К середине октября рис был полностью убран. На затесавшемся среди солончаков лугу вдруг выросло более десятка высоченных стогов. Эти золотые исполины были видны издалека и напоминали древние постройки из камня, поставленные посреди гладкой равнины неизвестно для чего. Днем казалось, что стога облицованы полированным камнем — так они ослепительно блестели на солнце. Вечером стога преображались, на них играли мягкие красноватые отблески заката, превращая их в летящие облака, которые постепенно исчезали в вечерней мгле…
В тот день воздух был прозрачным. Легкие облака плыли по небу. Светило яркое и теплое солнце. Наверное, потому и сам я ощущал необыкновенную легкость.
— Мой дорогой пастух, я чувствую, что ты изменился, — вдруг проговорил Вороной, на котором я ехал. — В ударах твоего кнута я чувствую силу, как и в твоих ногах, которые обхватили мои бока. В крови у тебя кипит свобода. Ты стал ближе к другим творениям природы, а значит, сделал шаг вперед.
— Все так, — сказал я. — Поэтому я и решил уйти. Да, уйти! Мне необходимо движение, я хочу сбросить все путы, которые мешают моему телу. Фейербах, например, когда слишком долго прожил в глуши, в деревне, понял, что его мысль перестала двигаться. Мне нужен простор, я должен многое увидеть своими глазами!
— А здесь тебе простора мало? — Вороной перескочил через какую-то канаву. — Посмотри, какое здесь высокое небо, какая бескрайняя степь, какая прекрасная дикая природа…
— Тебе этого просто не понять! Я пойду туда, где много людей! Я должен слышать людские голоса, я должен поделиться своими мыслями с другими.
— Хорошо. Но как тогда быть с твоей женой? — Вороной поднял голову.
— Я как раз сейчас думал, что мне нужно разводиться. Во-первых, я не могу врать и морочить ей голову. Во-вторых, мы уже не сможем до конца избавиться от пренебрежительного отношения друг к другу. Ладно, хватит об этом. Давай-ка лучше поскачем побыстрей! Слышишь, как поет ветер. Если закрыть глаза, можно представить, что мы летим. И что ты мой небесный конь!
С тех пор как я из «полмужчины» превратился в «целого» и нормального, с тех пор как я перестал быть уродом, в моей душе понемногу разгорался странный огонь. Все чаще мне приходила мысль, что все прошлые мои поступки, включая и то, что я извинял ее и прощал ей все, — отнюдь не результат моего воспитания, образования, культуры, философского отношения к жизни, а просто трусость, трусость мерина. Позорная трусость. Я стал жить нормальной семейной жизнью, жена окружила меня уютной домашней атмосферой, явно желая, чтобы я растворился в ней. Но мне уже хотелось все это разбить вдребезги… Раньше я мечтал о недоступном. Теперь, получив запретный плод, отказываюсь от него. Хотел с головой уйти в семью, когда у меня ее не было, а теперь рвусь из нее в широкий мир…
Ее плавные движения, сладострастные стоны, осторожные пальцы, ласковый голос… С другими она тоже вела себя так? И другой, лежа с ней, тоже получал удовольствие?
— Чтобы мы с тобой были квиты, можешь переспать с другой женщиной, — чуть слышно сказала она.
— Я же не ты! — перебил я ее. — Это ты можешь пойти с кем угодно.
— Тогда чего же ты хочешь? — Она делала робкие попытки меня разжалобить.
— Ничего, — холодно отвечал я. — Мы никогда не сможем с тобой нормально жить, и лучше поскорее разойтись.
Мое чувство к ней было противоречивым. Мне одновременно хотелось ее ласкать и мучить. Я жалел ее и одновременно глубоко ненавидел. Я не мог понять и разделить эти чувства. Словно две змеи намертво сплелись в моем сердце…
— Не трогай меня! — Я отталкиваю ее и туго заворачиваюсь в одеяло, чтобы она не могла до меня добраться. — Мне кажется, я чувствую запах тех, кто спал с тобой раньше.
Она тихо плачет. Звуки, кажется, поднимаются с самого дна ее души. В комнате темно, как в могиле. За окном холод — тоже могильный. Мы сами — словно на границе между миром живых и царством мертвых. То ли лежат рядом двое живых, которые на самом деле умерли, то ли двое мертвецов, которые странным образом еще живы. Молчат чувства, молчит рассудок, нет ни времени, ни пространства, нет прошлого, нет и будущего. Только настоящее. Осталось лишь одно, сотканное из множества других, но нерасчленимое ощущение. Не чувство, а именно ощущение — примитивное, чистое, восходящее к какому-то древнему инстинкту. Ощущение это нестойко, за одно мгновение оно меняется тысячи раз…
— Ну, ладно, не плачь. Слушать невозможно, как ты плачешь. Давай спать.
— Ты такое сказал, потому что у тебя плохое настроение? — осторожно спрашивает она.
— Гм… Ну, конечно, всегда говоришь под настроение. Что ж, я ведь живой человек, и настроение у меня может быть разное…
Нервы напряжены, и кажется, что их, как паутину, может порвать малейшее движение воздуха. Она собирается с духом, но голос ее все еще слаб:
— Мы ведь раньше договаривались, что прошлое вспоминать не будем?
— Прошлое не вспоминать! — Я сразу взрываюсь. Паутинку сорвало и унесло ветром. — А то, что было после? После того как мы поженились? Я до сих пор страшно жалею, что тогда не ворвался и вас обоих…
— Нет-нет, ты не можешь, ты не такой! — Она вскакивает в страхе. — Уж тогда я одна должна умереть! Это я плохая! Но ведь я все рассказала, во всем призналась тебе. «Чистосердечное признание смягчает наказание», разве не так?
— Ну вот! Заладила! А ты, кроме лагерных поговорок, еще хоть что-нибудь знаешь?
Но знакомая формулировка неожиданно вызывает воспоминания о прошлом. Кадр за кадром, как в кино, они проплывают перед глазами. Ведь мы были там вместе. Паутина беспомощно плавает в воздухе. Я тихо взбиваю свою подушку.
