Когда-то весь Заволок, хотя и слыл он на Алтае за деревню, в горсть собрать можно было. Заседатель, заглядывая сюда, так и говорил заволокцам: «Да я вас, таких-сяких, в кулак всех и — по ветру!» Не ядреное было селение, но за себя постоять могло. Даже перед начальством. По другим местам старцы-начетчики только и знали, что от вражеского ока книги старого обряда прятали, а в Заволоке всё на виду.
Примчится кто-либо из начальства, пошумит для порядка, пугнет попом-миссионером и — прочь. Знали заволокинские, как гнев власть имущих в ласку обращать: покой-то дороже золота.
Жители тутошние считали хозяевами себя. «Наши предки, — повествовали они, — еще при царице Катерине земли эти заняли. Жители мы что ни на есть коренные!»
Самым почетным человеком в Заволоке был старец Анисим Бирюков. Двор Бирюкова — хоромы, а в хоромах тех — молельня, а в молельне — все богатства староверья: крест осьмиконечный литого серебра; чаша в золоте, четьи-минеи времен незапамятных; апостолов послания, киноварью расписанные.
Старший сын у старца — богатырь. Павлу под пятьдесят, а он дедову соху — парой кони еле тянут — так и пошвыривает на пашне. С медведем такому повстречаться не страшно.
Поднялись годков этак пяток тому назад алтайцы против Заволока. Горько стало инородцам: затеснили их мужики, с самых тучных пастбищ изгнали, к матери Катуни на локоть не подпускали. И вот собрались с духом алтайцы, вооружились батожками, да и нагрянули к Заволоку. Тут и отличился Павел, сын Анисима. Первым к косоглазым вышел.
— Пошто пришли, н-но?!
Так взревел, что и заседателю завидно стало бы.
Смутились алтайцы.
— Гости пришли, гости! — закричали передние.
— В гости? — ухмыльнулся Павел. — А для чо же, басурмане, оружие с вами?..
Выскочил из толпы один, тощегрудый, старенький. Не выдержал: плачет, косички крутит, кричит Павлу наголос:
— Жюлики ваша, жюлики!.. Землю грабил, Катунь брал, к шишам гнал… Жюлики!..
Дрогнули алтайцы, ощетинились, и быть бы тут побоищу, да нашелся в одночасье Павел.
«Господе Исусе!» — покрестился, крякнул и со всей силы отпустил старику оплеуху.
«А, кудайым!» — вырвалось у толпы, а Павел, сбоченившись, как есть один, не оглянувшись даже, пошел на врагов. Двинулась за ним и вся громада заволокская.
Тут и разбежались алтайцы кто куда без крика. Утащили за собой и старика полумертвого.
Говорили с той поры о Павле:
— Орел у нас Павел… Как войнишка с Алтаем была, первым за мир постоял!..
Павел долговяз, нескладен. Длиннорук он, буен волосом, тяжел и угрюм в слове, а глаза отцовские: сини, молоды. Все в них по-ребячьи открыто. Кажется, загляни хорошенько, так и донышко увидишь. Только в сердцах, злобясь, темнели, колючим огнем наливались глаза Павла. Так было и в тот раз, на зимнего Николу, как прибыл из Бийска за пушниной Прокл Кучурла и разговорился о всяких недобрых новостях.
Раз в год гостевал купец в Заволоке, и народу стекалось к Бирюковым пропасть: каждому охота послушать, что на белом свете деется. Собрались и тут. Долго о всякой всячине молол гость, а на закуску, прищурившись, выпалил:
— Ну, братцы, теперь доржись за грядушку!
Притихли вокруг.
— Чего еще, выкладывай, — попросил Анисим.
— А и выложу, за мной не станет… Только худое слово у меня!
Отпил Прокл кваску, обсосал не спеша усы, да и оповестил:
— Так что гостенечки к нам из-за Каменного Пояса жалуют, на земли наши садятся, деревни свои обосновывают.
Загудели люди:
— Каки-таки гости, где садятся, по чьему приказу?..
Торговый человек закачал головою.
