Глава II

1

Мы встретились снова — но лишь через восемь лет.

В день нашей второй встречи погода снова была ветреной. Только ветер был уже не сырой с каплями дождя, как тогда, а сухой и жаркий, разогретый над раскаленным, усыпанным щебнем плоскогорьем, как над плитой. На этом щебне рос лишь тростник, травка просвирник, песчаный лук да дикий жужуб. И это было не рисовое поле, а загон для овец. Весенний воздух был наполнен стойким запахом овечьего помета. Прошло много лет, местность была иной, но наше положение осталось практически тем же.

Вилами я разбрасывал по помету сено. Сено разлеталось, травинки, блестя на солнце, скакали в разные стороны, словно на овчарню налетела стая саранчи. Горы вдали утонули по пояс в густом тумане и от этого, казалось, утратили объемность и выглядели как вставленный в рамку плоский пейзаж. От гор прямо к загону бежала, извиваясь и блестя на солнце, дорожка. Дальше она вела к поселку, где соединялась с дорогой пошире, ведущей в лагерь.

По этой узкой дорожке Она и пришла.

Два дня назад я пригнал с гор овец. Овчарня совсем почти развалилась, и почти невозможно было отыскать местечко, безопасное для овец. Столбы еле держались — некоторые попадали, некоторые покосились; большое деревянное корыто, из которого кормят овец, кто-то унес. Корыто было сделано из крепкого ствола, видно, позарившийся на него решил смастерить себе кое-какую мебель. В госхозах крали все, кроме разве что камней в поле. Стоило оставить вещь, которая хоть как-то могла пригодиться, без присмотра, и она моментально пропадала.

Корыта не было, у навеса исчезла одна подпорка, неудивительно, что он так покосился. Хорошо, что я убедил секретаря партбюро нашей производственной бригады прислать мне людей на подмогу:

— Овцам совершенно негде ночевать! И не говорите потом, если подохнут, что это я их прирезал!..

Овцы важнее человека. Если разрушится дом, где живут люди, бригада и не подумает его ремонтировать. С овцами все наоборот. И хотя был разгар полевых работ, секретарь решил послать мне на помощь одного человека — какую-то женщину.

— Она недавно у нас. Раньше работала в Байиньтане. Здесь ей не очень нравится, вот я и пришлю ее к тебе… — Секретарь усмехнулся: — До этого она была на трудовом перевоспитании. И даже работала на одном с тобой поле.

— Да? И как же ее зовут? — Сердце у меня екнуло.

— Хуан Сянцзю.

Так я и знал.

Какое-то время в соседнем с нами лагере работало больше ста женщин, а сколько было до и после? Наверное, больше тысячи, но я сразу вспомнил именно Ее. И сразу подумал, что предчувствие этой встречи никогда не умирало во мне и она должна была непременно произойти. А как же тогда мое давнее убеждение, что добрые надежды несбыточны? что мне судьбой не дано ни капли счастья?

Тем удивительнее было то, что произошло.


Я наблюдал, как Она медленно взбирается к загону по дорожке из поселка, но повернулся к Ней лицом, когда Она подошла уже совсем близко. На плече Она несла две тонкие жерди и лопату. Ветер шевелил концы белого платка на голове, Она была в одежде защитного цвета — самый распространенный тогда цвет, — которая плотно облегала Ее фигуру. Женщина подошла к загону наклонив голову, потому что ветер дул Ей прямо в лицо. С коротким возгласом сбросила с плеча жерди и, опершись об ограду загона, спросила:

— Эй, я здесь должна работать?

А у меня в ушах вдруг прозвучало: «Как бы я хотела тебя прирезать!» Такие далекие, забытые слова. Почему они вновь прозвучали во мне так отчетливо? Да, наверное, Она сейчас заговорила с той же интонацией. Усмехнувшись, я шагнул к Ней навстречу.

— Здесь, здесь. Только ваши жерди слишком тонкие. — Я пнул несколько раз жерди ногой. — Это хворост какой-то, разве они выдержат навес?

— Ну, это уже ваша забота, а мне другие нести не под силу. — Она скривила губы и, прищурившись, посмотрела на меня. Я замер. Прошло несколько секунд, прежде чем Она выдохнула: — Ох, это вы?

— Да, я, — сознался я с большим удовольствием.

— Вы вчера тоже здесь были? А где вы работали в последнее время? Почему я вас не видела?

Спрашивая, Она стала перелезать через ограду внутрь загона. Я подхватил Ее под мышки и помог перебраться.

— Как я сюда попал? Как и все мы, меченые овцы. Куда еще можно податься после лагеря? — Я всеми силами старался сдержать поднимавшееся в душе ликование. — Вы же знаете, лагеря работают по принципу «откуда взяли, туда и вернули». Меня взяли из этого госхоза, поэтому я сюда и вернулся. Всю зиму я пас овец в горах и только два дня как вернулся. А вы как сюда попали?

— О, вы умеете пасти овец! Это ведь не так просто!

Она стояла посреди загона, отряхивая одежду. На землю сыпались прилипшие соломинки. Ее движения показались мне удивительно женственными. Как можно равнодушнее я сказал:

— Хо! Лучше спросите, чего я не умею… С пятьдесят седьмого, как начался мой первый срок, прошло уже восемнадцать лет. Мог бы пять раз проучиться в университете. В лагере я только трактор не научился водить — не разрешали. А так и трактористом стал бы.

Она еще раз посмотрела на меня долгим взглядом и вдруг искренне рассмеялась:

— Нет, все-таки удивительно! Чтобы встретиться здесь именно с вами!..

— А что удивительного? Не вижу ничего удивительного, — сказал я. — Такие, как мы — меченые, — должны рано или поздно встретиться. Настоящий мир огромен, но мирок, в котором живем мы, очень мал. За эти годы я встретил многих из тех, с кем был на перевоспитании. Даже сейчас, когда пас овец в горах. Разве это удивительно? Ну хорошо, берем лопаты и начинаем работать.

Мне казалось, время совсем не тронуло Ее лица. Или, быть может, я не так хорошо разглядел Ее тогда, в первый раз? Сейчас на вид Ей было лет тридцать, и по сравнению с тем, какой я Ее помнил, Она, пожалуй, немного располнела. Зато кожа совсем утратила мертвенную лагерную желтизну, стала белая и чистая. Раньше Она все-таки не могла не походить на остальных заключенных — с общей для всех печатью угнетения, с морщинками у глаз и по сторонам рта. Сейчас Она казалась более живой и, наверное, более красивой. Поэтому я решил, что по сравнению с лагерем Она выглядит гораздо моложе.

— Ведь если посчитать, прошло уже восемь лет. — Она держала жердь, помогая мне. — И все восемь лет вы были здесь?

— Нет. — Я заступом копал яму для столба. — Эти восемь лет мне нелегко дались. После лагеря проболтался год — опять посадили на два года в тюрьму. Потом выпустили, да снова попался под руку «великой культурной». Последний раз взяли в семидесятом, в кампанию «ида саньфань»[6]… А как вы жили?

— Восемь лет, да еще каких! — засмеявшись, пропела Она. Кажется, это были слова из революционной оперы. Она смотрела вниз и ногой отгребала от ямы выкопанную мною землю. — За восемь лет два раза вышла замуж и оба раза развелась. Повезло еще, что не родила.

Я продолжал работать, не останавливаясь и ничем не проявляя удивления. Наверное, я в жизни слишком много видел и слышал, и среди этого неожиданного было столько, что я не мог уже ничему удивляться. Да и чего, собственно, я ждал, ведь у Нее своя жизнь. К тому же счастье — это чудо, а несчастье в порядке вещей. Она, например, моим мытарствам тоже не удивилась. Наверное, это и означало, что мы друг друга понимаем. Она не утешала меня, а если я чего-то и боялся в те годы, так это надоедливой и слезливой старушечьей жалости и сочувствия.

— Только не смейтесь, — продолжала Она, — но вы сидели два года в тюрьме, а я два года была замужем и могу заверить, что это одно и то же. Если не хуже. В первый раз я не сказала мужу, что была в лагере, все время дрожала, боялась, что узнает. Но он все-таки узнал. И тут же со мной развелся. Во второй раз я сразу все рассказала, так он стал этим пользоваться, думал меня себе полностью подчинить. Не смогла я так, на развод подала. Вот и выходит: первый раз я оказалась не нужна мужу, второй раз — муж мне, итого: один — один, ничья! Так в жизни, наверное, и должно быть. А замуж мне больше неохота…

— Да, только не выйти замуж — дело нетрудное, а вот не сесть снова в тюрьму — гораздо труднее. — Я рассмеялся, подшучивая над Нею. — Идти замуж, не идти — зависит от вас, а сажать меня или нет — уж меня никто не спросит. Нет, что ни говори, у вас ситуация лучше.

Едва встретившись, мы уже судачили, как старые друзья. Старые друзья, правда, тоже встречаются по-разному. У некоторых близость восстанавливается сразу; а некоторым нужно время, чтобы снова сойтись, и может случиться так, что новой дружбы не возникнет. Мы не зацикливались на былых страданиях, теперешняя встреча заслонила прошлое. Но в глубине души мы способны были сочувствовать друг другу по-настоящему. Пусть страдали мы по-разному, но понимали суть и глубину страданий друг друга.

Земля в загоне была сплошь покрыта сеном. Ветер поднимал легкие травинки в воздух, и они плавно опускались. Под завывания и свист ветра качалось и билось о край колодца старое ведро. Я доставал из колодца воду, мы смывали грязь и вместе чинили навес и ограду.

Мы разговаривали, вспоминая своих знакомых. Не каких-нибудь случайных, о которых вскоре забываешь, а настоящих — с которыми бок о бок жили и работали в лагере. Лагерь был единственным местом, где наши судьбы пересеклись, о нем мы не могли забыть. Мы вспоминали многих и говорили об их жизни после лагеря. Среди них были те, кого без конца сажали и выпускали; мужья, разводившиеся с женщинами, и женщины, бросавшие мужей; были самоубийцы, были жертвы убийц… Мы болтали и чувствовали, что нам совсем неплохо друг с другом, что наша встреча — какой-никакой, а все же подарок судьбы. О чем-то в прошлом мы жалели, вздыхали, но больше радовались настоящему.

— Так почему вы не остались в Байиньтане, согласились работать здесь? — спросил я Ее. — Вам там не понравилось?

— А, все эти поселки одинаковы. Лишь бы люди были хорошие — это главное.

Отвечая, Она пыталась заправить выбившуюся из-под косынки прядь волос. Даже скосила глаза, как будто это могло Ей помочь. Помочь Ей могло зеркало, но такового здесь просто не имелось. Волосы у Нее были иссиня-черные, блестящие…

— Я развелась — какой смысл мне было оставаться в поселке? Наоборот, хотелось забраться от всех подальше. Ваш секретарь часто ходит к нашему, друзья они. Вот он и переманил. — Она немного помолчала, а потом вздохнула: — Ох и штучка этот ваш секретарь!

— Откуда такие сведения? По мне, он вполне ничего.

