Над городом ронял последние золотые дни свои сентябрь. Небо еще голубело и теплилось, но в тени, на тротуарах, до полудня держался матовый иней, и из палисадников веяло терпкою свежестью увядания.
Когда Ворошилин, проведя неспокойную, в странных тревожных снах, ночь, вышел из квартиры, на ближайшей колокольне било десять. Утро стояло погожее, звонкое. У заборов в синем хрустале сумрака падали кленовые листья цвета сусального золота. Курился вспотевший с подсолнечной стороны булыжник.
Неподалеку от угла безгласно и хмуро стояли люди. Над ними, на белом афишном листе, пламенело воззвание. Приостанавливаясь, Ворошилин охватил глазами первые строки:
«Товарищи, граждане! Враги революции сеют в городе дикие, ложные слухи. Опираясь на темные слои населения, они пытаются вызвать поход против Пролетарской Власти».
Тревога сквозняком подула в сердце Ворошилина. Он тронул длинными вздрагивающими пальцами шелковое кашне, кашлянул и заспешил.
Пролетел, крякая уткою, автомобиль. Бежали куда-то мастеровые, мальчишки, парии в серых шинелях. У магазина, с пестрою вывескою по всему фасаду, топотали на холодном асфальте приказчики, и видно было, как неохотно принимаются они за свое будничное дело.
Несколько раз, отвечая на приветствия, Ворошилин снимал свою фетровую шляпу; машинально сделал это, проходя мимо низко кланяющегося нищего, потом улыбался бледно и мутно. Мысли его паутинились, глаза рассеянно плавали по сторонам и вдруг дрогнули, обожженные чужим, чуть-чуть насмешливым взором.
— Пронин!.. — обронил он. — Доброе утро…
Усатый и хмурый человек с силой пожал ему руку.
— Просветителю пролетарскому…
В голосе Пронина звучал скрипучий смешок.
— Что слышно? — спросил Ворошилин мягко и заискивающе, как всегда в беседах с людьми, выдвинутыми революцией. Было это от особого преклонения перед сильными, самобытными натурами.
— Что же — ничего особенного, — небрежно сказал Пронин и покосился на прохожего.
— Так, так, — проронил Ворошилин, уже пугаясь, что задал неуместный здесь, на улице, вопрос.
Но, подумав, Пронин заговорил сам.
— Пойдем-ка сюда… Так… Неважные дела, товарищ… Белые играют в открытую… На мобилизованных — никакой надежды… Необходима помощь со стороны. Иначе…
Он оглянулся, махнул рукой.
— Вы, Ворошилин, семейный?
— Нет, а что?..
— Так… Пушку имеете?.. Я могу снабдить вас отличным, бельгийским… Заходите…
В солнечной дымке уличной дали, как в клубах ладана, белели колонны собора, высился к небу острый сверкающий шпиль. Над кровлею водопроводной башни, сырой и серой, похожей на крепостную, стригли воздух синицы.
Заложив руки за спину, уже вдали шоркал рыжими сапогами Пронин, а Ворошилин продолжал стоять, рассматривая улицу, как будто впервые видел ее. Он думал, что тот вон собор, и эта башня, и жадные синицы над нею, и весь город, с его шумом пролеток, звоном трамвая и базарными бабами на углах, — все это вечно и будет жить изо дня в день, из года в год, а его, Ворошилина, может быть, не будет уже завтра.
Чувство, похожее на зависть к бесстрастным вещам, окружающим непрочного на земле человека, овладело им.
Встряхиваясь и приосаниваясь, он крепко прижал под мышкой портфель и зашагал дальше, длинный, сутулый, косоплечий.
Старый Лукич, уцелевший от свергнутого директора народных училищ, с привычным подобострастием раскрыл перед ним тяжелую парадную дверь: «Пожалуйте». И в сотый раз у Ворошилина мелькнула мысль, что этот старик у двери — стыд.
А в просторном, деловито обставленном кабинете ожидали посетители, и некоторые, подобно Лукичу, угодливо поднялись с мест.
— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал он. — А впрочем…
Голос его напрягся.
— Видите ли… Сегодня я не могу принять вас… Нет, нет, не могу…
Оставшись один, Ворошилин достал из портфеля бумаги, покопался в них, взял перо и замер, как бы задремав с ним. На бледном одутловатом лице его тихонько теплилась тревога.