— Эх вы, глухари! Сидите, как ведмеди в берлоге, а у Сросток две заимки построились, да и повыше, бают, селение налаживается… Люди идут дошлые, начальство же не сильно, похоже, обижает их… Почему так? А потому, что много от них, мужиков тех, беспокойства на родных-то землях… Кому? Известно кому: господам помещикам!.. Слышали, чай, чего натворило крестьянство-то там… опосля войны с японцами?!
— Как не слыхать, слыхали! — подал голос Анисим. — У нас тож происшествия всяки были с суседями нашими, алтайцами… Вон он, Павел-то, сынок-то мой, первый о ту пору за мир постоял… Ну, ин ладно! Ты вот, Прокл Ермолаич, насчет Сросток помянул… А не слыхал ли, какой они, тамошние-то новоселы, веры доржатся?..
— Веры христианской, а только не вашей… Из Бийска попа просят… Однако ж не в том беда!
— А в чем?
— Да вить их тыщи прет! — воскликнул Кучурла. — Поймите вы — тыщи! Всю вашу Катунь полонят…
— Но? — поднялся в углу Павел.
— Скрозь все погрызут!..
Воззрились мужики на Павла и видят: потемнели ясные глаза его, колючим огнем брызнули.
— Чего зря болтать… Не бывать этому!..
Громыхнул, как камень повернул.
И примолк торговый человек Прокл Кучурла.
Минуло с того разговора около двух лет. Стоял май на дворе. С пахотой эту весну управились рано: вольготничали заволокцы. У Аввакумовых дочку сводом свели с Яковом Устиновым из Бухтармы. Старец Анисим обряд совершал, был в ударе, много по книгам читал, — разомлели гостенечки вовсе.
Праздновали три дня свадьбу. Пили годовалую травянуху, скакали по долу на рысаках, пели вечерами хором об Исусе Христе, ходящем по земле в белых ризах.
Мутило у Павла после гулянки всю ночь под ложечкой. Встал наутро поздно — солнце к Синь-Погромых взодрало, — вышел босой за ворота. Стоял, позевывал, выбирал из лохматой бороды дудочки соломы.
В раскрытых оконцах солнце на стеклах плескалось. Рдел воздух от зноя. Высунув язык, томилась под лестницей Зимуха.
Огляделся Павел, вобрал в синюю заводь глаз всю улицу, сказал:
— Эн как парит!.. Быть к полудням грозе…
Вспомнил: до света молодая чета Аввакумовых выехала в Бухтарму.
— Неисходно ливень на перевале прихватит… Задаст Наталье с Яковом!..
И улыбнулся в бороду.
— Кажет молодухе господь плодородье…
Повернул ко двору, да заметил вдали человека, приложил руку к глазам:
— Не здешний человек.
У заплота, заросшего сурепицей, шел спрохвала старичок. Был он в лапотках, в холщовой, по колена, рубахе, с котомкой за плечами.
Яро кинулась на странника Зимуха. Павел рукой не пошевелил. Сразу, с первого огляда, не по душе показался ему чужак этот.
— Здорово живешь, мил человек, не знаю, как тебя по имени-отцу величать… — запел гость, снимая шапчонку; жемчугом блестели на лысине капельки пота. — Измаялся я, хозяюшко, затрудился… Разреши ты мне после пути долгова вздохнуть малость…
Теплилось древнее испитое лицо улыбкой. По-особому, по-стариковски, путался в оттопыренных усах печеричный нос.
— Проходи! — сказал угрюмо хозяин.
— А и спасибо ж тебе, золотая душа! — ожил старик. — Сам Христос повелел странного принять…
Холстина, темная от горючего пота, прихлестнулась к острым лопаткам странника. Шел он, рассыпая легкие слова, и все поддергивал на ходу набивчатые штаны.
— Прийми, что ли!.. — кинул Павел жене, пропуская гостя в избу.
Усадили бабы странника у краешка стола. Пошушукались, достали запасную миску, принялись угощать.
— Скусное печенье-варенье ваше, — хвалил захожий человек. — Не ел бы, да съешь!..
