VI. ВИТАЛИЙ ВЛАДИМИРОВИЧ ШАПОВАЛОВ

В Щукинском училище вы учились у Любимова?

— Нет, Юрий Петрович выпустил курс в 64-м. Вернее, курс был не его, а Анны Алексеевны Орочко, а он на этом курсе сделал спектакль «Добрый человек из Сезуана». И этот курс влился в труппу старого Театра драмы и комедии, стал Театром на Таганке. В 64-м году я поступил в Щукинское училище и четыре года спустя, в 68-м, пришел в этот театр.

А до этого вы про Таганку, естественно, слышали?

— Конечно, слышал все четыре года. С первого курса Таганка уже как театр существует. Шум вокруг Таганки: они такие бандиты, они долго не продержатся, они все равно себя изживут, потому что это показуха — эти свитера, эти гитары… А потом помпа была дикая. Ребята таганские ходили гордые, носы у них вздернутые, к ним вообще подступиться нельзя было. Это была такая высота — я робел перед ними.

Еще студентом в Рузе я отдыхал в актерском доме, подошел к Юре Смирнову и говорю: «Простите, а как Юрий Петрович?..» — «А что Юрий Петрович?» Он так это сказал. Неприличные вопросы задаю, уже нарвался на «интонацию».

Высоцкий… Слышу: Высоцкий, который писал еще песни хулиганские, блатные, в тот период… Кто-то ругается уже на него, что ходит по Москве в заячьем треухе, в шапке заячьей, «шпандерит» свои песни… А мне нравилось это, тем более что я на гитаре с девятого класса играю. Так что к этой «касте» был уже приобщен. И я его какие-то песенки тоже выучивал.

Я пришел на Таганку. Тут же на меня свалилось… Любимов мне сказал: «Готовьте роль в «Послушайте!» Маяковского вместо Высоцкого, потому что он ненадежный. На него очень трудно рассчитывать — он может уехать, исчезнуть, а наш театр должен работать.

Я не могу больше с этим мириться, готовьте эту роль. И готовьте роль Пугачева, учите текст». А Коля Губенко уже «намыливал лыжи» в кино, к Герасимову. Тем более что ему не давали квартиру. Он закрывался в шкафу у Дупака: «Николай Лукьянович, заходите, я квартиру получил, заходите в гости!» Он у Любимова жил в свое время… Любимов его очень любил, он у него был актер номер один — Коля Губенко.

Жил у Юрия Петровича?

— У него дома, да. Поэтому Любимов обиделся, когда Губенко ушел. «Он у меня жил, я его принял по-отцовски, а он взял и ушел из театра…» Но он ушел в кино. И тут, естественно, на меня свалился и «Пугачев». То есть я не знаю, как сложилась бы моя судьба в театре, если бы Володя нормально работал, всегда вовремя приходил, был в форме… Но вот я пришел на стыке, когда с Володей такие неприятности и Коля уходит, и я как раз оказался нужным, влился… Сразу получил главные роли: два ввода — Маяковский и Пугачев плюс «Макинпотт» — главная роль, первая роль «от и до».

И с этого момента я уже стал котироваться, я уже сыграл Пугачева, «Послушайте!»… «Послушайте!» я очень долго играл, лет семь выигрывался… Любимов говорит: «Рубишь текст, и все. Рубишь текст, не тащишь мысль. Плохо читаешь Маяковского. Послушай, как он сам в записи читает. Маяковский сложен, но все равно нужно тащить его…» Я уже подражал Маяковскому, подражал Вене Смехову, поскольку он ближе к такой манере. Я семь лет мучился. «Юрий Петрович, уйду, снимите меня с роли!» Он: «Да ладно, дамские разговоры!» Это одно из его любимых выражений было: «Что за дамские разговоры?» Хотя, между прочим, сам страдал дамскими качествами во многих отношениях, потому и видел их в других.

А в «Пугачеве» вы уже с Высоцким репетировали?