— Ну-ну! — Она засмеялась. — Уж я-то мужиков повидала. Стоит в глаза заглянуть, и все понятно.

Я задумался. Что необычного Она нашла в его глазах? Глаза как глаза. Или, может, я просто невнимательно смотрел? Но тут же подумал о себе: неужели Она и в моих глазах что-нибудь увидела? Я вспомнил приключение восьмилетней давности. В памяти все было живо, словно это случилось вчера. Интересно, какие у меня теперь глаза? Я вдруг заробел перед Ней — такой уверенной в себе и прекрасно разбиравшейся в мужчинах. Отвел глаза, поднял и стал рассматривать одну из жердей, которые Она принесла, как будто размышляя, куда ее приспособить.

В этот момент в овчарне показался наш секретарь. К счастью, мы в это время не разговаривали. Она стояла задумавшись, я занимался делом.

— О, вы уже успели потрудиться!

Кажется, настроение у секретаря было на удивление хорошим. На самом деле мы ничего еще особо не сделали. Он мимоходом посмотрел на меня. Я поймал его взгляд и не заметил в его глазах ничего необычного. Когда он смеялся, глаза щурились, в уголках собирались морщинки. Человек он был сообразительный и ловкий. Ко мне, особенно когда мы были одни, относился очень хорошо. Здешняя бригада раньше называлась «Заставой у Чертовых ворот», режим в ней до сих пор был более суровым, чем где бы то ни было в округе. После «культурной революции» бригаду военизировали — здесь начали строить военную тюрьму. Секретарь приехал сюда после известного «13 сентября», то есть дела Линь Бяо, как раз для того, чтобы тюрьму расформировать. Но вышло, наверное, как с солью и водой: соль растворилась, исчезла, зато вода стала соленой. Так и атмосфера в бригаде осталась надолго пропитанной запахом тюрьмы. Хотя с приходом секретаря жить стало все-таки гораздо легче. Работягам разрешили на время отпуска уезжать из бригады, разрешили даже не отдавать честь при встрече с начальством…

Все так же улыбаясь, секретарь подошел к Ней. Взял у Нее из рук заступ, покачал на руке, словно прицениваясь.

— Хороший заступ? Не затупился еще?

Он прижал лопату лезвием к большому плоскому камню, который подкладывали под корыто, и с силой стал водить по его поверхности. Он нагнулся, и его выцветшая зеленая гимнастерка туго натянулась на плечах, в его движениях нельзя было не почувствовать недюжинной силы. Он возился довольно долго, потом наконец выпрямился, потрогал лезвие пальцем и передал заступ Ей.

— Ну вот. Теперь должно быть лучше. Ну-ка попробуй копни.

Она послушно вонзила лопату в покрытую пометом землю.

— Ох, здорово! Так гораздо лучше, — сказала Она засмеявшись.

Как быстро секретарь изменил Ее отношение к себе. Как это у него ловко получается! Что бы мне поточить эту дурацкую лопату о камень, а в результате он утер мне нос.

Я повернулся к ним спиной и стал прикреплять проволокой столбики ограды. Секретарь заменил меня и вместе с ней устанавливал навес. Ветер доносил обрывки их разговора.

— Секретарь Цао, вы до этого где работали?

— В степи. Силиньболэ знаешь? Я там служил в кавалерии.

— Да, там очень красивые места.

— Ты там бывала?

— Нет. В кино видела. Степь очень красивая…

— Точно. Степь изумительная, особенно весной. Но на расстоянии сотен ли[7] нет ни одного человека, не говоря уже о женщинах. А кавалерийские части обычно очень маленькие. Часто себя одиноким чувствуешь…

Он тоже испытывал одиночество?

— А почему не женились?

— До службы женой не обзавелся. Да мне и по чину тогда не полагалось. Я был командиром взвода, а семью привозить разрешалось только ротным.

— Зато сейчас у вас жена красивая. Это она в школе преподает?

— А! Красивая, некрасивая! У нас говорили: «После трех лет кавалерии и на свинью заглядишься». А я восемь лет оттрубил! Как домой вернулся, сразу женился и не смотрел — красивая, некрасивая.

В голосе секретаря Цао слышалась грусть. Он так и не нашел женщину своей мечты. У его жены был большой рот с крупными желтыми зубами и пунцовые, вечно пылающие огнем щеки. Кожа у нее на лице была плохая, грубая, кажется, это объяснялось тем, что у них на родине плохая питьевая вода. Хуан Сянцзю хвалила жену секретаря, явно желая подольститься. Все правильно. Жена секретаря была здесь единственным человеком, которому имело смысл льстить. Сама она не окончила и школы младшей ступени, свое имя едва могла написать, но тем не менее преподавала в начальных классах школы госхоза.

Видно, Хуан Сянцзю с любым умела найти нужные слова. Секретарь никогда не был особенно высокомерным, а с Хуан совсем разоткровенничался. Он говорил, что здесь гораздо хуже, чем у них на родине: ветер, песок, с транспортом ужасно. Зато здесь он сумел стать кадровым работником государственного предприятия, а это повыше, чем работа в коммуне на родине. Во-вторых, невестку с собой не брали, и жена была этим довольна. Если представится случай вернуться на родину — на государственное предприятие, конечно, — тогда они отсюда уедут. А жена даже и не хочет отсюда уезжать, спорит с ним, говорит, что и сельское хозяйство, и промышленность здесь нуждаются в хорошем руководителе. Мол, «паровоз несется быстро на уменье машиниста». Секретарь вздохнул:

— Быть кадровым работником почетно. Можно внести свой вклад в гармонию мира. Госхозы не хотят уживаться с промышленностью, с заводами. Заводы сопротивляются правительству. А если с умом подойти, то все можно наладить уже внутри госхоза.

Секретарь помолчал, а потом сказал, что Хуан нужно уезжать на родину. Надо только договориться, чтобы ее там приняла какая-нибудь организация, а он устроит все здесь. Краем глаза я видел, как он махал рукою, делая вид, будто что-то подписывает.

— Большое вам спасибо, — сказала Она, — но я не хочу возвращаться. Прослыть преступницей, а потом вернуться — ничего хорошего из этого не выйдет…

— Но ты же явно преувеличиваешь свое преступление. Ведь дело твое явно относится к «противоречиям внутри народа»! Ведь тебя осудили до «культурной революции», а в «культурную революцию» никто бы тебе и трех лет не дал. В дацзыбао тебя не разоблачали. В таких делах и многие высшие кадры были замешаны!

А я до сих пор даже не знал, за что Ее осудили. Секретарь за политической работой следил и наверняка просматривал все дела бывших зеков. Судя по его словам, Хуан судили за так называемую незаконную связь с мужчиной. Похоже, что только по таким делам могли проходить и высокопоставленные лица, и простой человек. Если бы Она сидела за «каппутизм», все было бы гораздо сложнее.

Они продолжали болтать. Сердце мое неизвестно отчего стучало громче обычного. Настроение вдруг испортилось. Я посмотрел на солнце — оно немного уже склонилось к западу. Вершины гор ослепительно сияли, туман, съежившись, сполз в скалистые ущелья. Ветер почти стих и еле шевелил поблекшую траву и свежие весенние листики на деревьях. На простирающейся к югу равнине клубилось белое облако пыли. Немой скоро пригонит овец домой. По сравнению с лагерем работа в овчарне начиналась позже, а кончалась раньше.

Когда придут овцы, нужно будет их напоить, тех, кто послабее, подкормить — и все.

Безо всяких церемоний я распахнул ворота. Одна из створок все время раскачивалась и скрипела на ветру. Слов не требовалось: вам пора уходить, скоро вернутся овцы.

Секретарь обернулся, потом ткнул в землю рукою:

— Вот до сих пор, и хватит на сегодня.

Он отдал ей лопату и подошел ко мне.

— Покурим? Я вот где-то в «Справочной информации» недавно прочел, что один перекур уменьшает рабочее время на пять минут. Не верю. Откуда может знать человек, сколько продлится его работа? Из какого времени тогда вычитать эти пять минут?

— Покурим, — сказал я. — По мне, пятью минутами больше, пятью меньше — один черт.

Я закурил, поднес огоньку ему. Он тоже прикурил и, затянувшись, задумчиво сказал:

— Сейчас всем все равно. Кто теперь заботится о своей жизни, кто боится смерти?

Он сказал правду. В Китае перестали бояться даже смерти. Особенно сейчас, когда жизнь стала бессмысленной. Не столько, чтобы продолжить разговор, сколько чтобы сменить тему, я спросил:

— Мне теперь где обитать, в овчарне? Или вернуться в бригаду?

— Как хочешь, — сказал он быстро. — Будешь ты овцами заниматься или нет — решать тебе. Ты целую зиму в горах промаялся, теперь выбирай. Хочешь — оставайся здесь, с овцами, хочешь — работай в бригаде. Тебе вообще, наверное, хорошо бы после гор денька три отдохнуть. Как?

— Хорошо бы. А потом буду в бригаде работать.

Из всех видов работ, которые предлагал госхоз, лучше всего было в производственной бригаде. Нормированный рабочий день, положенный выходной, сравнительно неплохая зарплата, совершенно не зависящая от результатов работы. Порядки были не лагерные, и самостоятельный участок не обеспечивал большей свободы. Торчать в горах было малоприятно, к тому же никто обычно на выходные не хотел тебя подменять. Да и рисковать никто не хотел: хороший привес никак на зарплате не отражался, а за падеж пришлось бы отвечать.

Секретарь вытер руки, отряхнул штаны и ушел. По той самой дорожке, по которой явился. Она взяла заступ и подошла ко мне.

— Наш секретарь сегодня страшно добрый, — сказал я. — Дал мне три дня отпуска. Самое удивительное, что он сегодня вообще не такой, как обычно. Он и с тобой так разговаривал…

Она хмыкнула.

— Сейчас не те времена. А он из тех, кто больно ловок.

— Что значит — не те? — Я начал соображать. Целую зиму я просидел в горах — без радио, без газет. Неужели за это время что-то изменилось?

— Я не могу сказать точно, просто чувствую… — Она посмотрела на равнину, по которой приближалось все увеличивающееся облако пыли. — Если дел больше нет, давайте пойдем в дом, там как-то спокойнее. Я вижу двух человек, из которых один — женщина…

2

Пастух по прозвищу Немой пригнал овец. Мы пересчитали их, напоили и развели на ночь по закутам. Тихая до этого овчарня в один миг наполнилась звуками, движением, родственным шуму и гаму толпы. Овцы толкались, терлись друг о друга, бодались, ягнята искали маток, и только совсем старые животные печально взирали на это столпотворение и достойно молчали. Ну, все: двести семьдесят пять — меньше не стало, а больше стать не могло.

Немой занимался только выпасом, а в остальном проку от него было мало: даже подсчитать не мог как следует. Вот и сейчас он сидел неподвижно у стены овчарни, свесив голову, и как будто спал. Но глаза его все-таки были открыты, а взгляд упирался в сделанные из автомобильных покрышек башмаки. Я крикнул ему:

— Эй, можешь возвращаться!