Кончив с пятой шаньгой, вытер пальцы о седые сосульки на затылке, отрыгнул в сторонку и повеселевшим голосом молвил:
— Эхма! Теперича чайку бы…
Улыбнулась Викторовна, жена Павла, переглянулась с младшей снохой.
— Ох, божий человек, не потребляем мы этого зелья…
— За грех считаем, — вставил Павел. — И тебе не усоветуем, как звать-величать, не знаю…
— Так, так… — протянул гость. — Епифаном зовусь!..
Он полез было рукой за пазуху, да заколебался:
— Может статься, и табачок у вас в отлучении…
— Кто табак курит, тот духа святого от себя турит, — уже сурово сказал Павел.
— Так, так… Ну, спаси вас богородица! Накормили, насытили…
В полдень и впрямь понадвинулась с запада туча. Грозовая. Сила в ней огненными стрелами так и хлестала. Принахмурились ближние сопки. Седой лудою поблескивала в просветах лиственниц Катунь. Потемнела сплошь заволокская долина, насупилась. Только на задворках, как всегда, мирно и уютливо булькал Уй-су.
И вот будто весь мир со страха онемел: полоснуло по туче, грохнуло и покатилось за горные хребты тугим гулом.
— Свят-свят-свят, господь бог саваох! — кинулась молодуха младшего, Василья, к раскрытым оконцам.
И снова, осенив все вокруг синим полымем, тарарахнуло в небе.
Распушив хвост под ветром, с визгом пробежала по двору Зимуха.
Сидели с минуту молча люди, отененные близкой тучей. Столы, гора подушек на кованом сундуке, темные, старого письма иконы в углу, казалось, ожили и притаились до поры, выжидая, что будет впредь.
— Ты, Епифан, божий гнев нам накликал, — сказал Павел, не глядя на старика.
— Божье дело, милай, божье…
Вошел промокший Анисим. Мерный, тягучий шум дождя ворвался за ним. Повеяло знойной, отдувающейся под ливнем, землей.
— О-т так дожжок! — обронил, встряхиваясь, хозяин.
Жилистый и долгий, белый с ног до головы, похожий обликом на апостола, принялся он креститься, истово вытянув пальцы. Потом, чуть-чуть сощурив глаза, оглядел всех и нежданно твердым, молодым голосом молвил невестке:
— Анна! Забыла?!.
— Чо, батюшка? — метнулась к нему молодуха.
— Чо, чо… Свечу затепли! Вон чего на дворе-те…
— Головушка горькая… Запамятовала!..
Епифан поднялся навстречу.
— О! Никак гость?.. — сказал Анисим.
— Гость, родимый, гость!.. — запел старик. — Сынок-от твой, дай ему боже, принял…
— Отдыхай, коли во имя господне…
Как был в мокрой рубахе, присел Анисим у стола, помолчал, спросил:
— Откуда, брат, будешь?
— Я-то? — вскинулся Епифан. — Издалечка, родненький, издалечка… Брожу вот, белый свет гляжу… Ох-хи-хо!..
— Странствуешь?..
— Да как сказать… И странствую и дельце есть…
— Дело?.. Свят-свят-свят…
В грохоте удара не было слышно Епифана. Только видно было, как бороденка шевелилась. Бледный язычок свечи у икон дрогнул, распух, закраснелся.
Ливень повернул вместе с ветром и теперь хлестал в самые стекла, размазывая по ним глину.
— Пойдем не то в горницу, — позвал Анисим гостя. — Посидим.
— Строго вы туто живете, — сказал Епифан, опускаясь на табурет и оглядывая горенку. — Строгость во всем. Даже китайской травкой не балуетесь…
— Вера наша… как те?..
— Епифан, родной…
— Вера, Епифаний, така наша!.. — подбираясь, произнес хозяин. — Вера наша старая…
— Вера — оно, конешно… — Епифан опустил глаза. — А только правду сказать, и веру не всякому блюсти дадено…
— Вера всем человекам закон!..