К чему все эти бумаги, проекты и планы, если… кто-то, безглазый и страшный, уже готовит свой удар?
Пришел секретарь, старый чиновник, судорожно цепляющийся за насущный кусок хлеба, лукавый и хлипкий.
— Можно? — негромко произнес он, держа впереди себя пачку бумаг и всем своим видом изображая готовность.
— Входите…
Рассеянно Ворошилин говорил о деле, и все время в его глухом, расслабленном голосе было слышно, как тарахтит по немощеным уличкам телега, воет дворняжка за воротами, кто-то одиноко, задыхаясь буднями, пиликает на гармонике. И из серых глаз его глядели проглоченные обиды уездного учителя, хихикающий стыд оскорбленного своею никчемностью человека.
Секретарь с участием поглядывал на начальство и думал: «До действительного статского тебе так же далеко, как коммивояжеру — до коммерции советника…» И представлялся чиновнику директор училищ, генерал с львиной поступью, с громовым голосом: жутко и весело было глядеть.
— Вы меня слушаете? — прервал себя Ворошилин, поймал на себе неприкрытый взгляд чиновника, поморщился, резко сказал:
— Впрочем, не надо… Позовите Никитина!..
Никитин еще недавно стоял за токарным станком. Теперь он возился в губернском книжном складе. Косолапый и вихрастый, но с чисто выбритыми алыми щеками, молча подсел к столу.
— Вот что, товарищ… — сказал Ворошилин, отодвигая в сторону бумаги. — Я решил… того… чинушу этого к черту!.. Жаль, конечно, у человека семья… Но, право же, что нам с таким делать?
— Правильно, — охотно отозвался Никитин. — Давно следовало бы!..
— Руки не доходили!..
Ворошилин передохнул.
— Нам еще с инспекторами посчитаться придется… — продолжал он живее. — Они там преподавателями устроились, а пакостят по-старому… Притом иные из них, черт их драл, в союзе русского народа околачивались…
— Дрянь известная!..
— Вот… А как вы с духовной семинарией?.. Библиотеку приняли?.. Ректора вытряхнули?..
— В тот же день…
— Молодчага… Я вам, Никитин, завидую… Настойчивый вы и не разбрасываетесь, умеете побеждать мелочи… У меня этих качеств нет… Вообще, говоря по совести, не на месте я… не ко времени!..
Никитин насупился.
— Партии лучше знать, кто к чему пригоден…
— Чего там партия… Я же чувствую… Ну, скажите, ради бога, кто я такой?..
— Во-первых, партиец… Во-вторых, заведующий народным образованием…
Ворошилин перебил его:
— Интеллигентишко я, чулок, вот кто!..
И он горячо, с особым удовольствием, стал жаловаться на себя, на свою расхлябанность, на то, что давно потерял чутье к целине, к стихийным началам жизни.
И все это была правда. Стоял Виктор Сергеевич в рядах героической партии. Вокруг него кипела не бывавшая еще на земле борьба классов, борьба на жизнь и смерть. Он не чувствовал себя здесь чужим, но и своим не был, своим, по-настоящему, до конца.
— Не возражайте, Никитин, я же знаю себе цену… — поспешно, как бы боясь, что его перебьют, говорил он. — В моих жилах течет нехорошая барская кровь… И знаете, дружище, порою мне начинает казаться, что прадеды мои предчувствовали, какому классу буду я служить, и выпили мою силу… Ах, Никитин, я ведь преклоняюсь перед партией и много люблю, но… как мало я умею!..
Никитин все это знал. Он знал, что Ворошилин, подобно юноше, предан своему делу, любит его, но в этой любви его есть много сентиментального, мертвого, потустороннего. Когда Виктор Сергеевич на шумных собраниях выкрикивал: «Мы раздавим их, мы не должны щадить их», — было в нем что-то такое, отчего хотелось смеяться: столь кичливо-беспомощным казался он.
И знал Никитин особую, мягкотелую двуликость Ворошилина. Нет нужды, что сегодня он сражался с реакционной коллегией средней школы, завтра грозил Ермилову, инспектору гимназии, черным списком, послезавтра отчаянно стучал ладонью о стол в беседе с представителями учительского союза, — старая Агриппина, хозяйская кухарка, каждый божий день проводит к нему в его домашний кабинет чахоточных чиновников, хлопочущих о пенсии. И тут залетным соловьем разливается он о терниях годины, о муках непонятых тружеников, о том, что в заботах о человечестве не трудно забыть человека.
