Битая карта. Кукрыниксы. 1944
В ознаменование одержанной победы и в честь полного освобождения Ленинграда от вражеской блокады 27 января 1944 года город на Неве салютовал доблестным войскам Ленинградского фронта 24 артиллерийскими залпами из 324 орудий.
Впервые в истории Великой Отечественной войны городу была оказана особая честь: произвести салют у себя, на берегах державной Невы. Город, его жители и воины заслужили это. Наконец-то и к ним пришла Победа — великая, долгожданная, выстраданная.
Защита города велась долго и непрерывно, на дальних и ближних подступах. На Лужском рубеже, где еще в июле 1941-го были основательно измотаны вражеские войска. Под Ораниенбаумом, отрезанном от Ленинграда, где удалось отстоять важнейший плацдарм, так пригодившийся при снятии блокады. На Невском «пятачке», где, как образно заметил один из участников боев, каждый день можно было приравнять к году нахождения на другом участке фронта. Неудачная, героическая и трагическая попытка прорвать блокаду силами 2-й ударной армии Волховского фронта в 1942 году и успешный прорыв у Ладоги в январе 1943 года…
Мне, защищавшему Ленинград с первых и до последних дней, хотелось бы показать героизм, мужество и стойкость уже сформировавшихся и будущих писателей и журналистов, знавших тогда одно: город надо спасти и вызволить из беды. Все они были воинами: и те, кто вел на врага танки, и те, кто, проявляя личную храбрость, прославлял несокрушимых и мужественных чудо-богатырей, навечно вписавших свои имена в достославную летопись обороны и освобождения города на Неве.
Фронтовики принимали гостей из Ленинграда — поэтов. Выступил тогда Александр Прокофьев. Он говорил о Ленинграде, ленинградцах, поэтах и писателях города-героя, о защитниках Невской твердыни. Поделился впечатлениями о встречах с воинами нашего, Волховского, фронта.
— Вчера мы заезжали в один танковый полк, — рассказывал Прокофьев. — Народ там — молодец к молодцу. Биты и стреляны. Видели мы там одного лейтенанта, розовощекого, застенчивого и в высшей степени интеллигентного. В мирное время такой — мухи не обидит. Удивительно, как меняется человек на войне! Поразил нас этот лейтенантик и своими стихами. Талантливые, душевные, очень искренние. Дай бог ему выжить…
Характеристика, которую дал Прокофьев, была полной и справедливой. Мы уже знали этого лейтенанта и тоже успели полюбить его. Воевал он храбро и в очень трудных для танкиста местах — на Синявинских болотах. Каждая строчка стихов была выстрадана им, написана кровью сердца.
Лейтенанта решили взять в редакцию армейской газеты. Ходатая строго отчитал командующий бронетанковыми войсками.
— Как вы можете об этом даже заикаться! — вскипел генерал. — Лейтенант командует взводом тяжелых танков «КВ» в полку резерва Главного командования — кто же отдаст его вам накануне крупной наступательной операции! Да и пожелает ли он сменить свою машину на ваш скрипучий письменный стол? Танкистом рождаются и им остаются на всю жизнь, запомните это.
В разгар наступления пришло краткое сообщение: смертью храбрых погиб командир взвода и талантливый молодой поэт Сергей Орлов.
А спустя два года я встретил вдруг… Сергея Орлова. Было это в Ленинграде, в редакции окружной газеты «На страже Родины». Он принес сюда новые стихи. Я взглянул на него и понял: он горел в танке, горел тяжело. В эти минуты Сергей напомнил мне лейтенанта Дремова из потрясающего рассказа Алексея Толстого «Русский характер».
Тогда я не стал ему говорить о сообщении, полученном в 1943 году.
Не напомнил я ему об этом случае и в дни нашего путешествия вокруг Европы на теплоходе «Победа». Рыжая бороденка Орлова привлекла тогда всеобщее внимание. Стамбульские фоторепортеры бросились к нему в порту, чтобы снять его крупным планом: «Типичный русский». Они представляли себе русского человека только с бородой. (В то время бород почти не носили, на теплоходе с бородой ходил один Сергей, да и тот отрастил ее для того, чтобы скрыть следы тяжелейших ожогов.)
Всякий раз, встречая Орлова, я хотел расспросить: как же он, похороненный в полку, вдруг ожил? Но напоминать о таком ради праздного любопытства — дело малоприятное и жестокое.
И все же наша беседа состоялась.
— Значит, — спрашиваю, — донесение о твоей гибели пришло после того, как увидели тебя горящим в танке?
— Нет, — медленно и неохотно отвечал Сергей Орлов. — Тогда все обошлось на редкость благополучно. Наш полк наступал в первом эшелоне и понес большие потери. Собственно, от полка тогда остался один номер: машины были подбиты и сожжены в первые часы боя. Мой «КВ» был подбит в непосредственной близости от вражеских позиций. Две недели мы просидели в танке, не имея возможности вылезти и сообщить о себе в полк: фашисты вели прицельный огонь. Ночами ремонтировали гусеницы, мотор, еще кое-что. Проверили, и — о, счастье! — мотор работает, гусеницы в исправности. Развернулись, дали по фашистам несколько выстрелов из орудия и помчались отыскивать свою часть. Вот тогда я и услышал от командования: «А мы, Сережа, записали тебя в поминание, донесли о твоей гибели». Было это под Карбуселью, у Синявина.
Второй случай благополучным уж никак не назовешь. Танковый полк вел бои западнее Новгорода. При поддержке пехоты танкисты захватили деревеньку Гору и намеревались оседлать железную дорогу. Командир взвода лейтенант Орлов прикинул: идти в обход — значит подставить борт машины под прицельный огонь вражеских орудий. Орлов дает команду: атаковать противника в лоб. Это было правильное решение. Танки, направившиеся в обход, тотчас заполыхали факелами. Танк Орлова двигался вперед, не встречая серьезных препятствий. Вдруг возникла высокая снежная стенка: такие строят ребята, когда играют в крепости. Над танком молнией просвистели штурмовики; обстреляв в снежной крепости фашистов, они унеслись обратно.
В стороне появилась пушка: ее волокли солдаты в белых маскировочных халатах.
— Сгубила меня, можно сказать, интеллигентская осторожность, — с улыбкой вспоминал Орлов. — Мне показалось, что это — наши. Ударю из танка, а вдруг у пушки — свои ребята. Не лучше ли подождать?.. «Свои ребята» ударили по танку прямой наводкой. Я получил сразу три ранения: в ногу, руку и в грудь. Последний осколок шел прямо в сердце, но помешала… медаль «За оборону Ленинграда». Комсомольский билет был пробит, медаль изуродована, но осколок потерял свою силу. В танке произошел взрыв, машина загорелась. Мы через борт скатились в рыхлый снег. У меня начался световой шок, и я уже подумал, что ослеп навсегда: день солнечный, яркий, а я ничего не вижу. Обгорелая кожа свисала с лица клочьями, веки слиплись. А фашисты бьют и бьют, не давая возможности поднять голову. Ползу по следу гусеницы и мало что соображаю. На мое счастье, рядом оказалась девчушка из пехоты. Одна из тех, кто спасал других, совершенно не думая о себе. Это о ней, о том моменте написал я позднее:
А она мне встала навстречу,
Головою ткнулась под мышку
И свои подставила плечи,
Ты держись, говорит, братишка…
Шла она в снегу непролазном
От кювета и до кювета,
Там, где пели пули и мины,
До деревни Гора к танкистам,
Да еще подставляя спину,
Да еще твердила: держись ты…
— А потом была трудная операция? — спрашиваю Сергея.
— Трудная. И не одна. Пересадить кожу на живом человеке — не кустик или деревце в саду. В те дни я больше всего опасался взглянуть на себя. Набрался храбрости. Посмотрел в зеркало…
Задаю вопрос очень осторожно:
— Тогда и родились те строки, Сережа?
— Тогда…
Мы их не цитировали. Их знает всякий, они давно стали хрестоматийными.
Вот человек — он искалечен.
В рубцах лицо. Но ты гляди
И взгляд испуганно при встрече
С его лица не отводи.
Он шел к победе, задыхаясь,
Не думал о себе в пути,
Чтобы она была такая:
Взглянуть — и глаз не отвести!
Ему же принадлежат и другие стихи, и тоже давно сдавшие хрестоматийными:
Его зарыли в шар земной,
А был он лишь солдат,
Всего, друзья, солдат простой,
Без званий и наград…
Фронтовые бои для него кончились февральским днем сорок четвертого года, но сражение шло еще долго. За себя. За свое утверждение в жизни, в поэзии. Учился в Ленинградском университете, кончил Литературный институт имени Горького. Мальчонка из белозерского села Мегра пробовал себя в поэзии еще до войны, получил первую премию на всесоюзном конкурсе и похвалу от самого Корнея Чуковского. Но настоящим поэтом он стал уже в зрелые годы, после войны.
— Танкист Орлов прекратил свое существование где-то под Новгородом, — говорю я ему. — На смену ему пришел поэт Орлов?
— Нет! — возражает он и качает головой. — Танкистом я остался навечно, хотя меня и списали «по чистой».
Здравствуй, юность танкистская!
До отбоя с подъема…
Я смотрю на Сергея Орлова и вдруг вспоминаю устремившихся к нему фоторепортеров в Стамбуле. «Типичный русский…» Что ж, они правы. Он — типичный русский… Но не своей рыжей бородой. Бесстрашием в бою. Любовью к жизни. Искренностью в творчестве. Чисто русской интонацией в каждом своем стихе, большом и малом. И еще оптимизмом, которым наградила его природа не на одну — на две жизни сразу!
С Невского плацдарма я возвращался удрученным. Прежде всего, надо знать, что это за плацдарм: полтора километра по фронту и шестьсот метров в глубину; огонь противника ужасающий, жертвы с нашей стороны огромные: живые не успевали подбирать мертвых, и павшие лежали на правом и левом берегах Невы. На левый берег я переправлялся в одной лодке с майором из разведотдела армии, а на правый доставил его останки, завернутые в плащ-палатку.
Самая главная беда — не удалось решить боевую задачу и прорвать оборону врага.
Разве могло быть настроение радужным?
Политотдел армии ютился в Озерках — до войны очень красивой деревушке, разбросавшей свои дома по живописным бережкам небольшого круглого озера. В одном из домов обретался и я. Отчасти мне повезло: топчан мой стоял рядом с печкой, спать было тепло. Вот я и надеялся, возвращаясь в Озерки: отосплюсь за все бессонные ночи. Следует добавить, что промерз я до костей, был голоден и устал до изнеможения. Поспать у печки — да какое же это блаженство!
Но на моем топчане лежал в шапке и сапогах какой-то незнакомый человек. Спал он мертвецким сном и, как будто в удовольствие себе, слегка похрапывал. Матрас, спустившийся к раскрытой дверце печки, успел изрядно истлеть, ядовито смердел, но спавший ничего не ощущал. В ярости я готов был столкнуть незнакомца с топчана и наговорить ему массу дерзостей, но что-то удерживало меня, и я лишь тронул его за костлявое плечо. Он вскочил и смотрел на меня робким, растерянным взглядом.
— Кто вы такой? — строго спросил я.
— Я… я из Ленинграда, — ответил он невпопад и стал протирать заспанные глаза.
Тех, кто приходил к нам из великого города-мученика, мы любили сердечно и очень жалостливо, сознавая, что, кроме любви и жалости, мы ничего им пока дать не можем, не в наших силах.
— Да кто вы? — повторил я вопрос уже мягким тоном.
— Поэт Рождественский. Всеволод Рождественский.
Перед поэтами, как и вообще перед писателями, я благоговел.
— Ложитесь. Только не надо было сжигать матрас, он еще пригодится, — сказал я Рождественскому и даже попытался улыбнуться.
— Извините, я так крепко спал! — произнес он виноватым голосом.
Лечь снова он отказался, и его место занял я, примостившись на уцелевшей половине матраса.
Такой была моя первая встреча с этим человеком.
Потом я узнал, что Рождественский приглашен в политотдел армии для не совсем обычного дела. Он и его коллеги Лев Левин и Дмитрий Щеглов должны были написать в стихах обращение снайперов ко всем бойцам. Задача не из простых, если учесть, что первый из авторов был критиком, а второй — драматургом. А тут надо сочинить едва ли не целую поэму, да еще былинным стилем, что-то вроде: «Ой ты гой еси, добрый молодец!..» Никто из этой троицы в такой манере не писал. Даже Рождественский.
Теперь я их видел ежедневно. Трудились они с утра до вечера, по соседству со мной, и я все время слышал, как соавторы что-то доказывали друг другу. Последнее слово, если не ошибаюсь, всегда оставалось за поэтом. Им не приходилось полагаться на одно лишь вдохновение, у них были жесткие сроки, и они должны были уложиться с точностью до одного часа.
Позднее в соседних Колтушах состоялся слет истребителей немецких оккупантов. В конце зачитывалось стихотворно-былинное обращение. Встретили его аплодисментами, порадовав авторов, до того мало веривших, что у них что-то получится.
Тогда я впервые увидел улыбку и на лице Всеволода Александровича Рождественского.
Фронтовая судьба надолго свела меня с ним. Я в то время был старшим инструктором по информации политотдела армии, а где узнать про все новости, хорошие и плохие, как не у информатора! Вот и заходили ко мне в землянку многие газетчики.
Газетчиком стал и Всеволод Рождественский.
Он чаще других заходил в мою землянку. Нет, не извиняться за сожженный матрас, хотя делал он это многократно. Были у него веские причины: интерес к армейским событиям, к героям боев, к новостям, которые могли быть у информаторов. Кроме того, Всеволод Александрович родился в Царском Селе, провел там детство и молодость, самозабвенно любил этот живописный уголок, а я из города Пушкина, то есть бывшего Царского Села, уходил на фронт и тоже очень любил этот чудесный город-парк. Мы вспоминали былое, иногда по разведсводке я рассказывал, что сейчас происходит в оккупированном Пушкине. Известия одно хуже другого, но мы верили в скорый (к великому сожалению, он не стал таковым) час освобождения, мечтали вдвоем погулять по паркам, полюбоваться тихими прудами и изумительными памятниками. Была и еще одна причина: в перерывах между боями, очень кратких, я писал небольшую книжечку о подвигах понтонеров на Неве. Книжечку маленькую, но такую для меня дорогую: она была первой в моей творческой биографии. И Всеволод Александрович был первым и очень доброжелательным консультантом, что не мешало ему быть и строгим, взыскательным судьей.
Постепенно наше общение сделалось настолько постоянным, что обойтись без встречи с ним казалось невозможным. Рождественский стал для меня первым литературным университетом, посвятившим в святая святых — творческий процесс. Неназойливо и потому доступно, увлекательно он знакомил с литературными жанрами, с пониманием сюжета и композиции, с созданием образа героев.
Его авторитет был непререкаем. Объяснялось это и тем, что еще до войны я почитал его как превосходного поэта, в совершенстве постигшего великие тайны Поэзии, и тем, что он не только знал секреты стихосложения, но и отлично разбирался в законах прозы, драматургии, умел без предвзятости оценивать художественные произведения, проявляя чуткость и понимание. К тому же он лично знал Максима Горького и Владимира Маяковского, Ларису Рейснер и Александра Блока, Ольгу Форш и Александра Грина, дружил с Сергеем Есениным, был в добрых отношениях с Николаем Тихоновым и Александром Прокофьевым, Алексеем Толстым и Вячеславом Шишковым, со многими известными композиторами, художниками, артистами. Начнет рассказывать — и сидишь ты перед ним совершенно очарованный манерой спокойного, но захватывающего повествования. Он умел «преподносить» своих героев, отводя себе очень скромную роль: он был как бы за ширмой, на сцене всегда действовали другие.
Иногда наши встречи прерывались командировками на передовую — его или моей. Однажды во время поездки в горнострелковую бригаду (она действовала во мгинско-синявинских болотах) я был восхищен подвигом лейтенанта-пулеметчика Ивана Смирнова. Он защищал свой рубеж до последней возможности. Даже раненый, оставаясь один у «максима», он не покинул боевого поста. Его поливали огнем из пулеметов — Смирнов выдержал, не дрогнул. Обрушили на него десятки мин — он оглох, но не сдвинулся с места. Тогда обозленные фашисты направили против него танк. Иван пропустил стальное чудовище, а потом прострочил пехоту огнем своего пулемета. Вышел из строя и «максим»; Смирнов схватил винтовку павшего солдата и повел стрельбу из нее. Лейтенант погиб под гусеницами танка, когда вражеская машина во второй раз стала утюжить место, где сражался двадцатидвухлетний герой-пулеметчик.
Об этом славном парне я написал очерк, который на второй или на третий день появился в армейской газете «Ленинский путь». И тем же утром забрел ко мне уставший Всеволод Александрович: он только что вернулся с передовой, но ему было не до сна.
— Меня потряс этот человек, — сказал он, и голос его дрогнул. — Какое мужество, какая верность своему воинскому долгу! Я хочу написать о нем стихи.
Я знал, что Всеволод Александрович не принадлежит к числу поэтов, способных быстро откликаться на то или иное событие; он, пожалуй, более «академичен», и долгое раздумье над поэтическими образами было для него нормой. Но война шла жестокая, и раздумывать долго поэт не имел права. Через день-два в армейской газете появились его стихи, а через неделю их уже распевали в части, подобрав подходящий мотив. В стрелковом батальоне, где сражался герой, песня стала любимой, и пели ее с подъемом и страстью:
У Родины нашей, которой нет краше,
Немало отважных сынов.
И есть между ними родное нам имя —
Герой-пулеметчик Смирнов.
Песня заканчивалась по-боевому призывно:
Успел лишь сказать он: «Товарищи, братья,
Вас Родина к славе зовет!»
И в грохоте боя над телом героя
Бойцы отвечали: «Вперед!»
Когда я сообщил Всеволоду Александровичу, как его стихи восприняты в батальоне, он, человек сердечный и впечатлительный, прослезился.
— Не ожидал, — проговорил растроганно. — Можно бы написать и лучше, да время, время не терпит.
В армейской газете все чаще и чаще появлялись его стихи, и каждое из них звало к мести врагу, к стойкости и мужеству. Даже в очень трудных условиях, когда ему давалось на стихотворение несколько часов, он стремился к тому, чтобы все равно оно было поэзией, чтобы никто не упрекнул его в том, что Рождественский изменил своему вкусу и перестал быть взыскательным в творчестве.
Он продолжал оставаться Мастером. И очень добрым человеком, хотя условия фронтовой жизни были весьма жестокими. Правда, из кольца блокады нас к тому времени вывели, и мы успели забыть про голод, но бои на нашем участке фронта не прекращались, потери были большими, а удачи, как нам тогда казалось, незначительными. Только спустя много лет мы поняли, что армия, ведя эти бои, успешно решала свою сложную и ответственную задачу: вместе с другими войсками Ленинградского и Волховского фронтов она сорвала намеченный Гитлером последний и решающий штурм Ленинграда.
Всеволод Александрович писал много, иногда прозой, но больше стихами, а свободное время отдавал встрече с молодыми, как правило, еще совсем зелеными литераторами. Как-то он наведался ко мне — возбужденный и счастливый.
— Новые стихи пришел почитать. — И тут же пояснил: — Не свои, молодых наших поэтов. Сережа Орлов, Толя Чепуров. Талантливые мальчишки! Бог даст, уцелеют — славными будут поэтами.
И стал декламировать, радуясь каждой удачной строке.
Позднее прочитал и мою прозаическую книжицу о героях Невской Дубровки — «Подвиг понтонеров». Прочитал, подумал и тут же предложил:
— Надо послать Николаю Семеновичу Тихонову, он человек душевный!
Я выразил сомнение, что вряд ли Тихонов будет читать: не тот труд, чтобы им занимался маститый писатель. Мой собеседник решительно возразил:
— Надо знать Николая Семеновича! Когда перед ним окажется рукопись фронтовика, сказавшего свое слово о героях Ленинграда, он ночь не поспит, а прочтет обязательно.
— Да стоит ли лишать его этой ночи? — продолжал я свои сомнения.
— Стоит.
Всеволод Александрович оказался прав: Николай Семенович Тихонов не только внимательно ознакомился с рукописью, но, как потом он мне писал, «даже прочел некоторые страницы вслух простым людям, и они сказали, что это очень сильно и глубоко волнует». Он предложил издать ее в блокадном Ленинграде.
— А я что говорил? Это же Тихонов! Он так любит помогать молодым! Это у него — от Горького.
В течение нескольких недель книжечка была отредактирована, набрана, отпечатана и выпущена в свет. И это в условиях осажденного города!
Еще раз я увидел, как Всеволод Александрович умеет радоваться счастью других. Он обнял автора, бережно перелистал брошюрку и взволнованно сказал:
— Начало хорошее! Считайте, что вам сильно повезло: «крестным отцом» оказался Тихонов.
Прошло несколько месяцев, и ко мне в землянку почти вбежал Рождественский. Он сиял, держа в руках аккуратного формата книжицу; на обложке — наклоненная ветром березка, вдали виднеется деревушка, по небу несутся тревожные облака, предвещающие грозу… Я прочитал название: «Голос Родины». Повыше курсивом обозначен автор: Всеволод Рождественский. Я еще не успел его поздравить, как он отвернул мягкую обложку и стал что-то писать. Судя по всему, текст у него сложился по пути в мою землянку: писал быстро, не задумываясь. Протянул книжечку. Я стал читать и сначала даже не поверил, что только что написанные строки посвящены мне. Но это, к счастью, было так:
«Дорогому И. Ф. Курчавову
Вспомни это время боевое,
Ладоги прохладной серебро.
Вспомни лес, где крепко нас с тобою
Подружили слово и перо!
Во время войны немцы выпустили книжонку о битве на Волхове. Обращаясь к жителям Германии, авторы писали: если вы встретите человека с желтым, изможденным лицом, часто при ходьбе опирающегося на палку, знайте, что этот человек воевал на Волхове, уступите ему место в трамвае или автобусе — он заслужил это.
После войны я неоднократно наведывался на Синявинские высоты и восхищался ими: да это же курорт! Действительно, чудесная возвышенность, украшенная деревьями и кустарниками, яблонями, сливами и вишнями. И все на виду — болота, недоброй памяти роща «Круглая», за которую так много пролито нашей крови, слева синью светится бесконечное море-озеро Ладога.