— Возвращаться?

— Я говорю, ты можешь пойти поесть!

— Пойти поесть?

Нет, все без толку. Какое-то ходячее эхо! Произносит только то, что ты ему говоришь. Я просто пасовал перед этим человеком и старался не тратить на него время.

Пришла жена Немого. Она была из Внутренней Монголии — с большими не по-женски ступнями, с желтым плоским лицом. В те времена, когда всеобщей одеждой была зеленая армейская форма, она одна носила ветхое традиционное одеяние. Она не стала заходить за ограду, остановилась на дорожке и начала ругаться оттуда.

— А чтоб ты лопнул! Эй, тебе говорят? Чтоб ты лопнул, медведь несчастный! Каждый день мне, старой женщине, приходится за тобой тащиться! Ведь не придешь, ты и дорогу к дому сам не отыщешь! Чтоб ты лопнул, когда же я освобожусь от тебя…

— Не ругайтесь, тетушка, — крикнул я. — Он ведь все-таки работает и вам каждый месяц по тридцать три юаня приносит. Это ничего, что он свой дом отыскать не может, зато овец неплохо пасет…

— Ой, я страх как дорожу этими тридцатью юанями! — Она постепенно вступила в ограду. — Но ведь это же действительно дурак несчастный! Кто его заставлял отдавать деньги государству? Ведь он чуть ли не десять тысяч отдал! Отдать-то отдал, а потом рехнулся. Э-хе-хе… Уважаемый Чжан, я вот все время думаю: что же это за беда такая? Ты мне объясни, ты парень ученый, как это у человека мысли устроены…

Она сделала упор на слове «человек». Это означало, что ее интересуют мысли не только ее мужа. Ей было интересно, в чем суть человеческих мыслей вообще. В нашу эпоху, когда главное — классовая принадлежность человека, эта женщина мыслила куда глубже, чем все авторы философских статей, вместе взятые.

Несчастная женщина-философ взяла пастушеский кнут и погнала своего мужа домой, почти как скотину. Немой словно очнулся и молча зашагал по дорожке.

Пронзительно блеяли овцы. Над крышами домов в поселке подымался дымок. Большей частью дым был густым, темным: многие топили чем попало — сырыми ветками кустарника, травой. Казалось, что из труб к небу взлетает не дым, а стая демонов.

Немой на самом деле немым не был. Раньше он хотя и умел писать всего несколько иероглифов, но вполне нормально изъяснялся на местном диалекте. Он происходил из очень бедной крестьянской семьи, и в родословной его никто бы не нашел никаких изъянов. После службы в армии он вернулся сюда, но поскольку был почти совсем неграмотен, то стал, в отличие от секретаря Цао, только командиром отделения[8]. Он попал на должность, на которую никто не хотел идти, — стал заведовать овцами. Характер у него был покладистый, ровный, восемь лет армейской службы не отняли у него привитого с детства крестьянского терпения. Правда, и в армии он был не из последних: если нужно, бросался в атаку первым. В армии же он распростился с наивной верой в деревенских духов и с прочими суевериями и стал глубоко почитать лозунги революции. Если командир говорит, что перед тобой враг, значит, это враг! Его покладистость нравилась всем, а начальство ценило его за надежность. Его все чаще ставили в пример как активного последователя «Учения Председателя Мао».

Три года назад осенью всех госхозных овец, как обычно, нужно было перегонять в горы на выпас. Ему дали четырех помощников, и они отправились в горы к сложенной из камня овчарне, стоящей возле дороги на Внутреннюю Монголию — по этой дороге незадолго до описываемых событий я вернулся в госхоз. Местность там, как и везде в округе, была довольно мрачная, земля кругом покрыта щебнем. Но трава там росла удивительно сильная. Овцы от этой травы становились просто загляденье. Наверное, сила и упорство пробивающейся сквозь камень травы переходили в них. Из-за этого мы и гоняли туда овец.

В один прекрасный день этот — тогда его еще Немым не звали — пастух гнал по горной тропе больше двухсот голов овец. Шел себе, шел и вдруг увидел прямо на камнях небольшую сумку из зеленого армейского брезента. Он ее поднял, открыл и увидел, что она туго набита деньгами. В этом пустынном и диком месте такая сумма денег могла свалиться только с неба. Полдня просидел он, но так и не смог сосчитать, сколько там точно денег. Их было невообразимо много! Он вернулся в овчарню и хорошенько спрятал деньги. Но с этого момента заболел: или все время разговаривал сам с собой вслух, или у него просто тряслись и шевелились губы — как будто он пытался перебрать про себя всю бесконечность цифрового ряда. Работа, конечно, была заброшена, но он был бригадиром, и за него пасли другие. Через некоторое время к нам приехали люди из уездного бюро общественной безопасности, обшарили всю округу и наконец добрались до овчарни. Деньги, оказывается, потерял один монгол. Вернее, их была целая группа и они гоняли лошадей из Внутренней Монголии к Хуанхэ на продажу. Почты там, где они продали лошадей, не было, и они решили везти деньги с собой в сумке. По дороге, как водится, крепко выпили, и никто не заметил, как где-то в ущелье сумка потерялась. Люди из органов прошли по всему маршруту и наконец решили, что на всем этом безлюдном пути самой подозрительной точкой является наша овчарня.

Бедная заброшенная овчарня никогда раньше не подвергалась такому нашествию. Следователи по очереди вызывали пастухов к своему «джипу» и допрашивали. Наш Немой был бригадиром, выходцем из бедной семьи, да к тому же еще больным. Никто и не думал его подозревать. Но, увидев вооруженных людей, он побледнел, задрожал, сам подошел к ним и все рассказал. Следователи вытащили из-под кучи засохшего овечьего помета утерянную сумку и пересчитали деньги. Десять тысяч юаней были в целости и сохранности.

В один вечер Немой стал знаменитостью. Из «активного последователя» он превратился в «образец крестьянина», «образец труда» и «образец коммуниста» для всей провинции. Когда журналисты попросили его рассказать о замечательном поступке, он засмеялся:

— Слишком много было денег! Если бы несколько сотен, оставил бы себе…

Интересно, что когда он отдал деньги, болезнь тут же прошла, он стал мыслить и говорить вполне четко. Журналисты, естественно, это заявление записывать не стали и расхваливали его на все лады. Так он попал в Пекин, присутствовал на совещании работников целинных земель, видел руководителей государства.

Вернувшись из Пекина, он заявил друзьям и родным, что раньше был дураком и не понимал, на что можно тратить деньги. А теперь, побывав в столице, понял. В универмаге «Ванфуцзинь», например, чего ни пожелаешь — все есть. В столице при деньгах можно хорошо пожить. Рассказы эти тут же достигли ушей руководства госхоза. Его вызвали и пригрозили, что если он и дальше будет слишком много болтать, то быстро станет классовым врагом. На следующий день к нему вернулась болезнь.

Вначале в поселке его звали дураком. Но в те времена «дурак» было словом скорее хвалебным, чем ругательным. Например, в конторе работал бывший инженер-гидротехник — каждое утро он чистил отхожие места. Он был, видимо, очень сообразительным человеком: всеми правдами и неправдами ухитрился сбросить с себя шкуру «интеллигента» и добился того, что его звали дураком. Потом вступил в партию. Поэтому все постепенно почувствовали, что «дурак» — это не то слово, и позже кто-то придумал звать пастуха по его болезни — Немым.

Он молчал, и как было догадаться, что у него на уме, о чем он думает? Но люди не могли не чувствовать, что каждая встреча с ним оставляет в душе странный неизгладимый след. У многих все несчастья были связаны с политикой, с различными кампаниями. У него было не так. Его травма к политике не имела ни малейшего отношения. Наверное, что-то в нем заставляло людей почувствовать, что в сердце любого простого, заурядного человека под грудами политических лозунгов живет неистребимая, не подвластная никаким кампаниям тяга к хорошей жизни — маленькая эгоистическая мечта, в которой самому себе страшно признаться. Мечта эта у каждого жила в потайном уголке сердца, недоступном самым страшным политическим бурям. Именно эта тайная тяга, быть может, и давала людям возможность сохранить себя, превращая воздействие политических течений в ничто. Глядя на пастуха, люди невольно видели себя и смутно ощущали, что кроме «непрерывной революционной борьбы» в их сердцах теплится что-то еще, название чего они уже успели забыть. Наверное, лишь он один, этот Немой, и мог напомнить им об этом.

Не эти ли мысли имела в виду его жена-философ?

Вы можете сказать, что в голове Немого вообще не было связных мыслей. Но в конце концов немой есть немой. Мир вокруг нас монолитен, замкнут на себя. Ему не до внешних чувств и переживаний, с ним не установить эмоциональный контакт. Ты должен сам воздействовать на него, встряхнуть, воззвать к нему как можно громче — но и тогда неизвестно, откликнется ли он на твой призыв…

В тот вечер, задумавшись, я смотрел, как желтый диск солнца опускается за иссиня-черные зазубрины гор. В тишине и одиночестве я вдруг ощутил: что-то новое коснулось крылом моего сердца. Я все-таки встретился с Тобой снова! Разве это не знак небес? Женщины, которых я знал за эти годы — Хань Юэбинь, Ма Инхуа, — где они? Бесследно выветрились из памяти. Но то мгновение, когда я увидел Ее впервые, осталось в памяти навсегда — я знаю, что и с Ней было то же самое. И все же сомнения мучили меня: было ли это на самом деле? насколько реально то удивительное мгновение в прошлом? Не знавшее радости и любви сердце окаменело. Она словно острым резцом вычертила по этому камню линии, которые невозможно стереть. Картина оставалась яркой, живой, естественной. Сколько раз это воспоминание было источником моих порывов, стремлений, надежд. Это помогало мне: я носил черную или, как сейчас, зеленую форму, я был всего лишь «рабочей силой», но чувствовал себя мужчиной. Наверное, можно сказать, что образ этой женщины, ее безмолвный призыв — пусть я бесславно ретировался — чем-то развратили меня, но, может, я до сих пор оставался подростком — тридцати девяти лет от роду?

Ее реальный облик заслонял все прошлые мечты об объятиях, ласках, поцелуях. Яркие лучи солнца разогнали красный туман. За эти годы я смирился с тем, что, стоило мне подумать о женщинах, я видел перед собой только Ее — и никого другого. Я не верил, что Она всего лишь раз мелькнула в моей жизни и больше я никогда Ее не встречу. Я был убежден, что Она появится снова. И вот это свершилось — наяву! В событии, которое повторяется дважды, не может не быть скрытого смысла. Это судьба.

Я понимал, что отвык от тонких, нежных чувств, что дикая и грубая жизнь не могла не наложить свой отпечаток на мои мысли и стремления. Новая жизнь изменяет ранние представления о любви. Мучаясь противоречивыми чувствами, я был, наверное, похож на нашего Немого. С одной стороны, рациональное мышление, вера в идеалы, воспитанные культурой самодисциплина и самоконтроль. С другой — неосознанные порывы, иррационализм и осязаемый, живой голос плоти. Сейчас этот голос говорил вместо меня, а кто эта женщина и что она из себя представляет — было совершенно не важно.

