По правилам ябедническим сперва нужно было лечь в постель, объявиться больным и собрать под рукою сведения через писцов, в чем состоит обвинение в точности, и какие доносы, и кто свидетели. И свидетелей тех или изъять, или услать и подкупить, или еще что-нибудь.
Но архиерей не выдержал характера. Лег он в постель, но когда комиссия приехала к нему с городским лекарем для проверки, то, вместо того чтобы в глаза всем заявить, что он болен (они по закону должны были ему поверить, так как показывал он по священству и архиерею верить надо), вместо того архиерей, как только увидел лекаря, выпрыгнул из постели и, схвативши его за шиворот, закричал:
– Я архиерей, а не мужик, мне верить надо, а не свидетельствовать!
Но комиссия ответила с ласковостью:
– Мы пришли вас не свидетельствовать, а выразить вам свое сожаление и уважение по поводу вашей болезни.
Архиерею стало стыдно, и он в постель не лег, а много говорил и по покоям бегал.
И тут Добрынин решил поднять настроение его преосвященства.
Перед смертью господина Касагова, столь спешно похороненного без освидетельствования, ближайшие его слуги были на волю отпущены, и один из них умел делать фейерверк.
Этот слуга, ища пропитания, прибыл к архиерейскому дому.
Добрынин тайно с ним построил фейерверк.
Тут были разные штуки – и мудрости, и ракеты, и римские свечи, и даже вензель преосвященного – К. Ф. – из разноцветных огней.
И вот в самый разгар архиерейской задумчивости пришел к нему служка и сказал:
– Ваше преосвященство, не хотите ли посмотреть радостные огни?
И тут загремели бураки и римские свечи, закрутились колеса, и возвеселилась парижская душа Флиоринского, велел он подать вино из погребцов, и жизнь пошла крутиться своим колесом.
За эту утеху произведен был Гавриил в канцеляристы.
Прибывшая комиссия ни должности преосвященного не уменьшила, ни свободы его не связала, и в 1774 году, в самую лучшую летнюю пору, отправился преосвященный восстанавливать благочиние по своей епархии. И опять поехал обоз проверять, как живет, между прочим, господин Сафонов.
Писали из Питера, впрочем, что неосторожен архиерей и нужно ему лучше взять тон ниже и петь другой кант, иначе может он нарваться на братскую порцию. А братской порцией звалась плохо сваренная каша и рыба, которой кормили монахов не чиновных.
Нужно уже было каяться в чем-нибудь, во всем не признаваясь.
Некогда было об этом думать. У Сафонова был в чертогах пир протяженный.
С хозяином на пиру присутствовал почти бессменно игумен путивльский Мануил Левицкий.
Гремел преогромный оркестр музыки, но капельмейстер дирижировал не в такт и невнимательно, считая себя за лицо высокопоставленное, потому что жена была хорошей певицей и барской любовницей.
Гремела нестройная музыка.
Архиерей, выпивши с горя и выпивши с веселья, подошел к оркестру и крикнул:
– Играйте!
Капельмейстер же, с горя выпивший и жену свою видящий на коленях у хозяина, крикнул:
– Не играйте!
Одни заиграли, другие нет, произошло замешательство.
Все заговорили, закричали; со стороны архиерея встали певчие, игумен.
Архиерей закричал что-то о хозяине непохвальное.
Хозяин встал, качаясь, как дымный столб, и, схватив архиерея за рясу, закричал:
– Собак!
О псовая охота!
Для того чтобы собака могла скакать, ей нужно широкое поле.
И чтобы не могла во Франции скакать крестьянская собака, привязывали к ее шее чурбан или палку.
И право псовой охоты на крестьянских полях есть право феодальное, и против него восставала французская революция.
О псовая охота!
Сколько зайцев было затравлено, сколько волков, а иногда, в виде приправы особенной, травили крестьян и редко травили духовенство, хотя дворянству и казалось, что длинные рясы священников специально приспособлены как приманка для собачьих клыков.
О вольность дворянская!
Епископов собаками не травили, поэтому мы сейчас находимся перед зрелищем документальным, но чрезвычайным.
Смотрите: давно ли патриарх соцарствовал государю?
Давно ли Петр Первый бежал под покров Троице-Сергиевской лавры, давно ли монастыри на своих широких полях создали крепкие крепостные хозяйства? Вот еще совсем сейчас шумели ярмарки, расположенные на монастырских землях, вот только что духовенство имело в руках треть земли.
Но проходит слава мира.
Через руки государыни перешла земля шляхетству.
Но тут крик прерывает наше рассуждение.
– Собак! – кричит пьяный Сафонов под звуки пьяного нестройного оркестра, играющего менуэт.
Архиерей, не дожидаясь, чтобы его затравили, перепрыгнул через стол, проповедуя на бегу:
– Аще гонят вас во граде, бегайте в другой, прах прилепший от ног отрясая.
Вслед за ним первым бежал Добрынин, схвативший со стола серебряный подсвечник на тот случай, если придется от собак отбиваться.
Резво бежал Добрынин, приговаривая:
– Стопы мои направи по словеси твоему.
За ними бежали рассыпным строем, с воплем разных тонов, клир и певчие.
Сафонов остался один на поле брани. Собаки были далеко.
Он взял под руку капельмейстершу.
Оркестр заиграл церемониальный марш и двинулся, сопровождая господина до дверей спальни.
Здесь двери закрылись, и что заиграл оркестр при закрытых дверях, мне неизвестно.