На этих-то высотах и находились немцы. И жаловались на свою горькую судьбу.
Наши — внизу, на треклятых Синявинских болотах.
Надо хотя бы час пробыть на них, чтобы понять и оценить великое мужество тех, кто жил и воевал здесь долгими месяцами. Все они были не просто героями, а легендарными, о которых слагали стихи и поэмы.
В марте 1943 года моряк, к этому времени ставший пехотинцем, Илья Шалунов с оторванными руками бежал вперед, в атаку, и звал за собой товарищей, пока смертельное ранение в живот не остановило его навечно… Последние его слова к друзьям были: отвоеванный рубеж не сдавать! Шалунову были отданы достойные его подвига почести: он награжден орденом Отечественной войны 1-й степени, первым в истории Великой Отечественной войны навечно зачислен в списки части. Фронтовой поэт Павел Шубин написал о нем проникновенные строки:
Встал и увидел в последний миг
Землю свою и друзей своих.
И, как подрезанный
Падая с ног,
Тихо успел сказать:
— Во имя твое, Родина-мать…
Все, что сумел и смог..
Стихи эти мне были вдвойне дороги. Павла Шубина я хорошо знал, творчество его ценил, а строки, посвященные потрясающему поступку Ильи Шалунова, как бы иллюстрировали мой очерк о нем, напечатанный во «Фронтовой правде» — главной газете волховчан.
Всякий раз, приезжая к нам под Синявино из Неболчи, где размещалась редакция «Фронтовой правды», Павел заходил ко мне, а иногда и ночевал у нас в землянке. Знал я и о том, что вышел он из деревни Орловской губернии, в Питере работал слесарем, там и начал печататься. Понял: чтобы стать хорошим поэтом — надо учиться. Закончил филологический факультет популярного пединститута имени Герцена. А вскоре, в 1938 году, был принят в члены Союза писателей СССР.
Рассказчик он был превосходный. Случалось такое, что его повествование продолжалось с вечера до утра. Вспомнить ему было что: добровольцем вызвался в конную группу генерала Белова и носился на ретивом скакуне по тылам противника.
Многое повидал, много запомнил. Но больше всего был потрясен обстановкой под Синявином. «Читал о войне много, — делился он впечатлениями, — но видеть происходящее подо Мгой и Синявином — это уже на всю жизнь. Если кто-то и отважится написать об этом, так только тот, кто гнил в Синявинских болотах, где выдержал нечеловеческие муки».
Как-то он поведал и о своей сокровенной мечте: намерен написать не просто стихи, а песню Волховского фронта, взяв самый трагический участок: Мгу и Синявино. Откровенно сознался: еще не выстрадал эту песнь до конца.
На этот раз он пришел ко мне до крайности взволнованным.
— Знаешь, я, кажется, написал эту песню, — вполголоса сообщил он.
Но не стал читать сразу. Снял забрызганную торфянистой жижей плащ-палатку, стряхнул ее на улице, умылся и как будто просветлел. Чувствовалось, что Павел готовился к чтению своих стихов не как к ординарному событию, а как к чему-то очень важному и значительному. Взглянул на меня, спросил:
— Можно?
— Да, конечно! — нетерпеливо ответил я.
Он начал: медленно, внятно, подчеркивая интонацией то, что ему хотелось выделить особо.
Редко, друзья,
нам встречаться приходится,
Но уж когда довелось,
Вспомним, что было,
и выпьем, как водится,
Как на Руси повелось!
Выпьем за тех, кто неделями долгими
В мерзлых лежал блиндажах,
Бился на Ладоге, бился на Волхове,
Не отступал ни на шаг.
Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто умирал на снегу,
Кто в Ленинград пробирался болотами,
Горло ломая врагу.
Будут навеки в преданьях прославлены
Под пулеметной пургой
Наши штыки на высотах Синявина,
Наши полки подо Мгой.
Такое мог написать только человек, повидавший бои, прочувствовавший их всем своим существом. Ротный командир! Да кто, как не он, выносил все тяготы любого сражения! Он был первым в атаке, но он желал и того, чтобы первыми были и все его подчиненные. И часто мертвым падал на почерневший от разрывов снег — рядом с солдатами. Сколько же их было, безымянных и прославленных ротных, так много сделавших для Победы!
Строки эти были написаны Павлом Шубиным в сорок втором году. До того момента, когда «наши штыки» появятся «на высотах Синявина», пройдет целый год: ведь даже после прорыва блокады Ленинграда в январе 1943 года Синявинские высоты все еще находились у немцев, их освободили лишь летом того года, а Мгу — в январе 1944-го, при снятии блокады и полном вызволении города из беды. Но поэт верил, что это произойдет…
Пусть вместе с нами
семья ленинградская
Рядом сидит у стола.
Вспомним,
как русская сила солдатская
Немцев за Тихвин гнала!
Вспомним и чокнемся кружками
стоя мы —
Братство друзей боевых,
Выпьем за мужество павших героями,
Выпьем за встречу живых!
Что сказать поэту? Нужные слова не приходили в голову. Я обнял его как родного и близкого человека и с трудом проговорил:
— От души поздравляю, Павел, с новорожденной!
— Спасибо, — тоже с трудом ответил он.
В эти минуты я заметил, как его глаза, всегда такие радостные и веселые, заволокли слезы.
Неверно,
Что сейчас от той зимы
Остались
Лишь могильные холмы.
Она жива,
Пока живые мы.
И тридцать лет,
И сорок лет пройдет,
А нам
От той зимы не отогреться.
Нас от нее ничто не оторвет.
Мы с ней всегда —
И памятью и сердцем…
И эту память,
Как бы нас ни жгло,
Не троньте
Даже добрыми руками.
Когда на сердце камень —
Тяжело.
Но разве легче,
Если сердце — камень?
Кто внимательно следит за поэзией, связанной с трагической и героической обороной Ленинграда, безошибочно назовет автора этого выстраданного стихотворения. Да, конечно, это Юрий Воронов!
Творчество поэта-блокадника совершенно необычно: по нему, если поставить стихи в строгой последовательности, легко проследить военную биографию поэта, его жизнь, полную великих мук, тревог, но и законной гордости. И не случайно он просит не трогать память, такую для него дорогую и священную. А как это важно сейчас, когда делаются попытки принизить и омрачить нашу Великую Победу, перечеркнуть и замарать грязью подвиги миллионов: и бойцов на передовой, и мальчиков и девочек в блокадном городе на Неве, и страдальцев-тружеников в далеком тылу.
Много можно сказать об авторе: знаю я его давно. Нас роднит то, что и мне довелось в самое трудное время блокады находиться в ее ужаснейшем кольце, оборонять город в 41-м, прорывать осаду в 43-м и снимать полностью эту проклятую осаду в прекрасном январе 1944-го.
За лязгом и скрежетом
Взрывы и свист.
Все небо распорото боем.
И желтые звезды
Срываются вниз:
Им выдержать трудно такое.
Читаешь эти строки, и встают в памяти трагические дни 41-го. Над нашими позициями тогда небо закрывали не тучи, а громады вражеских эскадрилий. Все содрогалось вокруг от их гула, и воздух казался рассеченным, подмятым этими темными, мрачными чудовищами. Не раз слышал я отчаянные слова, с болью вырывавшиеся из глубины души: «Пусть бы лучше на нас обрушил эти бомбы, проклятый, чем на Ленинград!» Все мы отчетливо понимали, какую беду, несчастье и горе может принести городу и его мужественным жителям каждая бомба…
А что же в эти минуты переживает 12-летний мальчонка?
Сначала —
Тонкий свист над головой.
Потом удар.
Потом тебя качнет.
Потом земля
Под домом и тобою
Встревоженно ворочаться
начнет.
Потом все это
Снова повторится,
И крыша
Из-под ног пойдет, скользя.
И что не страшно —
Можно притвориться,
А вот привыкнуть —
Все-таки нельзя…
Он — не равнодушный наблюдатель. Юра Воронов разбирает завалы, спасает обреченных на гибель людей, сбрасывает с крыш зажигалки. В те дни газета «Смена», тогда поднимавшая на щит славы героев и на их подвиге воспитывающая других, рассказала про один такой эпизод, поместив над текстом портрет мальчонки:
«При первых же звуках сирены Юра Воронов — пионер дружины № 56 — выбежал из квартиры. Он спешил в штаб. Наверное, там есть поручения, которые он, связист, должен немедленно выполнить.
Юра шел по двору. Над головой часто били зенитки. Вдруг раздался оглушительный грохот. Сильным толчком Юру отбросило в сторону, и он потерял сознание.
…Когда Юра пришел в себя, он лежал у стены, засыпанный осколками стекла. Над Юрой склонился его приятель Валя.
— Ничего, — сказал он. — Ты о стену ударился. Бомба в наш дом попала — в угловой флигель.
Юра вскочил, забыв про боль. Ведь там были люди!
— Пойдем, Валька, туда скорей! — крикнул Юра.
— Никуда я тебя не пущу, — заявил Валентин. — Вон как кровь из руки хлещет. Идем в медпункт.
Как только сестра сделала перевязку, Юра побежал к своему дому, где уже работали бойцы аварийно-спасательной команды. Под ногами обрывались кирпичи, дрожали балки. Над головой висел кусок крыши. Не обращая внимания на опасность, Юра принялся помогать товарищам.
— Молодец! — сказал Юре командир отряда».
Да, он был молодец, этот Юра Воронов! И настоящий герой — скромный, тихий, застенчивый, даже не сознававший тогда, что он ежедневно совершает подвиги.
Из-под рухнувших
перекрытий —
Исковерканный шкаф,
Как гроб…
Кто-то крикнул:
— Врача зовите!..
Кто-то крестит с надеждой
Лоб.
… Эту бомбу метнули с неба
Из-за туч
Среди бела дня…
Я спешил из булочной
С хлебом.
Не успел.
Ты прости меня.
— Юра, — говорю я ему при очередной встрече, — в какой мере документально это стихотворение, которое ты назвал «Младшему брату»?
Долго молчит Юра, отвечает медленно, глухо, вдруг задрожавшим голосом:
— Брату Алику было тогда три с половиной года, а сестренке Милочке два месяца. Милочка ничего не понимала, она только плакала. А Алик хотел есть. Он всегда смотрел в окно и ждал меня с хлебом. В тот день он так и не дождался… Дневная норма, эти жалкие граммы остались у меня. Ел их, смачивая слезами.
Других угнетающих вопросов уже задавать не хотелось.
И еще — о хлебе:
Наш хлебный суточный паек
Ладонь и ту не закрывает.
И человек,
Который слег,
Теперь — все чаще —
Умирает…
Как же точно и горестно сказано: «Хлебный суточный паек ладонь и ту не закрывает». На фронте мы получали на день один сухарь. Можно ли третью сухаря прикрыть ладонь? Нельзя. Помнится и другое, гнетущее и до сих пор терзающее душу: когда мы шли завтракать, обедать или ужинать, — на обед полтарелки «украинского борща» из тухлого силоса, три кусочка мяса из полудохлой лошади (все три вместе — размером в указательный палец) и несколько овсин в шелухе; завтрак и ужин можно именовать так по недоразумению, — мы примечали слегка запорошенных снегом пареньков, таких, каким был тогда и Юра Воронов: они стремились к Ладоге, чтобы перебраться на Большую землю и там найти спасение. Но остались лежать на полпути. Мы замечали, что они еще дышат, что губы их еще шевелятся. Им бы сейчас по паре сухарей — и жизнь их спасена. Но каждому из нас положена лишь треть сухаря, который мы еще только получим в столовой…
На обратном пути мы уже не могли смотреть на вечно почивших юнцов — жителей славного города, города-героя и мученика.
Девочка руки протянула
И головой —
На край стола…
Сначала думали —
Уснула,
А оказалось —
Умерла.
Ее из школы на носилках
Домой
Ребята понесли.
В ресницах у подруг
Слезинки
То исчезали, то росли.
Никто
Не обронил ни слова.
Лишь хрипло,
Сквозь метельный стон,
Учитель выдавил, что снова
Занятья —
После похорон.
Да, и это было, и это пережил Юра Воронов, навечно впитавший в свое сердце боль и страдания Ленинграда.
В блокадных днях
Мы так и не узнали:
Меж юностью и детством
Где черта?..
Нам в сорок третьем
Выдали медали
И только в сорок пятом —
Паспорта.
Все это так. Я видел его старый паспорт: год рождения 1929-й. А вот и удостоверение: за участие в героической обороне Ленинграда Воронову Юрию Петровичу от имени Президиума Верховного Совета СССР 8 декабря 1943 года вручена медаль «За оборону Ленинграда».
За залпом залп.
Гремит салют.
Ракеты в воздухе горячем
Цветами пестрыми цветут,
А ленинградцы
Тихо плачут.
Ни успокаивать пока,
Ни утешать людей не надо.
Их радость слишком велика —
Гремит салют над Ленинградом!
Их радость велика, но боль
Заговорила и прорвалась:
На этот праздничный салют
Пол-Ленинграда не поднялось.
Рыдают люди и поют,
И лиц заплаканных не прячут.
Сегодня в городе салют!
Сегодня ленинградцы
Плачут.
Я с любовью смотрю на него, душевно улыбающегося своими светлыми добрыми глазами; рядом с ним — капельница, питающая его своим животворным составом. Юрий Петрович болен. Но когда смотрел на него, верил, что он и на этот раз вырвется из опасности, как вырывался не десятки, а сотни раз.
Вскоре он поехал в город на Неве на встречу с блокадниками. Вернулся и вовсе повеселевшим. Я говорил с ним и вспоминал его стихи:
Врач требует:
Надо лечиться.
Сложу чемодан наугад.
Соседи решат,
Что в больницу.
А я —
На вокзал,
В Ленинград!..
Приеду —
О юности вспомню,
По улицам белым бродя.
И станет
Свежо и легко мне,
Как тополю
После дождя.
На вечер встречи пришел счастливый и одухотворенный. Как же сердечно, взволнованно читал он свои стихи! Все слушавшие смотрели на него с нежной любовью и восхищением.
Герои боев за Ленинград получили с автографом и его «Блокаду». У меня же — радость вдвойне: и книга, и долгоиграющая пластинка «Возвращение», посвященная творчеству славного сына и талантливого певца блокадного города.
А через месяц, 12 февраля, мы отдавали последний долг почившему блокаднику: измученное, истерзанное сердце его не выдержало.
Теперь можно открыть и нашу небольшую тайну: прототипом юного героя Юры Грачева в моем романе «Невская Дубровка» был Юра Воронов. Каким он получился — судить читателю. Но писал я с душевной болью, преклоняясь перед его подвигом в дни блокады и труднейшими жизненными испытаниями в послевоенное время.
Не хотелось бы завершать свои очерки таким печальным концом: книга посвящается 50-летию светлого для всех нас праздника — Великой Победы. Воспевая подвиги сражавшихся за Ленинград, друзья-поэты оптимистически смотрели в будущее своей страны и ее народа, народа-победителя. И пожалуй, тут более уместны строки поэта, не щадившего себя в жарких сражениях при защите города, при прорыве блокады и полного снятия осады, дошедшего в рядах прославленной гвардейской дивизии до реки Нарвы и там павшего смертью храбрых — Георгия Суворова.
В воспоминаньях мы тужить не будем,
Зачем туманить грустью ясность дней,
Свой добрый век мы прожили как люди —
И для людей…
«НУ, ПОШЛИ, СЫНКИ…» От Московской заставы, что еще не так давно была окраиной города на Неве, езды на автомобиле сюда не более получаса. Вот и дорожный указатель с запомнившимися на всю жизнь названиями: станция Саблино, поселок Ульяновка. Машина поставлена у обочины дороги, дальше — пешком. И тем самым маршрутом, каким наступала наша стрелковая рота в январе сорок четвертого.
Возле моста через Тосну спускаюсь вниз, к реке, неторопливо иду вдоль берега. На дворе — золотая осень. Тихо плывут по течению слетевшие с берез желтые листья. На пригорке пасется привязанный к колышку теленок. Вокруг — ни единой постройки. А тогда, хотя и пылал тут пожар, многие дома еще были целы.
После войны не раз снились мне и эта река, и огненные языки пожаров, и стоявший на берегу Тосны двухэтажный дом, в котором мы провели ночь перед боем. И вот я здесь не во сне, а наяву.
На том самом месте, где сейчас стою, на рассвете 23 января командир роты Андрей Тимофеевич Степкин по-отцовски напутствовал нас:
— Смелей, но поосторожней, сынки. Ну, пошли.
И первым перебежал через скованную льдом реку, ловко вскарабкался на пригорок. За ним, низко пригибаясь под огнем врага, то же самое проделали мы, бойцы 3-й роты 947-го стрелкового полка 268-й стрелковой дивизии.
Взгляд задержался на поросшем бурьяном овраге. Возле него, помнится, тогда был врыт в землю бревенчатый блиндаж. Никаких следов от него не осталось. А контуры старых траншей сохранились. Можно узнать ходы сообщений, заметны бугорки брустверов.
Долго еще я бродил по этим пригоркам, а затем и по поселку. Увидел зеленый домик с вывеской «Детский сад». На нем мемориальная доска; она гласит, что в 1905–1906 годах здесь, у проживавших на даче родственников, не раз бывал Владимир Ильич Ленин. Вот откуда, оказывается, название поселка — Ульяновка. В январе 44-го эта улица тоже пылала в огне. Вспомнил: где-то поблизости отсюда было здание аптеки, в котором я и Витя Долоцкий после непродолжительной перестрелки с немцами провели, может быть, четверть часа в ожидании, пока подтянутся остальные. Огляделся и вижу: тот же дом стоит, такая же вывеска на нем. Вдоль улицы посажены тополя, березки. Но это, подумал я, уже не те деревца, не мои ровесники, это — их внуки и внучки. Посадили и вырастили их, как потом узнал, ученики Саблинской железнодорожной и Ульяновской поселковой школ.
На окраине поселка, где раскинулся большой луг, приметил старый покосившийся от времени сарай. Он — тоже молчаливый свидетель событий полувековой давности. Для оставшихся в живых бойцов нашей роты этот сарай памятен горькими мгновениями нашего отступления и радостными минутами отдыха перед новой атакой.
Вот как все было.
На участке, где мы наступали, после сильного минометного обстрела враг перешел в контратаку. Ранены командир и начальник штаба батальона. У многих из нас кончились патроны, стрелять нечем. В такой обстановке мы на минуту-другую растерялись, а враг того и ожидал. Но тут раздался властный голос командира 1-й роты Михаила Константиновича Ковалева:
— Слушай мою команду! Ни шагу назад! Я — ваш комбат.
Сарай этот и стал тем рубежом, дальше которого мы не отступили.
Немцы остановились, разбежались по укрытиям. Стрельба прекратилась с обеих сторон, наступило затишье. Мы разбрелись по углам сарая, закурили. Кто-то на земляном полу разжег костерок, пытаясь наскоро просушить портянки. Откуда ни возьмись, появился почтальон, он принес газеты, письма. Сразу два письма подал мне, а затем и моему земляку Федотову. Николай вскрыл конверт и… побледнел. «Дорогой брат, — сообщала ему сестра Ольга, — получила на папу похоронную, убили его под Синявино…» Незадолго до этого Коля случайно встретил отца на фронтовой дороге, и вот его уже нет в живых.
Следом за почтальоном пришли солдаты с термосами за плечами. Послышался голос старшины роты Васютовича:
— Приготовить котелки!
Горячий обед — как он был кстати! Прошло трое суток, как мы снялись с обороны, и ни разу за это время не ели горячего.
ОТЦЫ И ДЕТИ. До начала операции по снятию блокады с Ленинграда наша дивизия держала оборону в районе деревни Гонтовая Липка — на самом стыке Ленинградского и Волховского фронтов. После того как под Ораниенбаумом и в районе Пулковских высот наши войска перешли в наступление, резко изменилась обстановка и на нашем, мгинском участке Ленфронта. Чтобы не попасть в окружение, немецким командованием было принято решение вывести свои дивизии из этого района и дать нам бой в ряде заранее подготовленных опорных пунктов. Одним из таких и был поселок Ульяновка. Через него и расположенную здесь станцию Саблино проходит Октябрьская железная дорога, автомагистраль Москва — Ленинград и железнодорожная ветка Мга-Гатчина. Вокруг поселка гитлеровцы вырыли траншеи, оборудовали скрытые огневые точки, расставили минные поля. Немцы упорно держались за Ульяновку еще и потому, что тут были у них большие склады, содержимое которых не успели вывезти.
«Личный состав дивизии при выполнении боевой задачи проявил исключительную решительность, выносливость, инициативу, отвагу», — докладывал в штаб корпуса наш комдив Николай Дмитриевич Соколов. Стрелковые роты в ту пору более чем наполовину были укомплектованы молодыми солдатами, только что прошедшими необходимую подготовку в запасной учебной бригаде. Для нас, восемнадцатилетних, Ульяновка и стала первым экзаменом на мужество.
Выдержать его нам помогали ветераны роты, не раз побывавшие в боях, в том числе и в летних сражениях 43-го года на Синявинских высотах. Мы, новобранцы, с первой встречи полюбили энергичного, всегда собранного командира пулеметного расчета старшину Укаса Бахтагалиева, в довоенном прошлом рабочего Агатинского совхоза Уральской области. Запомнилось его смуглое, слегка широкоскулое лицо, черные глаза и такие же черные, блестящие волосы, упрямо не поддающиеся расческе. Не раз любовался я, глядя, как быстро казах Бахтагалиев разбирает и столь же ловко собирает свой станковый пулемет. В то памятное утро он наставлял нас:
— В атаке самое главное — не отставать…
— И чтобы у каждого всегда было в порядке личное оружие, — не уставал требовать от молодых, необстрелянных еще солдат помощник командира взвода Петр Михайлович Кучин, у которого на гимнастерке справа, чуть ниже ордена Красной Звезды, было шесть нашивок за ранения. Грудь Бахтагалиева украшала медаль «За боевые заслуги». Он погиб в бою у меня на глазах, насмерть сраженный шальной разрывной пулей. В тот же день наша рота потеряла другого своего любимца — старшего сержанта Кучина. Временное удостоверение о награждении его орденом Красной Звезды вместе с извещением о гибели в бою ротный писарь Игорь Росселевич выслал по почте отцу погибшего Михаилу Степановичу Кучину в село Мишкино Кировского района Челябинской области.
