали день, знали час, знали, как ты будешь выглядеть, как будет звучать твой голос. Но шутки в сторону, Малыш, нам пора, ведь не мы одни тебя ждали, а ты сам знаешь, что бывают такие старые макаки, которых лучше не злить.

Глаза Эсеба были преисполнены холодной, каменной тоски, и, несмотря на растянутый в улыбку стариковский черный рот, в их глубине угадывались искры неистовства. Зачарованный этим странным взглядом, юноша опустил рог с порохом и патронташ в суму матушки Элоизы и, оставив скелет на попечение звезд, послушно побрел за двумя фигурами через развалины плато.

На самом его краю, за деревьями, смотревшими на Варфоломееву гору, вокруг костра из сухого хвороста собралось с десяток ведунов, тех самых, что провели возле хижины Вадембы ночь его возвращения в страну предков. Среди этого скопища духов во плоти, нелепых созданий, которых он не успел в последний раз как следует разглядеть, Жану-Малышу особенно понравились енот-ракун и крыса-агути в человеческом обличье, огромный пес с пылающими зрачками под высоким морщинистым лбом, полным неведомых дум, и, наконец, летучая мышь — эта сидела по-кошачьи, прямо и церемонно, поводя вокруг себя красивыми глазами набожной христианки, смотревшими с ее лысого костистого черепа. Но, по правде сказать, все эти страховидные твари были ему не в диковинку. Узнав в устремленных на него диких зрачках странную неподвижность, что так поразила его во взгляде еда, когда, еще почти ребенком, он долго беседовал с ним той памятной ночью, Жан-Малыш смело, как ровня этим духам, шагнул вперед. Потом шагнул еще раз, но теперь уже мысленно, и узрел в призрачных ликах самого себя, свое отражение, которое видел в родниках, когда гляделся в них после полетов во сне, в вороньем обличье, и понял он, почему жители Лог-Зомби говорили, что у него вместо души кусок сухой глины, а старый Эсеб улыбнулся и сказал:

— Ты прав, Жан-Малыш, ты из нашей семьи…

Шепот одобрения пробежал среди собравшихся, лету чая мышь, расчувствовавшись, закурила маленькую трубку и, сделав несколько затяжек, надолго закашлялась; потом промолвила медовым голоском, который, казалось, ручейком струился сквозь щетинки на ее рыльце:

— Ты услышал голос, ты пришел и раскопал могилу, значит, ты из нашей семьи…

— Не совсем, — проворчал кто-то из-за пламени костра.

— Да, не совсем, — согласилась летучая мышь, вытянувшись во весь свой рост, — метка на лбу ясно говорит об этом, но сегодня ночью он сделал лишь первый шаг, а путь долог…

Последние слова она произнесла с таким неуемным самодовольством, что Жан-Малыш, несмотря на всю свою скорбь, не смог сдержать улыбки.

— Я не к вам пришел, отцы мои, — тихо сказал он.

Летучая мышь пошатнулась, будто задетая невидимой стрелой.

— Мы знаем это, дитя равнины, — сокрушенно произнесла она, и глаза ее сверкнули горечью и сожалением. — Увы, нас тешит внимание всемогущих сил, и, как ты уже догадался, нам нравится походить на богов. Мы даже не можем упрекнуть тебя за то, что ты решил остаться человеком: видно, таков уготованный тебе Вадембой Удел, — но стали ли мы богами?

Тут раздался хор замогильных стенаний, сквозь который прорывались яростные крики и вой, но зверюшка продолжала с жалкой улыбкой:

— Увы, всю нашу жизнь мы только и делали, что старались перещеголять друг друга в тысячах пустых проделок, которых только и хватало на то, чтобы припугнуть бедных жителей равнины. Вот и вся наша доблесть, а в это время белые глумились над нашей кровью на плантациях. Выходит, хотели мы быть богами, а вели себя как старые глупые клуши; а вот теперь эта проклятая корова царит над миром, а мы бессильны как никогда…

— Так вы знаете о Чудовище? — простодушно вскрикнул Жан-Малыш.

Услышав эти слова, все скопище съежилось, будто от невыносимой боли в животе, а старый Эсеб, которого так и распирала едкая мрачная радость, медленно взмыл, вращаясь волчком, к самым верхушкам деревьев…

Когда все поуспокоились, старик, сжавшись в комок, опустился на землю, будто сидя на облаке, и приземлился как раз туда, откуда вылетел со скрещенными ногами и развевающимися, как крылья, широченными полями своей соломенной шляпы.

