о том, как Жан-Малыш преодолел три моря и четыре королевства, прежде чем оказаться на оскудевших и объятых стужей землях метрополии, а также о том, как он одолел и саму Смерть, да-да, ее самую, друзья мои, хотите верьте, хотите нет.
Потом наступила ночь, а за ней другая, с настоящей луной и звездами. На берегах появились следы человеческой жизни, правда жизни давней, очень давней: дырявые, опрокинутые вверх дном пироги, лаково-черные пепелища деревень. Голова у него шла кругом, готова была расколоться, а лодка из Царства Теней преспокойно плыла вдоль высоких отвесных скал, меж которых билось эхо звериных криков. Челн плавно нес старика, а тот ничего не видел вокруг, ушел в свои думы. Но за скалами вставали скалы, за загадками крылись загадки, и так он плыл от тайны к тайне, понимая самого себя так же плохо, как окружающее. Почему, позвольте вас спросить, говорил он сам себе, время не смыло этот мир, ведь после исчезновения солнца прошли целые века… И что это за возня на берегу, откуда столько насекомых, птиц, пышных рощ, когда везде должно было бы царить холодное безмолвие?
Однажды, когда Жан-Малыш стоял на носу пироги, с берега прогремел выстрел, и он увидел свирепых воинов: одни скакали на лошадях, потрясая в воздухе ружьями, другие спешили к лодкам, ощетинившимся копьями, меча ми и дубинками. Стремительной хищной стаей вылетели стрелы и, звонко дрожа, вонзились в его грудь, но не нанесли ему ни малейшего вреда, и тогда в одной из боевых лодок выпрямился человек и, указав скрюченным, трясущимся пальцем в сторону Жана-Малыша, крикнул:
— Братья мои, смотрите! Призрак! Призрак в лодке!
Воины в ужасе отступили: кто начал бешено грести к берегу, кто кинулся в воду, спасаясь от видения, а Жан-Малыш остановил челн, развернув его поперек течения, и с горечью прокричал:
— Стойте, ну постойте же, не убегайте!
Но понял, что никто его не слушает.
— Скажите мне хотя бы, какой сейчас на земле год, какой век?
— Век… век… век… — отозвалось в ответ эхо.
Оставшись один, путник, странствующий во тьме, с удивлением глянул на свою грудь, похожую на игольную подушечку. Стрелы вонзились в плоть, не причинив страдания, и он знал, что вырвет их тоже без боли. Выдергивая их одну за другой из тела, то ли мертвого, то ли живого, а скорее всего полуживого-полумертвого, он смеялся над волшебством, которое совершила над ним из ревности Королева: он был одновременно и жив и мертв, принадлежал сразу двум мирам, оставаясь чуждым каждому из них; так странно и глупо выглядел он на земле — будто с луны свалился…
Последние дни своего плавания Жан-Малыш провел в каменном, леденившем кровь оцепенении. Он стоял в лодке посреди реки, не ведая ни голода, ни жажды, и завороженно смотрел, как его дьявольская посудина без устали обходила преграды: скалы, островки, плавающие стволы деревьев, выступавшие над водой, словно иссохшие кости. Как-то раз ему показалось, что он заметил вдали пылавший электрическими огнями большой город. Налетел шквал, лодка на миг застыла меж двух порывов ветра, и он увидел ряды многоэтажных домов, которые светились тысячами ярких квадратиков. Но течение быстро унесло челн вперед, а вода слепила яркими, как стеклянные осколки, бликами, и, когда стихия улеглась, ему уже казалось, что все это приснилось, привиделось в волшебном сиянии небесного огня…
Прошло еще несколько дней, и сквозь туман показа лось устье реки, испещренная узкими песчаными лентами дельта. Кое-где землю покрывал слой льда, а в низком лиловом небе нехотя плыла вялая луна, еле волоча свое тяжелое брюхо над самой поверхностью разбитого зеркала воды. Горизонт был закрыт огромным, глухо стонущим, как стронувшийся с места вековой лес, валом морской пены. Он уже готов был поглотить лодку, когда она выгнулась, отвесно взмыла вверх, перелетела через снежно-белый гребень, мягко опустилась по ту сторону вала… и, рассекая волны, понеслась в открытое море, будто ее гнал невидимый мотор…
Поверхность океана устилал зернистый, искрящийся серебром ковер из льдинок, и вскоре кожу Жана-Малыша покрыл студенистый иней, в котором мерцали крупинки соли. И тут ему вдруг пришла мысль птицей полететь назад, к берегам Африки: тотчас щеки его вытянулись в клюв, глаза поплыли к вискам, туловище сплошь покрылось перьями, и за спиной раскрылись огромные, будто орлиные, крылья. Но под этими крыльями оставались человеческие руки, и вся нижняя часть тела тоже была человеческой. Потом превращение двинулось вспять: через пару мгновений лишь несколько перышек осталось торчать на пояснице, и он быстро и безболезненно вырвал их из кожи.
Случалось ему теперь и бредить: то он видел себя рыбой, то слышал шепот, доносившийся, казалось, с того света, — говорок старого гваделупца, который неустанно повторял: «Эй, парень, как жизнь молодая?..»