В те дни тучи низко висели над землей. То и дело падал мокрый снег, переходивший в дождь. А мы — в валенках, теплых рукавицах. Ворваться в поселок было непросто: через реку броском перебежав, надо вскарабкаться на высокий берег, немцы с пулеметами сидят, в дотах и дзотах. Кроме того, у них тут оказались бронемашины, два танка… Только в первый день гитлеровцы 14 раз переходили в контратаки. Отбивали их исключительно силами пехоты. В критические минуты боев вместе с солдатами в атаку ходили даже командиры полков: 947-го — Александр Иванович Важенин, 952-го — Александр Иванович Клюканов, а командир 942-го полка Иван Иванович Лещев в Ульяновке получил пулевое ранение.
Уже в первые часы боя ефрейтор Иван Антонов, уроженец Окуловского района Новгородской области, огнем из автомата сразил 12 гитлеровцев. Одними из первых ворвались в траншеи противника такие же молодые, восемнадцатилетние, Петр Григорьев и Александр Ефимов, призванные в армию из Оятского района Ленинградской области. После войны они оба вернулись в родные края, первый работал в леспромхозе, второй — начальником участка электрических сетей. В городе Лодейное Поле живет Николай Васильевич Федотов, который после тяжелого ранения в Ульяновке стал инвалидом. Мастером каскада Свирских ГЭС до ухода на пенсию трудился Василий Федорович Шиегин, в обороне проявивший себя метким снайпером, а в наступлении — и смелым разведчиком.
Под стать пехотинцам дрались и воины других специальностей. Артиллерийский мастер Сергей Белоусов под огнем противника исправил покалеченную пушку да еще восстановил трофейную — из них тотчас открыли огонь. Ленинградец Иван Михайлович Артемьев обезвредил 33 вражеские мины. Не щадя сил выхаживала раненых щупленькая девчушка, которую бойцы ласково величали: «Наша Наташа». После войны ее, знатную ткачиху, Героя Социалистического Труда, Наталью Федоровну Лаптеву, узнал весь Ленинград. Мы, ныне здравствующие однополчане, избрали ее председателем совета ветеранов дивизии и с почтением зовем теперь не иначе как «наш начдив». Десяткам раненых — и тоже прямо на поле боя — оказала первую помощь санинструктор Нина Рыбакова. До войны она жила в шести километрах от Саблино, на станции Поповка. Нина, рассказывали, буквально рвалась в бой: ведь совсем рядом в фашистской неволе была ее родня.
Не могу не сказать и о моем друге Виталии Долоцком, с которым в бою работали на ротном 50-миллиметровом миномете: я — командиром расчета и наводчиком, а он — подносчиком мин. Родом он со станции Хвойная, что недалеко от тех мест, где мы воевали. Раненый Виталий отказался эвакуироваться в тыл. А когда ему приказали все же «сползать на перевязку», взвалил себе на спину меня, раненного в руку и ногу, и ползком потащил к медпункту. Родители Долоцкого умерли в начале войны. На попечении 16-летнего Вити осталась сестренка, которой еще и года не было.
— Всю войну братик писал мне письма, такие теплые, ласковые, — рассказывала мне впоследствии Нина Михайловна Долоцкая, лаборантка из Кутаиси. — Директор детдома хранил эти письма в моем личном деле, а когда я подросла, передал их мне. К сожалению, я их не сумела сохранить.
Скромный, мужественный и беспредельно честный, Витя Долоцкий так и не увидел больше любимую сестренку, он погиб в бою на подступах к Пскову через три недели после освобождения Ульяновки.
Ульяновка… Не найти ее на больших картах России. Но она в сердце каждого из нас, освобождавших ее от супостата. Перед отъездом из Ульяновки я снова посетил воинское кладбище.
— Под сенью этих дубрав, — тихо произнесла пришедшая сюда вместе со мною председатель тогдашнего поселкового Совета Нина Григорьевна Владимирова, — спят вечным сном 229 сыновей Родины.
В длинных списках захороненных прочел до боли знакомые имена своих товарищей по родной третьей роте: Бахтагалиев У. Б., Кабин Ф. В., Кисаев С. А., Кучин П. М., Матвеев В. М., Тарашин С. Ф., Филиппов З. Я., Яковлев М. Д. Как-то сама собою пришла мысль: а ведь тут мог лежать любой из нас, оставшихся тогда в живых.
После того, как в одной из газет поделился воспоминаниями о самом дорогом, выстраданном, объявились вдруг знакомые и незнакомые люди, с которыми в те памятные, трудные дни был вместе. Читая их отклики на мою публикацию, слушая потом, при встречах, их собственные воспоминания, я вновь и вновь испытывал глубокое волнение. Память о пережитом на войне крепко сидит в нас, фронтовиках. Мы можем забыть день рождения внука, пропустить дату получения пенсии, но помним, когда началась боевая операция, в которой участвовали, день своего ранения, помним бугорок окопа, березку, под которой похоронили убитого в бою друга… Поверьте, такое никогда забыть нельзя.
Итак, что же добавили к моему газетному рассказу друзья-однополчане?
ЧИТАЯ СПИСОК НАШЕЙ РОТЫ. В числе первых отозвался на публикацию Василий Иванович Калмыков из села Канашево Красноармейского района Челябинской области:
«Держу перед глазами газету, а у самого руки от волнения трясутся. Можно подумать, что не вы обо всем этом написали, а я.
В Ульяновке я был тяжело ранен. В 19 лет стал инвалидом. Для меня этот бой тоже был первым, и я с гордостью ношу медаль „За оборону Ленинграда“. Как вас, солдатиков 1925 года рождения, после тяжких синявинских боев к нам на пополнение дивизии прислали, хорошо помню. Виктор Григорьевич, как и вам, мне тоже не раз снились атаки, про которые вы правдиво написали. По прочтении статьи одного только понять не мог: как это вам удалось столько имен и фамилий однополчан запомнить?»
«Удалось запомнить…» Не совсем так, Василий Иванович. Конечно, многие фамилии сохранились в памяти, но чтобы каждого по имени, отчеству — такого быть не может. Прежде чем писать, я трижды побывал в Ульяновке. Первый раз один, потом всей семьей, затем снова один. Когда приехал туда впервые, была осень. Искал село Никольское. На окраине его, у самой речки, мы ждали сигнала о начале наступления. Там — это я хорошо запомнил — стоял двухэтажный дом, в котором наш взвод провел ночь перед боем. Сейчас на том месте никаких построек нет. На огороде копали картошку две старушки. Подошел к ним, разговорились.
— На том берегу, — говорю, — раньше была деревня, а вон возле того старого дерева стоял двухэтажный дом.
— Путаешь что-то. Никогда там не было двухэтажек, — возразила одна из собеседниц. Напарница же с нею не согласилась:
— Как не было? Вспомни, батюшка-то, что в церкви служил, в двухэтажном доме и проживал.
Так отыскал я еще одно памятное место. А вернувшись в Москву, решил я, Василий Иванович, побывать в Подольске, в Центральном архиве Министерства обороны. Листая ведомости денежно-вещевого довольствия, к большому своему удивлению вдруг увидел список нашей 3-й роты и даже наткнулся на собственную роспись в получении солдатского жалованья за декабрь 43-го года. Так в моем блокноте появился список родной роты.
ЖИВЫЕ И МЕРТВЫЕ. В той газетной публикации был упомянут молодой солдат Иван Антонов. Я знал, что он погиб в первый день наступления на Ульяновку, но как, при каких обстоятельствах это произошло, не знал. И вдруг получаю письмо от москвича Медведева. «Антонов был моим другом, погиб он у меня на глазах, — сообщал адресат. — И последний долг ему отдал я, накрыв его лицо шапкой».
При встрече Борис Алексеевич рассказал обо всем подробно.
— Антонов был младше меня на семь лет, но мы сразу подружились. Он незадолго до нашей встречи окончил школу снайперов, я — курсы топографов. У Ванюши было белое, девичье лицо. Говорил он сильно на «о». Гордился своим истинно русским, новгородским происхождением. «Я — окуловский, — говорил Антонов, — а ты, Олексеич, — московец и тоже исконно русский…» Поздно вечером 22 января наш батальон стоял напротив Ульяновки. К тому часу, как сказал бы Константин Симонов, мы уже были поделены на живых и мертвых. Немцы нас сильно обстреляли, но пока обошлось без потерь. А вскоре разведка доложила, что во вражеских траншеях никого нет. Стрелковые взводы один за другим стали продвигаться вперед. Время шло, а вестей о себе они не присылали. Командир роты заволновался, приказал связному Кошелькову выяснить, в чем дело. Приближался час рассвета, а связной не возвращался. Ротный говорит: надо срочно послать еще кого-то. И в этот момент я почувствовал на себе его встревоженный взгляд. Сказал: «Разрешите, я пойду». «Одного не пошлю», — ответил командир. Антонов, вечный мой спутник, тут как тут: «Я пойду с Медведевым, товарищ старший лейтенант». Поставил Иван в углу землянки свою снайперскую винтовку, закинул на плечо автомат, и мы пошли. До рассвета успели пробраться на другой берег реки. Миновав несколько домов, встретили раненых, от которых узнали, что некоторое время назад наши ворвались в поселок, немцы попытались их окружить. Завязался бой… Мы решили: надо срочно возвращаться и доложить командиру роты обстановку. Уже рассвело. Немцы заметили нас. Как только мы попали в зону их видимости, так сразу же почувствовали вокруг себя брызги мокрых льдинок от пуль. Залегли, сделав вид, будто убиты. Договорились, что следующий бросок сделаем по отдельности друг от друга. Едва проскочили еще десяток метров, как вражеский автоматчик снова прижал нас к земле. Вот в этот момент и совершил Ванюша свой роковой поступок. Приметив, откуда стреляет автоматчик, он в азарте кричит мне: «Гляди, Олексеич, как я его сейчас с одного выстрела сниму. Вот только прицелюсь…» И встал во весь рост. «Не смей вставать, — заорал я что было сил, — ты же у него как на ладони». Ваня то ли не расслышал моих слов, то ли не пожелал с ними считаться, развернулся лицом к противнику и стал целиться. Но немец опередил… Пуля попала прямо в грудь, только успел крикнуть: «Ой, умираю».
Много раз после войны Борис Алексеевич пытался разыскать родных друга, чтобы рассказать о последних минутах его жизни. А несколько лет назад он побывал в Ульяновке. Нашел братскую могилу своих однополчан. Разыскал и то место под березкой, где, завернув в плащ-палатку, своими руками положил друга в наспех выкопанную могилу.
…Передо мною выписка из наградного листа, подписанного командиром 947-го стрелкового полка полковником Важениным 24 января 1944 года. В ней говорится: «От имени Президиума Верховного Совета СССР награждаю: медалью „За отвагу“ ефрейтора Антонова Ивана Петровича. За то, что он 23.01.44 в бою за поселок Ульяновка огнем своего оружия отражал контратаку противника, зашедшего с фланга. Уничтожил 12 фашистов и продолжал преследовать врага. 1925 г. р., русский, рабочий, член ВЛКСМ, призван Окуловским РВК…»
ИЗ ПЛЕЯДЫ МАТРОСОВЫХ. «…Сыночек, меня не так давно ранило, оторвало кончик носа. Но ничего, врачи приклеили. Сообщаю также, что мне выдали медаль „За оборону Ленинграда“». Это строка из последнего письма, посланного с фронта рядовым Леонтием Тупицыным сыну Михаилу.
По свидетельству Михаила Леонтьевича, его отец не любил писать писем. Всего несколько раз получала семья от него весточки с фронта. Тихий, вроде бы незаметный человек, но отзывчив был на беду других. На неурядицы жизни не жаловался. Не увиливал от трудных поручений. Погиб Леонтий Яковлевич 23 января в Ульяновке.
…Огонь вражеского дзота прижал наступавшее подразделение к земле. Появилась угроза срыва атаки. Уничтожить особо опасную огневую точку врага выпало рядовому Тупицыну. Ему удалось незаметно подползти к дзоту, метнуть гранату. На какое-то время вражеский пулемет умолк. Наши бойцы поднялись и снова устремились вперед. Но неожиданно из амбразуры противника опять брызнула свинцовая струя. Находившийся уже возле самого дзота Тупицын поднялся и с гранатой в руке кинулся к бойнице. Тут раздался взрыв и упал наш герой, сраженный последней очередью пулемета.
Так или приблизительно так (ибо никого в ту минуту рядом с Леонтием Яковлевичем не было) погиб наш славный однополчанин. Об этом эпизоде в журнале боевых действий дивизии 24 января 1944 года сделана следующая запись: «Боец 947 сп Тупицын при форсировании р. Тосна своим телом закрыл амбразуру вражеского дзота и героической смертью обеспечил продвижение своего подразделения вперед».
Мы, однополчане Леонтия Яковлевича, долго не имели никаких сведений о его родственниках. Наконец поиск увенчался успехом. Теперь знаем, что родом он из деревни Тупичане Оричевского района Кировской области и что свой бессмертный подвиг он совершил на сорок девятом году жизни. Юные следопыты Ульяновской школы под руководством директора школьного народного музея 268-й Краснознаменной Мгинской стрелковой дивизии Анатолия Митрофановича Винницкого разыскали в городе Кирове вдову героя Степаниду Прокопьевну и ее сына Михаила Леонтьевича, электромонтера завода имени Лепсе.
Я ездил в Киров и виделся с ними. Степанида Прокопьевна от старости и нелегкой жизни стала совершенно глухая. После войны она мыкалась никому не нужная. Не то чтобы квартиры — комнатки своей, угла, где можно было бы кровать поставить, не имела, чужих детей нянчила, зарабатывая тем самым себе на пропитание. Со временем, когда про подвиг ее мужа в газете написали, старушку записали в очередь на комнату, которую она и получила через тридцать с лишним лет после смерти своего незабвенного Леонтия.
Из беседы с нею и с сыном я узнал, что Леонтий Яковлевич в семье был младшим из девяти братьев. В молодости семь лет служил в армии. До самой войны бессменно избирался депутатом сельсовета. В колхозе был и косцом, и пахарем, и председателем.
— Перед отправкой на войну, — рассказывал Михаил Леонтьевич, — приехал отец навестить меня в город Киров, я тогда там в школе ФЗО учился. Посидели мы, помолчали, чайку попили. На прощанье обнялись. Первое письмо от него пришло из Тихвина, потом еще записочка была: «Поставили меня помощником пулеметчика…»
Как известно, за четыре года войны героический подвиг рядового Александра Матросова повторили более 300 советских воинов. Многие из них посмертно удостоены звания Героя Советского Союза, других боевых наград. И только несколько смельчаков из плеяды матросовых до сих пор никак не отмечены. Среди них и Леонтий Яковлевич Тупицын — крестьянин из глухой вятской деревушки, храбрый солдат первой мировой войны и Великой Отечественной.
На ходатайство однополчан о награждении Тупицына посмертно из Министерства обороны прислали такой ответ: «Действующим в настоящее время наградным законодательством Российской Федерации награждение за боевые отличия, совершенные в период Великой Отечественной войны, не предусмотрено». Не верится мне, что такой закон есть. И вот ошибка исправлена. За мужество и героизм, проявленные в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками, Президент России Указом № 895 от 6 мая 1994 года присвоил посмертно рядовому Леонтию Яковлевичу Тупицыну звание Героя Российской Федерации.
В год 50-летия победы ему исполнилось бы ровно 100…
«…И ОРДЕНА ТОЖЕ НЕ БЫЛО». Когда враг оказался у стен Ленинграда, Арнольд Лазаревич Певзнер добровольно пошел в народное ополчение. Затем до самой Победы служил в нашей дивизии.
— С одной строкой вашей публикации особенно связаны мои воспоминания, — говорил он при встрече. — Вы пишете: «У многих кончились патроны, стрелять нечем». Кончились не только патроны, а и снаряды, и мины, кончились продукты. Трудно было с эвакуацией раненых. Дело в том, что пехота наступала по бездорожью…
Командир полка приказал помначштаба Певзнеру сопровождать автомашины с боеприпасами, всего их было пять или шесть. Кратчайший путь в Ульяновку — по насыпи железной дороги Мга-Гатчина. Кругом болота. Добрались до участка, где сохранилось полотно. Но — что такое?.. Через каждые 10–20 метров рельсы изломаны, шпалы выворочены. Как выяснилось, гитлеровцы специально применили здесь паровоз с прицепом, ломающим шпалы. Пришлось рубить лес, чтобы залатать дорогу. Кто-то пошутил тогда: «Старшему лейтенанту за этот переход орден обеспечен».
В полдень боеприпасы доставили на передовую. Помначштаба доложил об этом командиру полка.
— Я вас должен под трибунал отдать за промедление, — резко отчитал его полковник Важенин. Не трудно было понять состояние этого человека, в обычной обстановке спокойного и тактичного: ведь к тому часу его солдаты из-за нехватки патронов на интенсивный огонь противника отвечали одиночными выстрелами.
— Конечно, до трибунала дело не дошло, — заключил рассказ собеседник, — но и ордена тоже не было.
НАС БЫЛО ЧЕТВЕРО. Получил как-то письмо от земляка Коли Федотова, о котором упоминал уже. «Дорогой друг, — пишет он, — поздравляю тебя с праздником Победы! Что же ты не шлешь писем? Нехорошо забывать фронтовых друзей. Вспомни, как мы вели тебя, слепого, на передовую. Если б не наша тогда поддержка и помощь, то, может, ты убит был бы…»
Нет, слепым в полном смысле этого слова я не был. В Ленинграде, где стоял наш запасной полк, я неожиданно заболел куриной слепотой. Странная эта болезнь: в городе чуть ли не белые ночи, а я после захода солнца ничего не вижу. Полковой врач, к которому обратился, сказал:
— Нужен рыбий жир, а его, брат, во всем городе нет. Так что потерпи маленько. Привезут — вылечим.
Вскоре к нам в Охтенские казармы прибыл «покупатель» из 268-й дивизии (так называли офицеров, приезжавших с передовой за пополнением). Вместе с ребятами из нашей роты отправился в действующую часть и я. Пешим ходом добирались до 947-го полка, скрытно. В такое время суток я, естественно, ничего не видел. Вели меня под руку по очереди Вася Конюков, Коля Федотов и Витя Долоцкий. На ночлег расположились в большой землянке. По случаю прибытия пополнения потребовалось срочно послать дополнительный наряд на кухню. На долю Конюкова там выпало нарезать рыбу. Вася незаметно от повара припрятал кусок трески и, улучив момент, примчался ко мне в землянку.
— Да очнись же ты, — шепнул он мне на ухо и сунул под шинель, которой я был укрыт, добротный кусок рыбы. — Ешь сейчас же! Говорят, от куриной слепоты сырая треска хорошо помогает.
Наутро выяснилось, что у ротного санинструктора есть полная фляжка рыбьего жира. Я пил его целую неделю по столовой ложке три раза в день — и слепоту как рукой сняло.
В Ульяновке мы все четверо оказались вместе. Первым из нас тяжелое ранение получил Федотов. На следующий день — Долоцкий и я. Мы с Виталием в паре работали на 50-миллиметровом ротном миномете. Часа полтора пролежали на снегу, пока не стемнело. Мои раны (в руку и ногу) отекли, передвигаться не могу. Легко раненный в голову Виталий говорит:
— Залезай ко мне на спину.
Но с таким грузом на спине далеко не уползешь. Едва уговорил я его «сползать на перевязку», а сам стал ждать санитара.
Погиб в одном из последующих боев и Вася Конюков, он был из села Колчаново Волховского района Ленинградской области. А Федотов Николай Васильевич живет у себя на родине, в Лодейном Поле. Каждое лето мы встречаемся. Спасибо тебе, Коля, за письмо, за добрую память. Только зря ты подумал, будто забываю я фронтовых друзей.
Прорыв блокады намного улучшил положение Ленинграда. Но и в этих условиях город оставался фронтовым. Враг стоял у его стен.
И вот — январь 1944 года. Ленинградский фронт 14 января перешел в наступление. Завязались напряженные бои, в которых участвовали и танкисты нашей 122-й трижды Краснознаменной танковой бригады.
Наконец враг на многие десятки километров отброшен от города Ленина. Об этом возвестил всему миру салют, озаривший небо над Невой.
Мы уходили все дальше и дальше на запад, и мне, в то время помощнику начальника штаба танковой бригады, было и радостно и горько. Почему? Об этом — ниже.
Еще в период напряженных боев у Ленинграда командование нашей бригады поручило мне сопровождать автомобили, загруженные вышедшими из строя танковыми двигателями. Везли мы их на Кировский завод для ремонта. Попасть в Ленинград в то время можно было только по Дороге жизни.
Кировский завод был на передовом рубеже обороны города. Враг ежедневно бомбил и обстреливал его территорию. Люди едва держались на ногах, ночевали в цехах, чтобы сберечь силы.
При въезде на завод, у проходной, висел большой кумачовый плакат: «Все для фронта, все для победы!» Разыскав в одном из цехов директора, я спросил: когда можно ожидать отремонтированные двигатели?
— Пожалуй, сегодня…
— Сегодня? Как же вам это удастся? — не сдержал я удивления.
Директор улыбнулся.
— Это только с виду кажется, что работать некому. Люди наши все сделают для фронта. Харчишек бы им — они бы горы свернули… А вы везите, пока лед держит.
Машины с двигателями я отправил немедленно, как только закончили ремонт, а сам задержался с оформлением документов. Выехал еще засветло. По Ладоге гуляла поземка. Впереди нашей «эмки» шла машина с эвакуированными женщинами и детьми. Когда стало темнеть, над колонной появились два фашистских стервятника. На бреющем полете они сбросили на нас десяток бомб.
На дороге образовалось множество воронок, и машина с женщинами и детьми стала погружаться в пучину. Раздумывать было некогда. Мы с шофером Колей Петровым схватили веревку и побежали на крик. Между льдинами барахталась девочка. С большим трудом нам удалось вытащить ее.
Мокрая, худенькая, из-под шапки торчат две замерзшие белые косички… Коля быстро растер ее, снял телогрейку и ноги девочки опустил в рукава. Я укутал ее сверху своей шубой. Она молчала и только вытирала слезы. Мы дали ей сухарь, напоили чаем из термоса. Она вроде немного ожила, но продолжала плакать. Выяснилось, что в машине, ушедшей под лед, были ее мама и брат Миша. Потом узнали, что зовут ее Ниной, что училась она в седьмом классе…
Над Ладогой забушевала пурга. Наступала ночь. В машине было относительно тепло, и девочка уснула. Вдруг среди снежной круговерти мелькнул красный сигнал. Коля затормозил.