— Закон-то закон, да вить и закон в меру сил исполняем… Ох-хо-хо! Иной бы и рад в рай, а средствов не хватает…
— Ой, не годится так!..
Хозяин не спеша разгладил бороду.
— Я вот чо скажу тебе… Охота послушать, Епифаний?
— Как сказать… — нерешительно отозвался гость и поднялся на ноги. — Полежал бы я с дороги, побаловал бы старые кости…
— И то ладно… С пути отдохнуть баско!.. — согласился Анисим. — Ступай, брат, ужо Василий, младший мой, в бане устроит тебя…
Оставшись один в предбаннике, Епифан разостлал зипунишко, скрутил цыгарку и лег.
— Староверы, значит, — сказал он вслух, затягиваясь горьким дымком. — Ничего… Нам это все едино!..
Ощерил в улыбке жухлые зубы.
— При таком добре всякая вера хороша!
Уснул Епифан скоро и сразу поднял храп на весь бирюковский двор.
И пока спал, весть о том, что пришел в Заволок неведомый человек, разнеслась по всем избам.
Кто он, этот пришелец? Уж не из Ползуновой ли?..
Еще только надувало золотом небесный парус, а со двора подымались уже голоса хозяек, совсем как клекот наседок.
Напряг Павел, потягиваясь, широкую грудь, ровно кедровище погнул. По тому, как весело чивиликали у застрехи воробьи, сразу почуял: утро разгорается погожее.
Непочатые силы хмелем наполняли голову. Дыбились, табунились мысли: о заимке, заново слаженной, о новом приплоде в отаре, о Сеньке-стригунке… Такой будет конь — под князя впору!
И вдруг зачадило на душе у Павла:
«Странник энтот… Епифан!..»
Вспомнил, повел желваками скул.
«Каков-таков человек, зачем, чего ему надо?..»
Пришел незваный, непрошеный и хоть бы слово — зачем пришел. Уж не из Ползуновой ли?..
Ох, это Ползуново… Жили издавна беспоповцы там, семьи степенные, стародавние. Павел и жену себе оттуда взял. Добротно жили люди. И вот пришли-явились издалека навозники, лапотники, вшивцы. Налетели, как саранча, уселись, вцепились и ну — сосать!.. В три годочка все к рукам прибрали… Раздобрели, всю сласть у земли забрали, старосту из своих поставили. Поплевывают на старожилов, насмехаются: и пахота не так, и избы не по-ихнему!.. Начали стародавние семьи, кто куда, в разные стороны расползаться… Одни — на Катанду, другие — в Бухтарму: подальше от дьявольского семени, от водки, от табаку, от попов-выжиг… Пропал куток!..
Вышел Павел, шлепая босыми ногами, на крылечко. Покричал засыревшим голосом:
— Ванятша!..
Сынишка тут как тут, бурундук остроглазый.
— Где энтот… старик… странник вчерашний?..
Свистнул Ванятша:
— Вона!.. До свету к полям убрел…
Заспешил Павел:
— Обряди-ка, сынок, буланку!..
Встал Епифан и впрямь еще до света, поплескал в лицо студеной водой из бочонка, покрестился на прохладный восток и пошел к полям.
Острым взором провожали заволокцы нового человека. Шел тот налегке, без опояски, засучив штанины: в росе не мочило бы. Встретилась девонька с полными ведрами, крепкая да статная, как сохатый зверь. «Вот бы Герасиму моему в жены, — подумал Епифан. — Нарожала бы внуков целый косяк, а земли туто на всех хватит…»
Долго шел подолом горным, по тропинке, и все зарился на стороны, будто впервой белый свет увидел!
— Травушка-то, травушка…
Попалась одинокая лиственница, прямая, ядреная, камень — не дерево.
— Кедра ливанская, древа перемытная!..
Глянул налево, в горную щеку, темную от леса… Покрутил, ощерившись, головой:
— Сила, сила-то какая!..
Направо, налево и прямо, по долу, зеленели, синели, дымились горы. Прыгали у ног кузнечики, крутил тугим кругом беркут в набухшем за ночь небе и где-то совсем близенько позвякивали колокольцы: не иначе — паслось тут овечье стадо.