Последние отблески вечерней зари угасли…

Я докурил папиросу, и в этот момент в поселке забубнил громкоговоритель. Эта штуковина, растопырившая длинные железные губы, была единственной нашей связью с внешним миром. Правда, день за днем она твердила одни и те же цитаты и скорее свидетельствовала об абсолютной устойчивости мира, чем о переменах в нем. Двигалось только время, и потому громкоговоритель выполнял главным образом функции часов: по нему сверялось время завтрака, обеда и ужина. Я поднялся, запер овчарню, подхватил на плечо скатанную постель и, не дожидаясь сторожа, который должен был прийти на ночь, стал спускаться вниз с горы.

Пускай сам разбирается! А я после ужина отправлюсь искать Ее.

3

Я вышел из столовой, в одной руке сжимая миску с едой, а другой поддерживая на плече тюк с постельными принадлежностями, и направился к общежитию, где у меня была койка. Войдя в комнату, я бросил тюк на кровать.

— О! А где же еще двое? — первое, что я сказал Чжоу Жуйчэну, увидев две незастеленные кровати.

Чжоу сидел по-турецки на своей койке. Это был парень на язычок чрезвычайно острый, но вид при этом имел тишайший. Он оторвался от своего эрху[9]:

— Переженились все. В Гуангуни ты один такой остался. Он решил, что сострил довольно метко, и с удовольствием рассмеялся. Так смеются только язвительные люди. Я решил ему ответить:

— Да, но мне-то полегче, чем тебе. Я свободен, а у тебя супруга и обратного хода нет.

Он ничего не ответил, склонясь над инструментом и наигрывая мелодию «Речка Люянхэ». Играл он не так уж и плохо, в звенящих вибрирующих звуках слышалось неподдельное чувство. Правда, кроме этой мелодии, он не знал ни одной другой.

Чжоу был из «неиспользованных ресурсов» бывшей тюрьмы. До отсидки он служил главным снабженцем сельской строительной дивизии. В заключение попал просто — тогда в подразделениях дивизии забирали всех кого ни попадя, чтобы заполнить новую тюрьму. Сидели мы с ним примерно в одно время. После, когда тюрьму расформировали, все бывшие «классовые враги» вернулись на прежние места работы, некоторые — даже на прежнюю должность. Чжоу был чуть ли не единственным, кого так и не отпустили, и он жил, не имея никакого общественного статуса, с нами, простыми работягами, в общежитии уже несколько лет.

Я поднялся с кровати и с участием спросил:

— О доме думаешь?

В сумраке блестели его глаза, неотрывно глядящие в одну точку. Что видел он и чего не мог увидеть я? Он извлек из инструмента тонкий тревожный звук, протяжно вздохнул и сказал:

— А чего о нем думать? Все, что ни делай, — без толку!

Чжоу решался говорить о своих чувствах только песнями, да и то большей частью из «революционного репертуара». Этим он был похож на преступника, который заворачивает украденную вещь в нарочито яркую оболочку и пытается с невинным видом пронести ее на глазах у всех. Мне казалось, что мы могли бы говорить часами — если бы только он хотел выплеснуть то, что у него на душе. В молодости Чжоу окончил какую-то гоминьдановскую военную школу и получил неплохое образование. Но он никогда не делился своими соображениями, предпочитая не шутить на запретные темы и даже не намекать на них. Однажды я шутя предложил назвать наше общежитие «Гуангуньским комитетом». Чжоу жутко испугался и со смешной для нашего захолустья значительностью стал мне выговаривать:

— Ты что, старина Чжан?! Как ты можешь говорить о каком-то «комитете»? Разве ты не знаешь, что наверху прежде всего следят за появлением всяких новых организаций? Что будет, если услышат люди?!

Однако нельзя было сказать, что у него с головой неладно или что он не в своем уме. Очень часто он садился где-нибудь в углу и, повернувшись ко всем спиной, выписывал каллиграфическим почерком очередное прошение…

— Ну, как дела? Тебе все не отвечают? — Его музыка заставила меня посочувствовать ему. — Ведь я целую зиму просидел в горах. Думал, ты уж давно дома. Ты же столько писал, не может быть, чтобы все зря.

— Не в том дело, — сказал он, решившись, видимо, на откровенность. — Судя по всему, мои бумаги до верхних этажей не доходят. Похоже, кто-то посередине не дает им ходу. К тому же, чтобы ты знал, у меня есть свои заслуги…

— У тебя заслуги? — Я был очень удивлен. — Ты что, после Гоминьдана успел и в Народно-освободительной армии повоевать?

— Да нет. Ты просто не знаешь. — Он тяжело повалился на кровать, как будто отдаваясь во власть воспоминаний. — Когда началась «великая культурная революция» и мы стали «заниматься критикой и учебой», вся информация о людях из управления нашей строительной дивизии, которые раньше были в Гоминьдане, была подготовлена мною…

Я все понял. Кто-то из тех, на кого он «готовил информацию», теперь оказался реабилитирован и занял этот самый пост — «посередине». Тогда прошениям Чжоу действительно не пробиться.

Да, таким заслугам, как у него, не позавидуешь.

Как может человек своими руками запутать свою собственную жизнь…

— Ну, ладно. А ты все-таки пиши — побольше да почаще. Авось в один прекрасный день и дойдет куда нужно.

Я успокаивал его, а про себя думал: «Долго тебе придется ждать!» Потом вскочил с кровати и вышел из общежития на улицу.

Я повидал в жизни довольно много людей, которым нравилось писать доносы, наушничать. И вот еще один. Правда, он пока перестал заниматься любимым делом и целиком переключился на прошения о помиловании. Сначала гробил других, а теперь пытается свою шкуру спасти. Хорош гусь, нечего сказать.

Наступили сумерки. Воздух в поселке был пронизан стойким запахом навоза.

Интересно, потеплеет или нет?

И тут ветер вдруг донес тонкий аромат цветущих финиковых пальм.

Все-таки весна.


В комнате у них горела необычно яркая лампа. Войдя, я зажмурился.

— Э, что вы тут делаете? В шахматы играете?

Она подняла голову, молча улыбнулась.

— Какие шахматы. Тетушка Ма попросила меня написать за нее прошение.

Они сидели, склонив головы над старым деревянным столом. На столе лежал лист белой бумаги. Только сейчас, когда мои глаза окончательно освоились с ярким светом, я разглядел в Ее руках ручку.

Тетушка Ма сказала:

— Ты вернулся, Чжан. Может, тогда ты напишешь? У тебя такое образование!

— Прошу прощения, — сказал я, — никогда не писал чужих прошений. Вот если бы вы хотели выйти замуж, я бы для вас бумагу написал. И думаю, что ее тут же бы утвердили.

Тетушка Ма, конечно, стала ругаться:

— Черт знает что мелешь! Я — замуж? Да за кого? Ой, мне сейчас плохо будет!

Я довольно рассмеялся:

— За Чжоу Жуйчэна, например. Его супружница давно нашла себе кого-то другого и удрала, а он, боюсь, до сих пор об этом не знает. Вы будете прекрасной парой. Он как раз тоже все время пишет прошения.

Тетушка Ма не выдержала и захихикала:

— Что с тебя взять! Ты никогда в жизни серьезным не был. У моего младшенького братишки был такой же длинный язык!

— Неправильно вы все говорите, тетушка. — Я как бы невзначай сел на кровать тетушки Ма. — Наоборот, я всегда был ужасно серьезным и порядочным. Просто сейчас такой человек выглядит смешным. Потому что в наши дни быть порядочным и серьезным бессмысленно. К тому же чего я только не наговорил и чего не понаписал за свои пять отсидок! Сами посмотрите, разве я тот человек, который должен писать ваше прошение? Такого напишу, что вас еще и посадят!

Восьми лет от роду тетушку Ма отдали на воспитание в дом ее будущего мужа — мелкого помещика в провинции Шаньдун. Через восемь лет, когда она подросла, наступило освобождение. Муж, который был гораздо старше ее, в сумятице тех лет исчез неизвестно где. Она вернулась в деревню и сразу приглянулась тамошнему председателю комитета сельской бедноты. Но этой шестнадцатилетней девушке, которая привыкла быть рабыней, наверное, не суждено было увидеть счастье. Председатель комбеда оказался сущим подлецом и в пятьдесят восьмом, во время «большого скачка», воспользовался моментом: ей приклеили ярлык «помещичьего элемента». После многих лет страданий и лишений она оказалась в этом заброшенном госхозе. Однако, ввиду своего реакционного прошлого, попала в общий розыск, и потому уже в шестьдесят третьем ее накрыла очередная кампания «социалистической учебы». В госхозе тогда ее объявили «беглой помещицей» и дали три года. После срока она вышла на свободу, но до сих пор считалась «помещичьим элементом». Она писала во все инстанции, прося снять с нее этот несправедливый приговор. Но, как она по секрету рассказала мне, тот самый председатель комбеда уже стал секретарем всей коммуны. Все ее прошения попадают в конце концов к нему, а потом, наверное, в корзину для бумаг.

У каждого человека должна быть надежда. Поэтому я никогда не старался ее разубедить и сводил все к шутке.

— А ты тоже, уважаемый Чжан, взял бы да написал. Ты на себя-то погляди — ведь уж сорок скоро. Нужно тебе получать реабилитацию. Сможешь тогда в школе преподавать. — Тетушка Ма уговаривала меня, как ребенка.

Если у человека есть любимое блюдо, он считает его самым вкусным на свете и ему кажется, что все непременно должны это блюдо попробовать.

Я вытащил из кармана папиросу и внимательно посмотрел на тетушку Ма. Какое лицо! Она была старше меня всего на четыре года, но казалось, что каждый прожитый день оставил на ее лице свой след. Неудивительно, что даже семидесятилетние бабки называли ее тетушкой.

«Вы обязательно вернетесь домой! — думал я. — Вы должны вернуться к себе домой! Ваше лицо — самое лучшее прошение о реабилитации. Хорошо было бы прийти к этому бывшему председателю комбеда, а ныне секретарю коммуны и спросить: «Ну, что? Узнаете ту самую красавицу, которой вы когда-то домогались?» И если у него сохранилась еще хоть капля совести, он должен ее реабилитировать».

Однако, боюсь, у таких людей не было и нет ни капли совести.

А пока тетушка Ма жила надеждой. Надежда эта была настолько сильной, что она могла делиться ею с другими. В этой женщине сохранилась удивительная чистота, и иногда изборожденное морщинами лицо ее, озаряясь внутренним светом, непостижимым образом становилось лицом шестнадцатилетней девушки.

— У меня не такое положение, как у вас, — сказал я, закуривая. — Я поначалу считался правым, потом контриком. Мне даже в голову не приходит писать, оправдываться. А с вас, конечно, снимут обвинение, и тогда все будет хорошо! Вы, главное, пишите, в один прекрасный день все образуется.