Иногда льдинки образовывали целые плавучие горы-айсберги, они задерживали пирогу, заставляли ее плыть обходным путем. На льдинах грудились стада невиданных зверей, они тяжело переваливались на неуклюжих ластах и, завидев незваного гостя, ревели, как львы, сердито-пресердито тряся головами, будто негодующе вопрошали: «Это что за нахал такой?» Потом море совсем ожило: теперь его постоянно бороздили многопалубные корабли, чьи сирены надрывно пели в плотном тумане, не смолкая до появления первых звезд. Вдали возникали берега, совсем не похожие на африканские. Видны были портовые причалы, ангары, огни — сотни, тысячи огней, от земли до самого неба, потом вдруг появлялись черные, до блеска вылизанные временем руины, скелеты городов, залитые льдом, зеркально отражавшим звезды. И вот пришел день, когда пирога, зверино вздрогнув, приблизилась к побережью и не задумываясь вошла в устье реки. Что там творилось! Туда-сюда сновали пароходы, у некоторых было подобие плуга на носу, которым они отбрасывали лед далеко в сторону, прямо к берегу, где он вздымался серебряными горами. Потом все на миг замерло, и вот толпы белых пассажиров кинулись к бортам кораблей, указывая друг другу на диковинное, лавировавшее меж океанских гигантов суденышко, на носу которого застыл ледяным изваянием старый, величественный, как маг, чернокожий старик, прижимавший к себе, будто святыню, нечто отдаленно напоминавшее самопал…
Вдруг лодка приостановилась, повела носом направо и налево, будто ища след. Потом решительно заскользила к длинной веренице прожекторов, чьи лучи почти скрывали город. За этим огромным светящимся щитом видна была лишь колокольня, верхушка которой терялась в прозрачной синеве неба. Наш герой закинул мушкет за плечо и уже прыгнул на причал, когда по пироге снова пробежала звериная дрожь; она круто подпрыгнула, будто лукаво кивнув на прощание, и канула на дно, словно акула прорезав толщу вод: спешила, конечно же спешила побыстрей возвратиться в свою бухточку под каменными сводами Царства…
Жан-Малыш несся наугад среди доков, нагромождений ящиков, тюков, а за ним по пятам гнались азартные преследователи. Вдруг перед ним выросла головокружительно высокая металлическая решетка. Сам собою воз ник у него в голове образ птицы, и, гонимый страхом, он тотчас взмыл ввысь на пробившихся из спины мощных крыльях, прижимая к груди человеческими руками мушкет и котомку. В размахе крылья были не меньше трех с половиной метров. Но тщетно он рассекал ими воздух, бил ими в исступлении: они не могли надежно держать его в небе. Упав на асфальт с другой стороны решетки, он вновь подскочил, описал в воздухе широкую, в сотню метров, дугу, приземлился, и так много-много раз подпрыгивал, словно резиновый мячик: слегка оттолкнувшись от земли, поднимался на высоту двух-трех этажей и вяло падал меж домов, а вокруг кричали, расступаясь перед скачущим по городу черным ангелом, белые люди…
Вот так, получеловеком-полуптицей, рвался он из последних сил к верхним этажам, не задумываясь о том, что широкие лопасти крыльев могут вдруг подвести его, исчезнуть, как это случилось у берегов Африки. Он стосковался по новостям этого света и теперь не пропускал ни одного слова на фасадах домов, на витринах магазинов, безмерно удивляясь всему, что видит. «Ну и ну, — говорил он себе, — выходит, меня занесло во Францию». Потом потянулись узкие зловонные улочки, по которым бродили такие белые, каких ему никогда еще не приходилось видеть: одни лишь тени белых, кожа да кости, замызганные призраки в лохмотьях, и наш герой глазам своим не верил. «Ну и ну, — говорил он сам себе, — посмотрите, люди добрые, что же это за белые такие!» На перекрестке стояло несколько часовых. Один из них, увидев ангела, торопливо выпустил в него пару автоматных очередей, но пули прошли сквозь тело птицы, как сквозь воздух; Жан-Малыш перелетел полосу военных укреплений и очутился в другом городе, гораздо больше первого, — одни развалины до самого горизонта, в черной бархатной гари пожарищ…
Здесь наш герой нашел себе престранное убежище: оставшуюся от разрушенного дома часть стены с двумя лестничными пролетами; на втором этаже чудом уцелела одна, казалось висевшая в пустоте, комната.
Он покидал ее, чтобы посмотреть на мир, на век, едва начинало смеркаться и звезды разгоняли последние островки молочно-белого, насквозь пронизывающего сыростью тумана. Каждое утро Жан-Малыш возникал из толщи этого густого облака. Он научился прыгать высоко, стрункой выпрямляя тело и помогая крыльям руками. Далеко он не летал, садился где-нибудь на крышу и, если не было погони, ложился вдоль желоба, у водосточной трубы, чтобы удобнее было наблюдать за миром, или, как он сам себе говорил, «за веком»…
Верхнюю часть города окружали отряды солдат в точно такой же форме, какую носили в гарнизоне Бас-Тер. Дома там были большие и красивые, улицы широкие и чистые, они вполне соответствовали тому, что рассказы вали о метрополии в Лог-Зомби. Он всегда прилетал на рассвете. Будто светляки, разом вспыхивали уличные фонари, открывались ставни, пятнами желтого цвета загорались окна. С восходом луны появлялись первые прохожие, начинали светиться витрины. Каждый раз, когда посетители открывали или закрывали стеклянные двери кафе, на улицу вырывалось, словно огромный радужный мыльный пузырь, приветливое облачко теплого душистого пара. Совсем другая картина представала перед Жаном-Малышом, когда он садился на крышу в нижнем городе, над темными вонючими улицами, обрывавшимися у самого моря. И когда он видел этих спешащих на работу оборванцев, таких исхудалых, что трудно даже было поверить в то, что у них белая кожа, он опять, как и в первый день, поражался до глубины души и говорил сам себе: «Ну и ну, что же это за белые такие?!» Иногда, свесив голову через край крыши, он вдруг почему-то вообще забывал, что это белые, и тогда начинал сердиться на самого себя, негодовать и душой и разумом, не говоря уже о нутре, которое так и корчилось, никак не хотело переваривать то, что творилось на земле. И тогда он летел к верхнему городу, где вдоль проволочных заграждений его уже готовились встретить огнем пушки и танки, а над некоторыми улицами специально для него были натянуты сети; вечером, когда он возвращался назад темными улочками, нищие обитатели нижних кварталов устраивали ему торжественные встречи, высовывались из окон, чтобы поприветствовать своего ангела, а некоторые, осмотрительно затаившись внутри своих комнатушек, да же осмеливались аплодировать…
Так продолжалось недели три, потом крылья его пообтрепались, и он перестал беспокоить и дразнить баловней судьбы. Вскоре тело его стало наливаться свинцовой тяжестью, нарастала боль в суставах. Он не мог уже и на полвершка подпрыгнуть, не то что слетать в верхний или нижний город. Он больше не покидал своего одинокого убежища, лежал под ворохом тряпья, словно забившийся в расселину осьминог с тяжким зарядом чернил у сердца. Однажды он обнаружил следы тлена на щеках — зеленоватые пятнышки плесени: смерть вновь принялась за свое дело, она, видно, не отставала от него ни на шаг с тех пор, как он вырвался из Царства Теней, лишь дала ему небольшую передышку, так-то вот…