— Глуши мотор, дальше ехать нельзя! — сказал, подходя, сапер. — Больше километра разбил, подлюга…
«Эмку» стало заносить снегом. По очереди откапывали машину и прогревали мотор. Утро наполнилось гулом: это наши трудяги-бульдозеры и грейдеры прокладывали новую трассу.
Наконец мы добрались до Большой земли и оставили Нину в медсанбате. В штабе бригады узнали, что машины с танковыми двигателями прибыли благополучно…
В перерывах между боями я заезжал в медсанбат проведать Нину. Она каждый раз со слезами на глазах бросалась ко мне, как к самому близкому человеку…
Вскоре я был вторично послан командованием бригады в Военный Совет Ленинградского фронта. Так случилось, что поехал на той же «эмке» и с тем же шофером — Николаем Петровым. Обстановка в Ленинграде была несравненно хуже, чем в прошлый раз. Великий город замер в летаргическом сне. Пустынные, заснеженные улицы, обрушенные наполовину дома…
На Литейном проспекте нас остановили. Подошла старушка, укутанная в большой шерстяной платок:
— Сыночки, знаю, что вам некогда, но прошу, пройдите со мной…
Мы пошли в полуподвальную комнату. В углу на кровати лежала мертвая женщина. Рядом с ней — мальчик. Он был в больших, не по росту валенках, в зимнем пальто и надвинутой на лоб шапке-ушанке. Беззвучно взглянул на нас и отвернулся.
— Дом, где они жили, разбомбили. Все сгорело. Отец где-то на фронте, вчера вечером мать померла. Остался Петюша круглым сиротой. Взяла бы мальчика, но не сегодня, так завтра сама богу душу отдам…
Я подошел к койке:
— Как тебя зовут?
— Петр Владимирович Данилов, — тихо, с достоинством ответил мальчик.
— Значит, мы с тобою тезки. Меня зовут Петр Дмитриевич. Поехали с нами на Большую землю…
Мальчик ухватился за мать и так заплакал, что и мы, видавшие виды, стали отворачиваться друг от друга. Когда он немного затих, я сказал:
— Петя, ты уже большой. Маму не вернешь, а поедешь с нами в армию, может быть, твоего отца найдем. Знаешь, как он обрадуется…
Слова подействовали. Мальчик встрепенулся, посмотрел на меня:
— Вы — на фронт?
— На фронт, конечно. Мы — танкисты.
Мальчик рванулся к матери, поцеловал ее, подошел к бабушке, прижался к ней…
— Поезжай, сынок… — Старушка перекрестила его и, легонько взяв за плечи, повернула лицом ко мне.
— Спасибо вам, сынки. Доброе дело сделаете, может, и сами живы останетесь.
В машине мы Петю накормили, и он уснул крепким сном. Мы заволновались — дышит ли он?
Доехали благополучно и определили Петю в тот же медсанбат, где находилась Нина. Она уже окрепла. Мальчик же был крайне истощен. Несоразмерно большими и не по-детски грустными казались голубые глаза на маленьком заострившемся личике.
С этого дня я стал все чаще приезжать в медсанбат. Дети с радостью встречали своего «дядю Петю». А «дяде Пете» тогда шел двадцать второй год. Жили они в одной палате. Петя быстро поправлялся, интересовался танками, просил ему привезти автомат. Сколько было радости, когда я привез немецкий трофейный, научил им пользоваться.
— Жаль, маловат я, — сказал Петя с грустью, возвращая мне автомат. — С ним, когда подрасту, пошел бы в разведчики.
Батальонные умельцы сшили для мальчика военное обмундирование, в петлицах — эмблемы танковых войск. Ему было девять лет, он гордился своей формой, но сетовал:
— Какой же я, дядя Петя, танкист. Боевые машины только издали вижу…
Три месяца прожили у нас Нина и Петя. Девочка постоянно опекала мальчишку. Но пришло время разлуки. Разыскали мы отца Пети, батальонного комиссара Владимира Николаевича Данилова. Он приехал и увез сына в Москву.
Прощание было трудным. Петя отвык от отца, воспринимал его как чужого, не хотел расставаться с «дядей Петей» и «сестренкой Ниной».
— Все равно убегу! — кричал Петя до тех пор, пока зеленый «газик» не скрылся за поворотом. Его крик разрывал душу.
А через пару недель и Нину отправили в интернат города Новосибирска. Документов у нее, конечно, никаких не было. Они остались на дне Ладожского озера. Пришлось выдать справку за моей подписью и штампом полевой почты 122-й танковой бригады. Нина попросила написать в справке мою фамилию и отчество: «Хорошилова Нина Петровна». Я не знаю, как эта справка выглядела с юридической точки зрения, но другого мы не могли ни сделать, ни придумать.
Нине, как и Пете, сшили шинель с танковыми эмблемами в петлицах, выдали кирзовые сапоги, подобрали шапку-ушанку со звездочкой. Дали ей на дорогу денег, сухой паек. Живое участие в судьбе Нины приняли танкисты нашей бригады и врачи А. В. Куранов, Я. А. Гернштейн, Д. М. Сафонов и другие.
Радостью и печалью отозвались в сердце эти проводы. Каждый на прощанье говорил девочке ободряющие слова: будем тебе писать, обязательно встретимся после войны. Но мы сознавали, что не всем удастся узнать о дальнейшей судьбе Нины. Многие из моих товарищей пали на полях сражений, а мне посчастливилось остаться в живых. Помню последние слова Нины, помню все оттенки детского голоса, срывающегося на крик: «Вы — мой второй отец, никогда вас не забуду!»
Мне известно, что отец девочки погиб в боях за Родину. По некоторым данным, Нина после войны возвратилась в Ленинград. Пытался ее разыскать, но безуспешно, однако надежды не теряю.
Зато я с радостью узнал, что Петя закончил Академию бронетанковых войск. Теперь он генерал-лейтенант Петр Владимирович Данилов. Его мечта сбылась.
У Владимира Наумовича редкая украинская фамилия — Коцюруба. Сам он — коренастый, плотный, заметный человек, а уж про его судьбу, особенно военную, можно просто сказать — необыкновенная. Когда ему было 15 лет, он жил трудно, пас скотину — пережил и голод, и холод. Потом была биржа труда. Поехал в Забайкалье, в Читу, прошел всю строительную выучку — каменные, кирпичные, печные, бетонные, арматурные, малярные, столярные, плотничьи дела знал и умел творить. 5 марта 1942 года, уже вполне взрослым и самостоятельным, но, правда, без среднего образования, пошел Владимир Коцюруба на защиту Родины своей. Три года и два месяца он провоевал так, как могла бы, скажу без преувеличения, воевать целая рота. А званием вышел самым малым в пехоте — ефрейтором.
Мне посчастливилось познакомиться с этим удивительным человеком в сентябре 1945 года в Чите, куда судьба военного корреспондента в одночасье забросила меня с далекого запада, из 2-го Белорусского на восток — на Забайкальский фронт.
Познакомился я тогда с Владимиром Коцюрубой и в присутствии его супруги Анны Семеновны попросил изложить на бумаге все, что с ним было на войне. И он честно выполнил мою просьбу — написал, как он прожил эти три года и два месяца. Да еще отдал мне подлинные документы из своей воинской части 21498.
…Прошло полвека. С трепетом, с труднообъяснимым чувством я держу восемь листочков биографии. Пожелтелые странички, написанные чернилами, потерявшими свой былой цвет: передо мной «Моя автобиография». И я вижу его, представляю Владимира Коцюрубу живым, веселым, очень скромно живущим в простеньком деревянном домике под номером 103 на улице Чкалова.
Помнится, пришлось не раз ходить в военкомат, еще куда-то, чтобы подбросили Володе и Анне дровишек и еще кое-что для житья-бытья.
В ноябре 1945 года я опубликовал во фронтовой газете «На боевом посту» очерк «История десятой нашивки». А мой фронтовой товарищ Петр Ашуев сделал фотоснимок, запечатлевший счастливую чету — Владимира Наумовича и Анну Семеновну.
Родился 1 августа 1909 года в рабочей семье. Отец помер в 1924-м, а мать в 1933-м. Приходилось пробовать, какой лучше хлеб. Жизнь моя проходила неплохо, но и не хорошо, был все же в достатках. В марте 1942 года ушел на защиту своей земли, чтобы заменить трех погибших братьев. Решил: сколько буду жить, столько и буду бороться за нее до самой смерти. С первых дней военная служба показалась очень трудной, но усвоил все, что надо было в бою для меня. Четыре месяца ученья прошли, и мы поехали на запад, на фронт. До Сталинграда было 140 километров. Я впервой здесь понюхал, что такое война. На нас напал с неба немец и давай бомбить. Выгрузились из эшелона, маршем ушли на Ростов. Продуктов не было, кто что имел, то и ел. Но шли мы не робея, каждый забайкалец и сибиряк, хоть и был голодный, но бодрый и гордый солдат. Друг друга веселили. Так дошли до Дона-реки, сделали привальчик. Потом нас отсюда направили на передовую. Тут мы увидели в воздухе ракеты немецкие, трассирующие пули… Окопались, пристрелялись. Пришла команда, и ночью направили нас в другое место, потом в третье. А вот здесь-то шел большой бой. И артиллерия била, и с воздуха палили — вокруг дым, рвались снаряды, жужжали пули, гудели самолеты, стонали раненые. Такие страшные пять дней на Котельническом направлении в 488-м стрелковом полку, где я воевал с винтовкой, мне не забыть никогда. В этом бою меня сшибла немецкая мина, ранило в правую ногу. Попал первый раз в госпиталь, потом в команду выздоравливающих — и я в боевом строю уже в другой гвардейской дивизии. 25 ноября в бою за железную дорогу утром меня ранило в лоб. Снова госпиталь, но не надолго — на два месяца, и опять в боевые порядки, теперь уже в другую гвардейскую.
Февраль 1943 года. Уж очень рвался я попасть в украинские края — к Житомиру поближе, где жила семья брата, но послали севернее. Здесь под огнем немецким хотел перебежать на другую позицию — ранило в левую ногу. Через пять месяцев после лечения назначили меня в 247-й гвардейский полк — стал автоматчиком. Бои шли под Харьковом. В июле при стремительном наступлении и форсировании речки осколком тяжелого снаряда снова ранило, но в правую руку. Пришлось форсировать водную преграду в обратном направлении — в госпиталь. Прошло три месяца и — новый полк гвардейской дивизии.
В бою за Оршу получил снова ранение в левое плечо. На лечение пошло на этот раз мало времени.
В первых числах января 1944 года неподалеку от Ленинграда осколок угодил опять в правую руку. Три месяца на лечение ушло. И на этот раз новая часть, новые товарищи. Я уже теперь бывалый солдат. И молодые и опытные бойцы расспрашивали, что да как воюю. А старые пытали: «А ты в бога веруешь?» Я отвечал — «верую», но в наступлении, когда вспоминаю «всех святых». Когда мы брали пленных, они спрашивали, что это за русская команда в наступлении и произносили по-своему, коверкая, наши вгорячах в атаке сказанные слова. Этих слов немцы боялись больше всего.
А еще старослужащие говорили, что я вроде волшебника. Это же надо — столько раз быть в пехоте, в боях, получить не одно ранение и живым остаться. Не может человек так удачно выходить из переплета. А переплеты бывали.
Был такой случай. Мы обошли сопку у деревни, немцы положили нас огнем, а я оказался при наступлении под самым их блиндажом, в мертвом пространстве, потом ребята смеялись — попал к немцам в «гости». Мне вперед нельзя — они уложат, назад — свои. Почти сутки пролежал ни туда, ни сюда. Наши думали, что мне каюк, а я изловчился в темноте, приполз к своим. Пару часов отдохнул и пошел со всеми вперед, но опять не повезло — ранило в руку.
Весной 1944 года попал на Прибалтийский фронт. Здесь я уже стал первым номером ручного пулемета. Отбивали атаку за атакой за день раз пять. Я был в блиндаже, и надо же, и тут меня нашел осколок снаряда — он проскочил между ног и впился в ягодицу. И смех и грех. Выйти из блиндажа нельзя, я помогал набивать патронами магазины, диски. Только к вечеру смог уйти с поля боя. Это было 13 апреля 1944 года.
Честно скажу, я уже ничего не боялся, только бы не попасть в плен раненым. Я врачу говорил: мне надоело все время в раненых ходить. Что делать? Только и знаю — марш, на передок, госпиталь, опять — марш, передний край, бой, новые друзья. А где старые товарищи? В земле… Скорее бы выписаться и к своим, хочется быть живым и встретить победу, только бы отпустили — на фронте рана заживет.
Восьмой раз иду в пехоту, на этот раз вторым номером станкового пулемета. А каково носить тяжесть — горбатиться под колесами на плечах. Работа хоть хорошая, но тяжелая. Однако недолго она шла у меня — я заболел. И такое на войне, оказывается, бывает. Отлежался в госпитале. Наша часть пошла на Ригу, и я снова в строю — автоматчиком. Помню, четыре дня гнали немца с латвийской земли, на пятый нагнали, где он засел в укреплениях. Мне опять не повезло — получил рану в правую щеку.
Как это было? Молодые, еще не очень опытные бойцы в этом бою не только поесть не могли, кроме сухариков из кармана, если у кого и были они, но и не хотели. Повернуться боялись, чтобы пойти в тыл за обедом. Впрочем, какой там тыл — тут недалеко в укрытии полевая кухня. Тогда Коцюруба собрал котелки у братвы, сколько мог, и под свист пуль, под артобстрелом быстренько, от укрытия до другого, юркий да сноровистый, промчался к кухне. Сам наскоро поел, набрал жратвы и ну к своим еще быстрей. А почему быстрей? Письмо ему на кухне вручили от Аннушки. Не терпелось прочитать. Но сперва еду ребятам, а уж потом… Вот и котелки быстренько раздал товарищам, стал читать письмо, а тут чертова мина угодила в дерево, в ветках разорвалась над бойцами и многих вывела из строя и, конечно, Коцюрубу. Только 24 сентября залечили рану солдату, и он объявился среди своей братвы, которые уже числились под другим названием — 119-я гвардейская, Рижская.
Снова пошли вперед, с 1 по 7 ноября 1944 года брали поляну за поляной, опушку за опушкой, деревню за деревней. И надо же было такому случиться — именно в день великого праздника очередная рана — уже девятая по счету.
Коцюруба знал, что боевые товарищи отомстят и за него, и за его погибших товарищей. Но если была девятая рана у этого солдата, значит, быть и десятой — на роду было написано у Владимира Коцюрубы.
А случилось это так. Попал солдат в госпиталь 2720. Как всегда, подлечили, поставили на ноги. Провожая в дорогу, медсестра пожелала ему доброго пути и здоровья.
— Желаю от всей души, — сказала она, — чтобы не повторилась больше наша встреча в госпитале.
Улыбнулся гвардеец, ничего не ответил на такое пожелание.
— Проситесь в тыловую часть, — продолжала сестра, — после десяти ранений вы имеете на это право. Пройдете комиссию.
— В тыл? А другие за меня войну будут кончать? Нет уж, не согласен. Не согласен в сторонке от победы оставаться. Не беспокойся, сестрица, пули да осколки меня знают. И если заденут, то краешком, осторожно… Я даже сны вижу, что буду живым. И слово заветное знаю.
— Какое?
— Вперед!
И пошел Коцюруба снова вперед, к последнему, одиннадцатому своему ранению.
А в это время произошли два события.
Вернулся солдат 12 февраля 1945 года в свою часть. А тут пошли слухи, чтоб Коцюрубу задержать. В чем дело? Пришел капитан (новый) и спрашивает (а нас было двое):
— Кто из вас Коцюруба?
— Я, товарищ капитан.
— Пойдемте со мной в штаб батальона.
Пошли, а там все начальство новое. Стали меня выспрашивать, откуда пришел, когда был ранен, посмотрели документы. Потом вызвали старых, кто остался в части, командиров. А те, как увидели солдата, — так и ахнули.
— Откуда ты взялся, с того света, что ли? Мы думали, ты уже с богом ведешь переговоры. После того ранения. Даже похоронку жене послали. И вдруг слышим — Коцюруба объявился. Не может этого быть — он же погиб! Может, это шпион с твоими документами…
Вот такой веселый состоялся разговор. Ну, конечно, все обошлось по-хорошему, рады были все, что жив Коцюруба — молодец молодцом. В счастливой рубашке родился солдат, русский-украинец.
А в это время в далекой от Прибалтики Чите произошел другой, но печальный разговор.
Анну Семеновну вызвали в военкомат. Сердце ее сжалось при этом известии. Ведь давно уже нет писем с фронта от мужа. С тревожным чувством вошла в это военное учреждение.
— Я жена гвардии ефрейтора Коцюрубы, — сказала молодому капитану. Тот молча порылся в делах, достал небольшую бумажку. Быстро пробежала Анна Семеновна этот роковой документ и словно громом ее ударило: «…Ваш муж пал смертью храбрых…»
— Нет… Нет… Не верю, — рыдала Анна Семеновна, — живой он, живой… не верю…
Чувство не обмануло: через несколько месяцев пришло письмо. Владимир писал жене о том, что был ранен в десятый раз и лежит в госпитале 2720. В конверт была вложена вырезка из красноармейской газеты, в которой говорилось о подвигах гвардейца. На полях заметки рукой Владимира сделаны приписки: «Читай, Аня, и знакомым передай… Пусть знают, как я защищаю Родину от фашистов…»
Недолго стояла наша часть на отдыхе. Старая гвардия ушла на переформировку, а меня направили в 7-ю дивизию. В своем подразделении при первом же наступлении мне поручили кормить бойцов (жалели меня, что ли?) на передке. При втором наступлении командир роты взял меня наблюдателем. Потом, когда солдаты выбывали из строя, ротный послал меня в боевые порядки. Так провоевал 16, 17 марта 1945 года, а 18-го числа немецкий снаряд разорвался недалеко и осколок заставил идти на поклон в медсанбат. Одиннадцатая рана была серьезная, лечили ее долго в госпитале, где я и встретил нашу победу. До самой демобилизации не расставался с койкой.
А потом долгожданная пора — отправился домой. И 7 ноября 1945 года годовщину Октября отметил вместе с женой дома, в Чите.
Вот и вся моя боевая жизнь. Я прошел войну по кровавым дорогам разбитой, истоптанной нашей земли. Я, Коцюруба — воин и защитник моей страны, готов, насколько хватит сил и дыхания, всегда защищать свою Родину и мой народ.
Я прошел свой путь от Сталинграда, Ржева, был под Оршей, Харьковом, Ленинградом и в Прибалтике. Враг хотел сделать нам русскую баню на Волге, не вышло. А в Прибалтике они догадались и сдались, побоялись морской балтийской воды, чтоб не захлебнуться.
Ранним утром поезд остановился у знакомого читинского вокзала. Коцюруба закинул за плечо вещевой мешок, постоял немного, посмотрел вокруг и направился на знакомую родную улицу. Вот и маленький домик, калитка. Привычным движением он толкнул дверь в сенцы. Сердце учащенно билось. В его комнате стоял легкий шум.
«Уже встала, хлопочет моя Аннушка», — подумал Коцюруба, переступая порог.
Анна Семеновна ахнула от удивления и бросилась на шею мужа.
— Знала я, — сквозь слезы говорила она, — знала, что живой ты, хотя два раза в военкомат вызывали, утешали, успокаивали… Боже мой, да что это я… раздевайся.
И Владимир начал стаскивать с себя солдатскую, видавшую виды шинель.
— Батюшки! — воскликнула Анна Семеновна, разглядывая боевые награды у мужа. — Что это у тебя такое?
А на его груди рядом с орденом Красного Знамени была прикреплена медаль «За боевые заслуги». Искореженная в одном бою осколком снаряда, эта медаль держалась на булавке. Она защитила в тот памятный день сердце Владимира Коцюрубы. На правой стороне гимнастерки рядом с гвардейским значком красовалась колонка одиннадцати алых и золотых нашивок — свидетельство ранений на поле боя.
Анна Семеновна долго разглядывала боевые награды и наконец промолвила:
— Вот я сейчас тебе еще одну награду преподнесу.
И она начала перебирать свои вещи, достала белую плоскую коробочку. Торжественно вынула из нее сверкающий золотом и алой эмалью орден Отечественной войны и вручила его мужу.
— Вот, Володя, носи заслуженную боевую награду.
Владимир Коцюруба, бывалый солдат, был очень растроган.
Он обнял жену, поцеловал ее и тихо, волнуясь, сказал:
— Спасибо, родная, спасибо. Редко кому доводилось принимать награду из рук жены. У этого ордена своя большая история. Это история десятой нашивки.
И он показал на знаки ранений.
За завтраком, наспех собранном Анной Семеновной, поведал герой-гвардеец эту историю. Это было в декабре 1944 года. Пришел тогда к бойцам командир и сказал, что нужно взять новый рубеж. Бойцы поклялись, что выполнят приказ. И когда началась жестокая атака, коренастая фигура гвардейца Коцюрубы появлялась на самых опасных местах поля боя. Он был только впереди, врывался во вражеские траншеи, забрасывал немцев гранатами, косил их из своего автомата. Натиск советских воинов был настолько решителен, что гитлеровцы были сбиты с занимаемого ими рубежа. И вот здесь-то и был ранен Коцюруба в десятый раз.
За этот бой он был награжден орденом Отечественной войны 1-й степени. Но так как попал в госпиталь, орден он не успел получить. Потом прошло много времени, часть его ушла вперед, и пришлось Владимиру написать о судьбе своего ордена в штаб дивизии. Оттуда пришел ответ.
Вот что писали ему:
«Ваш орден и документы были отосланы к вам на родину для вручения вашей жене, так как считали вас погибшим. Потом, когда вы объявились, мы затребовали орден обратно. Но было уже поздно: вас перевели в другую часть. Мы направили туда ваш орден. И когда он был там получен, вас опять не оказалось в части — вы были ранены в одиннадцатый раз. Орден ваш вновь вернулся к нам. Не зная о дальнейшей вашей судьбе, мы снова отослали ваш орден Отечественной войны 1-й степени № 103376 для вручения вашей жене Анне Семеновне…»
— И вот теперь этот орден, проделавший такой большой путь, я получил из твоих рук.