— Спи, тогда… я… я просто очень разозлился, что ты с ним… ты ведь сама подумай, что он за человек. Ничего общего с нами.
— Это я должна умереть! — всхлипывает она. — Но ты совсем не понимаешь. У меня были мужчины… но только с тобой… по-особому.
— Да уж, чувствительность у тебя обостренная.
— Да! — Ей очень хотелось все объяснить. — Ты только послушай…
— Я не намерен тебя слушать! Я эти твои мерзкие дела понимать не желаю. — Я повернулся на другой бок, спиной к ней. — Люди не зря говорят: не женись на разведенной — она всегда сравнивает последнего с предыдущим.
— Если я и сравнивала, то… — она стала легонько водить пальцем по моему плечу, рисуя кружок за кружком, — то поняла только, что ты лучше.
— Ну и что? Ты и дальше будешь продолжать сравнивать.
— Нет, правда. Это я не сейчас поняла, а еще девять лет назад. — Ее горячий нос ткнулся мне в спину между лопатками. — Еще тогда, в лагере, в камышах. Мне сразу стало ясно, что ты не такой, как все.
— Какое счастье, что я не такой, как все. Конечно, иначе бы мне не накинули еще три года. — Я усмехнулся. — А ты умеешь хорошо забывать свои же собственные слова.
— Я тогда говорила неправду…
— А откуда мне знать, когда ты говоришь правду и когда врешь? Хватит. Не будем разыгрывать комедию. Спи.
Но она опять заплакала, громко всхлипывая. Женские слезы похожи на крошечный ручей, который течет себе тихо и незаметно. И так же незаметно подтачивает крепчайший гранит, оказавшийся у него на пути.
Я повернулся к ней:
— Ну, иди ко мне.
Пошел дождь.
Теперь на бескрайнюю, широко раскинувшуюся степь облака налетали со всех сторон, и тут же начинал лить дождь, которому ничто не могло противостоять. Осень — пора дождей и изменчивой погоды.
Табун волновался. Дождь был холодным, и водяные струи будто кнутом хлестали по разгоряченным крупам лошадей. Мы с Немым изо всех сил старались загнать лошадей под деревья. Но они крутились, толкались, сбивались в кучу и еще больше возбуждали друг друга. Грязь из-под копыт летела во все стороны. Задние били копытами тех, кто оказался впереди. И вдруг в разгар этой сумятицы один из жеребцов понес!
Он отделился от табуна и поскакал, не разбирая дороги. Этот жеребец и раньше отличался неожиданными припадками ярости, и потому на загривке у него была надета большая деревянная колодка, мешавшая ему двигаться в полную силу. Но именно эта колодка и стала причиной нынешнего припадка. Он бился передними ногами о деревяшку, и этот звук, отдаваясь у него в голове, так подействовал на него. Видно, он совсем обезумел: неистово ржал и метался по степи. Я пришпорил Вороного и помчался вдогонку. Я звал его, но он не слушался. Я пытался его поймать, но он увертывался и, судя по всему, собирался укрыться в конюшне.
Ни в коем случае нельзя было дать ему уйти! Если он выскочит на поле, то все потопчет и раскидает.
— А все потому, что его не кастрировали, — проговорил на ходу Вороной. — Кабы сделали это, был бы спокойный.
— Давай быстрей! — Я огрел его кнутом. — Сейчас некогда разговоры разговаривать.
Жеребец отчаянно летел вперед. Человек еще не надругался над ним, он чувствовал себя сильным и бежал быстрее Вороного. Теперь он был уже возле росших в ряд ив и фиников, образовавших лесозащитную полосу. Прямо за ней находилось госхозное поле.
— Быстрей! — Я снова ударил Вороного кнутом.
Когда жеребец должен был уже скрыться под деревьями, из зарослей вдруг появилась белая человеческая фигура, едва различимая в пелене дождя. Я увидел, что человек, размахивая руками, старался преградить жеребцу дорогу.
— Отойди в сторону! — заорал я. — Осторожно! Лучше хватай за колодку!
Жеребец несся во весь опор, как будто перед ним никого не было. Но человек оказался довольно ловким: он дождался, пока жеребец приблизится совсем, увернулся от его копыт и успел ухватиться за колодку и повиснуть на ней.
Жеребец как бы от изумления тряхнул длинной стройной шеей. Но не остановился, только изменил направление: теперь он уходил к солончакам. Человек висел на колодке, ухватившись за нее мертвой хваткой, ноги его волочились по земле. Капюшон дождевика упал на спину, и только тут я увидел, что это Сянцзю.
— Быстрей!
Вороной все понял — мы стрелой подлетели к жеребцу, я ухватился за веревку на колодке и остановил его.
— Как ты здесь оказалась? — Я спрыгнул с коня и, причмокивая, похлопывая рукой по крупу, успокаивал дрожавшего от напряжения жеребца.
Она встала на ноги. Одежда ее была вся заляпана грязью. Она попробовала почиститься и, задыхаясь, проговорила:
— В бригаде дали сигнал и велели всем идти на поле укрывать хлеб. А я решила, что раз дождь, то надо отнести тебе сухую рубашку… Прямо как нянька!.. Цао Сюэи видел, что я ухожу, но не окликнул. Они сейчас все там на поле вкалывают… — Она радостно и с какой-то ребяческой гордостью посмотрела мне в лицо. — Я правильно сделала? Правильно?..
— Правильно, все правильно! Ты просто герой!
Торопясь, я снял с жеребца деревянную колодку и, держа его за повод, вскочил на Вороного. Дождь почти перестал, сверху падали отдельные редкие капли. Но я уже успел промокнуть насквозь.
— Залезай! — Я принял у нее сверток и помог залезть на коня.
— А мы куда? Еще не домой? — спросила она у меня из-за спины.
— Дождь почти кончился. Немой остался с табуном. Все остальные в поле. Как-то неудобно сейчас домой ехать. — Я повернул коня. — Мы лучше в лес поедем, там переждем.