Смерть подбиралась все ближе, зеленая плесень сплошь покрыла щеки, перебралась на крылья, которые оставляли на стенах длинные травянистые полосы. Из-под перьев и пуха сочилась прозрачная слизь больной птицы. Потом вся жизнь его свелась к двум-трем шагам до водопроводного крана, чтобы утолить жажду или припасть к нему просто так, для вида; иногда он смывал едкий, болотного цвета гной в уголках глаз и, едва добравшись до постели, опять нырял в черный мрак. Его мучил один и тот же сон: на земле — ни деревеньки, ни селения, ни города, ни единого обжитого уголка; куда ни глянь, кругом один лес, а в лесу этом стоит он и ищет просвета, надеясь отыскать поляну. На головокружительную высоту тянутся вверх мощные деревья с витыми стволами и узловатыми, уходящими глубоко под землю корнями, и эти нежно-зеленые гиганты дороги ему, как родные братья. Вдруг из тьмы возникает голос, знакомый говорок старого гваделупца, точь-в-точь такой, какой он слышал в открытом океане, что-то вроде далекого, едва различимого напутствия, и, окрыленный надеждой, он бежит вперед меж могучих стволов. Но стоит ему сделать несколько шагов, как деревья, одно за другим, содрогаются и падают прямо на него, превращаясь в едкую пыль и плесень, в которой он начинает вязнуть, тонуть, захлебываясь, истошно крича и тщетно зовя на помощь, а вокруг ни души, лишь небо над головой да этот призрачный лес: земля опустела…
Просыпался он сам не свой, тело казалось чужим, а в воздухе витал запах пепла. Он с благодарностью вспоминал голос друга, звавший его в лесу, с каждым разом голос этот становился отчетливей, тверже, вокруг него начали проступать знакомые черты маленького, сморщенного, как старая груша, лица старого Эсеба. Как-то раз, открыв глаза, Жан-Малыш увидел, что деревья продолжают с грохотом рушиться на него. Потом лес исчез, он прислушался, и ему показалось, что кто-то настойчиво стучит в дверь, по-стариковски что-то бубня при этом себе под нос. Наконец, словно выкарабкавшись из глубокого подземелья, наш герой поднялся на ноги и неуверенно шагнул к двери, припадая на крылья всякий раз, как под ним подкашивались ноги; один за другим послышались три слабых удара, и кто-то тихо, но четко произнес по-креольски: «Эй, парень, в какую это крысиную нору тебя занесло, а?»
Это был тот самый голос, что он слышал в океане, а потом в лесу, — проникновенный и мягкий, отмеченный той едва уловимой торжественностью, которая так отличает говор любящих покрасоваться стариков Лог-Зомби. Жан-Малыш спокойно распахнул дверь, и лунный свет упал на плечи старого-престарого, седовласого человека со сморщенным, как сушеная груша, лицом. Прошли века, а одет он был по-прежнему, точь-в-точь как в последний раз, среди развалин Верхнего плато: широкие штаны, домотканая рубаха, огромная сумка из грубой кожи на боку и вечная широкополая, ниспадавшая до плеч соломенная шляпа; источенные клещами ноги его были босы, а кожа, обтягивавшая кости, блестела, как у живого…
Умудренный опытом бесконечно долгой жизни, Жан-Малыш сразу заметил, что человек этот стоит не на лестничной площадке, нет, здесь его не было; образ старика витал в другом мире, скорее всего в его сознании; и, посмотрев на видение, он улыбнулся своему безумию и со вздохом прошептал, обращаясь к самому себе:
— Ну что, Эсеб, старый упрямый проныра, решил навестить меня во сне?
Призрак легко скользнул в комнату, и, опасаясь, что он вдруг исчезнет как дым, Жан-Малыш поспешно захлопнул дверь. Он вспомнил о своем первом детском впечатлении от этого человека, когда тот показался ему неприкаянным духом, блуждающим между небом и землей. С минуту Эсеб испуганно взирал на него, будто и хотел, и боялся его узнать, потом он отвернулся, окинул взглядом запыленную, заросшую паутиной комнатушку и наконец насмешливо проговорил:
— Почему ты мне не открывал? Ну и молодежь пошла, никакого почтения к моим сединам!
— Молодежь? — горько вскричал Жан-Малыш.
Услышав этот возглас, призрак повернулся к Жану-Малышу, устремив на него задумчиво-удивленный, полный снисхождения взор, будто перед ним стоял прежний мальчик, юноша, стройный и гибкий, как побег бамбука, с блестящей гладкой кожей; он провел холодной как лед, скрюченной ладонью по серебряным вискам нашего героя и промолвил глухо и скорбно:
— Мальчик мой, сколько же тебе, по-твоему, лет?
После этих слов, всколыхнувших прошлое, лицо Эсеба подобрело, будто он и впрямь видел перед собой не старика, а ребенка. Потом он вдруг сразу посуровел, нахмурил брови, темные крылья его носа дрогнули, будто он учуял что-то неладное; лицо его застыло, и он холодно произнес:
— От тебя вроде бы веет тленом?
Жан-Малыш весело отозвался на этот нелепый вопрос:
— А чем же еще должно веять от усопшего, отец мой, чем же еще?
— А ты уверен, что усоп?
Жан-Малыш залился таким веселым, таким искренним смехом, что видению впору было бы сгинуть, отправиться туда, откуда явилось, однако оно как ни в чем не бывало заговорило вновь:
— Я бы тебе поверил, сын мой, но, может статься, ты говоришь так по неведению, не зная толком, что есть жизнь, а что — смерть?
— А как же величать, по-вашему, того, кто сходит в могилу? Кавалером, спешащим на танцы, так, что ли?
— Послушай, не хотел бы тебе льстить, но мне никогда не приходилось видеть такого цветущего мертвеца. И если я чую этот чертов смрад, я в то же время слышу и запах жизни, запах свежести, спрятанной под гнилью; так какому же запаху верить, я тебя спрашиваю, скажи, просвети меня, темного!
— Сперва ответьте мне на один вопрос, а потом я скажу все, что знаю: не обижайтесь, отец мой, но вы мне часом не мерещитесь?
В глазах колдуна мелькнул веселый огонек, и Жан-Малыш опять с удивлением почувствовал, что на него смотрят как на юнца, которым он когда-то был, во время оно, до своего падения в звездное небо Африки, а вовсе не как на человека весьма преклонных лет.
— Раз ты решил, что я тебе мерещусь, то, боюсь, тебя, полоумного, уже не разубедишь. Видишь ли, — продолжал Эсеб вдруг дрогнувшим голосом, — мы уже потеряли всякую надежду, когда несколько недель назад услышали твой крик…
— Мой крик? — удивился Жан-Малыш.
— Может, у тебя это зовется пением? Тогда, прости, мы услышали, как ты пел, далеко-далеко, на широкой реке, где-то в самом сердце Африки. Голос был совсем слабый и все время менял место: из пресной воды выплыл в соленую, а потом настал день, когда мы услышали его совсем отчетливо, и исходил он из Франции. Тогда я пустился на поиски и сначала искал тебя в Париже, а ты знаешь, что такое Париж?