— Увы, — сладко произнес он, словно продолжая раз говор, от которого его на миг отвлекла какая-то мысль, чей-то вскрик или невольный кашель. — Увы, увы, мы уже давно знали о Чудовище, но мы не послушались предостережений Вадембы: спрятали их в самую глубь души, надеясь, что не доживем до его появления, любезно предоставив другим мыкаться с этой напастью. И вот мы еще живы, а Чудовище уже здесь, оно уже наступает нам на горло…

— А откуда оно взялось, вы не знаете?

— Нет, нам только известно, что оно явилось издалека, из большого небесного Дома, где его держали взаперти с начала света: говорят, оно сорвалось с привязи и снесло ограду…

— А чего ему надо?

— Э, Малыш, за этим кроется еще одна тайна. Когда оно появилось, мы все вместе пытались разузнать его имя, понять, чего оно хочет, что задумало. Но нам, простым жителям земли, трудно постичь эту всемогущую неземную силу. Одно только говорилось в пророчестве: однажды появится Чудовище, пожирающее миры, оно будет глотать все, что попадется на его пути: людей, реки, луны и солнца, все будет попадать в него и оставаться внутри, потому что это его великая страсть — быть вместилищем миров… Ты был рядом и, наверное, заметил, что люди целыми и невредимыми исчезают в его глотке, что оно и волоска на их голове не трогает; все они живы в чреве Чудовища, но, как они там живут, нам знать не дано…

— Удивляюсь я, ведь чудище едва ли больше деревенской хижины, а вмещает целые миры, как же это у него получается, отцы мои?

— Вопрос глубокий, как лужица под щенком, — глухо прохрюкал человек с кабаньим рылом, грозно встряхнув металлически зазвеневшей щетиной, покрывавшей его грудь.

Жан-Малыш уже готов был улыбнуться, услышав острое словцо, но, взглянув на странное создание, которое созерцало его с напускным высокомерием, сдержался и продолжал тоном скрытого снисхождения:

— Я еще мал, отцы мои, и мир для меня что сундук за семью замками. И хотя я вас глубоко уважаю, но что-то в этой истории не вяжется. Великий дух может позабавиться целыми мирами, солнцами и лунами, тут нет ничего удивительного. Но что ему за удовольствие, что за радость глотать таких бедолаг, как Нестор Гальба, тетушка Виталина со всеми ее прыщами и болячками, малышка Орели Нисеор, которой и пяти лет не было, когда она исчезла в его пасти на моих собственных глазах. И еще скажите, почему такое великое чудище очутилось на Гваделупе, крошечном клочке земли, которая на большой карте мира в школе Лараме и то не была обозначена. А главное — что ему далась Лог-Зомби, наша деревенька, два шага вдоль, один поперек? О ней и на Гваделупе-то не все добрые люди слышали. Нет, правда, ведь что-то здесь не вяжется, а?

— Мальчик мой, — натянуто улыбнувшись, ответил старик Эсеб, — ты задаешь сразу слишком много вопросов, что простительно по молодости лет. Но мы-то, мы, над которыми ты в душе посмеиваешься — а в твои годы это тоже можно себе позволить, — мы всегда знали, что никаких ответов на свете не существует, что никогда не было и нет даже и намека на какой-нибудь ответ. Нам было возвещено о Чудовище, знали мы и то, что путь его лежит через Гваделупу, и само оно, конечно, знало об этом пути, ибо именно такой путь оно и избрало. Как видишь, это не ответ, это тот же вопрос, только вывернутый наизнанку. Что же до его вида и миров, которые оно поглотило, то вот тебе изнанка этого вопроса: голова человека едва больше кокосового ореха, а ведь в ней тоже помещаются целые миры, не так ли?

— Теперь я вижу, что вы мне и правда в отцы годитесь, — покорно склонившись, сказал Жан-Малыш, — а я похож на младенца, который только-только выбрался из материнского чрева; но раз так, то зачем вы позвали меня к костру и чего ждете от меня?

— На этот вопрос тоже нет ответа, — улыбнулся чело век с лицом духа. — Пойми хорошенько, юноша, многие из нас в тебя не очень-то верят: на тебя нам указал Вадемба, но вот почему, мы не знаем, и если начистоту, то нам известно о тебе не больше, чем о чудище…

— За исключением одного, — поправил вепрь.

— Да, мы знаем только, что ты из нашей семьи и идешь нашей дорогой. Потому-то мы и согласились тебе помочь, как нас просил, прежде чем уйти, наш Вождь даже если некоторые из нас и считают это бесполезной затеей, пустой тратой времени…

— Может быть, и я зря трачу с вами время, — как бы невзначай бросил Жан-Малыш. — Кто здесь только что говорил о сборище старых глупых клуш? Кто, хотел бы я знать, отцы мои?