— Да… И потом я сыграл «Послушайте!». Любимов сказал: «Вот теперь правильно!» Через семь лет.

Была Лиля Брик на спектакле, была уже не в первый раз. Она видела Володю в этом спектакле.

Видела Высоцкого?

— Видела. А тут меня увидела. И ребята пошли после спектакля с Лилей Брик поговорить. А я думаю: не пойду я — еще от Лили Брик услышать, что я плохо это делаю и вообще навожу тень на великого поэта. И не пошел. Но потом ко мне приходят ребята и говорят: «Слушай, ты зря не пошел». К ней подошел кто-то из ребят и говорит: «А раньше это играл Володя Высоцкий». Она говорит: «Я знаю, я видела Володю. А где вот тот, который сейчас играет вместо Володи Высоцкого? Тот, с закатанными рукавами… Мне он очень напомнил Володю, вы знаете…» Самого! Самого Маяковского!..

Иду к шефу и говорю: «Юрий Петрович, вот Лиля Брик хорошо его знала, Владимира Владимировича. Наверно, не хуже нашего. Однако сказала, что я ей очень напомнил…» — «Ну и читай, как ей нравится. Баба, подумаешь, что она знает! Играй как хочешь! Раз ты меня не слушаешь, шуруй как хочешь. Тебе же хуже». А Золотухин сказал: «Ребята, да вы не обращайте внимания, просто она сидела в четвертом ряду, как раз против Шапена — это прозвище мое, — ей под семьдесят лет, она глуховата, она одного его и слышала».

А с Высоцким… Вначале Володя ничего не говорил по поводу «Пугачева». Я сначала очень трудно входил, потому что мне все время говорили: «А Губенко здесь делал не так… А Губенко здесь делал вот так…» Ввод, главная роль — тяжелейшая. Просто вводная роль, любая — тяжело. А главная…

Володя присматривался ко мне. Только один раз сказал: «Шапен, ты напрасно опускаешь: «А казалось, казалось еще вчера…» — и делаешь паузу. А потом говоришь: «Дорогие мои, дорогие, хорошие…» Если уж взял ноту, так держи ее, зачем ты ее бросаешь? Если новый рисунок, тогда начинай снова, а уж одну-то мысль дотяни до конца: «А казалось, казалось еще вчера, дорогие мои, дорогие, хорошие». Как в песне — нужно закончить фразу, мысль, интонацию…» Я играл осознаннее, я играл психологически, а Володя говорит: «А музыкально — лучше» Я вначале выслушал, принял его замечания, а потом уже, когда мы побольше поиграли, он мне говорит: «Вот сейчас, Шапен, очень все прилично, сейчас нормально тащишь».

Ну а гитарные дела… Нас, естественно, объединяло именно это. Ему очень нравилось, как я аккомпанирую. Он полагал, что, как я аккомпанирую, не может никто. Он говорит: «Для меня это совершенство. Ша-пен так играет, как надо». Это не мне он говорил, а ребята передавали… А потом я видел, как он заводился, когда я брал гитару… Он сразу кричал: «Давай, давай, давай, Шапен…» Сам заводился…

Так получилось, что все годы мы сидели с ним вместе, в одной гримерной, просто спина к спине. Мы не были друзьями. Сейчас я могу сказать: к сожалению, мы не были друзьями. Мы были товарищами, я ему показывал какие-то вещи на гитаре и однажды сказал: «Тебя упрекают в примитивизме — одни и те же аккорды». — «А мне больше и не надо». — «Нет, ты возьми шестую ступень, у тебя музыкальная фраза будет длиннее. Один аккорд, но ты его можешь разнообразить. Это тебе даст больше окраски». — «Шапен, я знаю шесть аккордов, и народ меня понимает». — «Володя, ну я же тебе зла не желаю. Я просто хотел, чтобы у тебя звук был побогаче».