Оружие — винтовка, автомат, ручной и станковый пулеметы, гранатомет.
Ранения — одиннадцать тяжелых и легких (четыре пулевых, семь — осколочных), четыре осколка до ноября 1945 года оставались в теле, пять извлечены в госпиталях. Одна пуля пронзила грудь навылет. А затем в рукопашном Коцюруба спас товарища от верной смерти. Однажды его самого спасла от смерти медаль «За боевые заслуги» — она задержала осколок, который мог вонзиться в сердце. Получены две похоронки, одиннадцать справок о ранениях.
Награды: медаль «За боевые заслуги» № 334170 (1943 год), орден Отечественной войны 1-й степени № 103376 (1944 год), орден Красного Знамени № 149809 (1945 год).
Уехал я из Читы в самом конце 1945 года. До этого времени часто встречался с Владимиром Коцюрубой, подолгу разговаривали обо всем. Дорогу к его дому на Чкаловской знал как свои пять пальцев. Трудно забыть такого человека, помню его до сих пор.
Но прошли годы, и все мои попытки через горвоенкомат, через читинских журналистов найти дорогого мне человека ни к чему не привели. Так и не знаю, как ему жилось все эти годы, жив ли он, где он, что с ним сталось.
Но верю — такой сильный человек с благородной душой, настоящий патриот страны — живет на защищенной им нашей земле.
Историю, о которой пойдет речь, я услышал в поезде. В вагоне нас было четверо: кроме меня — две молодые женщины и примерно моего возраста мужчина. Судя по многочисленным наградным колодкам, это был участник Великой Отечественной.
Как часто бывает в дороге, люди знакомятся быстро. Одна из попутчиц попросила нас, пенсионеров, рассказать о себе, о том, как мы провели свою молодость, что у нас было интересного в жизни и была ли у нас любовь.
Я как-то нескладно промолвил, что у меня ничего «такого особенного» в жизни не было.
— А у меня, — отозвался наш спутник, Павел Михайлович, — была большая и верная любовь. — Он помолчал, видимо, собираясь с мыслями. — Летом сорок четвертого наши войска вели наступательные бои. Дивизия, в которой я командовал разведротой, после освобождения ряда крупных населенных пунктов вышла на магистраль, по которой с разных направлений двигались многие части и соединения нашей армии. Во время очередного привала я решил прогуляться вдоль лесной опушки.
Предупредив связного, пошел по намеченному пути. Погода стояла теплая, солнечная. Смотрю, впереди стоит женщина, вернее девушка, в военной форме. Подхожу ближе, поздоровался, представился. Незнакомка также: «Лейтенант медслужбы Виноградова». — «А как вас зовут?» — «Катя. А вас?» — «Павел Михайлович. Зовите просто Павел». По возрасту я был года на два старше.
Не успели мы с Катей поговорить и десяти минут, как прибегает связной. «Товарищ капитан, дана команда „подъем“». Мне ничего не оставалось, как попрощаться с Катей. Я даже не удосужился спросить номер полевой почты медсанбата. Так мы и расстались. Запомнил только ее голубые глаза и лучезарную улыбку. Когда я уходил, сказал: «До встречи, Катюша, желаю дожить до победы». Она ответила: «Вам того же желаю. Берегите себя».
Прошло около трех месяцев после этой встречи. Наша дивизия вела бои уже на территории Латвии. Мы несли большие потери. Вскоре дивизия была временно выведена в тыл на отдых и пополнение. Однажды меня вызвали в штаб корпуса. Еду. Неподалеку от дороги раскинуты палатки. Красный крест свидетельствовал, что здесь расположились медики. У меня что-то затеплилось в груди, я невольно вспомнил голубоглазую Катюшу, подумал, а что, если это тот самый…
На обратном пути заехал в расположение медсанбата. Санитар указал, где находится палатка медперсонала. Не успел сделать и полсотни шагов, как увидел знакомую фигуру. Сомнений не было. Это была Катя. Сердце мое забилось так, что вот-вот вылетит из груди. Не узнавая своего голоса, я крикнул: «Катя!» Она остановилась. Смотрит с удивлением. Подошел ближе. «Здравствуйте, Катя. Не узнаете?» Она какое-то мгновение смотрела на меня, потом улыбнулась своей лучезарной улыбкой: «Узнаю. Здравствуйте, товарищ майор. (Мне было присвоено очередное звание.) Я сначала действительно не узнала вас, вы так изменились, загорели. Как вы нашли меня?»
После этого мы с Катюшей встречались часто. Наша дружба переросла в горячую взаимную любовь. Но этой любви не суждено было продолжаться. Произошло это так внезапно, что я не смог не только проститься, но и сообщить о своем убытии в другую часть. Роковую роль в нашей разлуке, как выяснилось потом, сыграл отец Кати. Я не знал, что Катя была дочерью крупного начальника, генерала нашей армии. Отец Кати ревниво следил за дочерью, был полностью осведомлен не только о ее служебных делах…
Меня вызвали в штаб дивизии, где я и получил направление в другое соединение. По прибытии к новому месту службы был назначен командиром стрелковой роты. Письма мои в медсанбат, видимо, перехватывались. В одном из боев тяжело ранило. Лечился. Вновь воевал. Войну закончил под Берлином.
И вот Победа. У всех неописуемая радость, а у меня не выходит из головы Катя. Что с ней? Жива ли? О Кате я знал немного. Знал, что жила в Ленинграде, в Фуражном переулке. Номер дома и квартиры не знал. Написал несколько запросов в паспортный стол, но вразумительного ответа не получил. Оставалось одно: взять отпуск и ехать в Ленинград. Отпуск мне удалось получить только в сентябре 1946 года.
Приехал в Ленинград, нашел указанный переулок, стою на перекрестке и думаю: в каком же доме живет Катя? Домов-то в переулке немного. Смотрю, идет женщина. Дай, думаю, спрошу, может, знает. Обращаюсь, называю фамилию и имя Кати. О, радость! Женщина, оказывается, знает Катю, живет с ней в одном доме. Называет мне номер дома и квартиру и добавляет, что живет Катя с матерью и ребенком. «С ребенком? — невольно переспросил я. — Что, она замужем?» — «Нет, — ответила женщина, — она приехала с ребенком с фронта, муж, говорят, погиб». Я схватил растерявшуюся женщину, чмокнул в щеку, взял свой чемодан, пробежал метров десять, обернулся — женщина продолжала стоять, глядя на меня как на сумасшедшего.
Не помню, как влетел на второй этаж, нашел номер квартиры. Слышу, за дверью шаги, открывается дверь. «Виноградова Екатерина здесь живет?» — «Здесь, — последовал ответ. — А вы кто будете?» Я несколько смутился, но отвечаю: «Я муж Кати, зовут меня Павел». Смотрю, лицо женщины побледнело. «Как муж? Катя сказала, что ее Павел погиб… Впрочем, заходите». Когда закрылась дверь, слышу голос моей Катюши: «Мама, кто приходил?» Я приложил палец к губам: не нужно пока говорить, что я пришел. Лидия Ивановна (так звали открывшую мне дверь женщину) ответила, что заходила соседка.
Мы стали обдумывать, как быть. Сразу явиться я не мог, мало ли что может случиться, появись я перед Катей внезапно. Решили, что напишу записку, а сам пойду за вторым чемоданом, который оставил в камере хранения на вокзале. За это время Лидия Ивановна передаст записку, ну и соответственно подготовит Катю, успокоит ее.
Вышел из квартиры. Стою на улице. Конечно, ни за какими вещами я не пошел. У меня хватило выдержки только на десять минут. Возвращаюсь. Звоню. На этот раз на пороге встречает меня моя Катюша. Не успел я перешагнуть порог, как она с рыданиями повисла у меня на шее. Так я и занес ее в комнату. Когда Катя немного успокоилась, я первым долгом попросил ее показать мне своего сына, ему было уже около двух лет. Звали его Павликом. Вылитый я…
…Женщины, было притихшие на своей полке, легко вздохнули. Посыпались вопросы. Павел Михайлович сообщил, что со своей Катюшей он счастлив. Они вырастили двоих сыновей и столько же дочерей, а сейчас помогают растить внуков.
В начале сорок четвертого я вступал во второй круг своей войны — позади остались осенние хляби Восточной Украины, бои под Зеленым Гаем, первое ранение, полевой госпиталь, в котором мне пришлось проваляться почти два месяца. Позади остался и родной 163-й стрелковый полк 54-й дивизии, куда я попал после освобождения Донбасса и служил рядовым стрелком.
С не совсем зажившей раной меня выписали из госпиталя в батальон выздоравливающих, где пришлось прокантоваться почти столько же, сколько и в госпитале: рана почему-то не заживала, сочилась. (Как оказалось уже после войны, там оставались мелкие осколки.) В выздоравливающем болтаться обрыдло до чертиков: было холодно и голодно, мучили постоянные наряды и занятия. Да и положение ни больного, ни здорового надоело, мучила совесть, будто я симулирую. Стал проситься в маршевую роту. Врачи вняли моим просьбам, наложили на рану тампон, приклеили его крепко к лопатке и выписали.
В маршевой роте уже не засиделся. Сюда один за другим наведывались «покупатели» и отбирали то артиллеристов, то минометчиков, то связистов. Моя «специальность» — стрелок — пока оставалась невостребованной. Но вот появился бравый лейтенант и стал отбирать автоматчиков. Обходя строй, он взглянул на меня, спросил:
— Образование?
— Десять классов.
— Автоматчиком хочешь быть?
— Конечно, хочу! — обрадованно сказал я.
— Выходи.
Так я стал автоматчиком 150-го гвардейского стрелкового полка 50-й гвардейской стрелковой дивизии.
Вел нас лейтенант в свою часть суток двое.
Трудно сказать, какая дорога хуже — осенняя, раскисшая и разбитая, или зимняя: замерзшие колеи, острые гребни вздыбленной некогда колесами и теперь скованной морозом грязи. Шагу не сделаешь, чтобы не поскользнуться, чтобы нога не подвернулась на очередной кочке.
В поле дует ветер — холодный, промозглый, метет поземку, наметает между кочками холмики снега. Лейтенант наш по-прежнему бодр, уши на шапке не опускает, веселит нас разными одесскими байками, подбадривает.
В части нас встретили как своих — сразу накормили, дообмундировали, выдали всем автоматы, по два диска к ним, патроны, и на другой день лейтенант повел нас дальше — ближе к передовой. Садами, перелесками, узкими тропками гуськом шли мы вслед за командиром. Он вел нас скрытой местностью, чтобы не стать мишенью для «мессершмиттов». Покачиваясь с крыла на крыло, они разворачивались и где-то совсем недалеко поливали пулеметным огнем какую-то цель. Мы уже знали, что это была переправа через Днепр, куда мы и направлялись.
Мы долго шли плавнями, и вдруг перед нами открылась водная ширь реки. Противоположный берег был чуть виден, и там, под отвесным обрывом, еле заметно копошились люди — маленькие, как муравьи. А Днепр, темный, густой, ворочался, ворочался, будто исполинское животное, будто чешуей серебрился ледяными глыбами. Шурша льдинами, будто гигантскими жабрами, Днепр дышал тяжело и могуче.
Над Днепром показалась «рама», по ней неистово ударили зенитки, небо усеялось черными клочьями разрывов, но «рама» спокойно развернулась и невредимой ушла. И в ту же минуту начался артналет. Вода в Днепре вскипела от сотен снарядов, вздыбилась фонтанами вместе с крошевом льда. Били по переправе, но несколько снарядов разорвалось и неподалеку от нас.
Переправлялись мы на правый берег в стороне от основной переправы на двух лодках. Явно не рассчитанные на такой груз, лодки сидели в воде почти по самые борта. Волны от взрывов постоянно обдавали нас холодными брызгами. С трудом добрались мы до противоположного берега и быстро стали выскакивать прямо в воду, торопясь на спасительную землю. Солдаты принялись переобуваться, выливать воду из сапог, выжимать и перематывать портянки. Но лейтенант прекратил это дело:
— Берег постоянно обстреливают, а вы расселись. Всем под обрыв!
Встретивший на этом берегу сержант повел нас по кривой и узкой тропе вверх на обрыв. Днепр остался далеко внизу — широкий, черный, сердитый. Сержант привел нас в большой сарай, где на соломе валялось несколько солдат. Здесь было тепло — топилась сложенная из кирпича печурка.
— А почему в сарае? — спросил лейтенант. — Хаты не нашлось?
— Все забито, — сказал сержант. — Все. Да я думаю, нам недолго тут придется сидеть.
Я стянул с себя сапоги, размотал портянки — они были мокрые и черные. Этими портянками вытер внутри сапоги, подмостил соломенные стельки, намотал запасные портянки и снова обулся. Сразу ногам стало хорошо, уютно и на душе веселее.
Так жили мы в сарае день, другой, ждали задания. И оно вскоре пришло. Но по ворчливым замечаниям старых автоматчиков было оно неинтересным: мы должны были пойти на передовую и на время подменить в окопах пехоту. Дело в том, что последние дни шел холодный, пополам со снегом дождь, и люди в окопах измучились, надо было дать им хотя бы суточный отдых — обсушиться, обогреться.
Днем, поеживаясь под холодным дождем, не прячась от противника, медленно поплелись мы на передовую. Идем мокрые, понурые. Где-то на полпути к передовой встретили солдата — озябший, обросший, черный какой-то, а рядом с ним немец, такой же озябший, с морщинистым, обветренным лицом. Отвороты его пилотки опущены и натянуты на уши. У немца на плечах две винтовки — немецкая и русская, видать, наш солдат отдал нести ему и свою.
— Куда ты его тащишь? — крикнул кто-то из наших автоматчиков. — Шпокнул бы, и делу конец.
— Не тронь! — вдруг вскрикнул солдат и загородил собой немца. — Это мой фриц, я его поймал. Он пленный.
— Как же ты его поймал? — спросил лейтенант. — Наступления ведь не было.
— А на нейтралке. Там скирда стоит, пошел за соломой. Слышу с обратной стороны кто-то шуршит. А это он. Я на него: «Хенде хох!», а он на меня: «Хенде хох!» И стоим. Потом я ему говорю: «Гитлер капут, война капут, ком до нас». Он оглянулся на свои окопы и говорит: «Ком!» Ну вот. Командир роты приказал отвести в штаб.
— Ну, веди, — разрешил лейтенант.
Постояли, поулыбались и пошли дальше. Пока дошли до передовой, совсем промокли. Словно на сборном пункте, столпились у первого окопа, ждем распоряжений. Подбежал младший лейтенант, предупредил, чтобы не стояли кучей, а побыстрее занимали окопы. Наш спросил, где же немцы.
— Да вон они, разве не видите?
Сквозь густую сетку дождя мы увидели редкие фигуры людей. Они танцевали от холода, колотили рука об руку — согревались, до нас им будто и дела никакого не было. Видать, на время непогоды здесь установилось негласное перемирие.
Окоп, который мне пришлось занять, оказался глубоким, выглянуть из него можно было, только встав на цыпочки. Его хозяин потрудился на совесть. Солдат в ответ улыбнулся, довольный, пояснил:
— Грязь выгребаешь, окоп становится глубже. — Он весь колотился, как в ознобе, лицо было заросшее, почерневшее.
— Иди, отогревайся, — сказал я ему.
Солдат с трудом выкарабкался из окопа, я подал ему винтовку, а когда нагнулся к своему автомату, раздался взрыв. Вернее, взрыва я даже и не слышал, а был внезапный удар по голове и потом продолжительный тугой звон в ушах. Окоп засыпало землей. Вслед за этим раздался второй удар, чуть подальше. Я стал отряхиваться и вдруг увидел над краем окопа голову солдата, с которым только что расстался: он полз в окоп на животе, по-тюленьи, извиваясь всем телом. Руки у него не действовали. Я подхватил его под мышки, втащил в окоп. Правую руку ему перебило выше локтя, и белая кость торчала из разорванной шинели. Левую оторвало напрочь у самого плеча.
— «Фердинанд» проклятый… — простонал он. — Помоги. В кармане пакет.
Разорвав пакет, я перетянул бинтом правую руку, чтобы остановить кровь, а остатком бинта замотал рану. С левым плечом ничего не мог сделать. Кое-как приложив к ране вату, я закрепил повязку, обмотав бинт вокруг шеи. Выглянув из окопа, крикнул:
— Санитара срочно, человека тяжело ранило.
Мы сидели и смотрели друг на друга. Повязки быстро напитались кровью, солдат заметно осунулся, лицо стало мертвенно-серым, губы посинели. Дождь сменился густым пушистым снегом. Снег падал ему на лицо, таял, солдат облизывал мокрые губы и тихо стонал.
— Не буду я жив… Умираю… — в уголке рта показалась кровь. А санитара все не было. Я хотел уже было снова кричать о помощи, как над окопом появился наш сержант:
— Что тут у тебя? Э-э, да ему уже никакой санитар не поможет.
Я оглянулся на солдата. Он дернулся и затих. Губы вмиг почернели, глаза сделались стеклянными, и снег перестал таять на его лице.
Сержант все еще стоял над нашим окопом, как начался минометный обстрел, и он мигом впрыгнул к нам в окоп. Раздались крики:
— Немцы наступают! Немцы наступают!
Мы с сержантом быстро вскочили, выставили автоматы на бруствер, открыли стрельбу. Пальба велась из всех окопов. Заставили немцев залечь, а потом и повернуть обратно. Когда стрельба утихла, сержант полез из окопа и меня позвал:
— Пойдем ко мне в окоп. Пока его санитары заберут. Я передам.
Снег выбелил все поле, укрыл толстым слоем следы борьбы за этот пятикилометровый клочок земли на правом берегу Днепра. К вечеру небо очистилось, и луна поблескивала на безбрежной белизне. Но первозданная белизна здесь оставалась недолго — то артналетом все вспашут немцы, то наши колесами и гусеницами взбуравят, — на этот пятачок забрасывалось все больше и больше техники и боеприпасов. Казалось, уже не осталось и метра свободной земли, где бы не были вкопаны пушка, миномет, самоходка, а они все прибывали и прибывали. По всему было видно, что плацдарм этот очень важный, и удержать его старались во что бы то ни стало.
Ночь и следующий день прошли относительно спокойно. Немцы, правда, то и дело вели артиллерийские и минометные налеты, но били они главным образом по тылам плацдарма. Поздно вечером в окопы вернулась пехота. Мы обрадовались: вот, мол, сейчас сдадим окопы хозяевам, а сами побежим в свой теплый сарайчик. Уже собирались в небольшие группы, потирали руки, ждали команды. А ее почему-то не было. И лейтенанта не было. Может, он не знает, что пехота уже вернулась? Разыскать бы его? Но он вскоре появился сам и был как-то весь напряжен и собран.
— Никаких сарайчиков, — сказал он строго. — Утром пойдем в наступление вместе с пехотой. На нас ложится задача захватить траншеи немцев, очистить, ворваться во вторую линию траншей и там закрепиться. На этом наша задача заканчивается. Поэтому слушайте внимательно. — Он говорил четко, напористо, вдалбливал нам в головы военные истины и конкретные наши задачи. — Автоматы почистить, проверить, чтобы работали, как часы. А пока отдыхайте.
Какой там отдых! Заныло сердечко, защемило, ладони вспотели, а спине холодно сделалось. Поежился, шинель потуже застегнул. Но к утру все пришло в норму, общее боевое возбуждение передалось и мне: солдаты старались шутить, подначивали друг друга, делали вид, будто ничего особенного не предстоит.
В назначенное время заговорила артиллерия. Я снял шинель, накинул ее на плечи, чтобы потом быстро сбросить, — в атаку пойдем налегке, в одних фуфаечках. Шапку надвинул покрепче на лоб, чтобы не потерялась. Автомат перевел на стрельбу длинными очередями. Приготовился.
Еще рвались над немецкими траншеями снаряды, как раздалась команда: «Вперед! В атаку!» И мы пошли. Первую траншею взяли сравнительно легко, немцы еще не опомнились от артналета. Во второй пришлось схватываться почти в рукопашную. Но выбили. И почти вместе с нами шла в атаку пехота и даже артиллерия — тащили пушки и тут же разворачивали и били по убегающим немцам.
Пехота пошла вперед. Мы, собрав свои вещи, тоже двинулись вслед за наступающими.
Был конец февраля. Уже солнышко пригревало, снег напитался водой и готов был разлиться потоками. Пахло весной. И то ли этот запах, то ли еще что действовало на солдат, — у них все чаще возникали разговоры о мирной жизни, вспоминали школу, девочек. Однажды в разгар такой мирной беседы пришел лейтенант и скомандовал резко:
— В ружье!
Мигом вскочили и в строй. Лейтенант объявил:
— Все автоматчики поступают временно в распоряжение командира стрелковой роты. Через полчаса быть на передовой. Сержант, ведите.
На передовую мы шли днем своими скрытными тропами, но все равно местами приходилось пробираться ползком или перебежками. Однако добрались без потерь. Оставив нас в траншее, сержант пошел докладывать о прибытии. Обратно он вернулся со старшим лейтенантом, который стал нам ставить задачу:
— Видите высотку? Она у меня как прыщ на… Надо провести разведку боем. Вон видите окопчики у самого подножия высотки? Надо их занять. Через десять минут проведем артподготовку.
Сержант приказал нам рассредоточиться и приготовиться к атаке по первому артиллерийскому залпу.
Эта высотка нам досталась! Три или четыре раза атаковали мы ее, в какие-то моменты были уже у самых немецких окопов, но всякий раз откатывались назад, оставляя на нейтралке убитых и раненых. Только с наступлением темноты перестал нас гонять туда старший лейтенант. Почти вся рота автоматчиков полегла здесь. Сержанта тяжело ранило. Человек пять всего осталось. Сбились мы сиротливой кучкой в развилке траншеи, курили молча и сердито. Какая-то бестолковщина получилась с нашими атаками. Остались без командира, не знали, что делать. Но тут прибежал связной:
— Вы — автоматчики? Срочно все к командиру роты. Бегом.
Опять! Однако делать нечего, по ходу сообщения побежали вслед за связным. Еще издали увидели: стоит ротный, отдает распоряжения направо и налево, руками размахивает, только полы плащ-палатки взлетают, как от сильного ветра.