— Это город, — ответил Жан-Малыш, — большой столичный город…
— Нет, нынче это груда камней, она, конечно, велика, не меньше нашей Гваделупы, но это всего лишь груда камней. Тебя среди этих камней не оказалось, и я прислушивался до тех пор, пока вновь не услышал твои крики… ну, чего же ты молчишь?
— Вы услышали мои крики, а дальше? — покорно произнес Жан-Малыш.
— Да, услышал, — подтвердил, улыбнувшись, Эсеб, — но они стали совсем иными, непохожими на те, что доносились до нас на Гваделупе. Стали тонкими, заливистыми, будто птичьи. А когда я попал сюда, крики стали такими пронзительными, что хоть уши затыкай, у меня прямо голова от них раскалывалась. Вскоре я о тебе услышал, услышал о твоих крыльях черного ангела, и сразу понял: это он, это мой мальчик. Но, по правде сказать, я совсем не ожидал, что застану тебя в таком виде, в этом вонючем могильном углу. Чем больше я на тебя смотрю, тем больше сомневаюсь, смогу ли тебе чем-нибудь помочь или уже нет. Я, конечно, кое-что знаю, это так, недаром шлифовал я свои зеницы, как шлифуют линзы, чтобы они могли узреть видимый и невидимый мир. Но, боюсь, тебе скорее помог бы старый толстокожий Змей вроде Вадембы, с крепкими зубами, способными разорвать узы темных сил. Скажи, а сам-то ты покойником себя считаешь или иногда чувствуешь у себя внутри живую плоть?
— Вы смеяться будете, но иногда я будто игривый щенок, а иногда кажусь себе старым-престарым, старше гор и дол, старше самой земли…
— Так многие говорят, — сказал старый Эсеб.
— Вы смеяться будете, — продолжал Жан-Малыш, — но я долго, очень долго шел, выбрался, наконец, из Царства Теней, и все впустую…
— Ну и что дальше?
— Вы смеяться будете, да-да, будете, но вы сейчас видите перед собой не живого и не мертвого, я не пристал ни к тому, ни к этому миру…
— Так чему же ты принадлежишь?
— Этой комнате, — сказал Жан-Малыш.
Эсеб долго переминался с ноги на ногу, пританцовывая, нетерпеливо, гортанно покряхтывая, а полы его шляпы так и трепетали, словно крылышки кровожадного комара. Потом он откинул свой диковинный головной убор на спину и с любопытством принялся водить своей хитрой мордочкой вдоль всего тела Жана-Малыша, будто ища скрытую глубоко под кожей, в самом мозге костей, порчу. Наконец он осторожно принюхался и произнес:
— Вот где затаилась Смерть — в самом семени твоем. Впервые я нахожу ее здесь. Обычно она выбирает глаза, бежит вместе с кровью по венам или устраивается в горле, мешая людям дышать.
На лбу Эсеба пролегла складка, он задумчиво продолжал говорить, и было видно, что он обращается к самому себе: как это я сразу не догадался, что она проникает в само обиталище жизни, в начало начал, ведь говорили же Старейшины, что имя ему Возрождение…
Жан-Малыш хотел было возразить, но тот не дал ему раскрыть рта и продолжал сдавленным голосом:
— Молчи, ведь наша старая подруга все слышит: одно неверное слово — и она закроет перед тобой все миры, если еще не успела этого сделать. Сам знаешь, у нее тонкий слух и ревнивое сердце. Слушай меня внимательно, сынок, подумай, прежде чем ответить, и выбирай самые нужные слова. Тебе нельзя говорить откровенно, и все же я должен все понять. Итак: ты удивлен, что Смерть затаилась именно там?
— Нет, — прошептал Жан-Малыш, — я не удивлен…
— Всем известно, что покойные пьют и едят, а некоторые утверждают, что у них и прочие радости те же, что и у нас: а почему бы им и правда не повеселиться?
— Почему бы им и правда не повеселиться? — безучастно произнес Жан-Малыш, будто его вполне устраивало вторить колдуну, который не смог сдержать довольный смешок.
— Листок от дерева никогда далеко не упадет; вот семя — то уносится далеко, а ведь в нем-то и скрыта тайна дерева. А еще говорят, что семя само знает свою тайну, но так ли это?
— Семя, конечно, знает свою тайну…
— Ты уверен?
— Семя знает свою тайну, — повторил Жан-Малыш. Услышав это, человек с лицом духа замер, и только соломенная шляпа подрагивала над его головой, точно трепещущий на ветру бумажный змей. Он будто улетел туда, где не было ни времени, ни пространства, по ту сторону ночи, холода и смерти, но черты его лица оставались явственны и четки — трудно было поверить, что он мерещится Жану-Малышу, просто снится ему. Наконец он очнулся и, опустив руку на основание птичьего крыла, начал осторожно раздвигать пух, пока не добрался до человеческой кожи. В глазах его не осталось и тени насмешки, они излучали теплоту, мягкое сияние древнего светильника, какое увидишь иной раз во взгляде старика-гваделупца.
— В самом деле, мальчик мой, что тебе известно?
— О чем? — спокойно осведомился Жан-Малыш.
— О духах и богах, о разных колдовских силах — разве в Африке тебе о них ничего не говорили?
— Ничего, — ответил Жан-Малыш после короткого молчания, — от меня все скрывали. Я знаю, знаю, конечно, что великая таинственная, добрая или злая Сила везде и во всем, даже в звоне комариного крылышка, знаю я и то, что за лесом простирается залесье, за миром кроется другой мир, что существует множество неведомых сил; вы об этом спрашиваете, учитель?
— Увы, не об этом, — сказал старый Эсеб. — Я хотел узнать, не осенило ли тебя в пути какое-нибудь откровение, но теперь вижу, что невзгоды лишь отчасти прочистили тебе уши. Хочу тебя предупредить: если ты готов к испытанию, комната эта сейчас станет полем неравной битвы, в которой ты вряд ли победишь. Если предположить, что ты Тень лишь наполовину, то затаившуюся у тебя в семени Смерть изгнать будет нелегко. Она призовет на помощь всю свою хитрость, всех своих приспешников, и в первую очередь того, кто живет в тебе самом…
— Кто же этот приспешник Смерти?
— Страх, — сказал старый Эсеб.
— А что я должен делать, когда окажусь с нею с глазу на глаз? Вы скажете мне, учитель?