Он одевается на Чаплина в «Павших и живых», я — на Карбышева… Походил-походил — к его чести, жажда узнать у него была сильнее гордыни, — походил и говорит: «Шапен, покажи ля-минор». Я ему показал, и он везде это стал использовать. «А ты мне еще что-нибудь такое покажешь?» — «Володя, да ради бога, сколько угодно… У меня грузом лежит это знание, а тебе пригодится».

Володя хотел, чтобы я ему аккомпанировал на концертах. Но он же не будет просить. Он считал так: раз я знаю, что ему мой аккомпанемент нравится, я сам должен и предложить. Но мне жена вбила в голову: не примазывайся к славе Высоцкого, не играй с ним на концертах. И я не предлагал.

Но ведь остались ваши совместные записи на болгарской пластинке «Автограф»?

— В Болгарии он сам предложил, потому что ему не хватало для диска одной гитары. Ему нужен был хороший, мощный аккомпанемент, мой четкий ритм. А Дима Межевич делал всякие украшения, хотя все верхушки в песне «В сон мне желтые огни» играл я. Ни одного дубля мы не сделали. Ни одного! Я Володе говорю: «Я ж не знаю всех твоих песен». — «Шапен, ты не знаешь? Один раз прослушал — шуруй. Я же знаю, что ты это делаешь «на раз». И не будет никаких репетиций, у нас нет времени. Все! Сели и поехали.

Я тут скажу несколько вступительных слов». Записали песню, Володя спрашивает: «Хорошо? И по нашей части тоже хорошо…» Все — и ни одного дубля, ни одного повтора. Целиком весь диск.

А как складывались ваши личные отношения? Когда вы перешли на «Володя — Шапен»?

— Во-первых, мы по возрасту были… я же был не мальчик. В театре его иначе и не называли: Володя. Если бы его называли тогда Владимир Семенович, я бы его тоже так называл. А Шапен — потому что меня в институте так прозвали. Если ты хочешь, чтобы тебя звали Артур или Марио, тебя же в жизни так не назовут. Обязательно пришлепают что-то такое, что подходит именно тебе лично. Шапен — это не самая плохая кличка… В детстве меня звали Торба, Посадка номер пять, Чита — я изображал эту обезьяну.

Так вот Шапен. У нас в студии училась Роза Цирихова, горянка из дальнего района Северной Осетии. Настоящая горянка. Такие вот глазищи, низкий голос. Вся из себя горская девушка, молчаливая такая. И вот в перерыве одной репетиции Роза вдруг проронила: «Шаповалов… Шаповалов… пока выговоришь — Шапен!» Вот вам источник Те, кто был на репетиции, вынесли: а Цирихова-то Шаповалова назвала Шапен… Шапен, Шапен — так и прилипло. Посмеялись, а курс подхватил. И это перекочевало из института в театр. Мы были на гастролях за рубежом, на одной из пресс-конференций Любимов говорит: «Наши актеры не только драматическим искусством занимаются, у каждого есть свое хобби: Шапен, например, на трубе играет в свободное от работы время». Я говорю Петровичу: «Какое хобби, какое свободное время — я же профессиональный трубач!..»

Внезапная поездка Высоцкого в Магадан — расскажите о ней подробнее…

— Утром — репетиция, Любимов спрашивает, где Высоцкий. Пауза «Зоя! Ассистенты! Здесь есть кто-нибудь? Кто-нибудь знает, где Высоцкий находится в данный момент?» Потом выходит Зоя: «Юрий Петрович, Высоцкий не может приехать на репетицию…» — «Предупреждать надо, если он болен. Почему это — полная неизвестность? Почему я не знаю, где и кто из артистов находится? Не звонят, не приходят. Что это такое? Кончать надо эту богадельню!» Шеф рассвирепел. Зоя говорит: «Он не может прийти, потому что он… далеко». — «Как далеко?» — «Он из Магадана звонил…» — «Опять эти его выверты. Вот появится в театре — пусть ко мне зайдет, мы с ним поговорим».