— Чаша алмазная, кладовка несметная! — бормотал, умиляясь, старик. — Богатства-те, богатства-а!..
Ударил руками по кострецам, произнес громко, напевом:
— Епифан, Епифан! Ужели доведется тебе людей обрадовать?!
Поднялись в памяти полынные земли, люди на привязи, с рабьими ликами, и над всем брюхатый урядник со старшиною: дай-подай им подати, а не то последнюю овцу утащат… Да что овца! Они и коня со двора сведут, у кого только он, конь-то, имеется.
«Ой, загинет, загинет навовсе народушко, коль ты, Епифан, пустопорожним воротишься!»
Издалека приметил гостя Павел. Шагал старик у зеленой пашни, клонил низко голову, приглядывался.
«Эк как охаживает, язва!» — выругался Павел, смахнул с коня и — размашистой поступью к Епифану.
А тот, присев на корточки, разминал в ладошке кусок жирного чернозема, пьяно улыбался.
— Раненько поднялся!.. — начал Павел. — Пошто этак-то?..
Старик разогнул спину.
— Эх, милый! Время — золото…
— Да у те кака-така спешка-то?.. — Голос Павла басовито напрягся. — Ровно бы ты отмерщик какой… Ходишь тут!..
— Хожу, белый свет гляжу! — увернулся Епифан. — Кому от того худо?..
— Надо знать, где ходить! — процедил сквозь зубы Павел.
— По земле хожу, по божьей… — улыбнулся старик. — Ходи всякой, всякому места хватит…
И по-другому, уступчиво, спросил:
— Пошеничка, гляжу, засеяна… Ржицу-то, ярицу, тоже, чай, сеете?..
— Сеем!.. Да ты кто таков, но?!. Пошто таишься-то!..
Стояли лицом к лицу. Один большой, плечистый, тяжелорукий, другой сухонький, легкий, похожий на озадаченного бурундука.
— Нам, милай, скрывать нечего… Крестьяне мы… А пришли из Россеи. От обчества… А што?..
Заглянул пытливо в глаза Павла, ничего не разглядел, смутился старик. Продолжал дрогнувшим голосом:
— Ходоком я… от мира… Из голодных, сказать, мест… Из самых пропадащих…
Павел молчал, посапывая. И вдруг — глухо:
— Так ты не из Ползунова ли?.. Ползуново тут, в низах реки…
— Был, милай, был… — ожил Епифан, — Наших там, курских, содом!.. Танбовские тоже… Танбовских, гляди, больше… Ну, доложу, нар-р-род!.. Трое дён охаживал так и этак: по приговору просился… Хоть бы тебе што!.. В ус, анафемы, не дуют…
Павел молча повернул к коню, старик за ним, продолжая о своем:
— Ты, говорят мне, беззаконное, землячок, просишь. Ты должен то́ унять: земли здешни кабинецкие!.. Слыхал? Ка-а-аби-нецкие!.. Да што ж, кричу я, не стерпел — кричу: што ж вы, сукины вы сыны, этакое мне гуторите?.. Вы-то на какой земле усолились?.. Нар-р-род!.. Слопать готовы, ей-ей! А земляки… Ихняя, понимаешь, губерния к нашей — рукой подать… Плюнул, ушел я!.. Свой один, курской, направил… Ты, говорит, выше иди по реке… Там, говорит, пустопорожних земель… ай-яй-яй!..
Молча отвязал Павел чумбур, пнул коня в бок, вскочил в седло.
— Куда ж ты, родной?
— Во кудыкино поле!.. — крикнул Павел и так взглянул на старика, словно собирался пристукнуть его. — Да ты што, язви твою бабушку! Проследчик мой?..
Опешил старик, а Павел хватил плеткой буланую и — вскачь напрямки, травами.
Хлестал ветер по двору, плыла над небом муть, горы — в туманах. За банею — лихая брань.
Кричал Василий, младший:
— Твово тут ничего нет!.. Сказали тебе старики: «Баста», ну и убирайся на все четыре!..