— Ничего, сказал Эсеб. — Ты только должен заставить плоть свою молчать, должен стать невидимым и неслышным, как ночной зверь…
— Я прикинусь ночным зверем, — сказал Жан-Малыш.
Эсеб заставил его лечь на спину, вытащил из своей сумы кусок мела и начертил вокруг путника, идущего навстречу Смерти, контур маленькой лодки. Потом он вложил ему в руки мушкет, котомку матушки Элоизы, содержимое которой он внимательно изучил вещь за вещью: нож и пороховницу, кремень и деревянный штырь, остаток проволоки для силков и последнюю серебряную пулю, ту, что герой хранил как зеницу ока. Старый Эсеб все пританцовывал, будто ноги у него не стояли на месте, он весь светился какой-то загадочной радостью, то и дело гортанно покряхтывал и, наконец, придерживая руками шляпу, готовую, казалось, вспорхнуть и улететь, весело воскликнул:
— Посмотрите-ка, люди добрые: наш Жан-Малыш отправился туда, откуда берут начало все миры, а захватил с собой в дорогу лишь птичий силок!..
Старик завороженно уставился на десятки баночек, пузырьков, кожаных мешочков, пакетиков сухой травы, ровными рядами расставленных на полу, будто посуда у образцовой хозяйки, потом он обнажил грудь и ткнул под сердце кончиком короткого кинжала…
Собрав кровь в миску, он бросил в нее щепотку порошка из позеленевшего, ссохшегося кожаного мешочка. Затем опустил в миску палец и провел им, словно кистью, по векам, ладоням и ступням Жана-Малыша, а потом коснулся смоченным кровью перстом дверных и оконных проемов. Ранка на груди уже не кровоточила, а самого Эсеба вдруг заволокло облако пара — щеки, плечи его так и дымились, будто он только что вышел из бани. Он подсыпал в миску еще горстку порошка, потом еще и еще, кровь забурлила, светлея вокруг каждой щепотки, пока не стала вся прозрачной, как чистая вода. Тогда он сел у края маленькой, нарисованной на полу лодки и, испуская из черной дыры рта клубы легкого голубоватого дыма, сказал:
— Я наглухо замкнул эту комнату с четырех сторон, начертал на твоем теле знаки света. Сейчас я дам тебе выпить эту кровяную воду. Так вот, послушай: тебе сказали, что за лесом лежит залесье, это так. Но знай, что и в самом лесу скрываются другие леса. И в этой комнате заключено много миров, и в каждом из них ждут своего часа неведомые Силы, готовые вырваться, чуть прорвись разделяющая миры перегородка: такое случись с Чудовищем и сейчас случится с тобой, когда ты провалишься будто слепой щенок в черную пропасть.
— Что я должен делать? — спросил Жан-Малыш.
— Ничего ты не должен делать, и Силы не тронут тебя, замрут возле самого сердца. Но стоит тебе шелохнуться, хотя бы вздрогнуть от испуга, и они воспользуются твоей слабостью, набросятся и уничтожат…
— А Смерть, — спросил еще Жан-Малыш, — как я должен обращаться с нею?
— Никак, — отрезал тот, поднося миску к губам Жана-Малыша, которого удивили прозрачность и вкус напитка: чуть терпкая, солоновато-горькая вода с легким привкусом полыни…
Сперва Жан-Малыш почувствовал холод, который все усиливался, нарастал и вдруг, достигнув предела, сковав тело льдом, превратив саму кровь в колкие кусочки льда, уступил место столь же невыносимому жару. Глаза застлала розовая пелена, лишь лицо Эсеба маячило перед ним — пепельно-синее, со светлыми бликами на скулах. Ему вдруг почудилось, что где-то распахнулось окно и в комнату ворвался неудержимый вихрь, он обдал его ледяным холодом и обжег, будто раскаленный пепел. Испуганно приподняв локоть, он обратился к старому Эсебу:
— Учитель, не надо ли закрыть окно? Колдун осторожно опустил его локоть на место.
— Молчи, это Силы Тьмы…
И, видя, что Жан-Малыш, не понимая, разинул от удивления рот, Эсеб едва слышно произнес:
— Окно распахнулось в твоей груди…
А вихрь в комнате тем временем совсем обезумел, завывал так, что казалось, стены вот-вот рассыплются.
В животе Жана-Малыша открылась щель, когтистый ветер медленно раскрывал рану все шире и шире, прошло бесконечно долгое время, и наш герой не выдержал, соединил пальцами края рваной бреши и простонал:
— Учитель, я больше не могу этого вынести…
— Итак, ты хочешь сдаться, — сказал Эсеб.
— Учитель, в мое чрево проник вихрь, он вот-вот унесет меня; бросьте мне веревку, я буду за нее держаться.
Голос Эсеба стал совсем далеким и глухим, в диком вое ветра он был едва слышен:
Никакая веревка тебя не удержит, лишь разум может тебя спасти. Слушайся его, сын мой, и только не жалуйся на судьбу, даже в душе не жалуйся, не уподобляйся тем, кто чуть что начинает визжать, как поросенок так визжать, что на краю света слышно; но, если станет невмоготу, можешь произнести несколько слов, только тихо…
— Каких слов? — взмолился Жан-Малыш.
— Да любых, лишь бы они были сказаны мне спокойно, будто ты опираешься на плечо друга; ты только не кричи, не кричи…
— Учитель, я унесся далеко, и мне не хватает слов…
— Вздохни посвободней и не спеша повторяй за мной ровным голосом:
О дух земли
Великий необъятный дух
Взываю я к тебе
И ты меня поймешь
Ночною птицей я лечу
А говорю как человек
Взываю я к тебе
И ты меня поймешь…
С заклинанием слилась светлая мелодия, в которую вплелись далекие удары тамтама, принесенные вечерним бризом вместе с запахом трав Варфоломеевой горы. Жан-Малыш как раз отрывал прилипший к телу листок, когда услышал эту музыку. Он тотчас опустил наземь котомку матушки Элоизы и замер, стараясь вслушаться в песнь, лившуюся в уже потемневшей долине. Там, далеко-далеко, блестело в лучах заката зеркально-красное плоское блюдо Верхнего плато, а над землей, плыли последние звуки бесконечно грустной и бесконечно величественной песни, которая раз и навсегда распахнула перед его детской душой двери в иные миры. Но голос уже затихал, дробь тамтама таяла в вечернем воздухе, и от солнечного фейерверка осталась лишь узкая полоска света — щель между двумя почти сомкнувшимися створка ми гигантских небесных ставней. Потрясенный герой увидел старого Эсеба, сидевшего, как и прежде, у края нарисованной мелом лодки с поджатыми под себя ногами; по комнате разлилась могильная тишина, которая, казалось, пугала колдуна: он судорожно сжал руку простертого на полу героя.