С нами Петрович разговаривал при людях, а он нас — шефуля родной — будет бить по башке в своем кабинете. А говорил так: «Вы хамите мне при всех, а извиняетесь в кабинете». Потом Володя прилетает, появляется песня «Я видел Нагайскую бухту и тракты, уехал туда я не с бухты-барахты…»

Я у него по приезде спросил: «Володя, мне интересно: ты ночью поехал, экстренно, а вот если билетов нет, ну хоть разбейся. Как ты просачиваешься в самолет?» — «Шапен, ты меня вынуждаешь на очень нехорошую вещь, я не люблю это говорить, не люблю это делать. Ну вначале я иду к администратору и узнаю, есть ли билеты… Ну а если уж нет, то я иду прямо в комнату к пилотам и говорю: «Я — Высоцкий». Экстренные ситуации, вот тут я иногда спекулирую, но когда вынужден, когда надо лететь. Обычно пилоты говорят: «А, Высоцкий, в кабину!» В кабине всегда место есть. Но это уже когда самый последний шанс. Я это не люблю».

Расскажите о реакции Высоцкого на присуждение вам звания заслуженного артиста РСФСР.

— Это было во Дворце ГПЗ, у нас был выездной спектакль «Павшие и живые». Шестого февраля мне присвоили звание заслуженного, все поздравляли. Володя подошел и сказал: «Шапен, я поздравляю тебя, всех благ…» — «Володя, ты меня удивляешь: ты меня с этим поздравляешь. Оттого что мне присвоили это звание, я же не стану более талантливым или более известным. Вот тебе зачем звание? Например, зачем Жану Габену звание народного артиста Франции? Есть Жан Габен, есть Марчелло Мастроянни… Ты есть Владимир Высоцкий. Коротко, красиво, хорошо». А он говорит: «А все-таки приятно…»

Ведь человек же он. Неужели ему было необидно: быть популярным, любимым людьми и непризнанным. Мы же шли трое на звание: Высоцкий, Золотухин, Шаповалов. И Володю Высоцкого под сукно засунули прямо в райкоме партии. До управления культуры мы «доплыли» вместе с Золотухиным. Потом Золотухин позволил себе отсебятину в «Десяти днях…», сказал не тот текст — и тут же Золотухина «задвинули'>. Я «поплыл» дальше один. Я же ходил «под Гришиным». Гришин был на спектакле «А зори здесь тихие…». Может, подумал про меня: этот делает полезное дело. И я один «доплыл». А Володя об этом знал, я не думаю, чтобы шеф скрывал. Конечно, Володя об этом знал, и вдруг получаю я один…

Были ли конфликты у Высоцкого с Любимовым?

— Володя был умный и глубокий и вел себя всегда очень тактично. В душе, может быть, отношение было достаточно сложное. Но в лицо шефу что-нибудь резкое он никогда не говорил. Ребята говорили, что были срывы: что-то пробурчит про себя. Ведь Любимова же не исправишь, человек в возрасте, не мальчик — его не переделаешь. Володя твердо вел свою линию, творил сам себя, делал, как он считал нужным. Приходил в кабинет и говорил: «Юрий Петрович, мне надо уехать». Шеф начинал: «А как же театр?» И однажды Володя ему говорит: «Юрий Петрович, я же весь гнилой. Какой театр?.. Дайте мне посмотреть хоть что-нибудь, увидеть других людей, другие страны — я могу не успеть». Вначале он попросил Любимова: «Юрий Петрович, можно, я уеду?» А потом просто говорил: «Юрий Петрович, мне нужно уехать».

Подождите, сейчас вспомнил одну важную вещь. Когда вышла Володина пластинка — во Франции, с оркестром, шеф это осудил. Он сказал: «Зачем? Владимир, зачем все это?!» Володя, видимо, обиделся и сказал: «Юрий Петрович, слава богу, хоть что-нибудь вышло». Шефу не понравилась аранжировка, что она французская, что она какая-то не такая. Шефу нравилось под гитару — жестко, по-нашему. В ответе Владимира был такой подтекст: мне же не приходится выбирать, у меня же нет выбора. «Ну хоть что-нибудь, Юрий Петрович», — вот это он сказал при всех.