Я и сам верил в то, что говорил.

— Э-хе-хе, — тетушка Ма то ли вздохнула, то ли рассмеялась, — хорошо, кабы решили. А то ведь жить с таким клеймом тяжеловато. — Она повернулась к Сянцзю. — Так на чем мы остановились? В тысяча девятьсот шестьдесят третьем году…

— Может, пока погодим писать? — Хуан отложила ручку и, откинувшись, прислонилась спиной к стене. — К нам гость пришел, а мы все пишем, не встречаем как надо.

— Ах, да-да, конечно. — Тетушка почувствовала себя неловко. — Ну погляди, я со своими делами совсем голову потеряла. Вы сидите, а я за чернилами схожу.

И тетушка поспешно вышла.

Посмотрела она на нас при этом довольно выразительно.

Запах цветущих фиников стал сильнее — похоже, скоро пойдет дождь. Запах проникал в комнату через окно, сквозь щели в дверях. В этой маленькой тесной комнатке, казалось, все на виду. Все, о чем ты думал, вырывалось наружу, а ты в свою очередь чутко впитывал то, что витало в воздухе.

Я спросил:

— А почему вы не пробуете писать о себе?

— Что толку? — Она усмехнулась. — Дела сердечные. Кто в них будет разбираться? Если я не виновата, он виноват. К тому же я-то уже три года в лагере отработала, чего уж теперь. Ведь эта реабилитация мне три потерянных года не вернет?

Я молчал, сказать было нечего. Похоже, Она была прозорливей меня.

На Ней было какое-то белое платье, а скорее просто ночная рубаха. Ворот у рубахи был распахнут, и в треугольном вырезе были видны основания грудей. Кожа цвета слоновой кости даже на вид казалась теплой и упругой… Я усмехнулся.

— Это вы должны писать, — сказала Она. — Надо рубить под корень, освободиться от правого уклона. Все последующие дела выросли из первого. А после реабилитации, может, и не все так будет, как тетушка говорит, но хоть в учителя сможете пойти…

— Подумайте сами, — я махнул рукой, — если плясать от печки, то как раз сейчас мне ничего и не светит.

— Хотите сказать, что нужно подождать лучших времен?

Я отвел глаза от глубокого выреза на груди и подумал, как бы получше Ей ответить.

— Вы, наверное, не знаете, — Она уселась поудобнее. — Дэн Сяопин реабилитирован.

— Да? — Я не подпрыгнул и не удивился. Теперь понятно, почему все пишут наверх. — Это правда?

— Совершенная. Он уже приступил к работе.

Скорее всего именно эту новость Она и хотела сообщить мне днем!

Такие новости узнаются из газет или по радио. А за этими сообщениями для миллионов людей стоят бумажки с каким-нибудь «красным грифом», которые печатаются в одном или трех экземплярах. Но в этом забытом богом селении, которое, как куча людского хлама, образовано катящимися по стране политическими ураганами, — из этой точки все крупные государственные новости казались мне гирляндами каких-то символов, знаков, которые нынче означают одно, а потом, глядишь, — другое. Знаки составляли линии, а линии — причудливый узор, в котором так хотелось отыскать смысл и закономерность. Но изгибы узора были под стать лабиринту царя Миноса, и человек извне не мог догадаться о внутреннем направлении. Огромный и запутанный верхний эшелон государственного аппарата, спускающий свою волю через бессчетное число приводных ремней и рычагов вниз, в том числе и к нам. И подобно тому как ночью солнечные лучи отраженным от Луны светом достигают Земли, так и мы могли лишь ощущать долетавшую до нас из центра слабую вибрацию. В изменении объемов поставок зерна, даже в том, что сегодня секретарь попросил у меня прикурить, усматривалось особое значение, грядущие перемены. Рассчитывать, анализировать здесь было нечего, приходилось полностью полагаться на интуицию. Наверное, все это здорово смахивало на астрологию, мы и в этом вернулись в средневековье. Я усиленно штудировал философию, политэкономию, познавал законы мира — в книжках все было так ясно и понятно, я четко знал, по какому пути должно развиваться общество. Эта логика не только служила мне жизненной опорой, но, казалось, была теми «усиками», которыми я, как насекомое, осязал мир. Однако, стоило лишь прикоснуться к реальности, как логика рушилась, все путалось; приходившие новости не укладывались ни в какую закономерность и несли на себе печать полного произвола. Жизнь не только била по разуму, но и подрывала веру в собственные ощущения.

И все же эта последняя новость была другого рода. Она, похоже, говорила о действительных переменах в «большом мире». Я чувствовал, как, обжигая пальцы, тлеет сигарета в моих руках и как меня самого, мою кровь пронизывает некий будоражащий жар. Наконец-то из всей выброшенной за борт компании нашелся один, который не только сумел забраться обратно, но попал на капитанский мостик. Должен же он теперь помочь другим. А уж куда пойдет корабль после того, как на нем окажутся бывшие потерпевшие, так об этом говорить пока рано.

Она посматривала на меня, как будто ждала ответа. Женские глаза, человеческие, а я за зиму привык видеть лишь глаза овец. Хотя они похожи — и влажные, и пугливые, и нерешительные. Но что я могу Ей сейчас сказать, что ответить? Некое смутное чувство — не расчет, а скорее интуиция — подсказывало, что я вряд ли смогу войти в лабиринт. Однако мне вовсе не хотелось, как некоторым, чтобы корабль наш совсем затонул: раз я упал в воду, пускай гибнут все! Наоборот, мне хотелось хоть чем-то подсобить. Мне бы только вернуться, оказаться на палубе, высушить одежду, зализать раны, просто полежать, погреться на солнышке. Где-то в глубине души у меня таилась еще одна мечта: хоть как-то помогать кораблю прокладывать курс. За двенадцать лет я понял, что у кормила может стоять один человек, но сделать так, чтобы корабль всегда шел туда, куда нужно, один человек просто не в состоянии…

Стоило ли обо всем этом рассказывать Ей?

Ярко светила под потолком лампочка, я никак не мог приспособиться к такому яркому свету. В овчарне если и зажигали, то старую, вековечную керосиновую лампу. Я не только привык, мне нравились мягкий полумрак, темнота. Темнота обостряла мысль, успокаивала…

А сейчас передо мной сидела живая женщина, сидела Она. Я вдруг понял, о чем спрашивают Ее глаза: в этой комнате только мы вдвоем — женщина, у которой нет мужчины, и мужчина, у которого нет женщины. Неужели, кроме прошений и реабилитаций, нам не о чем говорить?

Теперь я многое читал в Ее глазах: вопрос и нерешительность, ожидание, надежду и молчаливое согласие. Как будто Она уже все решила для себя и ожидала только действия с моей стороны. И, судя по всему, Она не собиралась давать отпор, даже, наверное, обдумывала, как бы поделикатней отдаться на милость победителя. Я сидел на одной кровати, Она на другой. Нас разделяла лишь коричневая полоска глиняного пола, от силы два метра. Как линия на шахматной доске — можно построить на ней оборону, и ее нельзя вроде бы пересечь, но можно и не замечать, и тогда ее как будто и не будет… В тишине текло время. На Ее лице появилась едва заметная улыбка. Странная улыбка, значение которой невозможно разгадать. Она была одета, но одежда так ясно обрисовывала контуры тела! И это тело — обнаженное — тут же появилось перед моим мысленным взором. Неужели импульсы, которые рождаются политическими убеждениями и чувственным влечением, схожи? И те и другие проникают в самый центр нашего естества, заставляют быть храбрым, стойким, заставляют стремиться вперед, чем-то овладевать и находить в самопожертвовании высший смысл и высшее счастье. Сегодня хороший день. Интересно, как это счастливые события сумели сосредоточиться в одном дне. Нет, это действительно счастье. Меня как будто уже наполовину освободили! На моем лице появилась, наверное, такая же странная и загадочная улыбка, как у Нее. Мне казалось, что Она понимает меня, слышит мои мысли — ведь Она по одному взгляду умеет определять характер человека. Я почувствовал, что кровь закипает во мне, и вздрогнул. Радостное напряжение все росло, заливая душу какой-то пугающей волной счастья. В горле пересохло — я снова был там, в камышах…

Я уже собирался что-нибудь сказать или сделать, но тут вошла тетушка Ма.

— Ну? Нигде чернил не нашла. — Она быстрым взглядом скользнула по нашим лицам. — Что за жизнь, и прошение не напишешь!

— Надо в контору пойти, — сказала Хуан, — там скорее всего есть.

— Ну уж нет! Ни за что не пойду! — сказала тетушка с притворным испугом. — Этот секретарь Цао меня обязательно спросит: «Пишешь? А что пишешь? Ведь у тебя никого нет. Значит, не письмо, а жалобу!»

Мы все рассмеялись. На одно мгновение покрытое морщинами лицо тетушки Ма помолодело, словно у шестнадцатилетней девушки.

— Вот какие молодцы, — сказала она. — Главное — не обращать ни на что внимания, и все будет хорошо. — Тетушка села за стол. Она склонилась над шитьем и без всяких околичностей заявила: — Нет, правда, я без смеха. Вы замечательно подходите друг другу!

Хуан ничего не сказала, только улыбнулась, не разжимая губ.

Доброе сердце у тетушки Ма, но слишком горячее.

Я прервал молчание:

— Мы с ней прошений не пишем. Зато вы с Чжоу Жуйчэнем пишете — пара хоть куда!

— С тобой, как всегда, невозможно серьезно разговаривать! — Тетушка почесала в затылке. — А я точно говорю. Вы оба были в лагере, значит, принижать друг дружку не будете. По возрасту тоже подходите. Ты образованный, и у нее образование неплохое — все-таки и начальную и среднюю ступень закончила. Хуан как к нам приехала, я сразу о тебе подумала, ждала, когда ты с гор вернешься.

— Ну, пошла, пошла. — Хуан улыбнулась. — Я замуж больше не выйду. С этим у меня все.

— Эк! — тетушка перекинулась на нее. — Да как можно и говорить-то такое! Женщина создана небом для того, чтобы быть при мужчине. — Она помолчала, а потом сказала с твердой убежденностью: — Нет человека, которому я нужна, а был бы, так точно вышла бы замуж!

— Как это — нет, — сказал я, — ведь был же этот председатель комбеда. Просто вы не захотели.

— Нет, — сказала тетушка. — У него и жена была, и дети. А так-то я бы за него пошла. Он человек очень даже неплохой. И способный — в большие люди вышел. Он и в классовые враги меня записал только для того, чтобы избалованность да капризы из меня повыбить. А больше ни для чего.

Она не винила его. Хотя по его милости попала в эту глушь и отбыла три года в лагере.

— А почему же вам пришлось бежать? — спросил я.

— На самом деле это не он меня довел, просто есть было нечего. Я тогда не одна — нас много ушло, чтобы оставшиеся выжили… Да мне еще вдобавок не повезло.

— Но вы рассудите, тетушка. Ведь общий розыск именно этот человек объявил. — Я хотел еще прибавить, что нельзя быть такой необъективной, но промолчал.