— Теперь я уже бессилен помочь тебе, — сказал он, а из-за горизонта вдруг начала подниматься исполинская черная тень.
Одна челюсть звероподобной тени уходила под облака, другая скользила по асфальту улиц, готовая подцепить все что окажется на пути. Глаза ее застилала матово-белая пелена, а огромные зубы были прозрачны, как стекло. Жан-Малыш схватил мушкет, забросил на спину котомку и очертя голову кинулся прочь по пустым улицам города, а Смерть с разверстой пастью гналась за ним по пятам. Его опавшие крылья волочились по асфальту, он метался от дома к дому и кричал: «Я Жан-Малыш, пустите же меня, пустите!» Но двери оставались наглухо закрытыми, и он мчался дальше, гонимый тяжким ледяным дыханием, которое пронизывало ему спину, поднимало в воздух смерчи острых песчинок. Добежав до моря, он увидел чернокожую женщину, стоявшую в воде в нескольких шагах от берега: она простирала к нему пленительные руки. Лицо ее заволакивал тонкий, поднимавшийся от щек пар. Но было что-то теплое, до боли знакомое в черном великолепии этого тела; ее косы тяжелыми кольцами охватывали живот, будто прикрывая целый выводок присмиревших в материнском чреве, за полупрозрачной кожей, детей — может, пять, может, шесть, а может, и целая дюжина их сплелась в комочек, плотно сжав ротики, терпеливо ожидая, когда им позволят появиться на свет. На губах ее играла едва заметная улыбка, улыбка женщины, которой известно, что ее любят, любят страстно, что ради нее пойдут на край света, спустятся в Царство Теней… и у Жана-Малыша брызнули из глаз слезы, он бросился в морскую пену, рыдая, как дитя: почему ты покинула меня, бросила у фигового дерева, почему?
Не вымолвив и слова, она обвила его руками и потянула в глубину, увлекая все дальше и дальше в море, в ледяной мрак, пока они не оказались под скалистым, Уходящим в бесконечную даль сводом, похожим на каменное небо Царства мертвых. Она засмеялась, обнажая стеклянно-прозрачные зубы, а волосы ее, цепкие, словно водоросли, увлекали его на самое дно океана. Напрасно Жан-Малыш сопротивлялся, пытаясь высвободиться из ее объятий. И тут его охватила неудержимая ярость: как она посмела улыбаться улыбкой Эгеи, Эгеи Кайя, что ждала его на берегу реки с целым выводком Детей — может, пять, может, шесть, а может, целая дюжина притихших в чреве малюток с плотно сжатыми ротиками, готовых выйти на свет, когда им даруют жизнь! Он впился ногтями в ее бедра, покрытые чешуей, и она стала отчаянно вырываться, угрем извиваясь в его руках.
И тогда наш герой ожесточенно вонзил в нее свой меч. Смерть испустила пронзительный крик; потом Жана-Малыша плавно подхватила и сразу мягко опустила упругая волна, странная тишина воцарилась над миром, и перед Жаном-Малышом вновь возник силуэт старого Эсеба, сидящего рядом с нарисованной мелом лодкой…
Его вновь подняла и опустила упругая волна. Все вокруг было залито сиянием, которое слепило глаза. Лицо Эсеба стояло над ним черным солнцем. Никогда еще Жан-Малыш не видел такого неизъяснимо прекрасного, таинственно-первозданного лица, каждая черточка которого рождалась, вырисовывалась прямо на его глазах. Будто из бездонной глубины, до него доносились какие-то звуки. Когда волна отхлынула, он увидел, что звуки лились с непрестанно вздрагивавших губ Эсеба, который умоляющим голосом повторял:
О дух земли
Великий всемогущий дух…
Всякий раз, когда Жан-Малыш поднимал веки, он оказывался как бы внутри огромного пузыря, в котором отражался увеличенный лик старого Эсеба. Огромная рука тянулась к его рту, пузырь лопался, и тогда на язык его лилась тонкая струйка воды, а иногда он получал и немного пищи на кончике пальца — так новорожденному дают попробовать молоко. Немало дней провел он в этом пузыре, между жизнью и смертью, будто сомневаясь, к какому берегу пристать. Потом ему полегчало, и Эсеб стал наведываться в обличье ворона в богатые кварталы, откуда приносил разную вкусную снедь, доброе густое вино для того, кто возвращался к жизни, и вино пожиже для своей глотки. Как-то вечером колдун подивился тому, что шапка седых волос Жана-Малыша не исчезла вместе с крыльями: ведь, по его мнению, под старческой оболочкой должна крыться юная плоть, и он никак не мог окончательно решить, кто перед ним находится — мальчик или седой старик, и он спрашивал себя: неужто и вправду Жан-Малыш прожил там, откуда он пришел, долгую, полновесную человеческую жизнь?
— Да, я прожил целую человеческую жизнь, именно так, — сказал Жан-Малыш.
— И ты в этом уверен?
— Еще как! — улыбнулся Жан-Малыш.
— Экая досада! — бросил колдун, озабоченно тряхнув головой.
— Но почему? Разве, поседев, я перестал быть Жалом-Малышом?
— Кто ты такой, одному тебе известно, но не тебя, нет, не тебя возвестил нам Вадемба. Теперь я могу сказать: за несколько дней до смерти старик предрек, что однажды именно ребенок вновь зажжет солнце. Мы посмеялись над этим странным пророчеством, не понимая, как это мальчишка сможет вернуть великое светило, если уж тому суждено однажды погаснуть; такое скорее мужчине под силу, и то далеко не всякому; и тогда он пристально посмотрел нам в глаза и сказал: «Мартышки вы мои, вы думаете, коли вы способны состроить две-три гримасы, то уже все постигли? Лишь одно в нашем мире может превзойти мудрость мудрейших из мужей — наивность ребенка…»
— И вы надеялись, что мои седые волосы выпадут?