История со спектаклем «Вишневый сад»; ведь Лопахина начинали репетировать вы…

— Поганая история. Володя в ней никоим образом не выглядит плохо. Там Эфрос поступил просто бестактно. Все было очень просто: Володя — в Париже, Любимов — в Италии, Эфрос ставит «Вишневый сад». Я назначен на роль Лопахина, я его репетирую-репетирую-репетирую. В театр говорят: Шапен репетирует первым номером. Я о себе не столь высокого мнения, но так говорили. Репетирую, все идет нормально, на одной из репетиций в перерыве подходят Любимов — он уже вернулся из Италии — и Эфрос. Любимов говорит: «Шапен, ты не волнуйся, дело в том, что Володя Высоцкий тоже хочет играть Лопахина, но на тебе это никак не отразится. Сдавать будешь ты, но Володя тоже будет играть». — «Юрий Петрович, а когда я боялся конкуренции? Мы же конкуренты, мы же с ним не похожи, мы очень разные с Володей». Вот такой был разговор.

Володя приехал, я, естественно, ему показываю, куда пойти, где сесть, чтобы облегчить работу. Чтобы он не занимался этими мелочами с самого начала. По логике, как делает большинство артистов, я должен был устраниться — пусть работает сам. Когда Губенко вернулся после двенадцатилетнего перерыва на «Пугачева», я сказал: «Забирай». А в театре ждали конфликта. «Бери, Коля». Они ждали скандала, а эти в обнимку ходят. Ну неинтересно. Вот если бы они враждовали, было бы о чем поговорить. А они не дают пищу. Скучно.

Так и с Володей. Ну, ей-богу, против Володи я ничего не имею. Наоборот, два состава — хорошо. И какая разница, кто играет в первом, кто — во втором.

И наступает момент, когда мне и ряду артистов говорят: «Быстро в мастерские Большого театра на примерку костюмов. Срочно, потому что скоро сдача». Я прихожу в мастерские, портной у меня спрашивает: «Вы кто?» — «Шаповалов». — «А кого вы играете?» — «Лопахина». — «Странно». — «Что странно — что Шаповалов или что Лопахин?» — «И то и другое странно. Мне позвонили и сказали, что этот костюм на Высоцкого…»

Ну я скрежетнул зубами — тут ребята стоят, я не один… Хотя бы один был — ладно, мое при мне и осталось бы, но при ребятах… Я сажусь в такси, приезжаю в театр, говорю: «Анатолий Васильевич, идите-ка сюда. Сюда идите!» Зол, конечно, предельно, но решил соблюсти форму интеллигентную: «Анатолий Васильевич, я слишком вам доверял, оказывается. Вы могли бы меня предупредить, что я нужен вам вторым, если бы вы это сделали, все было бы абсолютно нормально. Я понимаю, что если вас Володя устраивает, ради бога. Вы — хозяин постановки. Вы имеете право переставлять актеров. Но вы должны сказать актеру. Это же бестактность с вашей стороны. Так вот, я из вашей пьесы ухожу, и не надейтесь, что я в ней буду играть, когда Володя уедет в Париж. Прощайте».