В лесу было гораздо суше. Там царил полумрак, и воздух был как-то по-особенному чист и свеж, пахло опавшими листьями. Над головой раскинулся шатер из переплетенных ветвей тополей, ив, софор и фиников. Внизу были заросли полыни и конского лотоса — травы эти будто рассчитывали вечно пережидать здесь осеннюю непогоду.
— Переодевайся скорей. — Я привязал лошадей к тополю и подал ей одежду, которую она принесла для меня.
— А ты? — Она стояла в траве и, подняв руки, пыталась привести в порядок растрепавшиеся волосы.
— Я не очень сильно промок и не так испачкался. Я же в лесу был, видишь, как здесь хорошо. А ты переоденься, не то застудишься.
— Здесь кто-нибудь еще есть? Немой?
— Только черти! — сказал я. — Немой вон в той роще.
Она вытащила из полиэтиленового пакета мою рубашку и, обернувшись ко мне, вдруг улыбнулась. Потом прямо у меня на глазах сняла с себя все. Я сидел на поваленном дереве и, закуривая, смотрел на нее.
— Ты до сих пор очень красивая, — сказал я.
Она надела рубашку и двинулась ко мне. Потом прошлась по кругу, размахивая длинными рукавами.
— Все еще хочешь меня бросить? — спросила она игриво.
Она прекрасно чувствовала свою неотразимость. Детей она не рожала, много физически работала, и тело у нее было крепким и юным, как у девчонки. Рубашка, конечно, была ей очень велика, но как будто специально подчеркивала ее моложавость. Она откинула назад мокрые волосы, пригладила их своей тонкой красивой рукой. Она была как после купания. Ее мокрое лицо блестело, на нем появилась та самая загадочная улыбка. Ничего не говоря, я встал, отбросил папиросу, прижал ее к себе. На мгновение мне показалось, что я держу в руках облако, бесплотный туман, но горячий, дышащий теплом. Эта одежда не по росту так удивительно преобразила ее! Она медленно, осторожно легла на траву. Ее живот был теплым и упругим. Я уткнулся лицом ей в ключицу. Запах ее волос, ее кожи, травы, опавших листьев, мокрой земли — все слилось в один пьянящий дурман.
Потом мы лежали на траве в блаженном изнеможении.
— Ты о чем думаешь? — спросила она.
— Ни о чем.
— Совсем ни о чем?
— Ага.
— Может, о ребенке? — Она приподнялась, опершись локтем о землю.
Я вспомнил, что говорила мне Хэ Лифан.
— Да, пожалуй, — сказал я.
— Давай возьмем на воспитание?
— Зачем же брать? Ты можешь родить.
— Ты вспомни, сколько нам лет!.. Возьмем не самого маленького, меньше воспитывать придется… Сейчас в поселке есть дети, которых родителям по бедности трудно поднять. А у нас деньги есть.
— Это откуда же?
— У меня есть! — Она засмеялась.
— Ладно, бог с ним! — Мне не хотелось ставить ее в трудное положение. — Нет детей — и хорошо.
— Почему? — Она потянула меня за плечо. — Ты, как всегда, стараешься уйти от моих вопросов! Нет ребенка, значит, нет обязательств, так?
Я молчал. Ее темные глаза смотрели на меня в упор, словно пытаясь вытянуть мои тайные мысли. Сомкнуть веки я почему-то не мог. Полумрак под деревьями стал прозрачнее, светлее — как жидкий чай в стакане. Я услышал, как зашевелились, захлопали крыльями птицы. Начали чирикать, щебетать — так радостно они встречают солнечный свет только на воле. Наверное, дождь уже совсем кончился.
— Мы живем в очень трудное время, — начал я. — Я не могу взять на себя ответственность быть отцом, не зная, что еще случится в моей собственной жизни. Живет себе спокойно замечательная семья, а ее в одну прекрасную ночь разбивают. И ни одна семья не может быть сейчас от этого застрахована, даже если глава ее — маршал. Я достаточно насмотрелся на это. — Я взял ее за руку, рука была теплой. — Сянцзю, сейчас не время нам вить свое гнездо.
— Почему? — Она отняла руку. — Ты всегда думаешь не так, как все! Сам себе жизнь усложняешь! Разве мы одеваемся не так, как другие, едим не то, что все люди едят? Даже у Немого и то вон целый выводок девчонок. А мы, значит, и одного не можем взять? Не понимаю!
— Не в том дело, сможем мы воспитать или не сможем. Дело в том, что я не уверен в надежности своей жизни. Кто знает, когда начнется следующая кампания. А ведь меня тогда сразу возьмут.
— Если тебя возьмут, мы будем тебя ждать.
Не удержавшись, я рассмеялся.
— Ой-я! Ты сама-то не забывай, откуда вышла. Ладно, не будем спорить. Когда-нибудь решим с ребенком. Я скажу когда.
Ветер раздвинул ветви деревьев, я увидел в просвете серое небо. Через миг этот просвет исчез. Гроздь красноватых фиников висела на ветке. Сморщенные финики были влажные, наверное, пропитались водой. Мне почудился во рту их сладкий вкус. С листьев срывались редкие капли. Они застывали на полиэтиленовой пленке, которой мы пытались укрыться, и блестели, как жемчужины. А некоторые перекатывались с места на место и казались живыми существами.
— Хэй Цзы вернулся, — сказала она бесцветным тоном.
— Ага.
— Я достала тебе одну удивительную штуку! — Она живо привстала, а потом снова прижалась к моей груди. — Только пока не скажу что.
Меня это как-то не очень заинтересовало, но я все же спросил:
— А что?
— Отгадай. Ты давно хотел это иметь.
— Как же я отгадаю? — Я не мог вспомнить, чтобы я о чем-то ее просил.
На ветку над нами села белогрудая сорока и затрещала. Она непрерывно наклоняла свою маленькую красивую головку то в одну, то в другую сторону и косилась на нас. Сорока была похожа на ученого-зоолога, который прилежно изучает неизвестных ему особей.
— Сорока — вестница счастья, — сказала она тихо. Потом, помолчав секунду, спросила: — А что ты пишешь каждый вечер?