Никитин хмурился, но в его глазах, дышащих уютом силы, светилась ласка. Наконец, он встал, потянулся и заявил скучливо:
— Ну, Ворошилин, поворошил свою душеньку, — баста!.. Давай папироску…
Взволнованный, разогретый Виктор Сергеевич долго не мог отыскать портсигара. Никитин сказал:
— Слышали? В городе неладно!
— А, да, да…
Свое, внутреннее, только что поднятое из тайников, хмелем заволакивало сознание Ворошилина.
— Слышал, как же…
Как всегда после приятельской беседы, в которой не щадил себя, Ворошилин почувствовал облегчение. В груди разлилась теплота, стало жаль себя, хотелось верить в лучшее, и теперь он уж не знал, следовало ли быть ему столь жестоким к старому служаке, о котором только что говорил с Никитиным. «Разве виноват человек, что родился рабом? С кого и что я требую?..»
Дверь скрипнула.
— Я к вам, Виктор Сергеевич… — послышался женский голос. — Можно?..
Ворошилин привстал.
— Входите, Нина Петровна. Что скажете?..
Она торопливо опустилась на стул, подала листок бумаги.
— Вот, полюбуйтесь!
Была взволнована. В пушистых серых глазах ее, напоминавших мартовский цвет вербы, поблескивали влажные огоньки.
Виктор Сергеевич заглянул в бумажку.
Все то же. Разваливается художественный совет. Группа участников заявляет о своем выходе по принципиальным соображениям.
Ворошилин откинул с белого лба прядки, и вдруг краска залила его лицо.
— Удивительный народ, удивительный!..
Голос его задрожал.
— И на что они надеются? Чего, скажите вы мне, добиваются?..
Вспомнил вдруг уличное воззвание, слова усатого Пронина, свое недавнее острое ощущение тревоги и — смолк. Молчала, не понимая его, девушка.
И в эту минуту из открытого окна, вместе с потоками осеннего солнца, подымающегося над соседней стеной, пролился в кабинет густой звук далекой сирены.
— Как же, однако, нам быть? — сказала Нина Петровна. — Ведь дело-то станет!..
— А, ладно! — Ворошилин порывисто встал. — Мы с вами тут не поможем… Эти господа, эти люди пойдут только за силой…
Он шагнул к окну, прислушиваясь.
— Кажется, на сталелитейном… Не тревога ли?..
Тяжелым, жирным потоком, давясь и харкая, разливался над городом мощный стон медной глотки: «О-о-о… О-о-о…»
— Похоже, неспроста!..
В коридоре Виктор Сергеевич остановил Никитина. Тот на бегу натягивал кожаную тужурку.
— Вы куда?..
— Не слышите разве? Бегу в район!..
Ворошилин обмяк, смолк и долго следил за Никитиным, пока тот не скрылся за колоннами.
Обернувшись, увидел вдоль коридора ряд открытых дверей и просунувшиеся из-за них головы. Тут были серые женские лица, с трепетом любопытства в глазах, и пегие головы присяжных чиновников, уцепившихся волосатыми, в веснушках, руками за дверные скобки, а вдали торчал Лукич, похожий на куклу из папье-маше.
— Прошу за работу!.. — крикнул он с силой и хлопнул за собой дверью кабинета. Здесь он, поеживаясь, стал у открытого окна.
Персидским ковром отливали под бледным испитым небом пестрые кровли. А над ними, задыхаясь в злой тревоге, ревела заводская сирена. Рой образов, картины движения и борьбы вспыхнули в мозгу Ворошилина.
Он содрогнулся.
Где-то там, в черных от копоти подвалах, под затихающий рев вагранок, развертывается сейчас одна из страниц великой драмы. И кто-то, защищая новую правду, подобно архангелу, восставшему на древнего бога, заносил своею кровью в книгу жизни неповторяемые человеческие дела.
А он стоял тут, одинокий, белый в лице, с каплями холодного пота на лбу… он — Ворошилин, проглотивший гору мудрых книг и — бессильный.