Архиерей же бежал по улице села до дома протопопа.
Ночью спал крепко и не вскрикивал.
Поутру послан был к Сафонову нарочный за архиерейским жезлом, которого вчера захватить не успели.
Посланный, возвратившись, донес, что хозяин встретился с ним нечаянно в дверях зала.
Был одет Сафонов в рубашку, туфли, и больше на нем ничего не было.
Почесываясь, спросил Сафонов о здоровье архиерея и, узнав, что преосвященный отъезжает, завопил:
– Ах, я думал, он будет у меня обедать! Карету! Штаны! Мыться! Гнать!
Архиерей, желая, чтобы за ним гнались, выехал как можно скорее.
В дороге Флиоринский, увидавши пыль на горизонте, приказал бить лошадей нещадно.
С громом летела архиерейская карета через деревни.
Мелькали деревни.
Галки взлетали с деревьев, как брызги с дороги.
Но сафоновские лошади настигали.
Архиерей в деревне – Сафонов тут.
Архиерей в крестьянскую избу – Сафонов во дворе.
Просится, уверяет, что при нем нет ни капельмейстера, ни капельмейстерши, ни собак и что будет он гнаться, как тень за телом.
Будучи допущен, Сафонов встал на колени и закрыл лицо платком, дабы показать, что прощение слезное.
Во время сего рыдания внесена была корзина с вином, на что архиерей сказал:
– Гавриил, открой погребец!
Начали мирный трактат поливать.
Пили, пили, побранились.
Сафонов закричал:
– Собак!
Но никто не испугался.
Собак не было.
Уехали.
Через месяца два узнали – Сафонов опился и умер.
Архиерей, не будучи нрава мстительного, приехал покойника хоронить.
Пел над ним со всем хором, и говорил речь, и получил за это от родственников великую плату, потому что преосвященный отпустил покойнику все грехи.
Опять приехали в Петропавловский глуховский монастырь, к веселому греку Анатолию Мелесу.
Ночь была летняя, легкая.
Кричали лягушки. В дальнем, не монастырском лесу кричала выпь.
Пили, пили, стреляли из пушек, а потом решили звонить в оставшиеся колокола.
Гавриил, любя колокольный звон, залез на колокольню, и звонил с певчими, и бил по колоколам палками.
А колокола были знаменитые, отлил их святой Дмитрий Ростовский, большой любитель колокольного звона, а также коней.
Кричала выпь, орали лягушки, соревнуясь с колоколами, пел Анатолий Мелес по-гречески, по-французски пел Кирилл Флиоринский, а Добрынин позванивал на колоколах.
И в этот момент приехала комиссия святейшего синода.
А был донос, что Анатолий любит палить из пушек, никогда не одевается, всегда ходит босиком и заключает монахов в тюрьму безвинно.
Приехал Лубенского монастыря архимандрит Паисий, Густынского монастыря игумен Иосиф и привезли с собой запасного игумна.
Анатолий в один миг протрезвился, перестал палить, обулся в сапоги, умылся, пожевал смолы алоэ, которая возвращает в пьянстве разум и отбивает запах, оделся в рясу, покрылся клобуком, навесил панагию и намотал на руку янтарные четки.
А был Анатолий человек мудрый и красноречивый.
Придя к архиерею, повалился он ему в ноги и возгласил:
– Наставниче! Спаси меня, погибаю!
Архимандрит же ответствовал:
– Дурак, почто усомнился еси? Меня судят за взятки, за грабежи церковные, за девок, да я не робею.
И вместе написали ответы и, взявши с собою Анатолия, поехали в Глухов, пункты сдали коллежскому советнику Козельскому.
Увидя Анатолия Мелеса в благолепном виде, обутого, расчесанного, Козельский сказал:
– Ах, ваше преосвященство, как вам пристал этот благолепный вид! Для чего бы вам всегда так не одеваться! И вы бы к нам пожаловали, и мы бы к вам приезжали, и было бы райское препровождение времени. Ведь ваша речь, говоренная перед императорским величеством, знаменита, ведь вы прославили императрицу, и не страшны были бы ваши деяния, если бы они не были громки. Ну зачем было стрелять из пушек?
На это Анатолий ответил:
– А вы почему не предупреждали меня? Греки говорят: «Там, где проливается вино, там в нем купаются слова», а мое, может быть, не одно и деяние искупалось в вине. Я зрел корабли российские между рассеянными по Средиземному морю островами. Корабли эти подобны были новому архипелагу. Мортиры их как громы. И вот я полюбил мортиры, с которыми судьба моя связана.
По сему случаю решено было выпить.
А в обозе архиерейском был фейерверк.
Пили – и вдруг треск, хлопотня, и пошли крутить колеса.
Дамы визжали, а архиерей севский, зажегши римскую свечку, бросил на петропавловского архиерея и опалил ему бороду.
Трещала борода, ахали чепчики и токи, сиречь дамы, вопль поднимался к небесам.
Когда дым улегся, нашли прокурора Семенова в жалком положении. Он, имея по натуре наклонность к удару, чуть не помер. Привели его в себя горячими компрессами.
Опамятовавшись, прокурор заявил, что такие шутки противны законам, потому что могут быть смертоносны.
На что Флиоринский возразил:
– Сын мой, для тебя, как блюстителя законов, не было лучшего времени для службы, как в этом дыму, потому что погребли бы тебя два архиерея, оба состоящие под судом.