— Пришли автоматчики, — доложил связной.
— Где? — обернулся ротный: — А где остальные? Всех сюда!
Мы угрюмо молчали, переглядывались. Наверное, дошло до него, где остальные, сказал:
— Ладно… Ты, — указал он на одного, — бери пулемет. Будешь первым номером. Ты — вторым, — ткнул он в другого и отделил их от остальных.
Автоматчики замешкались, хотели что-то сказать, но комроты закричал:
— Быстро! — и рука его вытянулась в сторону ручного пулемета, который лежал на бруствере боком, задрав вверх одну сошку, словно зарезанный баран ногу. — Ты, — ротный указал на меня, — бери противотанковое ружье. Будешь первым номером. Второй номер… Где второй номер ПТР?
— Я тута, — отозвался как-то вяло стоявший рядом солдат.
— Вот второй номер. Все, шагом марш, — махнул нам комроты, чтобы отошли подальше.
Делать нечего, взял ружье, отошел в сторонку, стал проверять его. Хорошо, в запасном полку и его нам показывали. Посмеивались над этим неуклюжим оружием, не дай бог доведется таскать его. И вот на тебе!
— Патронов много? — спросил я у своего напарника.
— Да вота. — Он положил на бруствер сумку. — Богато. Куды их? — Голос у солдата был тягучий, как у тяжело больного. Я присмотрелся к нему: маленький, щупленький пожилой дядька. «Старик, — определил я. — Ему, наверное, уже лет сорок, не меньше. Он в отцы мне годится».
— Ничего, пригодятся, — сказал я мягко. — Сейчас выберем местечко, оборудуем позицию…
— Какую позицию? — услышал наш разговор новоиспеченный пулеметчик. — Сейчас марш-бросок будем делать. Немцы-то драпанули, разведчики там уже побывали.
— Как драпанули? А зачем же мы целый день лезли туда? Столько ребят угробили.
— Кто же знал.
Так вот почему притихла эта высотка: там, оказывается, никого уже нет! Даже ракеты не бросают.
По траншее пробежал старший лейтенант:
— Готовы? Быстро! Быстро!
Когда передали команду «Вперед!», я взвалил на плечо, словно бревно, длинное, тяжелое и неуклюжее ружье, сказал второму номеру:
— Пошли. Не отставайте только.
Идти было тяжело: глубокий снег напитался водой, стал рыхлым, ноги проваливались почти до колен, каждый шаг стоил огромных усилий. Не снег, а каша крутая. И ноша нелегкая. Ружье с каждым километром казалось все тяжелее и тяжелее. Я перебрасывал его с плеча на плечо и натрудил их так, что они горели, как обожженные. Сам был весь мокрый, будто только из парной вышел. Сначала надеялся, что ношу эту будем делить пополам со вторым номером, но потом пришлось от этой мысли отказаться: уже на первых километрах напарник мой от меня отстал, и мне пришлось поджидать его.
— Не отставайте, пожалуйста, — попросил я его. — Вдруг пойдут танки, отбиваться придется, а вас нет.
После этого какое-то время я слышал у себя позади его сопение, но вскоре он снова отстал. Я опять подождал его.
— Ну, в самом деле, — начинал я сердиться. — Не отставайте. У меня ведь в стволе только один патрон, много я с ним навоюю? — Напарник виновато молчал, и я попросил у него: — Дайте мне хоть пару патронов в карман.
Он охотно развязал сумку, я взял два патрона (не патроны, а целые снаряды!), положил в карман шинели.
Шли всю ночь. И не просто шли, а почти бежали: надо было догнать немцев и не дать им закрепиться на новых вот таких высотках, которые потом так дорого достаются.
На рассвете немцы нас обстреляли, и мы остановились, залегли. Атаковать их с ходу почему-то не решились, приказали окопаться. Земля была как камень, даже искры летели из-под лопаты, тут бы лом нужен, а не эта малая саперная. Да где его взять, тот лом, а окоп нужен, вот-вот рассвет. Наконец приплелся и мой напарник, но помогать мне не стал, наоборот, сказал:
— А на шо его копать, все одно скоро пойдем дальше.
И правда: не успел я возмутиться, как команда — продвинуться на сто метров вперед, только тихо, без шума.
На новом месте начал с нуля. Но теперь уже наметил окоп поменьше — земля тяжелая, рассвет близко и немцы стали постреливать. Надо спешить. Долблю круглую яму, чтобы хоть как-то углубиться, а там, когда пройду мерзлый слой, расширю свое укрытие. А напарник стоит, дрожит от холода. И вдруг — вой мины. Одна, другая, все ближе. Я присел в яме, уткнул голову насколько можно, а напарник заметался, бросился ко мне, навалился сверху и буравит головой, хочет залезть на самое дно. Налет был коротким, быстро прекратился, я вытолкнул своего напарника, упрекнул:
— Ну, как? Копать не хочешь, а лезешь.
Молчит, отряхивается. А тут по цепи новая команда: «Вперед!» Оказывается, противник оставил передние траншеи, надо их занять.
— Ну шо? — подал голос второй номер. — Я ж говорив: все одно бросим окопы.
— Пошел ты, — огрызнулся я и побежал вслед за ротой.
А рассвет все сильнее, уже далеко видно, немцы стали поливать нас из пулеметов. В несколько перебежек добрался до траншеи, прыгнул в нее. Траншеи оказались залиты водой. В воде долго не простоишь, надо что-то делать. Отстегнул лопату, принялся долбить в стенах уступы, чтобы можно было в них упереться ногами. Но и враскорячку долго не настоишься. Принялся снова долбить стены, счищать с них землю. Земля сыплется в воду, бугорок растет, и вот наконец поднялась плотника, можно стоять на ней тверже. Траншея, правда, сделалась мельче, зато сухо и твердь под ногами, и руки свободны на случай немецкой атаки.
Пока мостил себе гнездо, прибежал напарник. Плюхнулся, не глядя, в воду да так и остался стоять, как цапля на болоте. Мой дружок по роте автоматчиков, который стал пулеметчиком, увидел, продекламировал:
Я сижу на дне окопа,
У меня печальный вид:
У меня промокла ж…,
И теперь я инвалид.
Вокруг засмеялись. А ему хоть бы хны.
Перед нами было ровное поле, залитое талой водой. Она поблескивала под лучами восходящего солнца, и казалось, будто впереди не поле, а глубокое озеро. По цепи передали — приготовиться к атаке, и почти вслед за этим команда: «Вперед!» Это «вперед!», как я понял, ко мне пока не относилось, я приготовился к отражению танков. Пошла пехота, побежала по воде, брызги из-под ног взлетают. Ожили немецкие пулеметы. Я приметил одного, прицелился и выстрелил по нему из своего ПТР. Не знаю, попал ли, но пулемет умолк.
— Вперед! — продолжал кричать вдогонку солдатам командир роты. — Вперед! — раздалось почти рядом. — А вы почему сидите?
Я оглянулся на крик. Рядом стоял старший лейтенант с пистолетом наголо и сыпал матюками.
Я кивнул на свое ружье — мол, у меня ПТР, жду танки.
— Вперед!
— За мной! — сказал я напарнику и выскочил из траншеи. Подхватил ружье за ручку, пригнулся и запетлял по воде как заяц, чтоб немец не взял на мушку. Но не успел сделать и нескольких шагов, как что-то вдруг резко дернуло за плечо, дернуло резко, сильно, даже рвануло всего назад. И в тот же миг почувствовал, что левая рука онемела и повисла плетью. Какое-то время лежал я, уткнувшись головой в ружье, думал, что делать. Попробовал пошевелить рукой и не смог, острая боль пронзила плечо…
В санбате, когда уже мне сделали противостолбнячный укол, обработали рану и сестра бинтовала плечо, я услышал знакомый тягучий голос:
— Доктор… а я… буду жив?..
Я оглянулся и увидел своего напарника — его несли куда-то на носилках.
Весенняя распутица сделала дороги непроезжими. Автомобили оказались совершенно парализованы. Из-за отсутствия транспорта в санбате скопилось много раненых. Днем и ночью здесь стояли стон, крик, ругань. Тяжелораненые — народ капризный, мнительный, им казалось, что их бросили, забыли, что о них никто не заботится. Самых тяжелых эвакуировали «кукурузниками». Но много ли ими перевезешь? С легкоранеными ходячими нашли самый простой выход: формировали в группы и отправляли в госпиталь своим ходом. Группа, в которую я попал, составилась человек из двенадцати. Нам выдали сухой паек, выписали общий на всю группу продаттестат, вручили старшему группы документы, растолковали маршрут и отправили. Идти предстояло далеко — госпиталь остался где-то на левом берегу Днепра, между Верхним Рогачиком и Большой Лепетихой.
Как только мы вышли за село, сразу же окунулись в такую непролазную грязь, которую трудно себе представить. На большаках, проселках и прямо на поле — всюду были разбросаны машины. Одни скособочились, провалившись в кювет, другие стояли поперек дороги; одни давно замерли, потеряв всякую надежду сдвинуться с места, другие ревели перегретыми моторами, пытаясь продвинуться вперед хотя бы на метр. Грязь засасывала колеса все глубже и глубже, пока машина не садилась на брюхо, делаясь совсем неподвижной. И тогда впрягались солдаты и тащили на себе пушки, минометы, несли на плечах ящики с боеприпасами. Утопая в глубокой грязи, к фронту двигались караваны лошадей, волов и даже коров, навьюченных военными грузами. Женщины, старики, подростки сплошным потоком тянулись в сторону передовой, связав попарно за хвосты мины, перекинув их через плечо, они несли этот опасный груз не только без боязни, но как-то весело, с шутками, довольные, что стали полезными фронту.
В госпиталь мы пришли лишь на седьмой или восьмой день. Нас тут же повели в баню. Раздели донага, и все наше барахло, кроме сапог и вещмешка, отправили в жарилку, а самих мыться. После бани — на перевязку. И тут оказалось, что моя рана за дорогу затянулась, мне лишь смазали йодом входное и выходное отверстия и даже повязки накладывать не стали. Направили на ЛФК, так как было задето сухожилие и пальцы работали плохо.
Распутица сказалась и на снабжении госпиталя — он остался почти совсем без продовольствия, и мы вынуждены были перейти на подножный корм: однорукие раненые ходили в поле, ломали там оставшуюся с осени кукурузу, шелушили ее и варили кашу. А когда оттаяла земля, стали копать картошку, оставшуюся с осени неубранной. Эти-то работы и помогли мне лучше всякого ЛФК. Уже через несколько таких «сеансов» пальцы стали сгибаться почти нормально. И в конце апреля меня выписали в запасный полк.
Наши войска к тому времени уже освободили Николаев, Одессу и вошли в Молдавию.
Пересыльно-распределительный пункт располагался в большом молдавском селе с немецким названием Бердорф. Нас разместили во дворе просторного дома, сказали, что будут вызывать по одному. Вызывали быстро. Спрашивали данные — возраст, образование и прочее, записывали и вручали каждому клочки бумажки с цифрами: 17, 2 и разные другие. Теперь мы стали группироваться по номерам, справлялись, у кого какой номер, гадали, что они означают. У меня было то ли 45, то ли УБ.
— Ошибки не будет, что 45, что УБ, — сказал появившийся на крыльце маленький лейтенант в фуражке с большим козырьком. В руках он держал список. Объявил — Команда сорок пять, ко мне! В колонну по два — становись! Равняйсь! Смирно! Шагом марш! — и сам побежал вперед.
Оказалось: УБ — это учебный батальон.
Три дня, пока шла укомплектовка, мы жили более или менее вольготно. Батальон набирался внушительный: формировалось четыре роты да плюс еще отдельный взвод разведчиков. Без раскачки начались занятия. Из нас готовили младших командиров. Дисциплина была строгая. «Гоняли» по всем правилам, не забывали и строевую подготовку, что особенно возмущало фронтовиков: зачем, мол, она нужна на войне. Но кроме того учили ползать по-пластунски и делать перебежки, вести бой в траншее и в населенном пункте, метко стрелять и метать гранаты, изучали матчасть стрелкового оружия от винтовки до пулемета и автомата, в том числе и трофейного, учили командовать отделением и взводом.
Командовали батальоном умные, строгие и заботливые офицеры-фронтовики. Комбатом был майор Дорошенко — высокий, стройный, прошедший до этого множество фронтов, познавший «прелести» отступлений первых годов войны и бывший неоднократно раненный, отчего немного подергивал больным плечом. Замполит — майор Кирьянов — полный, быстрый, хотя и с палочкой, прихрамывал на одну ногу, — тоже прошедший немало фронтовых дорог.
В июле состоялся выпуск — нам присвоили сержантские звания. Я стал старшим сержантом. Но в часть меня и еще человек пятнадцать новоиспеченных сержантов не отправили, оставили в батальоне, чтобы мы учили новое пополнение, которое прибыло уже на второй день.
Но занятия теперь проходили странным образом — ученья приказали проводить на открытой местности, при появлении немецких самолетов не прятаться. А потом и вообще начали походными колоннами днем ходить в сторону излучины Днестра. Там в лесах строили ложные воинские лагеря, артиллерийские позиции, разводили дымные костры, то есть всячески демонстрировали концентрацию войск. Вечером скрытно уходили в свой лагерь, чтобы утром снова проделать марш в ту же сторону. И немцы «клевали» на наши уловки — бомбили эти «скопления» наших войск.
Однажды, когда уже виноград поспевал, нас подняли по тревоге ночью. Все три учебных батальона — наш, пулеметный и минометный — были спешно направлены на передовую.
Передовая встретила нас нервозно: немцы то и дело палили в небо ракетами, освещая нейтральную полосу, беспрерывно постреливали из пулеметов, через каждые час-полтора накрывали минометным огнем наш передний край.
Излучина Днестра… Эти слова вот уже несколько месяцев не сходили ни со страниц фронтовых газет, ни из разговоров солдат и офицеров — здесь все время шли бои «местного значения».
И вот в эту излучину привели курсантов. Мы тихо сменили какую-то крупную часть и заняли оборону на обширном пространстве: расстояние между солдатами было огромно, будто и не на передовой, а в тылу часовые на постах. После мы узнали, какую задачу решал наш объединенный учебный батальон. Готовилось большое наступление, которое потом закончилось разгромом Ясско-Кишиневской группировки противника: наше командование делало все, чтобы немцы думали, что наступление начнется именно со штурма плацдарма. Поэтому здесь всячески и демонстрировалось передвижение войск и скопление техники. Курсанты все эти дни выполняли именно эту задачу. А теперь, в канун наступления, все части, назначенные к прорыву, были скрытно и быстро переброшены в зону главного наступления, а оборону в излучине против немецкого плацдарма занял учебный батальон.
Однажды на рассвете немцы неожиданно обрушили по нашим траншеям шквальный огонь, потом быстро перенесли его в глубину обороны и долго там толкли землю. «Не задумали ли они нас опередить с наступлением?» — подумалось тогда. Но немцы в окопах вели себя спокойно, лишь кое-где постреливали пулеметы, словно забавляясь, пуская вверх дугообразные трассирующие очереди.
Артналет прекратился внезапно, наступила звенящая тишина. Пыль, дым, тротиловая гарь медленно плыли вдоль траншей, постепенно оседая и высветляя даль. Курсанты волновались и ждали нашей артподготовки, но ее не было. Может, отменили наступление?
Но вот наконец грохнуло в нашем тылу, и в ту же минуту через траншеи, завывая на разные голоса, понеслись снаряды и мины. Артиллерия била по немецкому переднему краю, по проволочному заграждению. Взлетали в воздух столбики, окутанные колючей проволокой. Уже весь передний край немцев был окутан пылью и дымом, а артиллерия все била и била, и снаряды все проносились у самой головы, и от каждого такого визга мы невольно сжимались и вдавливались в землю.
Постепенно артиллерия перенесла огонь в глубину немецкой обороны, по цепи передали команду: «Приготовиться к атаке!» Стали ждать сигнала. Но сигнала почему-то не было. На нашем участке канонада уже почти стихла, только слева и справа артиллерия все еще продолжала работать. Особенно слева — оттуда доносился обвальный грохот, словно рушились гигантские горы. И тут мы увидели, как немцы стали выскакивать из окопов и во весь рост бежать к себе в тыл. Из наших траншей открылась беспорядочная стрельба, послышалось какое-то улюлюканье, шум, крики. Наконец шпокнуло справа, словно разорвался резиновый шарик, взвилась в небо, оставляя белый след, ракета, вверху распалась на три красных огонька.
— Вперед! В атаку! Ура!
Курсанты высыпали из траншей, ринулись к немецким окопам. У проволочного заграждения замешкались: проходов настоящих не было, разорванная проволока цеплялась за обмундирование, рвала его в клочья.
— Вперед! Вперед! — донесся уже охрипший голос взводного. — Шинели!.. Шинелями накрывайте проволоку!
Минометный огонь с немецкой стороны прекратился, и мы в рост устремились к Днестру. Но тут с противоположного берега ударили пулеметы, мы залегли, стали зарываться, прятаться за кусты.
— Почему остановились? Кто приказал окапываться? — это был голос командира роты. — Форсировать немедленно!
Быстро стали выламывать из немецких блиндажей бревна, доски, сбивать примитивные плоты, бросились в воду. Немцы перестали поливать нас пулеметным огнем — то ли наши сбили их, то ли они затаились, подпуская нас поближе. Но нет, никакого подвоха не было, немцы просто ушли, мы благополучно перебрались на другой берег и ринулись вдогонку за ними. Вдали сплошным облаком поднималась пыль — то немцы поспешно отступали.
По садам и виноградникам, по зеленым холмам и долинам, с холма на холм, полями, огородами, почти все время бегом, гнали мы немцев до самого Кишинева.
Дальше наш батальон не пошел. В городе мы заняли старые, из красного кирпича, военные казармы. Усталые, запыленные, повалились, кто как мог, не раздеваясь, прямо на полу.
В Кишиневе мы не пробыли, наверное, и трех суток. Однажды вечером батальон наш подняли и повели к станции с названием особенно желанным для солдат — Затишье. А я и еще пять человек из батальона во главе с лейтенантом были отряжены вперед на новое место дислокации, и назывались мы квартирьерами.
Наша 5-я Ударная армия передислоцировалась на 1-й Белорусский фронт.
Это был поистине праздничный и исторический день. Группа пограничников устанавливала первый столб на государственной границе Союза Советских Социалистических Республик с Румынией…
А все началось с того, что 26 марта 1944 года войска 2-го Украинского фронта на 85-километровом участке севернее Цигеи вышли на госграницу. В этот же 1009-й день войны небо Москвы расцветил салют, возвестивший начало полного освобождения родной земли от немецко-фашистских оккупантов.
Выход на государственную границу проходил радостно и торжественно, и это вполне объяснимо и понятно. Здесь пограничники проливали свою кровь в памятное утро 22 июня сорок первого года. Заставы были колыбелью их мужества, стойкости.
Внешне же это важнейшее событие выглядело так: привезли отесанный дубовый кряж, врыли его в землю, прибили фанерную дощечку с четырьмя буквами «СССР». Пограничники поклонились столбу. Командир снял с плеч вещмешок, достал из него выцветшую зеленую фуражку, пронесенную им через войну, надел ее. Прогремел троекратный салют, и граница начала жить своей жизнью.
Выход на государственную границу был радостен не только для пограничников, но и для всего советского народа. 27 марта 1944 года «Правда» писала: «Вот она… долгожданная, трижды желанная государственная граница нашей Отчизны, тридцать три месяца назад попранная врагом». О восторженной встрече народом известия о выходе советских пограничников на охрану рубежей свидетельствуют приветствия партийных, государственных, военных и общественных деятелей, писателей и ученых, рабочих и колхозников. Крупнейший советский полководец Маршал Советского Союза Г. К. Жуков так говорил о пограничниках: «Я всегда был спокоен за те участки фронта, где стояли в обороне или шли в наступление пограничные войска…»
В тот же памятный день — 26 марта — началась Одесская наступательная операция войск 3-го Украинского фронта. Цель операции — разгромить приморскую группировку противника, освободить северо-западное побережье Черного моря и Одессу, выйти к границам Румынии. В результате успешного наступления было восстановлено 400 километров западной границы. 20 мая охрана государственной границы с Румынией была принята Молдавским пограничным округом.
В августе сорок четвертого года пограничные отряды принимали под охрану советско-польскую границу. Одним из первых на этот участок вышел пограничный отряд, сформированный в Харькове. А 5 августа на охрану советско-польской границы вышел пограничный отряд, сформированный в Смоленске. Вскоре по всей линии советско-польской границы заступили и другие пограничные отряды. К 10 августа на охрану рубежей вышел в полном составе весь Украинский пограничный округ.
После заключения перемирия СССР с Финляндией части Красной Армии прекратили военные действия и 27 сентября вышли на советско-финскую границу. 1-й пограничный полк принял под охрану один из освобожденных участков границы 8 октября, а 7 ноября, к 27-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, пограничные наряды несли службу на всем протяжении от Баренцева до Черного моря.
Первые пограничные части, вставшие на охрану восстановленной границы, встретились с большими трудностями. Все помещения довоенных застав лежали в развалинах, пограничные знаки и другие обозначения на государственной границе были уничтожены.
Выйдя на границу, пограничники сразу же повели решительную борьбу с нарушениями советских рубежей. Только в течение одних суток пограничным отрядом на границе с Польшей было задержано около трех десятков нарушителей. Этот период характерен усилением борьбы против вооруженных банд украинских буржуазных националистов и других националистических групп, а также с оставшимися в приграничных районах агентами гитлеровской разведки, шпионами и диверсантами.
Большие трудности служебной деятельности пограничников в первые месяцы были связаны с близостью фронтов, для обеспечения которых через границу шел огромный поток грузов и людских резервов, а также с возвращением на родину угнанных в неволю немецкими оккупантами в годы войны советских граждан. Скопление в приграничных районах большого количества людей использовалось гитлеровской разведкой для заброски в эти районы своей агентуры, а также создавало определенные удобства для мелких групп противника, пробиравшихся на запад. Поэтому от пограничников требовались исключительная бдительность, осторожность, решительность и находчивость.
На рассвете одного из дней 1944 года на шоссе, по направлению к Ржеву, оперативный работник погранвойск остановил мотоцикл с коляской. За рулем — майор с Золотой Звездой Героя Советского Союза. С ним женщина, младший лейтенант. Документы майора и его спутницы оказались в порядке.