— Ничего особенного.
— Дневник?
— Да.
— Но ведь мы живем без всяких событий, каждый день одно и то же. А я вижу, что ты каждый день долго пишешь.
Я отодвинул ее и сел.
— Вот что я скажу тебе, Сянцзю. Ни в коем случае нельзя никому говорить, что я что-то пишу. Чтобы ни одно слово не просочилось. Понятно?
Она тоже села на примятой траве и, как-то по-особому изящно выгнувшись, стала поправлять рассыпавшиеся волосы.
— Я все понимаю. И никогда ни с кем про это не говорила. Да только все равно — разве нам это спокойствия прибавляет? Какая тебе разница — «буржуазное право», не «буржуазное право»[15]. И какое вообще отношение имеет это «буржуазное право» к нам?
— Ты читала то, что я написал?
— Не читала. Да и все равно ничего бы не поняла. Только увидела, что какое-то «буржуазное право» выше феодального, и потом уже совсем непонятно.
— Ну, раз не поняла, то нечего и говорить! — Я встал. — Ладно, пора. Дождь кончился.
Мы вывели лошадей из леса. Дождь совсем перестал, воздух был прохладным и свежим. На западе в щель между свинцовой тучей и иссиня-черной линией гор проглядывал золотой краешек солнца. Немой, как все дурачки, слишком усердный там, где не надо, успел уже выгнать лошадей на выпас к солончакам.
— Черт бы его побрал! — Я вскочил на Вороного. — Если они сразу после дождя наедятся травы, с животами потом у них будет ой как худо. Поехали. Залезай!
— Дама должна сидеть впереди. — Она кокетливо засмеялась.
— На что это будет похоже? Спокойно можно и сзади.
— Да ты никак боишься? Кто нас увидит, да и что можно издали разобрать? Придется мне специально кликнуть людей, чтобы на нас посмотрели!
— Залезай, залезай! От твоей болтовни уши вянут! А болтать некогда. — Я помог ей залезть. Она села сзади.
— Хэй Цзы, когда возвращается, всегда с Хэ Лифан обнимается и целуется. Она сама рассказывала. В Пекине прямо на улицах иностранцы целуются! А ты одного боишься, другого!.. — закончила она обиженно.
— Иностранцы — это иностранцы…
Когда проезжали мимо поля, она тихо вздохнула:
— Хэй Цзы обещал вернуться к праздникам, а в результате чуть ли не на двадцать дней задержался. И никто с него денег не удержал. Даже заикнуться не посмели. А представляешь, что было бы, если бы мы опоздали!..
— Да уж. Ты все-таки постарайся запомнить, кто мы такие. Мы не только не можем делать то, что делают иностранцы. Мы не можем делать даже то, что делают нормальные китайцы. Такова теперь наша судьба. — Мы ехали слишком медленно, и я пришпорил Вороного.
В конюшне мы увидели управленца из соседней коммуны в мокрой синей холщовой куртке. Он прислонился к одному из столбов навеса, рядом стоял Цао Сюэи.
— Наконец-то! Промокли? — окликнул нас Цао Сюэи и подмигнул.
Я не ответил ему, продолжая загонять лошадей под навес. Потом помог Немому привязать их.
Цао Сюэи с управленцем подошли поближе.
— Вот, все здесь. Всего двадцать, — проговорил Цао. — Посмотрите.
Тот стал внимательно разглядывать лошадей, смотреть зубы. При этом он все время прищелкивал языком.
— Все что-то не то, — сказал он.
— А что вы хотите? — спросил я. — Лошадей собираетесь покупать?
— Да. — Подняв глаза, он посмотрел на меня.
— Да вы посмотрите хорошенько, — сказал я. — Разве у вас в деревне есть такие лошади? Ваши деревенские лошадки все работают по принципу трех «быстрей». Ложатся быстрей, чем встают. Производят навоз быстрей, чем работают. А хребтом своим что угодно разрежут быстрее, чем ножом. Вот, посмотрите. — Я потрепал Вороного по шее. — Просить будете — не продам.
— Точно, — сказал Цао Сюэи. — Подбери ему каких нужно. Сколько выберет, столько и отдадим.
— Как? — Я по-настоящему удивился. — А госхозу что, лошади не нужны?
— Э! — Он скривил губы. — Наверху объявили, что к восьмидесятому году по всей стране будет закончена механизация сельского хозяйства. Внизу, как всегда, решили быть шустрее — сделаем на три года раньше. Сейчас из восьми пунктов ни одного не выполнили и теперь хотят, чтобы наши лошадки помогли. Хотел бы я посмотреть, как они хотя бы в пять лет уложатся с этой механизацией!.. А время пройдет, мы лошадей у коммуны же и купим. Туда, сюда — все деньги государственные.
— Ладно, — сказал я.
Мы поговорили, и мне показалось, что пропасть, разделявшая нас, стала немного меньше.
Оказывается, тем сюрпризом, который она упросила Хэй Цзы привести мне из Пекина, был транзисторный приемник!
Она мучила меня полдня, заставляя отгадывать, но я так и не смог ничего придумать. Бог знает, что этим женщинам нужно! Только когда я уже потерял всякую надежду и интерес, она полезла в чемодан.
— Ну-ка посмотри. Что это такое? — Смеясь, она подала мне картонную коробку. — Хэй Цзы сказал, что больше ста юаней стоит. Как ты думаешь, это действительно так? А то ведь ему обмануть…
— Так, так. — Пожалуй, это был единственный случай, когда она неожиданно доставила мне настоящую радость. Я даже не сразу открыл коробку. — Ого! У него целых три диапазона, и антенна выдвигается. Наушники… Здорово! Как ты додумалась?!
— А ты мне как-то говорил. — Она прислонилась к моему плечу, но смотрела не на приемник, а на меня. — Я вообще все помню, что бы ты ни сказал.
— Ладно, ладно, — я легонько оттолкнул ее, — поди задерни занавески.