— Ну да, я надеялся, что старость отступит вместе со Смертью, ан нет, она вцепилась в тебя крепче, чем Смерть, с которой ты, надо признать, разделался лихо, как заправский боевой петух, да еще Заколдованный. Но, может, твоим сединам да словам и верить не стоит — особенно словам, сынок, — мало ли мы повидали таких, кто хлебнет-то глоток, а уж думает, что утоп. И поэтому самое тебе время рассказать все сначала: с того, как ты ступил в пасть Чудовища, два года назад…
— Два года для вас, — улыбнулся, вздрогнув, Жан-Малыш, — и больше сорока лет для меня, да еще прибавь те к ним, старец, несколько вечностей, чтобы быть точным…
Он замолчал, чтобы вздохнуть поглубже и собраться с мыслями, а мудрый Эсеб, который умел читать самые потаенные ваши мысли и готов был, пока длится рассказ, пережить, перестрадать вместе с вами все заново, одобрительно произнес:
— И еще несколько вечностей, чтобы быть точным; можешь не сомневаться, старый воин, твои слова теперь здесь, — и он прикрыл ладонью сердце…
Жан-Малыш облокотился спиной о стену, а Эсеб сел боком к нему, чтобы его маленькие, грустные и колючие глазки не смущали рассказчика. Он весь превратился в слух, внимал рассказу всем своим существом; но казалось, будто он все это уже слышал, будто слова Жана-Малыша давно уже пребывали в его сознании, проникнув туда в другие времена, в другом мире. Глаза его вспыхну ли, лишь когда он услышал о птице в ухе Чудовища, о ней он хотел знать все, придирчиво выспрашивая каждую подробность. Но в каждом его вопросе уже содержался ответ: а что, у этого существа, спрашивал он, распаляясь все больше и больше, были такие-то перья, такой-то клюв или взгляд? Он и не замечал, что говорит сам с собой, пляшет под собственный аккомпанемент, вынуждая нашего героя лишь поддакивать ему, соглашаться с чужим, длинным и скрупулезным описанием пеликана…
Потом его завораживающий взор погас, и Жан-Малыш не спеша двинулся дальше, потихоньку раскручивая клубок истории: так когда-то рассказывал он о своей жизни девушке с утиным клювом, точно так же и она рассказала ему первая о своей судьбе, медленно произнося каждое слово, будто срывая одну за другой горькие ягоды с грозди страданий. Эсеб лишь понимающе покачивал голо вой. Можно было подумать, что он все это давно уже знал, что речь шла о стране, в которой он прожил немало лет. Его не удивили ни падение в небо Африки, ни встреча с мальчиком, увенчанным золотыми кольцами, и Жану-Малышу начало казаться, что он школьник, отвечающий урок учителю, старому господину, который знает намного больше его. Он почувствовал усталость, заспешил, скороговоркой обмолвился о том, что случилось с Вадембой, и хотел было бежать дальше, не помышляя о том, чтобы хоть как-то оживить свой рассказ, раскрасить его, но вдруг ему пришлось приостановиться: Эсеб ни с того ни с сего застыл, щеки его начали блекнуть, превратились в дряблые, сморщенные мешки, похожие на пустую оболочку воздушных шариков. Заметив озадаченный взгляд Жана-Малыша, старик резко отвернулся и, сокрушенно обхватив голову ладонями, прошептал, обращаясь к своему скорбящему сердцу: «Вода и пламя — ведь их повсюду встретишь, это так, но земля — она везде разная… да, вода и пламя — от них не уйдешь, а мы, неразумные, хотим загородиться ладонью от неба, но разве человеческой ладонью небо закроешь? Разве ладони хватит?.. Нет, ни от чего не загородишься, ни от чего не спрячешься: ни от неба, ни от жизни, ни от прошлого своего, которое неотлучно, словно тень, следует за каждым из нас… Так ты говоришь, они пронзили Вадембу стрелами, они убили его?.. О, куда же нам теперь деваться, спрашиваю я, куда, если наша мать-Африка отлучила нас от своей груди, ну скажите мне, куда?»
Жан-Малыш тоскливо молчал, видя смятение вещего старика, настоящего великого мудреца, не какого-нибудь болтуна; но вот Эсеб медленно повернулся к нему, прижимая к щекам полы шляпы, как бы пряча взволнованное лицо, и, тяжело вздохнув, сказал:
— Слезами горю не поможешь, так что, будь добр, рассказывай дальше, мальчик мой. Только прошу, — добавил он с едким сухим смешком, — не гони, как только что гнал, дорогой мой, ибо говорить надо с толком и расстановкой, ведь каждое слово может оказаться нежданным откровением, да-да, откровением…
Потом плечи Эсеба вздрогнули, будто он рассмеялся про себя, и он погрузился в глубокое невозмутимое молчание, которое уже ничто не нарушало: ни копье в груди Жана-Малыша, ни длинное повествование о жизни в деревне короля, ни рассказ о казни. И все же наш герой заметил, как дрогнула нижняя губа Эсеба и колыхнулись поля его шляпы, когда, описывая прибытие в Царство Теней, он упомянул о том, что был отвергнут своими предками. Но старик не проронил и слова, и Жан-Малыш не задерживаясь пустился дальше, а Эсеб теперь уже окончательно погрузился в свои мысли, слушая его рассеянно, краем уха, изредка покачивая в забытьи головой, и только иногда в уголке его глаз нет-нет да и вспыхивала искорка, вспыхивала, чтобы тотчас погаснуть. Жан-Малыш все говорил и говорил, но с тем же успехом можно плясать перед слепым, и вновь ему пришлось в одиночку скитаться по подземным лабиринтам, проплыть по могучей реке, пересечь море и пережить все остальное; когда он умолк, его совсем не удивило, что старик прошептал, будто и не слышал всего того, что произошло после смерти Вечного Змея под африканским небом:
— И тебе никто не рассказывал о Вадембе в Царстве Теней?
— Нет, никто ничего не рассказывал.
— Тебе не кажется, что он в пути, что он ищет Гваделупу?
— Нет, не кажется, — ответил, подумав, Жан-Малыш, — мне кажется, он бродит сейчас под каменными сводами и не помышляет вернуться назад…
— А, понимаю, — тихо произнес старик, — ему стыдно.
— Стыдно, — откликнулся Жан-Малыш.
Прошло несколько сумеречных дней после того, что случилось в маленькой, висящей в пустоте конурке, будто приклеенной к одинокой стене среди развалин города. С раннего утра Эсеб невидимкой отправлялся в богатые кварталы, откуда приносил, словно падкая до воровства сорока, самые неожиданные, приглянувшиеся ему вещи: шляпы, дверные звонки, старые будильники, чье дребезжание он с упоением слушал. Потом он устраивался в углу с бутылкой рома, ухмылялся, хвастливо, молодецки поводил плечами; старику быстро ударяло в голову, его швыряло вверх, и он уже воображал себя парящим среди звезд, когда звонко трахался макушкой о непробиваемую, вполне реальную твердь потолка…
Но вот как-то утром наш герой увидел, что чародей восседает на тюфяке точно в таком же виде, в каком возник несколько недель назад: с широкополой шляпой на голове и с котомкой на спине.