— Откуда едете? — спросил проверяющий.
Майор назвал пункт. От места их встречи пункт находился километров за двести. «Ехали не меньше четырех часов. А всю ночь шел дождь! Почему же они сухие?..» — и проверяющий предложил пассажирам следовать в поселок.
Кроме удостоверения личности сотрудника контрразведки «Смерш» и командировочного предписания, у майора и его спутницы были особые документы, в которых указывалось, куда, зачем и согласно чьему приказу они направляются. Подписи, печати — казалось бы, внушительные документы. Безупречная экипировка. У майора с собой даже вырезки из газет о его награждении орденом. Словом, как говорится, — комар носа не подточит. А они оказались террористами немецко-фашистской разведки.
Гитлеровский разведывательный орган тщательно подготавливал террористическую операцию против высшего командования Красной Армии. Двух своих агентов — Политова и Шилову — немцы готовили долго и упорно. Снабдили их специально сконструированным оружием, мощной магнитной миной с радиовзрывателем, советскими деньгами, семью пистолетами, комплектом отравленных разрывных пуль к одному из них, ядом, вызывавшим мгновенную смерть, десятками незаполненных бланков советских документов… Политову для убедительности легенды в немецком военном госпитале сделали сложную операцию. Вся эта затея обошлась немцам более чем в четыре миллиона марок.
Задержанию террористов помог дождь. А точнее — бдительность. То, что матерые агенты не учли такого рокового для себя обстоятельства, оказалось случайностью. Но не случайно обратил на них внимание пограничник. Он проявил присущую чекисту бдительность.
Утром наряд во главе с сержантом Иваном Заболоцким нес службу в районе Беловежской пущи. Осматривая местность, пограничники заметили на покрытой инеем траве свежие следы, которые вели в наш тыл. Наряд, шедший по следу, скоро настиг группу военных, вооруженных автоматами и пистолетами. Один из них в форме лейтенанта Красной Армии, щелкнув каблуками, представился.
— Лейтенант Федоров, начальник команды Н-ского полка. Следуем для заготовки овощей.
Документы у офицера оказались безупречными. Однако у сержанта промелькнула тревожная мысль: «Какие овощи могут они заготавливать тут, в Беловежской пуще, где даже населенных пунктов нет поблизости? Да и гитлеровцы перед отступлением все разграбили».
Заболоцкий не показал виду, что у него возникли подозрения, и по-простецки предложил лейтенанту:
— Пойдем на заставу — мы поможем. Как раз нам из соседнего колхоза на днях предлагали овощи.
На лице офицера промелькнула нерешительность. Но он быстро овладел собой и согласился.
На заставу в сопровождении трех пограничников прибыли «заготовители» — офицер и пять солдат.
В канцелярии «лейтенант Федоров» поздоровался с заместителем начальника заставы младшим лейтенантом Зайюовским и бодро сказал:
— Нам здорово повезло. Заблудились в лесу, а тут ваши ребята подоспели. Если еще поможете в заготовке овощей, вовсе будет хорошо.
Зайюовский, предупрежденный сержантом Заболоцким, вызвал старшину Катаева.
— Приготовьте нам чайку. Бойцов тоже покормите в столовой. А каптенармуса пошлите в колхоз вот с этой запиской. Пусть сообщат, есть ли у них овощи.
Заместитель начальника заставы набросал на листке несколько слов и протянул его старшине. Тот взял записку, пробежал ее глазами. В ней говорилось: «Заставу бесшумно поднять в ружье, ждать моего распоряжения».
— Будет сделано, — сказал старшина и вышел.
В канцелярию подали чай. Вошел старшина. Доложил:
— Все готово.
Зайюовский выхватил из ящика письменного стола пистолет и приказал:
— Сдать оружие!
«Лейтенант» схватился за кобуру и бросился к двери. За ним побежали остальные «заготовители». Но пограничники были уже наготове. Хлопнул выстрел. Это сержант Заболоцкий сразил главаря. Открыли огонь старшина Катаев, младший лейтенант Зайюовский и остальные пограничники.
Так была ликвидирована немецкая диверсионная банда, состоявшая из шести человек.
В полевой сумке и карманах главаря нашли несколько печатей и штампов различных частей Красной Армии, десятки служебных бланков, шифры, другие документы, а в потайном кармане брюк — удостоверение на немецком языке. В вещевых мешках «солдат» оказались взрывчатка, детонаторы, бикфордов шнур и портативная радиостанция.
Несколько раньше диверсионная группа, сброшенная фашистами с самолетов, была ликвидирована на участке Украинского пограничного округа. Возглавлял ее матерый гитлеровский агент Сапига. Диверсанты имели оружие, взрывчатку, фальшивые документы, крупную сумму денег.
Заставы занимали свои участки по мере того, как гитлеровские захватчики изгонялись из пределов советской земли. Однако пограничные полки продолжали участвовать и в боевых операциях.
8 апреля 1944 года с севера начали наступление войска 4-го Украинского фронта под командованием генерала армии Ф. И. Толбухина. С керченских плацдармов, которые так стойко обороняли десантники, нанесла удар Отдельная Приморская армия (командующий генерал армии А. И. Еременко). С моря врага громили моряки Черноморского флота (командующий — адмирал Ф. С. Октябрьский) и Азовской военной флотилии (командующий — адмирал С. Г. Горшков).
Все дальше продвигались наши войска, освобождая крымскую землю. В апреле 1944 года они подошли к Севастополю. Лавиной огня встретила их Сапун-гора, превращенная врагом в, казалось бы, неприступную крепость. Советские воины решительно бросились на штурм. Взбираясь по крутому склону под градом пуль и снарядов, они все ближе и ближе подбирались к вражеским укреплениям. Впереди гордо реяло красное знамя одной из штурмовых групп. Но вот, словно подкошенный, упал знаменосец Евгений Смелович. К нему подполз рядовой 847-го полка 267-й стрелковой дивизии, бывший пограничник Иван Карпович Яцуненко.
— Знамя должно быть впереди, — ослабевшим голосом произнес Смелович.
— Я понесу его! — ответил Яцуненко и поднял над головой знамя. Воодушевляя бойцов, красным пламенем вспыхнуло оно снова впереди наступающих. Сапун-гора была взята, и советские воины ринулись к Севастополю. 9 мая 1944 года он был освобожден.
Иван Яцуненко в этом бою получил тяжелое ранение. Увидев, что Яцуненко не подает никаких признаков жизни, санитары извлекли из кармана гимнастерки бойца капсулу с его фамилией. Так он оказался в списке убитых. Его фамилия была высечена на обелиске, установленном в честь погибших воинов 51-й армии.
Однако Яцуненко выжил. После госпиталя его направили в 217-й гвардейский Краснознаменный орденов Суворова и Кутузова стрелковый полк, в рядах которого мужественный воин прошел с боями по дорогам Румынии, Венгрии, Австрии, Чехословакии. В 1946 году он демобилизовался и вернулся в родной колхоз имени 1 Мая Азовского района Крымской области.
Только через десять лет Ивана Карповича Яцуненко разыскали однополчане и сообщили, что за отвагу и мужество, проявленные при штурме Сапун-горы, ему присвоено звание Героя Советского Союза. В боях за Севастополь героизм проявил и еще один воспитанник западной границы — бывший участник обороны Брестской крепости Михаил Иванович Мясников. Он также Указом Президиума Верховного Совета СССР от 24 марта 1945 года удостоился звания Героя Советского Союза.
С 1944 года пограничные полки стали широко использоваться для ликвидации отдельных групп противника, оказавшихся в нашем тылу в результате стремительного наступления Красной Армии. А таких групп было немало. Пытаясь вырваться из многочисленных «котлов», гитлеровцы мелкими подразделениями просачивались через боевые порядки наших войск и пробивались на соединение со своими частями. Только в лесных массивах юго-западнее Витебска после успешного продвижения на запад войск 2-го Прибалтийского фронта осталось до 10 тысяч солдат и офицеров противника. Еще большее количество гитлеровцев оказалось в нашем тылу в результате наступления 2-го и 3-го Белорусских фронтов, когда в «котел» восточнее Минска попали главные силы 4-й армии немцев.
…Ожесточенный бой разгорелся в лесу возле деревни Мшковичи Минской области, где крупная группа гитлеровцев, попавших в окружение, пыталась пробиться на запад. Окопавшись на опушке, фашисты предпринимали одну атаку за другой. Пограничники уничтожали врага, не давая ему возможности выйти на Логойский тракт.
В полдень большая группа эсэсовцев ринулась на прорыв. Под огнем пограничников гитлеровцы вынуждены были залечь. В это время другая группа оккупантов, появившаяся из леса, ударила во фланг. Немецкий унтер-офицер вырвался вперед и стал целиться из автомата в майора И. Л. Гожуха. Это увидел рядовой Алексей Носков.
— Товарищ майор, справа фриц, — воскликнул он.
Майор еще не успел среагировать на возглас, как раздалась автоматная очередь. Носков на какое-то мгновение опередил врага и своим телом заслонил командира. Майор Гожух успел только подхватить на руки смертельно раненного пограничника. В тот же день командующий 3-м Белорусским фронтом генерал армии И. Д. Черняховский подписал представление о присвоении Алексею Михайловичу Носкову звания Героя Советского Союза. Это звание ему было присвоено посмертно Указом Президиума Верховного Совета СССР от 24 марта 1945 года.
Жестоко отомстили воины за смерть своего товарища. В решительной схватке они полностью уничтожили вражескую группу.
Крупная вражеская группировка была настигнута пограничниками и возле села Репищи Логойского района. Несколько раз пыталась она прорваться через окружение, но батальон капитана Жилинского прочно держал блокаду. Потом поступил приказ ликвидировать эту группу. Бойцы решительно бросились на врага, но с фланга ударил вражеский станковый пулемет. Огонь был настолько сильным, что атака пограничников с минуты на минуту могла захлебнуться. Капитан Жилинский приказал связному — ефрейтору Федору Крылову уничтожить вражеский пулемет.
Пограничник с гранатой в руке пополз к опушке леса, откуда хлестали пулеметные очереди. Деревья мешали произвести бросок, а действовать нужно было наверняка — на глазах гибли боевые товарищи. И Крылов с гранатой бросился к пулемету. Раздался взрыв. Пулемет и шесть офицеров были уничтожены. Одновременно погиб бесстрашный пулеметчик Ф. Г. Крылов. Ценой своей жизни он обеспечил успех батальона и ликвидацию крупной группы немцев.
За проявленное мужество и самопожертвование ефрейтору Федору Гавриловичу Крылову Указом Президиума Верховного Совета СССР от 24 марта 1945 года посмертно было присвоено звание Героя Советского Союза.
В Великой Отечественной войне участвовали пограничники разных возрастов. Были убеленные сединами, опытные закаленные бойцы, была и «зеленая» молодежь. Но все эти люди заслужили того, чтобы идущие им на смену поколения не забывали об их верном служении Отечеству в грозную для страны годину.
Именами тех, кто отдал жизнь, охраняя рубежи Родины, в частности в 1944 году, названа не одна пограничная застава. Именные пограничные заставы — слава и гордость государственной границы, живое воплощение ее героических традиций. Родившиеся в пламени непримиримых жарких схваток с врагами Родины, эти традиции воплотили все лучшее, что было в Вооруженных Силах на всех этапах развития нашего государства — героизм, мужество, беззаветную преданность Родине, высокую бдительность и профессиональное мастерство.
Но встречаются и другие проявления. На пограничной заставе имени Героя Советского Союза Федора Васильевича Морина снята мемориальная доска, ликвидирована комната Боевой Славы, экспонаты которой, в том числе и многочисленные подарки, либо растащены, либо выброшены как ненужный хлам на мусорник. Галерея Героев границы уничтожена. Наряды, заступая на службу, к памятнику уже не подходят и дань уважения погибшему пограничнику не отдают. Имя Федора Морина на боевом расчете не произносится, и нет больше в спальном помещении его портрета и образцово заправленной койки.
Подобные факты нельзя назвать иначе как надругательством над героизмом и мужеством старшего поколения воинов границы, осквернением светлой памяти наших отцов, отдавших жизнь во имя мира на земле.
Инициаторы этой акции, очевидно, захотели умалить величие подвига, совершенного в смертной схватке с фашизмом, вычеркнуть из памяти народной образ Героя, славное имя которого широко известно.
Все мы, живущие на земле, перед погибшими за Отечество в неоплатном долгу. Героев на Руси не забывали никогда! Будем же следовать этому священному завету.
Черноморцы спят в палате,
За окошком ливень замер.
Тишина. Сестра в халате
Ходит тихими шагами.
Спят не все. Тому, что с краю,
Перед вечным сном не спится.
Он зовет сестру:
«Родная,
Напиши письмо, сестрица!
Пусть жена в большой заботе
Будет стойкой в горе каждом.
Я прошел в морской пехоте
С боем землю нашу дважды.
Напиши, как комендоры
Шли в атаку по долине,
Как морей родных просторы
Снились мне на Украине,
Как мы все врага карали
В Сталинграде нашем грозном,
Как мы Днепр переплывали
В ноябре деньком морозным.
Как я вижу на прибое
Севастополя зарницы…
Что же, девушка, с тобою?
Ты не плачь. Пиши, сестрица.
Что любовь свою без края
Отдал я за Украину,
Что в письме я посылаю
С бескозырки ленту сыну.
Словно чайки вольной крылья,
Ленту веял надо мною
Приднепровья ветер сильный,
Ветер битвы под Москвою.
А теперь подай мне руку,
Встану рядом я с тобою:
С жизнью вечную разлуку
Черноморец примет стоя!»
Декабрьским вечером сорок третьего года меня вызвал комиссар отряда майор Стехов. По пути к штабу я догнал художника Гришу Пономаренко, который спешил туда же. Еще утром мы с Гришей оформили новогодний номер партизанского боевого листка и недоумевали, зачем вновь понадобились майору. Не иначе, как переделывать листок, заключили мы, и, признаться, без особого энтузиазма. Люди занимаются делом — кто в разведке, кто отправился «поздравлять» фрицев с Новым годом, — а мы, словно школьники, все малюем. Даже неудобно перед товарищами. Лично мне как командиру роты заниматься этой самодеятельностью ну просто не солидно.
Нырнув в штабную землянку, мы дуэтом доложили о себе. В неверном свете жировых плошек не сразу заметили, что майор был не один. Позади него, в дальнем углу землянки, командир отряда Медведев беседовал с давно уже знакомым мне, но все еще загадочным блондином. В отряде его называли не по званию и не по должности, а «Николай Васильевич» или просто «Грачев».
Ответив на наши запоздалые приветствия, Медведев набросил на плечи полушубок и сказал Стехову:
— Ну, вы тут побеседуйте, Сергей Трофимович, а мы с Николаем Васильевичем прогуляемся.
— Хорошо, Дмитрий Николаевич. — Стехов набил трубку, причмокивая раскурил ее и обратился к нам: — Товарищи художники, тут как-то доктор Цессарский показывал собранные им ваши произведения: портреты бойцов, раненых товарищей, натурные зарисовки партизанского быта: наших застав, землянок, обоза и прочего. Нам с командиром все это очень понравилось. Жаль вот только, мало рисуете.
Комиссар взглянул на нас с дружеским упреком и продолжал:
— Вы, должно быть, не представляете себе, какую ценность приобретут ваши рисунки в будущем. Ведь это же, если хотите, подлинные документы о деятельности отряда. Есть у нас, правда, фотоаппарат. Борис Черный кое-что заснял им, но что из этого получится, еще неизвестно. К тому же и пленка давно кончилась. Вот мы и решили поручить вам одно дело. Поручение, учтите, очень серьезное, — Стехов черкнул в воздухе трубкой. — Скажите, есть ли у вас все необходимое для рисования?
Мы с Гришей переглянулись и стали перечислять… У Пономаренко был альбом довольно большого формата, два простых карандаша и несколько цветных. Я хранил единственный в отряде ученический набор акварели и кисточку.
— Этого достаточно? — уточнял майор.
— Смотря что рисовать, — застенчиво заметил Пономаренко.
Стехов удивился нашей недогадливости: ведь только вчера перед строем командование отряда от имени всего личного состава поздравило пятерых наших товарищей с высшей правительственной наградой — орденом Ленина. Вот и возникла идея создать нечто вроде портретной галереи лучших из наших партизан.
— А откроем мы эту галерею портретом вот его, — и указал на место, где только что сидел Грачев. — Изобразить его надо поточнее, чтоб не только внешнее сходство получилось, но был бы передан характер, психология, что ли. Вы уж постарайтесь, мобилизуйте все ваше вдохновение и мастерство.
— А он будет позировать нам? — спросил я.
— Да, конечно. Мы его уговорим. Это я беру на себя.
— Но где мы будем рисовать?
— С этим сложнее. Надо подыскать такое место, где бы вам не только не мешали, но чтоб и лишний глаз не видел вашего занятия. Дело в том, что Николай Васильевич будет одет несколько необычно. Вот увидите. Может быть, вам пристроиться в санчасти у Цессарского или в радиовзводе?
Я предложил не беспокоить ни медиков, ни радистов, так как самой светлой и наиболее подходящей для этой цели была бы землянка штаба моей роты. Бойцы приволокли из разрушенного лесничества целое окно, вмонтировали его в скат крыши землянки — так что свет у меня верхний. Почти как в настоящей изостудии. А чтобы никто не мешал нам рисовать, я мог поставить у входа своего ординарца.
— Разумеется, — отозвался майор, — ваша землянка лучшая в лагере. Да иначе и быть не могло: вы же у нас, кажется, будущий архитектор! Итак, я вижу, — подытожил он, — все необходимые причиндалы у вас есть, о месте уговорились, «портретируемый», если можно так выразиться, завтра будет к вашим услугам. А сейчас, — заключил он, вставая, — по домам и отбой. Выспитесь хорошенько, а утром — за дело.
Н. И. Кузнецов. 1943 г. Этот рисунок В. И. Ступин сделал в партизанской землянке.
Возвратясь к себе, я отдал необходимые распоряжения на завтра и улегся спать. Но необычное поручение не давало покоя.
«Галерея портретов» — легко сказать! Когда же это мы успеем создать ее? Не ровен час, опять к нам каратели пожалуют или мы в новый рейд подадимся — и в том и в другом случае будет не до художеств. Фантазирует Сергей Трофимович… А вот его выбор «портретируемого» бесспорен: кого же первым рисовать, как не этого храбрейшего разведчика-боевика!
Что касается конспирации завтрашнего занятия, то она понятна: «Грачев» придет в своем обычном комбинезоне, наглухо застегнутом под горло, а здесь сбросит его и будет позировать нам в мундире фашистского обер-лейтенанта Пауля Зиберта. Но раз он в лагере никогда не показывается в этой форме, то и завтра никто, кроме нас с Пономаренко, не должен видеть его в обличии врага.
…Психология, характер, — как же их отразить в портрете, если ни того, ни другого толком не представляешь себе? Помнится, в Архитектурном институте на занятиях по рисунку профессор Курилко разъяснял нам: чтобы передать в портрете характер человека, надо знать не только его настоящее, но и прошлое. Настоящее Николая Васильевича, положим, известно. Но что я знаю о его прошлом? У меня одни догадки. Думаю, например, что он настолько же Грачев, насколько и Зиберт. Таких людей да на такие задания под собственной фамилией не посылают.
Кто-то из наших десантников-москвичей хвастался, будто знал Грачева еще до войны и что Грачев, хоть и не немец, но и не русский — то ли финн, то ли скандинав. Это, по-моему, просто болтовня. Говорок у Грачева уральский, окающий, и храбрость истинно русская: отчаянная и одновременно осмотрительная — «семь раз отмерь, один — отрежь».
Взять хотя бы его недавний подвиг — ликвидацию в Ровно фашистского верховного судьи группы «Остланд» генерала Функа. О подробностях этой поразительной по своей смелости операции мне посчастливилось слышать из уст главного ее исполнителя — Грачева.
— Расправа с фаворитом Гитлера, обер-фюрером СС Альфредом Функом, — рассказывал Николай Васильевич нам, посвященным в его дела, — готовилась долго и тщательно. Коля Струтинский несколько раз выезжал на «позаимствованном» у немцев «адлере» к зданию суда, что на углу Парадной площади и Школьной улицы, высматривал поудобнее место для краткой стоянки и мгновенного старта автомашины. Ян Каминский изучал подходы к расположенной напротив суда парикмахерской, в которой Функ брился по утрам. Янек крепко подружился с личным парикмахером генерала, бывшим польским офицером Анчаком и посвятил его в замысел Грачева. Сам же Грачев, следуя пословице — «прежде чем войти, подумай, как выйти», попытался проникнуть в здание суда, чтобы загодя изучить его внутреннюю планировку.
По вечерам участники операции разрабатывали варианты плана действий, чертили схемы, спорили. Темпераментный Янек торопил события и предлагал пристрелить гитлеровского палача польского и украинского народа в парикмахерской. Это был самый простой из возможных вариантов. Шофер-лихач Струтинский советовал повторить летнее удачное нападение на генерала Гелля и кокнуть Функа с ходу, на улице, когда тот будет переходить из парикмахерской в суд.
Но от обоих этих вариантов Грачев отказался. План Янека таил в себе опасность для жизни парикмахера Анчака, его жены и малюток-близнецов. «Сами понимаете, — говорил Грачев, — на эти жертвы мы пойти не могли». Вариант Струтинского был заманчив, но такого людоеда как Функ хотелось казнить в самой его кровавой лаборатории. В этом был свой, так сказать, символический смысл. На том и порешили.
Дня за два до операции Грачеву наконец удалось с помощью жетона СС войти в здание суда и побродить по всем трем этажам этого поистине мертвого дома. Он отметил в памяти все входы, выходы, лестницы и коридоры.
Утром 16 ноября, в половине девятого, неприметный «адлер» остановился в ближайшем к зданию суда переулке. Струтинский остался за рулем, Янек занял наблюдательный пост у парикмахерской, а Грачев в форме гитлеровского офицера стал прохаживаться мимо парадного подъезда суда.
— Скажите, Николай Васильевич, а что вы чувствовали, что думали в эти минуты? — спросил, поеживаясь, наш врач Цессарский, которого особенно занимали вопросы психологии подвига.