В бессмысленных радостях дикой сытой жизни, подличая и пригибаясь перед более сильным, растеряли столбовые его предки все силы. И вот теперь, когда жизнь зовет к решительной борьбе, одни из последышей этого барства обагряют руки в крови революции. Другие, подобно ему, Ворошилину, в бессилии простирают их навстречу победным зовам.
Басистый медный рев дышал в окно, и с разных концов присоединялись к нему белые от страха тенора деповских сирен.
В коридоре, теперь уже не стесняясь, топотали спешившие на улицу люди. Ворошилин смял в руках шляпу.
— Все расходятся, — бросил ему, приостанавливаясь, бухгалтер.
— Как так? Кто распорядился?..
— Сами… — Бухгалтер нетерпеливо переминался на месте. — Не слушают… Пальба, видите ли, началась, а телефон у нас не работает…
Он кашлянул в руку и, не выдержав, побежал к выходу.
В зале от зеркального, настежь распахнутого окна метнулась навстречу Ворошилину Нина Петровна.
— Виктор Сергеевич! Стреляют…
Он молча припал к окну, но ничего не услышал.
— Идите домой, Нина Петровна…
— А вы?..
Девушка глядела на него ясными, еще не опаленными жизнью глазами, и Ворошилин прочитал в них тот испуг, который рождается в женщине чувством недоверия к силе и изворотливости близкого человека. Ему стало неловко.
— Я? Я что же… Поеду в Дом Революции…
Она протянула ему руку. В глазах ее зацвела ласка.
Что-то дрогнуло ответно в груди Ворошилина. Он быстро взглянул на нее, как бы собираясь сказать ей что-то значительное и важное, но ничего не сказал и, опустив голову, направился к выходу.
На улице голоса сирен звучали гуще, тревожнее.
Все вокруг по-старому стояло на своих местах: витрины реклам, телефонные столбы, будки торговцев… Но людей не было, и вся улица — пустынная, покуда хватал глаз — походила на белый коридор заброшенного дворца. И в этой пустоте белые громоздкие здания, казалось, ожили, насторожились, приобрели особую значительность.
На углу показался извозчик.
— Эй, эй!.. — закричал ему Ворошилин, но длиннополая кукла на козлах, не обернувшись, скрылась за поворотом.
На большой улице с цоканьем и звоном пронеслись конные красногвардейцы. Прошипел стремглав мчавшийся куда-то велосипедист. Неторопливо, кучками и в одиночку, шли рабочие с винтовками за плечами. Баба в белом фартуке, с круто засученными рукавами, выглядывала из ворот, крестилась, что-то бормотала про себя. Закрывали последние магазины, с грохотом падали железные жалюзи.
Где-то в стороне, царапая тягучую пелену гудков, трещали ружейные выстрелы.
У аптеки бурлил автомобиль с красным крестом на дверце. Виктор Сергеевич окликнул шофера:
— Скажите, где стреляют?.. Шофер молчал.
— Товарищ, я у вас спрашиваю!..
— Мы — за материалами для перевязок, — деревянным голосом откликнулся из глубины каретки человек в белом халате.
«Ах, раненые!» — тоненько и остро запело в голове Ворошилина. Он рванулся и почти побежал вперед. Над ним со звоном захлопывали окна. Чьи-то непослушные руки пытались освободить прищемленную занавесь. У зеркальной двери красного особняка, повизгивая, выла дворняжка.
В вестибюле Дома Революции Ворошилину преградили дорогу двое с винтовками в руках. Тут же стоял пулемет, прикрытый шинелью, и оттого похожий на животное, с мордой, вытянутой к выходу.
— Проходите! — бросил пулеметчик, не взглянув на билет Ворошилина. — Я вас знаю…
Это короткое «я вас знаю» привело в себя Виктора Сергеевича. Ему стало неловко. Неловко оттого, что другие, знающие его, могли видеть в нем неприкрытый страх. Он плотно сжал губы, кашлянул и не торопясь стал подниматься.
В сумрачном коридоре, напоминавшем туннель, толпились люди. Были тут серые шинели, замызганные кепи рабочих, рваные куртки подростков. Переговаривались, покрикивали, щелкали спусками винтовок. Горячее дыхание тревоги трепетало на лицах, в голосах, в каждом движении.