Глаза его вновь обрели сухой, жесткий, алмазно-пронизывающий блеск Знания, и Жан-Малыш понял, что старик собрался кануть в безвозвратность. Он бесшумно поднялся с постели и встал возле Эсеба, ожидая, что человек с Верхнего плато что-нибудь скажет ему. Они долго смотрели друг на друга, и наконец чародей насмешливо проронил:
— Что ж, старый воин, больше рассусоливать нечего: я выслушал тебя и теперь вижу, что ты прожил целую человеческую жизнь, с тех пор как покинул Гваделупу. Я только хочу знать: намерен ли ты и дальше следовать по своему пути, хотя, может статься, это уже не твой путь?
— Над таким вопросом приятно поломать голову не спеша и со вкусом, — ответил Жан-Малыш.
— Хорошо, тогда имей в виду: я нашел для тебя местечко на грузовом корабле, отплывающем сегодня вечером, правда не ахти какое — тебе придется до самой Гваделупы быть вороном, иначе ты не уместишься под брезентовым чехлом спасательной шлюпки…
— И вы, конечно, со мной не поплывете, — сказал Жан-Малыш.
— Конечно, нет, — сказал Эсеб.
— И вы надеетесь отыскать Вадембу?
— Я вижу, ты набираешься ума, — вздрогнув, бросил Эсеб.
— Не знаю, не знаю, — промолвил Жан-Малыш, — но мне кажется, что Царство Теней так велико…
— Оно еще больше, чем ты думаешь, старый воин, ведь ты прошелся только по его поверхности, а под ней лежат и другие края, не говоря уж о пещерах богов, о которых нам почти ничего не известно…
— Не знаю, не знаю, — повторил Жан-Малыш, — но Вадембу вам удастся отыскать, только если он сам того захочет…
— Да, что правда, то правда, но я всегда слышал, что, когда леопард умирает, он уносит в могилу свои пятна; так вот, я всегда считал себя одним из пятен на шкуре твоего деда, понимаешь?
— Не знаю, не знаю, но ведь Чудовище…
— Дорогой мой, может, ты меня и осудишь, но мне не до вселенских бед, если этот человек на самом деле одиноко бродит по подземелью с отравленным желчью сердцем.
— Нет, я вас осуждать не стану, — тихо проронил Жан-Малыш.
— Что же, теперь, когда все улажено, пришло время расставаться. Дай мне твой пояс и браслет, я сам спрячу их на корабле. Пора нам прощаться, как прощаются два окончательно свихнувшихся старикашки, которые всю жизнь только и делали, что переливали из пустого в порожнее. Послушай меня, — добавил он, жалобно вздохнув, — послушай эту старую развалину Эсеба, который решил записаться в сумасброды, хотя, бывает, мир оказывается куда сумасброднее души человеческой; вся кое ведь может случиться: вдруг мне доведется повстречать Вадембу в конце моего безумного пути, так не хотел бы ты передать ему привет или одно-два слова?
Жан-Малыш улыбнулся сумасбродной мысли, пришедшей в эту бедную старую головушку, с виду такую рассудительную и мудрую.
Одно могу сказать, — прошептал он наконец, — раньше, когда светило солнце, щедра была гваделупская земля: воткнешь в землю ветку — и поливать не надо, всегда прорастет, если силы ее не растрачены; так ему и скажите…
— Я передам ему твои слова о ветке дерева, старый воин, — сказал Эсеб.
— И еще вот что ему скажите, — печально продолжал Жан-Малыш, — кто знает, быть может, мы такие же забытые, оторванные и унесенные вихрем ветви дерева, но когда-нибудь мы обязательно пустим корни, прорастем, и будет новый ствол, и новые зеленые ветви, а на ветвях — плоды, новые, непохожие на прежние плоды, так ему и скажите…
Старый Эсеб испытующе сверлил его взглядом, тщетно пытаясь постичь смысл этой притчи о ветви дерева. Спустя некоторое время он благостно вздохнул и легко провел пальцем по седым вискам друга, будто перед ним стоял прежний юноша:
— Отплачу тебе той же монетой, скажу кое-что интересное для тебя: если снова встретишь Чудовище помни — сила его не в нем самом, а в птице, сидящей в ухе…
Жан-Малыш кувырком падал на шоссе, но, вспомнив об Эсебе, чьи широкие крылья уже едва виднелись вдали, одним рывком взметнулся к крыше высокого дома, увернулся от нависших над улицей электрических проводов и оказался в открытом небе…
Огни города выступали из мрака светящейся паутиной. Но чем выше он поднимался к облакам, тем больше изменялся рисунок путаной сети серебряных нитей, и у самого порта он вдруг понял, на что это походит: на огромное устье светящейся реки, острым клином разрывающей город. Море устремлялось в эту гигантскую воронку, которая, казалось, пытается всосать в себя и направить в узкое жерло саму необъятность. В вязком тумане надсадно басил ледокол, за которым тянулась цепочка кораблей, пытавшихся пробиться в море. Простиравшееся внизу, по ту сторону электрического света море манило своей темной, непостижимой бесконечностью, и два ворона спокойно повернули к нему, будто к знакомому дереву, что готово укрыть в своей кроне, накормить вкусными плодами. В сладком упоении одиночества парили они в непроглядной ночной мгле. Эсеб с трогательной заботой посматривал на своего друга. Из его приоткрытого клюва торчал плоский кончик языка, язычок этот трепетал насмешливо и в то же время нежно, будто желая выразить все чувства, что связывали их теперь, после случившегося. Вдруг он встряхнулся и начал плавно опускаться, а за ним тяжело летел вниз на скованных холодом и тоской крыльях Жан-Малыш…
Когда они достигли корабля, который уже выходил из устья, оставшийся позади ледокол разворачивался к городу. Нос грузового судна тонул в сплошной черноте необъятной ночи. Чиркнув крыльями по волнам, Эсеб вцепился когтями в борт спасательной шлюпки, висящей на боку корабля. Под брезентовым чехлом Жана-Малыша ждали его ружье, пояс, браслет и котомка, а еще мешочек с зерном. На прощание Эсеб ласково почистил на его затылке перышки и, в последний раз беззвучно ухмыльнувшись, расправил свои могучие черные крылья и взмыл над морем, канул в Неизвестность…