И он, как разъяренный бык, вскочил на ноги, и горло его судорожно сжалось горечью и тоской по утерянной Эгее — ее поглотила пожирательница миров, а он занимается здесь пустой болтовней с этими унылыми созданиями. Но вместо того чтобы принять вызов, все вдруг затихли и уставились на него с нескрываемым интересом, а летучая мышь, вся трепеща и сияя надеждой, пропищала:

— Друзья мои, вы видите этот огонь, это пламя?

— Да, так оно и есть, — возбужденно прогремел вепрь, — этот мальчуган нисколько нас не боится…

А Эсеб весело добавил:

— Никакого почтения к нашим сединам…

И, повернувшись к Жану-Малышу, человек с лицом духа повел рукой в воздухе, словно в знак печального покровительства, совсем как Вадемба в свою последнюю ночь:

— Забудь же наши слова, юноша, они так же безобидны, как подмоченный порох в незаряженном ружье. В тебе течет горячая, доблестная, кипучая кровь, и жаль, что ты не хочешь остаться с нами. Но делать нечего — место твое среди людей, и сила твоя, буйволенок, кроется в великой печали, которая захлестнула твое сердце. Печаль — вот что тобою движет, уж мы-то это точно знаем; и если мы позволили себе немного подтрунить над тобою, то лишь потому, что так повелел нам Вождь, который, прежде чем возвратиться на древнюю землю, сказал: «Когда он придет на мою могилу, позлите его чуток, постучите по нему, как по барабану, чтобы услышать, как он звучит на самом деле. И если звук вам понравится, если мальчик таков, как я думаю, вскройте вену на его запястье и смешайте его кровь с кровью ворона, ибо это птица моего клана; а потом пусть идет своей дорогой…»

— Да, так он и сказал, — почтительно подтвердил вепрь.

Все остальное произошло быстро. Духи сгрудились, чтобы лучше видеть, чтобы ни одна мелочь не ускользнула от их сухих, жестких, цепких, как острые когти, глаз. Кто-то подобрал в траве большого ворона с синим отливом пера; казалось, птица была мертва, взгляд ее потух, пушинки под приоткрытым клювом свалялись. Быстрым и уверенным прочерком ножа старый Эсеб вскрыл вену на левом запястье покорно застывшего, затаившего трепет юноши. Потом он надсек птичью лапу и приложил краями одну ранку к другой, так, чтобы жилки их совпали, чтобы слились воедино человек и дикая тварь. Он вытянул вперед зажатую в ладонях птицу, будто собираясь выпустить на небесную арену боевого петуха, и произнес повелительным, монотонным и причудливо певучим голосом:

Над темною листвой

Над моею головой

Над алой пастью льва

Расправь черны крыла

И вздрогнул комочек синеватых перьев. Пальцы чело века разжались, и ворон, даже не хлопнув крыльями, не каркнув, стрелой взмыл вверх и камнем метнулся к деревьям, которые бесшумно сомкнулись за ним. Жан-Малыш не заметил, как родилось у него ощущение полета. Без всякого толчка, без малейшей боли дух его вселился в птичье тело, и вдруг его подхватил, оторвал от земли порыв ветра, понесли ввысь крепкие, бешено рассекавшие черный воздух крылья, вытянулись вперед когтистые лапы и тугой, твердый, как стальной наконечник, клюв. На мгновение ему показалось, что все эти чудеса уже случались с ним: наверное, как и раньше, я лишь мысленно кружусь в небе вместе с птицей, подумал он, а человеческое тело поджидает меня где-то в другом мире, у охотничьего костра, и стоит мне скользнуть в спящую человеческую грудь, как наваждению придет конец. Но напрасно разглядывал он скользившую под крыльями землю: там не было ничего похожего на охотника и его стоянку, только рубашка и брюки, лежавшие в траве среди духов с ледяными глазами, чем-то напоминали фигуру человека; тогда Жан-Малыш решился лететь дальше. И, скорбно крикнув по-птичьи, прорезал небо языком черного пламени.

Отдавшись воле ветра, он набрал высоту; отсюда все на земле казалось таким пугающе крошечным, что только одно и успокаивало: стоит ему скользнуть вниз — и мир вновь обретет свои привычные размеры. Под ним проносились сплюснутые, будто на них наступил великан, леса и долы. Иногда у него захватывало дух, и он спускался к земле, жалобно вскрикивая, но не слыша самого себя потому что все звуки глотал ветер. Потом под ним разверзлась пропасть, такая же бездонная, как небо над плато, в ней изредка вспыхивали редкие огни — далекое напоминание о человеческом присутствии.

И Жан-Малыш начал понимать, почему в преданиях гваделупцы так часто «летали».