Не помню точно когда, но с какого-то времени приемник стал прочно увязываться со «шпионажем» и «контрреволюционной деятельностью». Это настолько глубоко въелось в сознание каждого, что всякий любитель радиопередач рисковал вызвать повышенное внимание, а то и подозрение окружающих. Небольшой темный ящичек, начиненный бог знает чем, скрывал в своих недрах некий тайный и преступный мир. А мир светлый, революционный давал о себе знать через громкоговоритель — три раза в день. Все же остальное было от лукавого. Однако прогресс науки и техники неумолимо раздвигал не только государственные границы, но даже и труднопреодолимые границы сознания. Мир оплетали сети невидимых волн, разбросанные, отделенные друг от друга страны и города становились единым целым. Я торопливо вложил батарейки, выдвинул антенну и надел наушники. В этот миг у меня самого было ощущение, что я совершаю преступление, хотя я, конечно, прослушивание радиопередач преступлением никогда не считал. Уж если они так уверены в своей правоте, надо ли бояться, что народ будет слушать заведомую ложь? Но все же пальцы мои слегка дрожали, когда я поворачивал ручку настройки. Радиоволны летели ко мне через Тихий океан, Средиземное и Красное моря. Они свободно пролетали даже над самой высокой вершиной Гималаев, принося в наушники слабый треск — далекие отголоски каких-то бурь и дождей. В тот вечер я прослушал передачи, наверное, всех китаеязычных радиостанций.
В результате я был страшно разочарован.
Западный человек, не испытывавший недостатка ни в еде, ни в одежде, за эти тридцать лет как будто не сделал ни малейшего шага вперед. Ни к чему не пришел. Западная цивилизация показалась мне каким-то механизмом, гигантским роботом. Что общего у этого робота с китайским народом — живым, израненным исполином, выросшим в сплошных горестях и муках? Западный человек наивен, как ребенок. Он даже не догадывается о нашей политике-религии, взращенной на восточном мистицизме, о следствиях этой политики — об искривленной психике людей, о безумных поступках. Правда, и простой китаец никак не может взять в толк, почему это американский президент, подслушав тайные речи своих политических противников, должен уходить в отставку. Специалисты на Западе оценивают происходящее у нас, составляют свои так называемые объективные доклады, видя только то, что лежит на поверхности. Разве могут они понять и почувствовать то, что знают и чувствуют, например, Хэй Цзы или Цао Сюэи?.. Единственную стоящую новость передала в тот вечер центральная радиостанция Пекина. В статье, подписанной неким Чи Хэном, говорилось: «Капитулянты, капитулянтство существовали в прошлом, существуют в наше время и будут существовать в будущем». Это «в будущем» вовсе не было таким бессмысленным, как могло показаться. И вряд ли оно сулило что-то хорошее…
— Проклятье! — Я снял наушники. Вдруг почувствовав усталость, бросил приемник на кан.
— Ну как? — сонно спросила она, придвинувшись ко мне.
— Ерунда все это, — ответил я.
Вороного купили и увели. Но не тот управленец, с которым я говорил на конюшне, а люди из другой коммуны. Говорили, что они — откуда-то с юга, из горных районов. Они приехали вчетвером и забрали всех наших лошадей.
Был первый зимний пасмурный день, хотя снега пока не предвиделось. Дул колючий, пронизывающий ветер. Песок, желтые опавшие листья, сенная пыль, крошки замерзшего навоза — все это поднималось ветром в воздух, кружилось, гуляло по дорогам, билось о стены домов, словно не находя пристанища. Несколько испуганных ворон пролетели на фоне серого неба. Залитое на зиму водой поле уже почти везде замерзло. Земля вокруг выглядела безжизненной. Деревья сбросили листья, обнажились и стали какими-то неожиданно дряхлыми и старыми. При виде этого пасмурного неба, этого тоскливого зимнего пейзажа начинало казаться, что все на свете съежилось и застыло — даже мысли, воспоминания и надежды. Как будто мир всегда был таким и пребудет таким навеки.
Вот в какой день уводили Вороного и остальных лошадей. Их вывели из конюшни, и процессия направилась вверх — по знакомой узкой тропинке на большую дорогу. Там Вороной остановился на мгновение, оглянулся на меня — как будто не понимал, почему это я не иду с ним. Но один из крестьян стегнул его кнутом, он вздрогнул, замотал головой и в конце концов пошел куда велено. Дорога поднималась вверх и дальше за перевалом, казалось, растворялась в небе. Над дорогой за ушедшими лошадьми медленно клубилась легкая желтая пыль.
Вот и все, мой Вороной. Только ты знал, насколько я скрытен с другими, потому что только тебе я по-настоящему доверял. Ты помогал мне в трудную минуту, ты был свидетелем того, как я снова стал человеком. Что ж, скоро и мне за тобой по этой дороге. Я не могу, как ты, ждать, когда кто-нибудь с кнутом уведет меня в новую темницу. А ведь все вроде бы к тому и идет. Скоро, видимо, наступит конец короткой и случайной оттепели.
Вернувшись с работы, я поставил лопату у двери и вдруг заметил на стене пастуший кнут. Он уже покрылся тонким слоем пыли. Я дернул за него, вытащил вместе с гвоздем и разломил пополам.
— Пришел? — Она сидела на маленькой скамеечке, перед ней стояла корзина с яйцами. Она улыбнулась мне.
— Угу.
— Лошадей жалеешь? — Она стала по одному перекладывать утиные яйца в глиняный кувшин. Кувшин был наполнен горячей подсоленной водой.
— А о чем тут жалеть? Я о людях-то и то не жалею.
В комнате было тепло, железная печка раскалилась докрасна. Я подержал руки над печкой, потом закрыл глаза и прижал ладони к лицу. На мгновение я словно провалился в какое-то приятное, тихое забытье. Вот он, домашний уют, которого так недостает многим. Но человек волен создать его, волен и разрушить. Теплая печка зимним днем, занавески на окнах, кувшины, банки, кружки, две маленькие комнаты — все это мое, для меня. Но за них я заплатил свободой.