Ушел. Прихожу к Любимову. Любимов делает вид, что он этого, конечно, не знал. Конечно, он знал… Но он режиссер… Главный… И, кроме того, коллега режиссера Эфроса. Они режиссеры, у них свои отношения, своя этика. Он говорит: «Странно Толя как-то поступил, надо было сказать, Шапен, вообще роль хорошая, — ну подумаешь, ну не бери в голову…» Я говорю: «Юрий Петрович, я пришел к вам не объясняться, как всегда, когда в чем-то виноват, я пришел вас предупредить, что осенью, когда Володя уедет, я играть… не только осенью, вообще — не буду. Категорически вам это заявляю…»

Осенью, естественно, Володя уехал. Вызывает меня Дупак. Любимов уже не будет вызывать, а Ду-пак — нейтральное лицо. У нас же все по ведомствам… И Дупак говорит: «Ну, Виталий, ну хватит, чего уж там… Как женщина…» Как Юрий Петрович говорит — «дамские дела». Я отвечаю: «Николай Лукьянович, я понимаю, что вас как директора «подставляют»… Но я никогда в этой вещи и вообще в вещах Эфроса занят не буду». Ну Дупак говорит: «Они отношения выясняют, гадят друг другу, а мне — расплачивайся!..» — «Понимаю, Николай Лукьянович. Но я в вас не целился. Я предупредил и того и другого — и Эфроса, и Юрия Петровича Любимова». И ушел. Спектакль был снят с репертуара до возвращения Владимира Семеновича из-за рубежа.

Вы сидели в одной гримерной. Донимали ли его поклонники и поклонницы?

— Да, у меня однажды был случай… Он даже на меня обиделся. Я не знал, что это ему принесет огорчение. Одна девица… из-за него проникает в театр. И я ее провел на «Гамлета». Она умоляла меня провести. Оказывается, ей нужно было проникнуть, чтобы в него вцепиться. «Зачем ты ее провел?» — «Вова, я не знал, что это к тебе… Если б она сказала: мне нужен Высоцкий, я бы обошел ее стороной».

Да, вот такая смешная деталь. Когда мы играли в «Десяти днях…», Володя еще тогда мало снимался в кино и его мало знали в лицо. Голос уже широко знали, а в лицо — нет. И вот мы идем, почему-то так получалось, я всегда шел за ним. Мы вместе пели «Третьего генерала»: «Ох, как в Третьем отделении, по цареву повелению…» Зрители шли через фойе и шептали: «Высоцкий», а показывали на меня, думая, что тот голос, который звучит, соответствует вот этой моей фактуре. А я вижу, что обо мне думают, и показываю на него: «Вот он, Высоцкий, я здесь ни при чем».

В спектакле «Владимир Высоцкий», который теперь возобновляется, вы поете песни Владимира Семеновича…

— Я стараюсь это петь не в подражание, даже не в манере, а в духе Высоцкого. «Убирать дух» я пробовал… Шеф, Любимов, утверждал, что каждый должен петь на свой лад. «Как вы можете. Володе было бы даже приятно, что его песни поют по-разному».

Я ходил вокруг дома у себя и думал: куда он девается, когда убирается его пульс, убирается его напор, убирается его нерв? Даже в сдержанной песне все равно есть его внутреннее напряжение. Как только оно убирается, Володя исчезает, как будто и не его песня. Не знаю, что происходит. Уходит он куда-то. Он сам как личность настолько собой заполнил свое искусство, свое творчество, что без него… Читать-то еще можно… А когда произносишь… Он настолько авторский, а не композиторский, что просто неотделим от своих вещей. Вот другого можно спеть Окуджаву я спою безболезненно. Пожалуйста. «Антон Павлович Чехов…» Своим голосом. И все нормально. Я пою своим голосом, и узнается Окуджава. Потому что в нем нет напора Володя без этого напора, без внутреннего напряжения, даже если и негромко, куда-то девается. Его сила должна звучать. Без этого Высоцкого нет…

Вы помните «Гамлета», сыгранного в Марселе?