В открытом море робко мерцали фонарики мелких долбленок, а чуть дальше, Ярко горя огнями, выходили из порта Пуэнт-а-Питр суда, до бортов нагруженные плодами труда новых рабов. На мгновение замерев в нерешительности, Жан-Малыш плавно свернул к Карибскому хребту и пронесся между острой вершиной Мадлен и кратером Суфриер, чьи серные испарения застилали ущелье покрывалом желтого шелка…

Подлетая к острым уступам, громоздящимся над Лог-Зомби, он смутно различил отблеск костра посреди Верхнего плато. Но тут внимание его привлекло белое слабое сияние, будто светлячок сидел на краю того болота, где он, бывало, Подстерегал уток; в тот же миг этот вроде бы безобидный огонек изверг из себя невидимый луч, который прожег, опалил его до мозга костей…

Чуть позже, когда он оказался над самой Лог-Зомби, его удивил совсем незнакомый вид деревни, а ведь здесь каждая канавка, каждая кочка была ему такой же родной, как жилки или желвачок на его прежнем, человеческом теле; и, взмахнув в последний раз крыльями, он опустился на траву Верхнего плато среди компании духов.

Рядом с ворохом одежды лежал мушкет Вадембы, пояс, браслет, рог с порохом, котомка матушки Элоизы, перевязь которой все еще огибала плечо раскинутой на земле рубашки. Он поспешил представить себя человеком. Мир людей казался далеким, недостижимым, и он уже было подумал, что сознание птицы не способно постичь его, как вдруг подхваченный легким воздушным порывом, он переместился в тело человека, стоящего на гладких и черных человеческих ногах. И тогда, грустно взглянув на него своими бесцветными глазами, излучавшими неизбывную каменную скорбь, несмотря на улыбавшийся старческий черный рот, старый Эсеб изрек:

— Отныне, мальчик мой, ты принадлежишь к древнему, благородному роду воронов. Иди, отправляйся в свой путь, имя которому мрак и слезы, горе и кровь, и да помогут тебе боги…

8

Выслушав это напутствие, Жан-Малыш покинул сборище духов, и долго еще помнились ему глаза старого Эсеба, которые были как призыв, как тихое предостережение, как рука, опустившаяся на лоб умирающего ребенка…

Проходя мимо открытой могилы, он поклонился исполинскому скелету, и ему вдруг захотелось почтить память деда выстрелом. Он проверил затвор мушкета и обрадовался, когда боек выбил из кремня искру. Потом, насыпав в ствол немного пороху и утрамбовав его тонкой палочкой, он опустил пулю на пыж из клочка травы, как это делали старые охотники, имевшие древние ружья. Но едва он поднял ствол к звездам, как увидел в вышине лицо Эгеи, и вмиг намерение его показалось ему пустым и никчемным, как, наверное, были пусты и никчемны надежды, возлагаемые Вадембой на внука, воина совсем иных времен, готового вступить в сражение, которое, похоже, никогда не состоится. В самом деле, жизнь казалась лишь одним вечным падением, темным спуском, по которому катишься все ниже и ниже в бездонную пропасть; и, закинув мушкет за спину, Жан-Малыш покинул развалины деревни, которая выла, стонала на ветру, как гибнущий в бурю корабль…

Звезды уже начинали гаснуть, когда он приблизился к видению на краю болота, там же, где он впервые повстречался с Чудовищем. Оно лежало в высокой траве, опустив морду на подвернутые в коленях ноги, и поднимавшийся от воды туман придавал этой громадине совсем сказочный вид: казалось, дух покоится на ложе из облаков. Жан-Малыш даже залюбовался его необъяснимой, жутковатой красотой. Неслышно приблизившись, он заметил в широком ухе Чудовища пеликана — тот, похоже, тоже спал, веки его были дремотно прикрыты, а желтый мешок под клювом мерно вздымался и опадал. Электрическое излучение Чудовища почти не ощущалось, и, подойдя почти вплотную, наш герой увидел сквозь Длинные старушечьи волосы его кожу: она казалась маслянисто-мягкой, а изнутри отливала перламутром морской раковины…

Жан-Малыш обошел пожирательницу миров, приблизился к пасти и замер в нерешительности, обливаясь мерзким липким потом. В приоткрытую челюсть как раз могло пройти человеческое тело. Под блестящими ноздря ми коровы, влажными от желтовато-пенистой слюны, виднелся ряд зубов, ехидно блестевших в какой-то дьявольской усмешке. Старый Эсеб сказал, что все живое оставалось внутри Чудовища целым и невредимым, да-да, он так и сказал: целым и невредимым; и, прижав мушкет к груди, наш герой осторожно занес ногу, а потом опустил ее в глубь пасти, по ту сторону зубов…

Загрузка...