— Вот. Я для тебя засолила утиные яйца. Погляди, — сказала она у меня за спиной.
— Ну, что еще там? — Я открыл глаза и глянул на нее.
Она как будто не заметила моего равнодушия, помолчала секунду, а потом снова засмеялась:
— Время летит так быстро. Мы, когда поженились, купили совсем маленьких утят, а теперь смотри, сколько они яиц принесли.
Да. И кошка тоже выросла. Вон — свернулась себе беззаботно у печки, глаза зажмурила и мурлычет. Это она выскочила наружу, когда сюда поздним вечером вошел Цао Сюэи. Наверное, как и Вороной, успела многое повидать на своем веку и знает, что самый опасный зверь — это человек.
Склонив голову, она продолжала перекладывать яйца из корзинки в кувшин. Яйца не сразу опускались на дно, а зависали в рассоле, образуя ровный белый слой. Она сказала с довольным видом:
— Я слышала, южане любят соленые яйца. Это правда?
Я хмыкнул:
— О чем ты только не слышала!
Она подняла голову и взглянула на меня. Ее глаза как-то потускнели. Она поджала губы и осторожно, чтобы не рассердить меня, сказала:
— Почему ты никогда не забываешь то, что я когда-либо сказала?
— Слова-то можно забыть. Вот с поступками потруднее.
Я отдернул занавеску и вошел в спальню. Сел за стол, который сам смастерил из дверной створки, и взял книжку. На обложке было напечатано: «Дневник хунвэйбина». Я положил книгу перед собой…
Неожиданно она отдернула занавеску и ворвалась в комнату.
— Вот что я хочу сказать тебе. — Она села на кан. На ее лице было написано нескрываемое возмущение. — Хватит попрекать меня какими-то прошлыми грехами. Погоди, как бы тебя самого не прищучили.
— Ты о чем? — Я удивленно уставился на нее. Я уже успел забыть, что сказал ей пять минут назад.
— Я тебе повторю. Если ты будешь вспоминать мои прошлые дела и задумаешь со мной разводиться, то я вытащу на свет твои дела нынешние. Пусть будет плохо нам обоим! — Ее глаза горели злобой. Слез не было, но казалось, что она вот-вот заплачет.
— Я… а какие мои дела ты имеешь в виду? — Мне следовало бы догадаться, что она вспыхнет. Таков был ее характер: с виду тише воды, покорная, но внутри словно накапливается сила, и потом — вспышка.
— У-тю-тю! А что это ты строчишь каждый божий вечер? Нет, ты точно взялся семью развалить!
— Да, в свободное время, вечером, я кое-что пишу для себя, но это не имеет к тебе никакого отношения. Какое тебе дело до этого? — спросил я как можно спокойнее.
— Как это — какое дело? Конечно, есть дело! — Она уже кричала. — Имей в виду, что ты здесь не один. У тебя семья. Наша семья состоит из двух человек…
Я глубоко вздохнул. Да, семья из двух человек. Почему мне это и в голову не приходило? Я обманываю ее, я навязываю ей ответственность.
— Ты, конечно, думаешь, что я ничего не замечаю, — сказала она. — Каждый вечер ты вроде здесь, рядом. Но я чувствую, что мысли твои витают неизвестно где!
Я снисходительно усмехнулся:
— Что за чепуха. Я всегда говорил, что у тебя чересчур богатое воображение.
— Хватит валять дурака! — сказала она зло. — Я тебе тоже давно говорила, что нечего высовываться, лезть на рожон. Но ты не слушаешь. Смерти ищешь! Ведь скольких людей из-за дневников пересажали. Ты что, об этом не знаешь? Хочешь сказать, что этого преступления ты еще не совершал?
— Не совершал, — ответил я нахально.
— Хорошо бы, — сказала она. — Ах, если бы ты только забыл мои прошлые дела… Нужно будет умереть — пойду с тобой…
На мгновение слова ее тронули меня. Спектакль, который разыгрывается с незапамятных времен и до наших дней. Может, рассказать ей все до конца — о чем я думаю, что делаю? Но разве она такая женщина? Я заставил себя посмотреть на нее: красивая, грубоватая и весьма невежественная, даже глупая. Ее можно соблазнить, она вызывает интерес у таких людей, как Цао Сюэи. Перед моими глазами вдруг возник уже почти забытый учитель младших классов, увлекавшийся сочинением стихов о любви. Он отбывал срок в одном лагере со мной, а свои три года получил по доносу жены. Я сжал губы.
— Ладно, будет тебе. С чего вдруг такая паника? Просто я испугался, что стал забывать то, чему учился. Вот и пишу что в голову придет, вспоминаю с пятого на десятое…
— А разве ты сам не говорил, что никогда ничего не забываешь? — На ее лице мелькнула холодная саркастическая улыбка, но тут же пропала. Она словно специально показала на секунду свои ровные белые зубки. — С пятого на десятое! Нет, ты как раз очень хорошо знаешь, что пишешь! Почему ты пишешь о критике буржуазного права, о критике Сун Цзяна? Я, слава богу, тоже образование получила! Приемник тебе купила, думала развлечь. А ты, как на службе, каждый вечер надеваешь наушники и слушаешь, слушаешь. Зачем?..
— Ну, хватит, хватит! Я не собираюсь с тобой тут скандалить. — Мне хотелось прекратить этот разговор. Я улегся на кан и всем своим видом изображал усталость.
— Что тебе нужно? Чего ты хочешь?.. — забормотала она, не сводя с меня глаз. Глаза ее наполнились слезами, но она не позволяла себе расплакаться.
Я задумал уйти от тебя, и не только от тебя, но и из этих мест. Но вслух я ничего не сказал и, отвернувшись смотрел в окно. Что-то в этой открывающейся бескрайней дали, в сером высоком небе заставляло мое сердце биться чаще.