— Э! Да он просто хотел вернуть меня таким способом. Чтобы я у него на глазах была. Кто ж знал, что начнется кампания?

Бесполезно! Как раз об этом и говорила Хуан Сянцзю: дела сердечные, кто в них сможет по-настоящему разобраться? Я взглянул на нее, она, улыбаясь, смотрела на тетушку. Что крылось за этой улыбкой? Сочувствие? Презрение? Или ей просто забавно? Или она думает о нас?..


На улице было темно, хотя звезды сплошь усыпали небо. Где-то неподалеку Хэ Лифан, которую выслали сюда из Пекина с «образованной молодежью», напевала на мотив казахской песенки «Подарю тебе розу»:

Моя цена не очень высока,

Колготок пара — и я в твоих руках.

Но если совесть вдруг в тебе заговорит,

Ты итальянские часы мне подари…

— Ну что, братец, — сказала она тихонько, подойдя ко мне почти вплотную, — как насчет того, чтобы зайти ко мне в гости? Ты всю зиму в горах трудился. Семь-восемь юаней для меня небось найдутся?

— Поздновато, — сказал я. — Завтра приду.

— Ничего не поздно. Самое время. Мой благоверный в Пекин поехал родных навестить.

— А ты не боишься, что твой Хэй Цзы когда-нибудь тебя прищучит?

— Хо-хо! Он сам везде, где только можно, деньгу зашибает. — В сумраке по-кошачьи сверкнули ее глаза. — Да и перед кем в этой дыре отчитываться?!

— Иди спать, — сказал я решительно. — Мы с Хэй Цзы друзья, и я ни в чем не хочу быть замешан…

4

Ло Цзунци сидел на крыше, оседлав конек. Он строил летнюю кухню.

— Сто лет тебя знаю, а ты все такой же наивный. Миллион раз говорил: нельзя зарекаться, нельзя слишком надеяться. — Он приставил гвоздь и поднял молоток. — Вот меня реабилитировали, на работу пристроился — даже руководить доверили. Не бог весть чем, но все-таки. Но я тебе снова скажу — разве я могу поменять землю и небо местами?

Тук, тук, тук! Похоже, он был раздосадован. До его хозяйства было добрых сорок ли, и я добрался сюда лишь к полудню. Я пришел для того, чтобы он объяснил мне значение долетающих к нам по радио «таинственных символов». Ло мог ввести меня в лабиринт. Но он предпочитал останавливаться в первой же галерее.

Я пил чай, очень крепкий, горячий. Целую вечность не пил такого чая. Казалось, кровь насыщалась энергией и разносила по всему телу бодрость и хорошее настроение.

На самом-то деле здесь просто нормальная жизнь. У меня возникло чувство, будто я вернулся домой, хотя давно отвык от такой жизни. Я лежал на раскладушке, блаженно вытянувшись, но потребность выговориться прогоняла сон.

Говорил Ло Цзунци:

— Я здесь, в хозяйстве, начальник. Но ты погляди, каких людей мне дали… Я у тебя что ни спрошу — ты в курсе. А возьми, например, ту тетку, которая раньше была партийным секретарем в Циньляне. Всем, что касается «великой культурной», она набита до отказа. Сейчас она и у нас секретарь парткома. Я говорю: пускай крестьяне сажают на своих участочках овощи. Земля здесь дикая, сил требует много, что они там в свободное время ни вырастят — все хорошо. И вот появляются на огородах всходы, и она тут же посылает трактор и все сравнивает с землей. Я говорю: в Китае девять миллионов шестьсот тысяч квадратных километров, и каждый баклажан, огурец, каждый помидор — все идет в общую социалистическую копилку. Почему же их не выращивать? Она отвечает: материальные блага социализма могут производиться только на государственных предприятиях. А частное хозяйство по закону ведет к капитализму. И лепит мне цитату за цитатой, разве ее переспоришь? Потом мы с ней даже разговаривать перестали при встречах, как говорится, идем в разные стороны — я на запад, она на восток. И ты сам подумай, может ли хорошо вестись работа, когда у начальника с партийным секретарем такие отношения. Ведь у нас с ней права практически равные. Мы взаимоисключаем друг друга, и в результате — нуль.

Он пристукнул молотком, который держал в руке, и посмотрел на меня сверху вниз. Я опять невольно подумал об овце, только о старой, в глазах которой усталость и пессимизм, и скептически усмехнулся.

— Эх! — Я лениво потянулся. — Дорогой Ло, у меня уже очень давно такое чувство, что этот спектакль затянулся. Он идет больше десяти лет. Не знаю, какие ощущения у публики, но мне как актеру все это смертельно надоело.

— В Китае нет публики, здесь все актеры, — перебил он меня. — Только одни играют с удовольствием, а других заставляют играть. В один прекрасный день ситуация перевернется. Ты всего лишь человек, которого заставляют играть и который от этого устал. Правильно? Или ты думаешь, что можешь играть по-своему?..

Ло Цзунци — тощий, длинный, с худым и вытянутым лицом. Если бы ему можно было округлить глаза да вытянуть нос — вполне сошел бы за англичанина. В семидесятом мы вместе сидели в тюрьме, укрывались моим ватным одеялом, ели из моей миски: ему нельзя было ничего получать с воли. Время тогда словно сгустилось, смерзлось и превратилось в лед. И я ему тогда сказал, что Линь Бяо умрет злой смертью. Он спросил, почему я так думаю. Я ответил, что оснований у меня никаких, что Линь Бяо просто напоминает мне одного заключенного, которого расстреляли. Этого зека звали «лампочка на 400 ватт», он был очень похож на Линь Бяо: такой же лысый, морщинистый, с таким же подбородком. Ло тогда здорово смеялся, но сказал, что он на такие мрачные предчувствия не способен. Он каждый день говорил о своих прошлых грехах, но это вовсе не означало, что он сломлен, наоборот, я видел, что он даже гордится собой. Из многих его рассказов я узнал, что еще в сорок втором году в Янъани он уже подвергался критике. В пятьдесят седьмом был, естественно, объявлен «правым», в пятьдесят девятом — «правым оппортунистом», а в шестьдесят шестом выяснилось, что он, оказывается, был членом «капиталистического штаба Лю и Дэна[10]». Ясно, что Ло и понятия не имел, где такой штаб существует и кем он командует, чем страшно сердил ревкомовцев, которые его допрашивали. В тюрьме же все знали, что если бы не прошлые прегрешения, Ло работал бы на самых крупных постах.

Сейчас ему перевалило за пятьдесят, но он был все так же крепок.

— Ну как? Я не растолстел? — спросил он, когда слез с крыши. — Человек должен обязательно пару раз побывать в тюрьме. Первый раз полезно для здоровья. Но лишь во второй раз сможешь понять, что товарищ — это не тот, кто заседает с тобой на собраниях.

Мы прошли в комнату и сели на диван, который он смастерил сам.

— Видишь ли, — начал я, — у меня такое чувство, что наша трагедия разворачивается не потому, что ограничены и оборваны отношения между людьми, а потому, что порок в самой существующей системе.

— Это-то ясно. Только учти, что для перестройки системы нужно сначала перестроить как раз отношения между людьми. — Он отхлебнул чаю. — Нужно сделать так, чтобы я мог спокойно работать вместе с этой теткой — нашим партийным секретарем. Иначе говоря — ликвидировать систему, при которой я не могу принять самостоятельного решения даже насчет строительства отхожего места.

— А в теории? — Я развеселился. — Похоже, что мы проводим в жизнь вовсе не марксизм. Это какой-то дюрингизм… бухаринизм и… линьбяоизм! У Гоминьдана было «три демократических принципа», а у нас — три «изма».

— Что ты имеешь в виду? — Он сморщил нос.

— Ну, что здесь непонятного? От Дюринга — волюнтаризм, культ насилия. Теперь Бухарин. Ты ведь знаешь его точку зрения: задача физического истребления главного врага пролетариата — буржуазии — несложна. Однако буржуазная культура гораздо сильнее пролетарской, и, если ее не искоренить, она может стать причиной будущего поражения рабочих. Пролетариат поэтому должен не только завоевать и удержать политическую власть, но еще обязательно осуществить культурную революцию. И скажи мне теперь, дружище, разве наш великий вождь, когда развязал «культурную революцию», не следовал тезису, давным-давно выдвинутому Бухариным для Коминтерна? Про линьбяоизм и говорить нечего — культ личности.

— Да-а, — он довольно засмеялся. — Неудивительно, что тебя так давно заставляют играть в нашем спектакле. Я думаю, что «контрреволюционер» — для тебя еще слишком мягко.

В этот момент в комнату вошла с миской Чжу Шуцзюнь, распространяя одуряющий запах горячих пельменей.

— Ну-ка, контрики и правоуклонисты, марш за стол обедать! — Она смеялась, прищурившись. — Чжан, дорогой, ты у нас больше года не был, и я уж теперь насильно, а накормлю тебя до отвала!

Она проворно двигалась, колыхались рукава платья, открывая красивые полные руки. Появилась их дочь, поправила занавеску на двери. Комната словно по волшебству превратилась в парадный зал. Неожиданно для себя я почувствовал, что возбужден. Как давно я не вел интеллектуальных бесед. Мне доводилось лишь день за днем изливать свою душу овцам.

— Так вот насчет теории. В ней у нас полнейшая путаница. — Я сидел в самой обычной комнате, в руке у меня были палочки, и я вылавливал из миски пельмени, но чувствовал себя при этом докладчиком на солидной конференции. — Наша сегодняшняя задача — вернуться к настоящему, подлинному марксизму. Допустим, эта твоя тетка атакует тебя при помощи «Цитатника Председателя Мао», а ты спокойно отражаешь ее атаки словами Ленина. Ленин-то как раз говорил о том, что попытки уничтожить, начисто ликвидировать частную торговлю и остановить развитие капитализма — это глупость, это невежество и самоубийство. Видишь, Ленин даже частнокапиталистическую торговлю полностью не отвергал. А у вас-то спор о том, чтобы в свободное время люди могли овощи выращивать.

— Э, Ленин это когда говорил… — Ло Цзунци хмыкнул.

— Да, — усмехнулся я, — мы сейчас только и делаем, что повторяем некогда сказанное. Разве нет? Ты — чтобы убедить меня, я — чтобы убедить тебя. Ты вспоминаешь слова одного, я — другого. Как раз об этом Маркс говорил: мертвые хватают живых. Основной чертой нашей теории сегодня является полное отсутствие развития. Поэтому нужно находить такие цитаты, которые хотя бы способствовали ее развитию. Ведь у нас и мозги, наверное, уже устроены так, что мы можем только выбирать из созданного, а не создавать новое сами. Вот в чем наша трагедия. И ее последний акт: теория заводит всех в полный тупик.

Ло усердно поглощал пельмени, но с не меньшим вниманием слушал. Наконец он опустил голову — как в то далекое время, когда вспоминал грехи прошлого, — и спросил:

— Ну, и что же, по-твоему, нужно сейчас делать?