Захлебывался визгливый старческий голос:
— Куда, куда-а-а я пойду?.. Я все земли… выходил!..
«Ага, накололся, запел!..» — ворчал про себя Павел, подвигаясь на крики.
Старик Епифан наступал на Василья, топтался, отпрянув, на месте, хватал себя за живот. Трепалась под ветром бороденка, тускло поблескивал череп, голый, с седыми завитушками на затылке. Увидя Павла, метнулся к нему.
— Слухай! Куда я пойду?.. С чем?!. Чем людей обрадую?.. «Наше… Все наше!..» Ой, умирать будете, в могилу всего не возьмете…
Чуял Павел: кричал кто-то, кому не было выхода, и нельзя крику тому помешать.
— Сели тут, завладели всем!.. Много ли прошу!.. Погибать нам, а?.. Люди вы, нет?!.
Молчание Павла ярило, подхлестывало старика.
— Навроде наших бар, все под себя подмяли! — вопил он. — Ли это правильно, ли это по-человечьи?! Павел, тебя спрашиваю!
Молчал, как воды в рот набрал, Павел, и тут ухватил его Епифан за полу:
— Ага, язык отнялся!.. Ну, так знайте же, ироды: не будет по-вашему… Придем!.. Всё одно — придем!..
Сломалась у Павла бровь, бросил хлестко:
— Придешь, так ни с чем и уйдешь!..
— А вот не уйдем!
— Уйдешь!..
Заревом вспыхнул Павел, взглянул на него старик, отшатнулся.
— Василей… — выронил, пятясь.
Но сдержал себя Павел, опустил зажатую в кулак руку.
Каждое утро собирался Епифан в путь, да все откладывал: ждал чего-то, на что-то надеялся.
Уже не звали его ни к полудню, ни к ужину. Выходила молодайка. Васильева жена, на крылечко, кричала ребятам, шли бы к трапезе, а старика как бы вовсе не замечала.
Только Анисим посылал кое-когда с мальчонкой съедоби гостю. Но однажды и Ванятша заартачился.
— Не! — покрутил он головой. — Неси сам…
И не принял для Епифана хлеба.
Соседи окликали Павла на улице:
— Ну, чо? Сидит… этот?..
— Сидит!..
— Ха! Да он пошто ж так-то?..
Павел молчал.
— Уж не поджидает ли, старый, кого?.. Дать бы ему по маковке!..
— Дай! Кто тебя держит? Дай!..
И уходил, не слушая соседа.
Волшебным колобком катились догадки со двора во двор, из избы в избу.
Не Епифан был страшен. Страшны были те, неведомые, которых гнал голод из-за Каменного Пояса. Вот уйдет старик, разнесет по свету весть о заволокских землях, и тогда прости-прощай вольготная жизнь.
Заволокло небо мокрой овчиной. Подул с севера ярый ветер. Насупились, как верблюды без жвачки, горы. Казалось, этого-то и ждал Епифан.
— Да ты чо, бог с тобою, в этакую-то погоду? — говорил Анисим, видя старика одетым по-дорожному. — Куда спешишь?.. Дольше сидел…
— Нет уж, пойду! — мотнул головой Епифан. — Сон я дурной видел…
— Сон, брат, от дум дурных… Пережди!..
— Пойду, не держи!..
Поклонился старик хозяину в пояс:
— За хлеб, за соль!..
Сморгнул Анисим:
— Прости, коли что… Куда теперь?..
Промолчал старик. Обернулся ко всем домашним:
— Прощайте, хозяюшки!.. Хлебца бы мне на дорожку…
Кинулась Викторовна за караваем.
— Зря ты, на ночь глядя…
— Чего уж!.. — махнул Епифан рукою. — За Катунь переберусь, по заимкам пойду…
Сунул каравай в суму, поклонился еще раз низенько и вышел.
И впрямь вечер недобрый выдался. Шумел и шумел тальник. Волновалось сизое небо. Услышал старик за околицей:
— Эй, погоди!..
Оглянулся:
— Пал Анисимович?..