— Я давно поняла, что ты не такой, как другие мужчины. Ты всегда говоришь правду. Ты не сволочь и не трус. — Она присела на кан и заговорила как-то просительно. — Знаешь, очень часто, когда ты спишь, я смотрю на тебя, прикасаюсь к тебе. Иногда даже целую… Но ты такой разный — неизвестно, чего от тебя ждать в следующую минуту. То бываешь хорошим, добрым, то, чуть что не по тебе, начинаешь мучить меня упреками. Все это нелегко выдержать! Ну, ничего, я тоже могу за себя постоять! Да стоит мне только намекнуть о твоих делах наверх, и был Чжан Юнлинь — и нет Чжан Юнлиня! Или ты меня совсем за дурочку держишь? Я же вижу — ты что-то задумал. Считаешь, меня можно не принимать в расчет?.. Как бы не так! Не выйдет.
Ее бормотание раздражало меня, выводило из себя. Я не хотел смотреть на нее, но она сама упорно заглядывала мне в глаза. Когда все спокойно, она похожа на кошечку, которую можно погладить, посадить за пазуху. Но если что не так и нужен повод для ссоры, она тут же превращается в нудного сверчка — всегда где-то рядом, возле тебя и трещит, пилит тебя до изнеможения. Ее глаза темны и решительны, а на щеках — чтоб все видели! — крупные капли слез. Вот такая она. А любовь? Это слово ни разу так и не сорвалось с ее губ. Ее любовь — любовь варвара, дикая и эгоистичная. В любви вообще странным образом соседствуют тепло, привязанность к дому и скука, ощущение неволи. Когда любви мало — плохо, когда слишком много — тоже не вынести.
— Эх, — усмехнулся я, — сколько пустых угроз. Ты что, хочешь на меня донести? Только посмеешь ли? Попробуй сказать кому хоть словечко, и мы с тобой больше не муж и жена.
— Вот и посмотришь, посмею или нет! — сказала она. И повторила: — Будешь меня прошлым попрекать — увидишь!
— Но это же разные вещи! — сказал я. — Как можно их сравнивать? Или ты надеешься с помощью этих угроз меня подчинить?
— Ха! Еще как подчинишься! — неожиданно она заговорила уверенно и нагло. — Нет, неужели ты все-таки думаешь, что меня так легко сбросить со счетов?
— Да не думал я тебя никуда сбрасывать. Но теперь, после этих слов, пусть даже ты пока ничего не сделала, я вряд ли смогу с тобой остаться. Сама понимаешь — раз уж ты решила на меня донести… — Я вытянулся на кане и закурил.
«Неплохой повод для развода», — подумал я.
Она вдруг побледнела. Сидя на кане, качнулась несколько раз всем телом и наконец будто приняла решение: резко, по-кошачьи выгнувшись, вскочила. Я подумал, она бросится на меня, но она подбежала к столу, схватила мою тетрадку и спрятала ее у себя на груди.
Я приподнялся: — Не надо так бояться. Тебя вроде никто пока не убивает. — И снова вытянулся на кане, снова закурил, выдыхая дым в сторону окна. Потом кивнул на дверь: — Хотел бы я посмотреть, как ты сделаешь первый шаг. Хотя бы попробуешь…
Я знал, что она ничего не сделает. Но все же какой-то шанс был. Мне даже хотелось, чтобы ее подлый поступок успокоил мою совесть. Если хочешь с кем-то расстаться, лучше всего, чтобы этот человек сделал тебе больно.
Она стояла, не зная, на что решиться. Я опять указал на дверь:
— Попробуй. Я посмотрю, как ты это сделаешь.
— Будешь меня прошлым попрекать? — спросила она.
— А почему нет? Я тебе уже сказал: у нас с тобой случаи разные.
Ее лицо вдруг странно изменилось, стало чужим. Все так же прижимая к себе тетрадь, она шагнула к двери и… заплакала. Я сел, отбросил папиросу и попытался понять, что с ней происходит. Она выбежала в другую комнату и застыла в дверях. Рыдания становились все громче. Звуки были странными: будто булькала, выливаясь из горлышка бутылки, вода. Так, трещина есть. Перешагнуть ее? Или сделать еще глубже? Я словно стоял на краю пропасти и смотрел вниз — голова слегка кружилась. Пропасть притягивала и манила. Еще один шаг, и полетишь вниз. Или новый, неизведанный мир, или хорошо знакомая уютная тюрьма. Решившись, я вскочил и с угрожающим видом сделал несколько шагов к дверям. Я хотел припугнуть ее, сделать вид, что хочу отобрать тетрадь.
Она стояла посреди комнаты. Я рассчитал правильно: увидев меня, она рванулась к дверям на улицу, крепко прижимая к себе вещественное доказательство. Я схватил ее, она отчаянно билась в моих объятиях. Тело, которое когда-то так возбуждало меня, было столь желанным, вдруг странным образом изменилось: окостенело, стало каким-то искусственным и словно неживым. Теперь оно отталкивало меня. Я хотел забрать тетрадь, но она вцепилась в нее мертвой хваткой. Мы продолжали бессмысленно бороться. Казалось, что текст пьесы на этом месте кончился и актеры не знают, что им делать дальше. Оставалось только, придерживаясь своих ролей, кое-как дотягивать фальшивый финал.
Как раз в эту минуту дверь отворилась и вошел Хэй Цзы. От неожиданности мы застыли в какой-то нелепой позе. Хэй Цзы с первого взгляда оценил обстановку. Он стал разжимать ее руки, приговаривая:
— Ну, отпусти, Сянцзю, давай по-хорошему…
Она выпустила тетрадь и, плача, убежала в спальню. Хэй Цзы покосился на меня.
Я сунул тетрадку в карман и, с трудом переводя дыхание, вышел вместе с Хэй Цзы на улицу. Здесь, пробуя свою силу, свистел зимний ветер. Он нес в поселок сухую траву с солончаков, будто примеривался — как бы получше перебросить и сам поселок в дикое поле. На дороге один за другим завивались хвосты желтой пыли, они мчались прямо на сбросившие листву, оголенные деревья.