Где-то звенел телефон, кто-то, надсаживаясь, кричал в трубку; из полуоткрытых в коридор дверей вырывался заглушенный шум спора.
Показался юноша в блузе, с наганом и трубчатой бомбой за поясом, прищурился, закричал:
— Слободские, на дежурство!.. Из отряда Пахомова — в угловую комнату!..
Заметив Ворошилина, юноша и ему скомандовал:
— В угловую, живо!..
Виктор Сергеевич бледно улыбнулся.
— Товарищ Осипов, как дела?..
— Ворошилин? — Юноша взял его под руку. — А я вас не узнал… Дела?! — подхватил он другим, придавленным голосом. — Белые засели на Успенском кладбище и в Сенном ряду… Мы пока тесним их… Они переходят к партизанским налетам…
— А их много?..
Парень фыркнул.
— Об этом не докладывались…
— Конечно, но… все же?..
Виктор Сергеевич смутился.
— Главное, на сталелитейном неважно, — продолжал, торопясь, юноша. — Провокация за провокацией!..
В угловой комнате, где происходило заседание, было так накурено, что в первую минуту Виктор Сергеевич видел только головы, спины и вытянутые с кресла на кресло ноги. На ломберном столе пыхтел самовар. Кисли недопитые стаканы с окурками на блюдечках.
Косой и дымный сноп солнца упирался в спину председателя, запорошив ему золотом кудри и утыкав иглами колокольчик в жилистой, твердой руке.
Опускаясь на диван, Виктор Сергеевич хотел остаться незамеченным, но глаза председателя отыскали его.
— Виноват, — перебил он кого-то из говоривших. — Товарищ Ворошилин! Идите скорее в агитаторскую и составьте листовку… Там расскажут, о чем и как!
В агитаторской Ворошилин узнал, что из Приволжска по телефону вызвана помощь и что к вечеру оттуда должен быть поезд.
Позже, когда летели с Никитиным в автомобиле на вокзал, чтобы встретить там военный поезд, Виктор Сергеевич вдруг наклонился к товарищу и крикнул ему на ухо:
— У меня ощущение, будто я сплю и вот-вот проснусь…
Никитин засмеялся.
— Спать, брат, теперь не годится…
На вокзале, после хлопот, Никитин потащил Ворошилина к буфету.
— Хлебнем-ка пока что чаю…
— Я, право, не хочу… А впрочем, идем… — согласился Виктор Сергеевич и неожиданно добавил: — Знаешь, я сейчас понял… Не понял, а почувствовал: скоро — конец!..
— Умрешь?..
— Может быть…
За столом, обжигаясь чаем, Ворошилин продолжал тугим, напряженным голосом:
— Ты меня, Никитин, прости, но сегодня настроен я прескверно… Гляжу все в прошлое, туда, в столетие… Представь себе, что за плечами у тебя живая гирлянда из твоих предков: дела их, мысли, настроения…
— Ну-с?.. — Никитин нахмурился.
— И вот ты глядишь перед собою и видишь, — не видишь, а чувствуешь холодное дыхание: впереди черная пустота, ты заглядываешь в нее, ты как бы повис над нею… Момент, — понимаешь — момент, и… все прошлое твое — это ниточка, которая держит тебя, обрывается, ты летишь в пропасть, в бездну…
— Все? — опять засмеялся Никитин. — Ну, знаешь, не ожидал я от тебя!..
И совсем серьезно добавил:
— Надо, брат, того… подобраться, подтянуться!..
Ворошилин уныло откликнулся:
— Я, Никитин, все время тянусь…
Часто и тревожно, приглушая эхо далеких выстрелов, зазвучал снаружи колокол.
Никитин вскочил.
— Поезд! — воскликнул он. — С разъезда вышел…
И оба, торопясь, направились к выходу.
Никитина сейчас же поймал комиссар вокзала и повлек за собою.
Ворошилин остался один.
За путями, над водокачкой глохла лохматая заря, а с востока уже надвигалась по-осеннему хмурая синь. Вдоль полотна, тянувшегося навстречу ночи, мерцали фонари, их свет боролся с отблесками дня, был хрупок, чист и наивно-беспомощен, как первый снег. В стороне, тяжело грохоча, двигались темные локомотивы. Угрюмо, бряцая винтовками, шагали вдали по асфальту сторожевые в пальто и куртках. Кроме них, никого вокруг не было. Ворошилин огляделся, закурил папироску и шагнул вперед к скверу.