— Сейчас? Да сейчас все рассуждения — пустой звук! Могу только снова напомнить слова Ленина, что в стране, переживающей экономический кризис, первая задача — это спасение трудящихся. — Перед моими глазами прошли эти самые трудящиеся: Немой, тетушка Ма, Хэй Цзы, Хэ Лифан… — Нужно заставить их поверить, что они достойны лучшей жизни. Мы сможем перевернуть систему, только если начнем с фундамента. Во втором томе «Капитала» на восемнадцатой странице…

— Во! Во!.. — Ло засмеялся. — Подкован ты просто здорово! Но задумывался ли ты когда-нибудь над тем, чтобы, — голос его зазвучал строже, — чтобы записать все то, что выносил в своем сердце, статью, наконец. Сейчас не пригодится, но когда-нибудь обязательно придет время…

— Мне писать? — Я даже не усмехнулся, а сморщился. — Ты что, забыл про Чжоу Жуйчэна? Ведь я с ним в одной комнате. Он и раньше стукачом был, а теперь ему еще больше выслуживаться надо. Если он до меня доберется, я даже к вам на пельмени не смогу выбраться. А пойди дела совсем плохо, накормят меня орехом за тридцать два фэня[11].

— Дорогой Чжан, — Чжу Шуцзюнь стояла возле меня и подкладывала в мою тарелку пельмени, — тебе надо жениться. Будет семья, все наладится…

— Точно! — Ло бросил палочки на стол. — Тебе лучше всего завести семью. Будет своя комната, и кто тогда тебе помешает писать? Сейчас вроде стало немножко полегче, могут и разрешить…

— Жениться, чтобы писать статьи? — Я засмеялся. Дочка Ло тоже улыбнулась.

— Да не для статей, а просто для себя! — сказала Чжу. — Если материально трудно, мы поможем.

— Не в этом дело. Проблема — жену найти!

Но в глубине души я знал, что такая женщина есть.


Цепочка облаков на горизонте незаметно захватила вершины гряды гор. Над пустым темно-зеленым пшеничным полем носились тучи ласточек, беспокойно и резко кричавших. В воздухе разливался запах сырой земли. Невысокие, недавно проклюнувшиеся побеги пшеницы раскачивались, волнуясь в ожидании дождя.

Я торопливо шагал по дороге. Вот упала первая капля. Холодный дождь падал мне на лицо, струйки стекали вниз. Но мне все было нипочем, я словно нашел убежище от дождя. А слова Ло Цзунци освещали это убежище. Жениться… Ничего себе! Даже слово это в голове не укладывается! Сколько видений и фантазий посещало меня, но я никогда не мог представить, что в нынешнем своем положении могу жениться на женщине, такой же несвободной, как и я… Прекрасно… Голова моей феи украсилась белой кисеей. И я тут же понял, что фея — это Она! Все было так неожиданно. А я вообще-то раньше представлял себе хоть как-нибудь свою жену? Нет. Ничего определенного, кроме белой кисеи. Образ невесты вольно менялся в моем воображении. Но когда свадебный наряд заслонила черная лагерная форма, в мои сны стала приходить реальная женщина… Ведь любая женщина может быть женой. Но для меня обыкновенная жизнь без той внутренней свободы, к которой я привык, немыслима. Зачем же тогда предаваться мечтам о каком-то уникальном счастье? Опять тот же тезис: не возлагай больших надежд — не будет больших разочарований.

Но если смотреть реально, женитьба — это женитьба только на Ней. После свадьбы мы будем жить втроем в одной комнате — или с Чжоу Жуйчэнем, или с тетушкой Ма. Хуан станет моей женой! Меня начнут обволакивать невидимые путы, пустяковый быт, мелочи будут мерно капать мне на голову, как сейчас падают с высоты крупные холодные капли дождя. И я постепенно стану более рациональным, приземленным, незаметно утрачу те качества, которые так долго воспитывал в себе. Я сам уподоблюсь вот такой холодной дождевой капле — свалюсь с заоблачных высей на матушку-землю. Расползусь по ней, впитаюсь в нее, стану частью какой-нибудь лужи.

Впрочем, семья — это убежище, место, где человек может сохранить себя в трудные времена. Семья — это гнездо, где продолжается род, где жизнь получает стабильную основу, а сам ты чувствуешь себя полновластным правителем. Но для меня семья — это свой собственный маленький мир, окруженный миллионами квадратных километров. Ло прав. Нужно выгородить из этих миллионов несколько метров для себя. И там, наверное, я буду свободен. Я стану повелителем княжества в несколько квадратных метров! И на этом клочке смогу обдумать, что же будет дальше с тем огромным пространством, которое называется нашей родиной.

Трагедия не может длиться вечно…


Мне пришлось перебираться через одну из канав вброд, и я так завяз в липкой грязи, что насилу выбрался. Однако один ботинок утонул, и спасти его не удалось. Я проклинал погоду. А может, Она достанет мне новые ботинки?! Размышляя об этом, я добрел до общежития.

— Ого! Что ж ты в лесу не переждал? — Чжоу поднял голову от лежащего перед ним листа бумаги.

Опять пишет прошение. Пускай пишет. Ты строчи, строчи, спектакль все еще продолжается…

— Ты погляди на себя! На тебе сухого места нет.

Он засмеялся своим добродушным и одновременно ехидным смешком. Сегодня его смех меня ужасно раздражал. Я вдруг особенно остро почувствовал, как «приятно» жить в одной комнате с доносчиком.

— Да черт с ним! Разве это дождь? Вот когда я с овцами в горах сидел, так там были…

— Эй! — Он выглядывал в окно, на лице его было написано откровенное злорадство. — Погляди-ка, солнце!

Действительно, стена напротив сверкала под желтыми лучами солнца. Оказывается, ливень был совсем коротким.

— Проклятье! Небо, видно, тоже против меня. Послушай, старина Чжоу. Когда, по-твоему, нашу жизнь можно считать конченой?

В его лице моментально что-то изменилось, он весь обратился в слух. Небось рассчитывал услышать что-нибудь «контрреволюционное». Но задачка перед ним стояла не такая уж простая. Доносить? Или лучше не надо? А если я откажусь от своих слов, как быть тогда?

— Думаю, что, когда мы заведем себе жен, жизнь наша и будет кончена. — Решив избавить его от тяжких раздумий, я сказал то, что было у меня на сердце.


Я лежал, разглядывая темные балки под потолком. Интересно, нельзя ли привести этот дом в порядок?

5

— Как насчет того, чтобы поработать на конюшне? — Секретарь Цао Сюэи, улыбаясь и прищурившись, смотрел на меня. Ожидая ответа, он предложил мне прикурить. — Дело не особо обременительное. Двадцать голов. Утром выгнал, после обеда пригнал. Далеко забираться не нужно. В ночное другие будут выезжать, это забота не твоя.

Могло показаться, что он проявляет ко мне особое участие, предлагая самую удобную работу. В действительности, насколько я знал, в госхозе не было никого, кто лучше меня справился бы с лошадьми. Люди сейчас вообще предпочитали самый примитивный труд — копаться, например, с лопатой в поле — и с неохотой учились чему-то более сложному.

— Ладно, — сказал я, закуривая. — А кого в напарники?

— А сам ты кого хочешь?

— Хорошо бы Немого.

Он засмеялся.

— За что ж ты его так любишь? А кто с овцами будет?

— Тогда лучше вы сами выберите человека.

В нашу эпоху восклицаний и громких лозунгов лучшей компанией был, конечно, настоящий немой.

Он задумался:

— Ладно, покумекаем.

В этот момент вдруг забубнил громкоговоритель. Его металлический голос разносился далеко по округе. Передавали новости:

— «…изучение марксизма, ленинизма и идей Председателя Мао, передовой пример лучших коллективов и работников способствовали глубочайшим переменам в сознании рабочих и служащих угольной промышленности. Сломаны старые взгляды наемного рабочего, укрепляется новое чувство хозяина, его ответственности. Коммунистическое сознание все шире овладевает массами, что выражается в появлении все большего числа новых людей, в распространении нового отношения к труду. Трудящиеся отвергают старую теорию реакционного провиденциализма, теорию о «небесной воле», которая до Освобождения сковывала сознание рабочих и укрепляла господство реакционных классов. Раскрепощение сознания идет полным ходом, и это является мощным стимулом производственных и технических преобразований…»

Я слушал довольно долго, но узнал только, что рабочие на Кайлуаньских копях явно подвержены воздействию теории «небесной воли». Никакой другой информации в новостях не обнаружилось.

Я и сам мог тут же, прямо на поле, сочинить кучу таких «новостей».

Цао Сюэи неизвестно почему вздохнул. Обругал сквозь зубы громкоговоритель, встал, сломал ивовую ветку, которую держал в руке, и, как персонаж Пекинской оперы, картинно размахивая руками, пошел по дороге.

Тут же я заметил тетушку Ма, вышедшую из лесозащитной полосы. В одной руке у нее была лопата, в другой — вязанка хвороста. Одинокие женщины в нашей производственной бригаде в столовую, как правило, не ходили. Готовили сами, быть может, получая наслаждение от этой чисто женской работы.

— Уважаемый Чжан, ты почему не в поселке? Новости уже кончились. — Главной новостью для нее было окончание работы.

— Полив еще не закончен. Нужно немного подождать. — Я улыбнулся. — Ну, как дела?

По тому, как осветилось и помолодело его лицо, я многое понял.

— Она сказала, чтобы ты сам пришел. — Тетушка опустилась на землю возле меня. — А вообще все будет в порядке! — сказала она убежденно. — Ты, главное, не слушай эти ее разговоры насчет того, что она «больше не хочет», «больше не выйдет». На самом деле только и ждет, чтобы кто за ней явился. Все женщины одинаковы.

— А как разговор шел? — Я попытался отвлечь ее от общих рассуждений. — И что она ответила? Вы ей сказали, что вас я послал?

— А как же! Обязательно сказала, что ты послал! А она в ответ только: пусть сам придет.

— Вы уверены, что все будет в порядке? А то ведь стыда не оберешься.

— Сколько раз повторять? Верное дело.

Журчала вода Хуанхэ. Проливаясь на поле, вода покрывалась белой пеной. Я чувствовал, что моя измученная душа обретает покой. О будущем я не думал. Удивительным было уже то, что я сделал первый шаг и не потерпел поражения. За последние десять лет я отвык от того, что это возможно.

— И когда же мне прийти?

— Видали? «Когда»! Что же, ждать какого-то специального дня? Сегодня же вечером и иди. Как придешь, я сразу улизну.

— А с чего мне начать?

— С чего? А еще называется образованный! Да я уже почти обо всем договорилась. Тебе что осталось? Да — да, нет — нет. Да я уверена, все будет в порядке.

— Откуда вы знаете?