Мы нашли более или менее тихое место и присели на корточки. Прикрываясь от ветра, закурили. Хэй Цзы сделал несколько затяжек и сказал:
— Я ничего не видел. И ничего не знаю. И не буду спрашивать тебя, что это за тетрадь. — Он на минуту задумался, а потом сплюнул и продолжал: — Однако мне с такими делами сталкиваться приходилось. Я тогда, черт бы меня побрал, хунвэйбином был, шатался по улицам Пекина. Да, черт бы нас всех побрал… Одна дрянь передала мне дневник своего мужа. А я тогда совсем дураком был и, не задумываясь, — тетрадку наверх. Этого мужика еще и осудить не успели, а она уже свидетельство о разводе получила… Я тебе скажу, старина Чжан, лучше пусть у тебя жена будет ленивая или жадная. Но не дай бог, если она превратится в домашний комитет безопасности!.. Боюсь, что в твоем случае дело безнадежное, старина. И ты еще наплачешься с этой бабой. Ведь она может в любое время на тебя донести. Хорошо бы тебе уехать…
На дороге было пусто, как будто всех людей тоже сдуло ветром. Я не затягивался, но папироса на ветру сама догорела. Кто бы помог разобраться в охвативших меня чувствах! Но свои чувства, наверное, никогда не передашь другому. Наверное, поэтому чужие проблемы всегда кажутся довольно простыми.
— Спасибо, — сказал я. — Ты мне здорово помог. Я уж не знаю, чем бы все кончилось. Черт ее знает…
А чем бы все кончилось? Я прекрасно понимал, что этот скандал исчерпал все ее силы. Женский гнев — как вода в песке. Сначала бурлит, шумит, а потом исчезает, так что и следов не найдешь. Я раздраженно отбросил догоревшую папироску, но ветер не дал ей улететь далеко.
— Э! — Хэй Цзы встрепенулся. — А, чтоб мне пусто было. Ведь я чуть не забыл. Я же затем и бежал, чтобы тебе сказать: днем, пока ты был на работе, по радио передали. Премьер Чжоу умер!
— Что? — Я смотрел ему в глаза, пытаясь осознать то, что услышал.
Теперь все ни к чему.
Я толкнул дверь и вошел в комнату. Сразу взял лопату и подпер ею дверь изнутри. Подошел к печке, открыл дверцу. В печке билось пламя, языки его вырывались наружу. Я вынул из кармана тетрадь, оторвал клеенчатую обложку и стал вырывать страницы и бросать по одной в печку. Я швырял их прямо в пылающий глаз печки: на, гляди, проверяй!..
Она была в спальне, сидела, притаившись, как мышь. Но вскоре, видимо, почувствовала запах паленой бумаги и, отдернув занавеску, вошла в комнату.
— Что ты делаешь? — Она бросилась ко мне и попыталась выхватить разодранную тетрадь.
Я оттолкнул ее.
— Тебе-то что. Или все еще надеешься отличиться?
Она посмотрела на меня широко раскрытыми глазами, как будто впервые видела. Обмякнув, она опустилась на табурет.
— Вот что я скажу тебе, Чжан Юнлинь. Не будет тебе счастья. Неужели ты думал, что я могу это сделать? Я ведь тоже человек.
Она сжала руки, так что пальцы побелели. Губы ее искривились, глаза ярко блестели, и по лицу медленно катились слезы.
Я знаю, что ты бы этого не сделала. Но у меня нет другого выхода. Я любил тебя. Но теперь должен сделать тебе больно. Так больно, чтобы ты смогла меня забыть.
— Кончено. — Я бросил в огонь последний листок. — Между нами все кончено.
Она сидела в комнате одна.
Все эти дни она не выходила на работу, оставалась дома, но не лежала, а оцепенело сидела на табуретке. Вещи в квартире покрылись густым слоем пыли. В комнатах как будто стало темнее — несмотря на то, что на улице было уже тепло и солнце светило совсем по-весеннему.
Она подняла на меня глаза, и в них я уловил боль и ненависть одновременно. Она пошевелила губами, но так и не произнесла ни слова. За эти дни она сильно сдала — словно потускнела, покрылась пылью, как и все вещи в комнате.
Я с трудом удерживался, чтобы не подойти к ней. Но раз уж все решил, незачем травить ей душу. Я сбросил рабочую куртку, умылся. Закатал рукава и, подойдя к кухонной доске, специально погремел пустыми мисками. Только тогда она заговорила:
— Ты стряпать собрался? Все есть. У печки, чтобы не остыло. — Помолчав, она добавила: — И не бойся. Ничего в еду я тебе не подсыпала.
Я ел, понемножку цепляя палочками рис. Я вдруг понял, что все эти дни она по-особому готовила мне рис — наверное, думала, что мне, как южанину, это будет приятно. Я невольно поднял глаза. Она сидела у стола ко мне спиной, немного согнувшись. Руки ее устало лежали на коленях, и вся она, словно окаменевшая, показалась мне похожей на где-то виденную скульптуру. Весеннее солнце проникало в комнату через окно, и вся ее фигура была словно окружена светящимся ореолом. В этот миг внутренний голос сказал мне: запомни! Ты должен запомнить! Когда-нибудь сможешь вспомнить и восстановить это мгновение. Печаль и страдание снова придут к тебе. Запомни. Все это должно остаться в твоей душе…
Вечером мы молча ложились спать, потушили свет. Тогда она, тяжело вздохнув, проговорила:
— Теперь я знаю, что семья распадется. Сегодня куда-то делись все утки и кошка. Мы не замечали их, но они жили в нашем доме, и у них была душа. Люди не такие. Когда в семье плохо, людей надо ткнуть носом, чтобы они поняли. А животные все чувствуют раньше и исчезают раньше — сами…
Прошло довольно много времени, пока я собрался с духом и спросил:
— Ты так и не нашла ни кошку, ни уток?
Она не отвечала.
— Они сегодня пропали?
Она молчала.
— Удивительно!
Опять ни звука.
Я немного испугался. Но потом уловил легкий звук ее дыхания. Я вдруг ощутил, как дорого мне даже дыхание этой спящей женщины. Что-то дрогнуло во мне. Я должен сохранить в душе каждый ее вздох…