— У Володи вот какая штука была. Не знаю, чем это объяснить, но он каждый раз не доигрывал последнего «Гамлета». Вот на гастролях он сыграл всех «Гамлетов», остается последний — и срыв. Так, в Марселе он еле доиграл последнего. Пропал — вызвали Марину из Парижа. Любимов и Боровский ездили по Марселю на машине и искали — нашли. Он такой больной ходил, что врач стоял за кулисами со шприцем; одет был в костюм той эпохи — в свитере, в таких же сапогах, в стилизованной одежде. И ждал: если Володя упадет, потеряет сознание, то должен был выйти этот человек, взять его и сказать: «У принца легкий обморок». И как хотите играйте, заполняйте паузу, пока ему делают укол, — вот такая была установка. «Упадет — забирайте, Стас, ты его уноси: «У принца легкий обморок». И играйте что-нибудь другое — импровизируйте что хотите». И вот он останавливается — пауза. Он играет, играет, играет — а у него же все время волны эмоциональные, а это всплеск, он же отнимает и последние силы. Пройдет эта волна — и опять слабость, пережидал. Доиграл, но кое-как.

А ведь был здоров, как в стихах писал: «Мне папаша подарил бычее здоровье…» И действительно, оно было бычье. Он крепкий был мужик — маленький, сбитый и крепкий… И тренировался… Держался в форме… Даже показывал, как это делается. Но как же можно при такой нерасчетливой жизни — машина не выдержит, не то что человеческий организм. Режима никакого, чтобы там вовремя поесть… Нагрузки адские. Я же по себе знаю, что это такое, на себе… А у него это еще помножьте на три-четыре…

Последнее время бывало, что врачи дежурили, за кулисами какие-то люди в белых халатах ходили… Моя супруга бывшая… она видела его на улице Горького. Говорит — поразительное лицо было у него, настолько отрешенное… «Таким я его не видела, ведь он все время чем-то занят, все время что-то делает, что-то думает, а тут вот такое… Он меня даже не увидел, сквозь меня посмотрел, хотя он знает меня… Я ему говорю: «Здравствуй, Володя!», а он не видел, он был отрешен от всего…» И потом — говорят, что он был в ВТО, угощал всех… Это было 23 июля вечером…

На репетициях спектакля «Владимир Высоцкий» была какая-то своя атмосфера? Многие говорят, что театр вдруг сплотился…

— Да, потому что смерть слишком потрясла всех, несмотря на то, что знали. Но одно дело знать, что человек может умереть, а другое — когда он умирает. Сам факт смерти все равно потрясает, к этому привыкнуть нельзя. И потом — увидели, насколько он был по настоящему любим людьми, зрителями, народом. Мы были свидетелями его похорон, и эти похороны на всех подействовали. Мы увидели, насколько он грандиозен, насколько велик. То есть все по-настоящему поняли, кого потеряли. Когда живем, мы же не замечаем. При жизни разное к нему было отношение. Его и поругивали за спиной, что вот, мол, он уезжает куда-то, а мы работаем. А он вроде как в театре и — не в театре, а тут замены… Это же раздражает, чисто по-партнерски: «Он уедет, а я тут пахать должен, я тоже живу, мне тоже жить хочется». Вот такие разговоры тоже были в кулуарах. Такие сердитые и злые подчас… Но когда это свершилось, когда он ушел, то приоткрылось другое: все остальное стало мелочным, а вот факт, что с нами жил великий человек, что люди к нему идут, их же не согнали, и это в условиях закрытого города — Олимпиада… А если б он был открытым? Задержали же многих, а иначе уму невообразимо, сколько слетелось бы людей. Раз сейчас цветы кладут на могилу, приезжают, прилетают, то на похороны слетелись бы все. Некоторые из любви, некоторые из любопытства, из чего угодно. Сам факт смерти такого человека… И он нас всех тоже немного почистил от нашей театральной шелухи внутренней. И нам всем отправляться «по следам по его, по горячим», как Окуджава поет. Факт смерти нас, конечно, очень сильно потряс и очистил. И поэтому мы делали с чистым сердцем это все, с открытым сердцем. Чтобы отдать дань уважения ему, дань запоздалой любви, поздней любви. Хоть здесь, хоть в работе… Поэтому, безусловно, мы сплотились и делали это очень искренне и чисто…

Декабрь 1987 г.

Загрузка...