Тяжело дышал Павел. В сумерках голова у него, как болотная кочка. Руки ниже колен — сучья у кедра. Бухлым заговорил голосом:
— Зря ты к парому… Кто те паром об эту пору даст?.. Голова!..
— Ой ли?.. — растерялся старик. — Не подумал я!..
— Ладно, иди… Подсоблю!..
— Ты?..
Дрогнул у Епифана голос:
— Зря беспокойство тебе… Заночую не то!..
— Айда, идем! — шагнул вперед Павел. — Челнок у нас свой…
Лежал путь лугами, серыми под заглохшим небом. Ветер метался раненой лосью. Едва поспевал Епифан за Павлом.
— Потише бы ты!..
Не оглядывался Павел. Бормотал старик в спину ему:
— Эка ветряга… Дух перенимат… Батюшка Павел!..
— Но?
— Не серчай ты на меня… Не по воле пошел… Главное, баре… И это, как его… До бога высоко, до царя далеко… Ложись, помирай!..
Не слушал Павел. Рвал, метал стариковы слова ветер.
— Сынок у меня: ступай да ступай! Послужи обчеству…
Гудел кедрач. Катунь — как бубен шаманский: стонут, звенят, грохают волны. Черен тот берег, зги не видать.
Вдруг остановился старик:
— Паша!.. Эвон чего по реке-то…
— Уплывем!.. — оттолкнул его Павел. — Ве́рхом идет…
— Ой, милай… Не вышло б беды!..
— Жидок ты, язви тебя!..
Прошли к самой воде, потянул Павел лодчонку-душегубку на булыжник. Епифан присел вдруг на корточки, завернулся полой зипуна.
— Ты… чо там?
Молчал старик.
— Ты чо, лешак те дави?!.
Отряхнул Епифан полы. В зубах — цигарка, прыгала, рассыпала по ветру искры.
— Сичас я, сичас!.. Курну разок…
Совал дрожащей рукой ко рту цигарку, затягивался дымком, сплевывал.
— Лезь! — зыкнул Павел. — Изгиляешься надо мной?..
— Иду я, иду…
Споткнулся Епифан о весло, грузно осел на дно челнока, а Павел, одно за другим, под мышку себе весла.
— Доржись!
— А ты? — вскрикнул старик.
— Управлять буду.
Навалился Павел на нос челнока, наддал с берега, двинул в волны.
— Што ты дела-а-а…
Вцепился старик в борты. Изо рта — диким воплем:
— А-а-а!..
Крутануло душегубку и понесло на волнах. Гудел кедрач, дыбились волны медведицами, скакали волчьим скоком. И уж не слышно было голоса старика, только видно было, как рвануло из стороны в сторону челнок и закрутило.
Пробормотал что-то про себя Павел, повернулся рывком и зашагал под ветер, не оглядываясь.
Выбирали по осени в Заволоке старосту. В один голос сходка: Павла Бирюкова!
Отказывался Павел от мирской чести:
— Не способен я, старики… Куда мне!..
Слышать не хотели заволокцы:
— Да ты у нас, Пал Анисимыч, щит!.. Иного такого нету и не было…
— Недостоин я! — вздыхал Павел. — Нет на мне божьего благословения… Грехи давят!..
— Бог те, Павел, простит!.. — гудели мужики. — Кто для ради мира грешит, не его то грех… Становись, правь!..
Отвесил Павел земной поклон старикам, принял посошок вожака. Годовалую пили по тому случаю травянуху всем миром, а вечером, в час поздний, пели хором об Исусе Христе, ходящем по земле в белых ризах.
И песни эти слышали с той стороны Катуни чужие мужики. Было их трое. Все как на подбор: долговязы, тощи, косматы. На плечах черных, изъязвленных — тысячеверстный груз. Спросил один у паромщика:
— Об чем поют там?
Глянул паромщик, прихмурился:
— А вы откуда?
— Рязанские мы…
— Эх-ха! А пошто сюда?..
Старший в онучах, посошок а руке, — отвечал без намека на улыбку:
— Блох ваших отведать охота…
1913