Он не знал, куда девать себя, какая тут его роль, и чувствовал себя лишним, ненужным. В сквере было тихо и сумрачно. Вверху, в черных ветвях липы, тихонько гудел сквозной ветер. Под ногами, покорные, стлались набухшие сыростью листья. Краснела клумба вдали, отцветшая, полусмятая, с гнездами жирной земли по краям.
Он присел на кончик скамьи, увидел в ветвях над крышей амбара осколок месяца и, незаметно для себя, полетел мыслями к прошлому, понятному и близкому ему.
Только тут, в заброшенной вокзальной аллее, ожидая вооруженного поезда и не зная, что будет с ним через час, понял Виктор Сергеевич, как близко и мило ему было все, что лежало позади нынешнего дня, там, в туманах юности.
Чувствуя крутую тоску под ложечкой, он встал и двинулся дальше, плохо соображая, куда и зачем.
За сквером лежала пустынная площадь. Серые обветренные дома, серой шеренгой вытянувшиеся в глубь города, дышали терпкою скукою, за которой не было ни мыслей, ни жизни.
Виктор Сергеевич невольно остановился.
И прямо перед собой, за черной решеткой дома увидел темные фигуры людей.
Не спеша, согнувшись дугой, продвигались они, а вдали, в сером жерле улицы, один за другим, безгласными тенями бежали новые настороженные люди, и все это было так странно и дико, точно Виктор Сергеевич видел тяжелый сон.
Он стоял среди голой площади, и поблескивающие винтовки глядели на него издали черными дырами. Кто-то, долговязый, с подсумком у пояса, поднялся у решетки, замахал рукой.
«Засада!» — вспыхнуло в сознании Ворошилина. Он круто повернул к вокзалу, но тотчас же раздался заглушенный жесткий голос:
— Назад!..
Слыша, как все в нем скрипит, тихо, крадучись, поступью собаки, стал Ворошилин подвигаться по улице, прочь от вокзала, и тут услышал за спиною гул приближавшегося поезда.
Стыд и отчаяние поднялись в нем. Он остановился и, угнув голову в плечи, повернул обратно.
— Назад!.. — опять закричали ему.
Тогда, борясь с собою и не находя в себе решения, он стал на месте, колеблясь всем телом из стороны в сторону, как маятник.
А шум поезда все нарастал. Слышно было, как пыхтит паровоз, как звонко стучат каблуками там, на перроне, спешившие навстречу люди.
Поняв, что силы окончательно покидают его, Ворошилин запрокинул голову, как бы ища в черных звездных высотах опоры.
И в третий раз полоснул по нему окрик, злой, задавленный. Тогда, теряя сознание, подняв вверх руки, он закричал дико, пронзительно, — так кричат сохатые, зачуяв кровь подстреленной самки.
Никитин бежал к паровозу, когда со стороны сквера донесся выстрел. Он вздрогнул и замер на месте, соображая, а из вагонов уже выходили люди, вытянув вверх винтовки.
Услышал выстрел и комиссар вокзала, вспомнил, что не поставил охраны в тылу, закричал не своим голосом:
— Стой! Стройся!..
Этот крик мгновенно укрепил решение Никитина. Подняв руку, он бросился вдоль перрона.
— За мной, за мной!
Не понимая, в чем дело, но повинуясь призыву, люди бросились за вагоны, к водокачке, к грудам шпал. Вслед им загремел залп, пули со свистом пронеслись вдоль стен вокзала, осыпая штукатурку.
Еще раз поднялся из темноты голос Никитина:
— Ложись!..
Затем все потонуло в беспрерывных гулких залпах.
Когда же, разрывая бурую овчину мрака, на площади, за вокзалом, вспыхнули электрические фонари, те, что наступали от вокзала к улице, увидели вдали, в зоне ружейного огня, распростертого на мостовой человека.
Он лежал лицом вниз, одна рука его вытянута была вперед, другая покоилась под самой грудью, — торчал локоть.
Так кончил свое существование один из последышей старого белотелого рода, в годы революции поднявшийся над своим прошлым, — милый, добрый Ворошилин, носивший при себе партийный билет и заведовавший в крае народным образованием.
1919