— Господи! Да для этого не надо быть семи пядей во лбу! Мы с ней уже несколько месяцев в одной комнате живем, как же я могу не знать? Уж я-то ее, два раза замужем побывавшую, насквозь вижу. Она, может, и хотела бы мужа с положением. Да только такому она не нужна, хотя, как говорится, все при ней. За рабочего тоже не выйти — ведь в город ей нельзя. А за тебя пойдет. Только боится, что уже не так красива…

Мне вдруг захотелось остановиться, передохнуть. Захотелось слышать о Ней только хорошее и чтобы меня убедили, что добиться Ее руки чрезвычайно трудно…


Вечером я пришел к ним. Открыв дверь, я вдруг осознал, что настойчивость и геройство мне не понадобятся, волнений и душевного смятения тоже не будет и что атмосфера здесь совсем не та, которую розовыми красками описывают обычно в романтических повестях.

Комната опять показалась мне настоящей пещерой, разве что ярко освещенной. Обстановка была точно такая же, как у нас с Чжоу Жуйчэном, только в целом почище, поуютнее, больше порядка. В общем-то все клетушки в госхозе были одинаковыми, и мало кто стремился сделать их уютнее. Десятилетие «великой критики» остановило у нас развитие человека, погасило все его желания. Пик всякой кампании был лишь началом следующей. Мы оставались мужчинами и женщинами только с физиологической точки зрения, словно вернулись в те первобытные времена, когда человек на Земле только появился, только-только перестал быть обезьяной. Мы действовали на уровне примитивных рефлексов, определяя друг друга чуть ли не по запаху.

Тетушка Ма, что-то бормоча, улыбаясь, быстренько подхватила свое шитье и была такова. Я так и не понял, что она там бормотала.

— Проходи, садись. — Хуан Сянцзю отложила книгу, которую читала, и похлопала ладонью по кровати рядом с собой. Кровать была застелена свежим чистым покрывалом, как будто ее хозяйка специально подчеркивала, что о моем приходе было известно заранее.

— Что читаешь?

Это было все, что я смог выдавить. Взял книгу, полистал. «Справочник практической электротехники». Даже я не мог в этом разобраться.

— Это тетушка делает себе стельки из бумаги. — Она засмеялась. — А я загляну, и через минуту уже все из головы вон.

— Можно было бы учиться дальше, — сказал я не совсем уверенно и положил книгу на кровать, но очень неудачно — туда, где вроде бы лучше всего было расположиться мне самому. Ничего не оставалось, как сесть на кровать тетушки Ма.

Теперь взяла книгу Она. Пошелестела страницами и склонилась над каким-то чертежом, как будто он Ее страшно заинтересовал. В справочнике картинок не было, только схемы.

В какое-то мгновение мне показалось, что я делаю ошибку, что все это никому не нужно. Меня вдруг охватила тоска и скука. Что-то в моей душе восставало против этой затеи. Я внимательно взглянул на Хуан, стараясь судить непредвзято. Она не была красавицей, но Ее лицо, блестящие черные волосы, рот обладали притягательной женской силой. В отличие от тетушки Ма тяжелая жизнь не оставила на Ее лице особых следов. Так бывает либо с теми, кто вечно витает в облаках, не опускаясь до проблем реальной жизни, либо с теми, кто никогда ни о чем глубоко не задумывается. Что же Она за человек? Выражение лица — наивное, простодушное. Эта спокойная наивность освещала Ее лицо каким-то нездешним светом, делала его не похожим на другие. Но стоило хорошенько вглядеться, как начинало казаться, что за этой необыкновенностью скрываются равнодушие и пустота. Может быть, в этом вся и загадка: человек, глядя на это лицо, не может понять, наивное оно или просто глупое.

В то же время Ее поза, то, как Она подчеркнуто прямо сидела, прислонившись к стене и словно напоказ выставив свое тело, ощущаемое в ней ожидание, ленивое ожидание кошки, привыкшей, что люди всегда гладят и ласкают ее, — все это до мельчайшей черточки совпадало с преследовавшим меня восемь лет образом. Небольшая упругая грудь и маленький округлый живот приковывали взгляд. Вообще казалось, что каждая часть Ее тела очень четко обозначена, подчеркнута, кричит о том, что принадлежит женщине. Но на этот раз я почувствовал какую-то неясную опасность, хотя никак не мог понять причины. Странно, но именно ощущение опасности почему-то заставило меня действовать напролом, попробовать…

— Тетушка Ма говорила с тобой? — сказал я после некоторого молчания.

— Да. — Она подняла голову, улыбнулась, глядя на меня. — Говорила.

— Ну и как? — спросил я таким тоном, будто приглашал Ее погулять.

— А ты, собственно, о чем? Может, нам лучше обсудить все напрямую? — И у Нее интонация была такая, будто Она просила у меня взаймы.

— Ну что ж, обсудим сами. Потому что… потому что, — я запнулся, не в силах связать двух слов, — просто раньше мне не приходилось такими делами заниматься, я и попросил ее…

— Ты правда до сих пор ни с кем об этом не говорил?

— Правда! — Я очень старался, чтобы Она мне поверила. — На самом деле так называемую свою жизнь я отсчитывал от пятьдесят седьмого года. Мне казалось, что до пятьдесят седьмого я вообще не жил.

— Неужели? — Она улыбалась, но в Ее голосе слышалось сомнение.

— Ну, сама посуди. С пятьдесят седьмого, как затянуло в кампании, я в беспрерывном «движении» — тренировали на выносливость, как спортсмена. — Я заговорил непринужденнее. — Когда же мне было научиться с девушками любезничать?

— Да уж! — Она покачала головой. — Плохо дело! — Потом неожиданно рассмеялась: — Может, мне тебя поучить?

Я тоже с готовностью рассмеялся:

— Это было бы здорово.

Мне показалось, что жить с Ней будет легко.

— Если по правде, — Она вдруг заговорила очень серьезно, — в нашем возрасте, да еще с таким прошлым, говорить о любви ни к чему. Главное — создать семью. И жить, как все люди.

— Я тоже так думаю, — сказал я, но чувствовал, что не совсем с этим согласен.

— Тогда ничего говорить друг другу не стоит… Прошлое — это прошлое, и не будем его ворошить. — Она скользнула по мне нарочито равнодушным взглядом. Я понял, что Она хочет каких-то гарантий. Опустил голову и затянулся папиросой. Разве сам я такой уж непорочный? Неужели я никогда не увлекался другими женщинами? Не влюблялся?

Я кивнул:

— Да-да, конечно! Только… только…

Же-на. Эти два слога я никак не мог выговорить. Слишком непривычно, слишком все внутри сопротивлялось. И эти два метра между нами — сидим как на торгах. Я вдруг понял, что со стороны мы выглядим смешно, странно и нелепо.

Она тоже, наверное, почувствовала это. Встала, извлекла из-под кровати синий термос с кипятком, взяла стеклянный стакан.

— Тебе с заваркой?

Я ответил, что не надо, и внимательно посмотрел на Нее. Только сейчас я разглядел в Ее лице теплоту и мягкость. В стакан, журча, текла струйка воды. Жидкость бесформенна. Ее наливают в стакан, и она принимает его форму.

Она поставила стакан на стол передо мной. Мы все-таки не совсем разъединены. Этим стаканом на столе мы сократили расстояние между нами. Что я должен сейчас сделать? Только протянуть руку — и я дотронусь до Нее… Но тут Она заговорила, и Ее слова вернули меня к действительности.

— В таком случае сколько у тебя на сегодня сбережений?

— Юаней семьдесят — восемьдесят, — сказал я. — Кроме того, мне есть у кого занять. — Я вспомнил о Ло Цзунци.

— Лучше не одалживаться. — Она поджала губы. — Займешь, а потом надо отдавать, и все это тянется из месяца в месяц… Не так уж много ты накопил, а ведь столько лет один.

Я почувствовал внутри неприятный холодок и поспешил глотнуть кипятку.

— Откуда сбережениям-то взяться? Сама знаешь: зарплата — двадцать семь юаней в месяц. На еду, одежду, на папиросы, туда-сюда… если нужно, я могу бросить курить.

Я знал, что мне нелегко будет это сделать. Даже в самые трудные времена в лагере я не бросил курить. Но ход разговора заставлял что-нибудь пообещать.

— Ерунда, — сказала Она, — сэкономим на чем-нибудь другом. У меня ведь тоже есть сбережения…

Опустив голову, Она пальцем выводила узоры на столе. Словно ждала, когда я начну расспрашивать. Я молчал. Тогда Она подняла голову и, странно улыбнувшись, сказала:

— Намного больше, чем у тебя!

Я тоже улыбнулся. Что значит — намного? Даже если ты после лагеря получаешь по первой категории, все равно это не больше двадцати семи юаней в месяц. Разве с такими деньгами разбогатеешь?

— Ну и хорошо. Хозяйство будешь вести ты, вот все и будет в порядке.

— Это уж точно! — Она торжествующе улыбнулась.

Я словно очутился в странном мире. Я мечтал о женщине, и в моих фантазиях эта женщина полностью подчинялась мне. Но сейчас, когда фантазия стала реальностью, обрела плоть, стала самостоятельной, все, что говорила и делала эта женщина, совершенно не совпадало с моими представлениями о Ней. Раньше мне казалось, что эта женщина мне близка, а теперь она словно стала чужой и незнакомой.

Помолчав, Она опять подняла голову:

— Как ты думаешь, тебе разрешат жениться?

— Наверное, это возможно. — Я изобразил улыбку. — Ведь ты сама говорила, что вроде бы наступили неплохие времена.

Она тоже засмеялась. Но смех Ее был нарочитым и безрадостным. Скорее в нем слышались растерянность и горечь.

— Мы без конца спотыкаемся, падаем и все-таки снова начинаем куда-то карабкаться, — сказала Она.

Я почувствовал, как в моей душе что-то шевельнулось, ожило. Да, именно сходство судеб нас и связывает. Мне захотелось согреть Ее, успокоить, коснуться лежавшей на столе руки.

Но в это время со двора послышался крик Хэй Цзы:

— Оказывается, я задержался в отпуске! Нет, дайте мне поглядеть в глаза тому, кто осмелился урезать мне зарплату! Чуть что, и сразу козни строят?! Пускай этот умник едет в Пекин и все проверяет…

Потом послышался увещевающий голос Цао Сюэи:

— В чем дело, Хэй Цзы? Может, ты заболел? Кто сказал, что тебе урезают зарплату? — Секретарь прочистил горло. — Заходи, заходи. О лишних днях я уже с бухгалтерией договорился…


Это и есть любовь, женитьба? Я лежал под одеялом, ворочался, не в силах заснуть. Говорят, любовь — это самопожертвование. Но что я дал Ей? Ничего. Нет здесь любви. Одна физиология. И наша женитьба — это результат случайности, а не любви…

— Чжоу, эй, старина Чжоу! — вдруг позвал я громко. Мне необходимо было с кем-то поговорить.

Разбуженный Чжоу подскочил:

— Что? Что? В чем дело?

— Да так. Ничего особенного. — Я внезапно успокоился. — Спички есть?.. Покурить охота.

— Да спи ты! Спи! — недовольно ворча, он снова улегся. — Ты что, не знаешь, что я не курю? Откуда у меня спички?

Загрузка...