Грачев собрал лоб в горизонтальные морщинки и отвечал:
— Чувствовал я почти то же, что и толстовский Пьер Безухов, когда тот с пистолетом под полой кафтана бродил по улицам горящей Москвы с намерением убить Наполеона: потребность личной мести при сознании общего несчастья. Вспомните это место из «Войны и мира»: «Да, один за всех, я должен совершить или погибнуть!» Пьеру акт возмездия представлялся неотделимым от акта самопожертвования: дескать, ну что ж, берите, казните меня. Отсюда слабость в решительную минуту…
— А дальше? Дальше-то что было, Николай Васильевич, там, в суде?
И Грачев рассказал, как парикмахер, заканчивая бритье генерала, поднял угол занавески на окне, Каминский на улице снял фуражку, давая понять этим сигналом Грачеву, что Функ вот-вот выйдет. Грачев, не спеша, с достоинством офицера, открыл тяжелую дверь парадного входа судебной палаты и, уже не соблюдая маскировки, взбежал по пустынной лестнице на второй этаж. Тут он, опять чинно, прошел в приемную «верховного судьи Украины», осведомился у секретарши, у себя ли «герр генерал». Это на тот случай, чтобы не обознаться, как раньше получилось у Грачева, когда он вместо генерала Даргеля пристрелил генерала Гелля. Хотя последний и стоил первого, но своей ошибкой Николай Васильевич поставил командование отряда в неудобное положение перед вышестоящими инстанциями. Москва тогда пожурила Медведева за неточность информации.
…Одновременно с отрицательным ответом секретарши Грачев услышал, как ухнула тяжелая дверь внизу. Он выскользнул из приемной и ринулся вниз по лестнице. На последней площадке он чуть не налетел на генерала, поднимавшегося медленно, с одышкой. Грачев подобострастно отпрянул в сторону, — проходите, мол, — и в то же мгновение выхватил заранее взведенный «вальтер» и дважды нажал на спуск. Перепрыгнув через рухнувшую тушу палача, он в три прыжка миновал нижний марш лестницы, притормозил у дверей и спокойно вышел.
У подъезда стоял «черный ворон», из которого эсэсовцы выволакивали подсудимых — беспогонных и помятых разжалованных «изменников Фатерланда». Позади разгружалась машина охраны. На пути Грачева стояли три или четыре офицера и в недоумении взирали на окна второго этажа. Они спрашивали Грачева, слышал ли он выстрелы там, наверху. Грачев вместе с ними задрал голову, пожал плечами, взглянул на часы и деловито зашагал вдоль фасада.
Ноги его рвались в бег, но он сдерживал себя. Вот и угол дома. Не оглядываясь, он завернул на безлюдную Школьную и бросился бежать.
…Когда Грачев и Струтинский на бешеной скорости мчались через контрольно-пропускной пункт на выезде из Ровно, часовые едва успели вскинуть приветственно руки, так как в подобных лимузинах и с такой скоростью носилось только крупное фашистское начальство.
— А через какой-нибудь час, — весело завершил рассказ Грачев, — мы были уже на нашем Клеваньском маяке, с которого нас, как высоких гостей, экскорт разведчиков препроводил в наш «лесной санаторий».
— Ваше счастье, Николай Васильевич, что вы опоздали в наш «санаторий» к празднику, — съехидничал я. — Восьмого ноября тут у нас было еще то веселье!
— Слышал, слышал, как же! — подхватил Грачев. — И даже видел в городе остатки разбитого вами карательного полка эсэсовцев. А раненый их командир — генерал фон Пиппер, именовавший себя «майстер тодт» (мастером смерти), говорят, сам сыграл в ящик. Все ровенское подполье в неописуемом восторге от этой победы медведевцев. В городе только и разговору об этом.
Грачев долго еще расточал похвалы всему отряду и каждому из нас. Но мы-то знали, что наши нелегкие лесные дела не идут ни в какое сравнение с его фантастическими подвигами в городе. Какая смелость замыслов, какая непреклонная воля в их исполнении, истинно актерские способности к перевоплощению, мгновенная реакция, сметка, риск! Какое самообладание! — Диву даешься.
…Вот теперь и попробуй воплотить все это в его портрете, — размышлял я.
На юго-западе, в направлении Ковеля, километрах в десяти от нашего лагеря, глухо стукнул взрыв. За ним второй… Это наши подрывники поздравляют немцев с наступающим 1944-м. Представляю по собственному опыту, какой там у ребят сейчас «сабантуй».
К девяти часам все было готово: ординарец занял пост у входа в землянку, я расставил импровизированную мебель. Вскоре явился Грачев. Он, пригнувшись, миновал тамбур, наигранно вытянулся «во фрунт» и, нажимая на «о», громко отрапортовал:
— Товарищ командир роты, по вашему повелению!
— Проходите, проходите, Николай Васильевич, вот сюда, — засуетился я.
Он окинул взглядом помещение, одобрительно цокнул и учтиво осведомился, будет ли позволено ему раздеться. Затем потянул замочек молнии, высвободился из комбинезона, одернул немецкий мундир, поправил эполеты, подтянул ремень, чуть сдвинул вперед кобуру «вальтера». Пономаренко ахнул от изумления.
— Еще не все, — белозубо улыбнулся Грачев, извлек из свертка фуражку с высокой тульей и «капустой» на околыше и, пригладив русые волосы, надел ее так, что высокий лоб его до самой переносицы скрылся за темно-зеленым лакированным козырьком. — Вот теперь все. Какова «белокурая бестия»? — спросил он, выбросив руку вперед-вверх.
Минуту мы с Гришей разглядывали Грачева в немом удивлении. И было чему удивляться. Перед нами стоял настоящий фашистский офицер. Даже лучше или, вернее, внушительнее на вид самых отборных гитлеровцев. Высокий, широкоплечий, стройный, словно влитый в эту ненавистную форму, кавалер Железного креста первого класса. Глядеть на него было, признаться, жутковато.
Вздохнув, я предложил начинать. Примерились так и этак и наконец уселись. Я взял у Пономаренко тонко очиненный карандаш и полуватманский лист из альбома. Мольбертом мне служила моя командирская планшетка.
— Какую позу прикажете принять? — все в том же шутливом тоне спросил Грачев.
— Вот так и сидите, пожалуй, если вам не утомительно будет. Как ты считаешь, Гриша?
Пономаренко кивнул и, щурясь, стал поглядывать то на Грачева, то в альбом. Я тоже начал прикидывать, как лучше вписать рисунок в лист. Решил делать погрудный портрет. Пусть он будет помельче, зато все регалии изображу: и фашистскую эмблему над правым нагрудным карманом, и Железный крест на левом кармане, и какую-то темную медаль пониже.
Вдруг меня взяло сомнение: чей же это портрет у меня получится — породистого гитлеровского головореза или нашего разведчика? Налицо было явное противоречие между формой и содержанием. И оно было неустранимо, поскольку вытекало из самой исключительности положения Грачева: советский человек облекся в шкуру фашиста ради борьбы с фашизмом. Мне ничего не оставалось, как попытаться выразить именно это противоречие. В этом, видимо, и состояла, как говорят теперь, творческая сверхзадача. И я принялся за дело.
Воцарилась тишина. Слышалось только шуршание карандашей по бумаге да неуместное посапывание Пономаренко. Я подумал, что тишина может поначалу показаться Грачеву тягостной, и потому спросил его, за что фашистов награждают той медалью, что под крестом. Он охотно объяснил, что этой блямбой отмечены все гитлеровцы, которые провели зиму 1941–1942 года под Москвой или на дальних подступах к ней. Сами немцы с горькой иронией называют эту медаль «Орденом мороженого мяса». Мы с Гришей рассмеялись.
Я умолк. Надо сосредоточиться и поточнее построить лицо. Нос я явно уширил. У него же нос тонкий, хрящеватый. И тут я вспомнил странный эпизод, связанный с грачевским носом. С полгода назад как-то вечером мы, разведчики, сидели в своем «чуме» вокруг костра и болтали кто о чем. Каждый по очереди рассказывал либо анекдот, либо случай из жизни. У нас это называлось «держать банк». Когда все «банкодержатели» иссякли, к нам зашел Грачев. Ребята пристали к нему: дескать ваша очередь, Николай Васильевич, держать банк, расскажите что-нибудь. Он охотно начал рассказывать, как подростком ходил с дядей Ерошкой лютой зимой в тайгу поднимать из берлоги медведя. Чем дальше, тем страшнее живописал Николай Васильевич свой «необыкновенный случай». Уж как только ни старались они с дядей выманить медведя — и рогатиной тыкали ему в брюхо, и целое ведро воды вылили в берлогу. Медведь же, хоть убей, не вылезает. Делать нечего. Ерошка решил сам спуститься в берлогу. Но лаз в нее оказался узковат для могучего дяди. Тогда он и говорит племянничку: «Попробуй, Ника, ты потоньше меня, авось протиснешься…»
Тут Грачев сделал продолжительную паузу и, поводя двумя пальцами от переносицы к кончику носа и обратно, лукаво оглядел слушателей. Все поняли, что рассказчик сочиняет на ходу. Начались подсказки. Грачев поглаживал горбинку носа и продолжал рассказ. Вдруг наш Севка Папков, ни с того ни с сего громко спросил: «Николай Васильевич, а нос у вас не вставной ли?» Наступила неловкая тишина…
Об этом незначительном инциденте вскоре все забыли. И теперь, рассматривая в упор нос Николая Васильевича, я убедился, что Севка зря тогда полюбопытничал. Никаких шрамиков на носу Грачева не было видно. Но понятно, что при тщательной конспирации Грачева всякие домыслы и разговоры о нем крайне раздражали его.
…Рисунок мой подвигался медленно, а время бежало. Вот уже два часа, как длится наш сеанс, и я поражаюсь выдержке Грачева. Он словно застыл в своей неподвижности и только взмахивал светлыми ресницами. Я предложил отдохнуть. Николай Васильевич встал, потряс кистями рук и тоном учителя произнес:
— Нуте-с, посмотрим, что у нас получается.
Я заглянул через плечо Пономаренко и сразу увидел преимущество его рисунка перед моим. Портрет получался почти в натуру и был очень крепко построен. Особенно понравилась мне моделировка нижней части лица. Гриша разобрал все мышцы вокруг рта, тщательно пролепил крылья носа, точно обрубил подбородок, и хотя глаза были только намечены, но решительный характер и непреклонная воля Грачева уже читались в портрете. А у меня? Сделано вроде больше, по существу, все уже есть — и затененные козырьком глаза с чуть заметной точкой блика, и скулы, и нос, и тщательно оттушеванные губы; фуражка, мундир с погонами, карманами и пуговицами точно по их числу зафиксированы. И сходство есть, почти как на фотографии. Но это — копия, а не раскрытие образа.
Что делать, не начинать же заново. Да и едва ли сумею лучше. Гришка, он ведь занимался в Пензенском художественном училище у одного из лучших педагогов страны — художника Горюшкина-Сорокопудова. Где мне при наших институтских четырех-то часах рисунка в неделю тягаться с Пономаренко.
— Недурно, недурно, — наклонился надо мной Грачев. — Все честь честью, только куда же мы подвесим Железный крест и «Мороженое мясо»? Места-то не хватит!
— А что, если мы повесим их выше кармана или вот сюда.
— Что вы, дорогой? Это же будет нарушением формы, а немцы такие педанты. — Грачев заразительно засмеялся. — Перевесить высшую имперскую награду — ха-ха-ха. Да вы, как я погляжу, шутник, право!
После перерыва я взялся придирчиво проверять по натуре все нарисованное мной. Но «портретируемый» изменился до неузнаваемости. Грачев будто снял прежнюю жестоко начерченную маску и открыл нам свое озабоченное доброе лицо крестьянина. Какая мягкая теплота прячется в уголках его губ, а от них к подбородку сбегают параллельные морщинки. Такие штришки бывают только у людей, знающих «почем фунт лиха», но не потерявших веру в добро. Жестокость была чужда его натуре. Скорее, наоборот, он слишком добр, и доброта его показалась мне однажды неуместной и наивной. Николай Васильевич даже среди врагов искал тех, у кого еще оставалось что-то человеческое, и пытался образумить их.
Помнится, в начале марта сорок третьего года мы, двадцать пять медведевцев, под командованием Грачева возвращались с боевого задания. На закате солнца наш небольшой обоз переправлялся по залитому вешней водой льду реки Случь. Переправа была рискованной, мы двигались осторожно и на другой берег выбрались уже во тьме. Как только обоз втянулся в узкий, зажатый высокими плетнями переулок села Хотин, навстречу нам грянул залп вражеской засады. Пулеметный огонь скосил наших коней, среди нас раздались стоны раненых. Кто-то из ребят панически закричал: «Назад, к переправе! В этом мешке нас перестреляют, наза-ад!»
Тогда Грачев спокойно, но твердо скомандовал: «Ни шагу назад! Вперед, товарищи!»
Партизаны, дружно строча из автоматов, ринулись на врага. В какие-то минуты бандеровская засада была сметена, и мы вступили в село.
Когда стихли последние выстрелы, во тьме послышался приближающийся топот колонны. Грачев приказал всем молчать, а сам громко, по-украински окликнул: «Стий! Хто иде?» Атаман остановил свою «сотню», ответил, что прибыла «пидмога», и приблизился к Грачеву для доклада. Мы схватили атамана, сунули ему в рот кляп, а его «сотню», человек из тридцати, обезоружили и усадили на талый мартовский снег. Грачев поднялся на повозку и обратился к пленным с речью. Он по-отечески журил и увещевал их: как, дескать, не стыдно им столь скверно вести себя. Где это видано, чтобы хлопцы хулиганили в своем селе — нападали на советских партизан? Да еще ночью! Какой срам, какой позор!
Мы еле сдерживали смех, а Грачев продолжал «рассыпать бисер перед свиньями». Затем он объявил, что всех пленных отпускает, но оружия им не вернет. Каждый из них может идти до своей хаты. «Но, — закончил Грачев, — если кто вновь поднимет на партизан оружие, мы того „зныщем“ и хату его спалим. Запомните это и расскажите своим друзьям!»
Грачев снял охрану, и «сотня» под хохот партизан вмиг растворилась во тьме. Только атамана и двух его подручных мы связали и повели с собой.
Весь остаток пути до лагеря мы весело обсуждали проповедь Николая Васильевича. Кто-то из нас усомнился, следовало ли отпускать бандюг. В ответ на это Грачев разъяснил, что настоящих бандитов мы ведем под конвоем, а те, что отпущены, — то сельские хлопцы, одураченные или насильственно загнанные фашистами в банды. Многие из них, верил он, еще придут к нам.
Николай Васильевич оказался прав. Вскоре в наш отряд явилась с покаянием «сотня» бывших бандеровцев, почти в полном своем составе.
— Товарищ командир, — позвал меня ординарец, — вас вызывают в штаб. Да альбом какой-то приказано захватить.
Майор Стехов попросил меня показать, что мы с Пономаренко «наизображали». Он разложил рисунки около Медведева и, попыхивая трубкой, стал цепким взглядом шарить по портретам. Командир молча и, как мне показалось, рассеянно переводил взгляд с одного рисунка на другой. Мысли его были, видимо, где-то далеко: он думал о предстоящем марше. Оба портрета не были дорисованы. И он вопросительно глянул на меня. Я подтвердил, что, к сожалению, не успели закончить. Стехов бережно сложил рисунки в альбом, велел передать их на хранение Цессарскому и просил при первой же возможности оба рисунка непременно закончить.
Однако больше такой возможности не представилось. Той же ночью отряд выступил в поход.
Пятнадцатого января сорок четвертого года во время дневной стоянки отряда на хуторе Тростянец от нашего обоза отделился серенький «опель». За рулем его сидел Ваня Белов, рядом с шофером восседал переодетый в обер-лейтенанта Пауля Зиберта Грачев, позади него — Ян Каминский. Командование отряда проводило «опель» за околицу. И кто бы мог подумать, что эти проводы отважных разведчиков окажутся последними…
«Опель» выскочил на шоссе, «втерся» в толчею отступающих гитлеровцев и направился через Луцк во Львов. Туда же, только проселочными дорогами и овражистыми полями Волыни, двинулся и весь наш отряд. Это был самый изнурительный и самый опасный за всю двухлетнюю историю отряда рейд. С востока все слышнее гремела канонада. Фронт, раньше находившийся от нас за добрую тысячу километров, теперь сзади накатывался девятым валом. Вокруг панически бежали фашистские орды, в бессильной злобе уничтожая все живое на своем попятном пути. Зимнее ночное небо зловеще озарялось — кругом полыхали деревни и хутора. Наш длиннющий обоз из трехсот фурманок продирался рокадными дорогами на запад. Мы отбивались от фашистов, атакующих нас то спереди, то сзади, то с флангов. Мы сметали засады бандеровских банд, хоронили своих павших товарищей и спешили к Львову. В сражении под Бродами, где на нас напали батальоны галицийской дивизии СС, иссяк последний боезапас отряда. Мы вынуждены были маневрировать, искать обходные пути.
Тем временем Красная Армия стремительно наступала. И вот на рассвете 5 февраля нас настигли авангардные части Первого Украинского фронта! Салютом из последних зарядов мы приветствовали нашу армию. Но долгожданный выход на Большую землю был омрачен для нас полным разрывом связи с Грачевым и его сподвижниками во Львове. Больше от них вестей в отряд уже не поступало.
6 ноября 1944 года мы, немногие из медведевцев, вернувшиеся в Москву, стояли в строю и слушали Указ Президиума Верховного Совета о присвоении посмертно высокого звания Героя Советского Союза тому, кто действовал рядом с нами в обличье фашистского офицера Пауля Зиберта. Это был Николай Иванович Кузнецов! Только тут мы узнали подлинное имя нашего боевого друга, имя, ставшее ныне легендарным. О его поистине фантастических подвигах рассказывают книги; его образ запечатлен в монументальной скульптуре, на живописных полотнах и в кинофильмах.
Мой несовершенный и незавершенный рисунок является не столько портретом, сколько эскизом к нему. Но он остался единственным изображением Кузнецова с натуры. Чудом сохранился он во всех передрягах последнего похода отряда и затем был передан в Ровенский музей партизанской славы.
Рисунок Гриши до сих пор, к сожалению, не найден.
При каждой встрече с членом Союза художников Казахстана Григорием Григорьевичем Пономаренко мы горько сожалеем об одном и том же: именно о том, что не довелось нам закончить портрет легендарного разведчика Николая Кузнецова, пока он был с нами.
Хочу рассказать об одном случае из фронтовой жизни. Начну с Петра Васильевича Федорова, цинкографа нашей армейской газеты «За Родину».
Звали его все мы в редакции просто дядя Петя, по причине солидного возраста. До войны он работал в Ленинграде. Большой мастер цинкографического дела. Но — леноват… Огромного роста, худющий, большеносый. Размер обуви за 46. Ворчун, каких свет не видывал! С ним мы прошли всю войну, он был моим другом и недругом одновременно…
Рисунок, с которым связан этот эпизод, был напечатан в газете 28 марта 1944 года. Одновременно с приказом о выходе наших войск на государственную границу — реку Прут.
Резал я этот рисунок на линолеуме, точнее — на последнем куске линолеума. Случай редкий в моей фронтовой практике. Скажу не хвалясь: всегда имел про запас всякую всячину, которая могла пригодиться в работе. Резал срочно, быстро, как бывало всегда в походных условиях.
Дядя Петя «загорал» — цинкография очередной раз вышла из строя. Половина тиража уже была напечатана, и у меня на столе лежал свежий номер газеты. Необходимо было отправиться на поиски линолеума. Обычно я сдирал его с разбитых трофейных машин. Предпочитал «оппель»: его шоферская кабина отделывалась добротным линолеумом. Только было собрался уходить, вбегает запыхавшийся Козленко, наш печатник.
— Гитлер пропал! — кричит, протягивая мне газету.
— ?..
Схватил газету, смотрю: на рисунке мой генерал докладывает пустому месту, а Гитлера нет…
— Обломился? Отклеился? Говори скорей!
— Весь раскрошился. Только генерал уцелел.
Побежали к печатной машине. Так и есть: на деревяшке половина клише, другая — отлетела. Сотни две экземпляров газеты напечатано с отсутствующим Гитлером. Печатник «зевнул» аварию. Положеньице, я вам скажу.
— Давай срочно режь новое клише! — говорит Козленко, не подозревая, что мне и резать-то не на чем.
Не успел ему об этом сказать, спешит редактор Барышников. Почуял недоброе: движок замолчал, что-то неладно.
— Ну, опять все не слава богу!
Протягиваю ему газету с пустым местом.
— Этого еще не хватало! А где же он?..
Так и сказал: «он», а не «Гитлер». Наперебой объяснили ситуацию.
— Почему же вы стоите? Режьте же, черт побери! Вы же газету зарежете!
Стали сообща обсуждать создавшееся положение. Одному вспомнилось, что он где-то видел у себя завалявшийся кусок линолеума, другой предлагал сесть в машину и обшарить немецкую разбитую технику, третий предлагал еще что-то.
Из всего, что предлагалось, наиболее обещающей мне показалась реплика капитана Лени Гриня, нашего радиста, о «завалявшемся» куске линолеума. Пошли с ним в его хату. Осмотрели все предполагаемые места — нет, не нашли.
Леня уже не оставлял меня, считая, что подвел со своим «завалявшимся» куском. Пошли обратно. Леня вдруг спросил:
— А что дядя Петя? На ремонте?
— Разобрал свой драндулет. Кстати, идем к нему.
Подошли к цинкографической машине-фургону. Дверь, как ни странно, закрыта.
И уж совсем непонятное: на ступенях лесенки, по которой надлежало подняться в машину, стоят сапоги-великаны нашего цинкографа. Ступенькой ниже — портянки. Проветриваются.
Мы переглянулись.
— Неужели спит?
Только теперь мы спохватились: ведь дядя-то Петя во всей этой суматохе не участвовал. Все переполошились, кроме него. «Цинкографская» и «типографская» машины — как мы их называли — стояли неподалеку одна от другой. Неужели спит хозяин сапог? Леня поднялся по ступенькам, обронив один сапог, приоткрыл дверь. Говорит мне шепотом:
— Точно! Даже храпит.
Мы уже свыклись с различными причудами дяди Пети, но такое… Я решил подняться к нему, объясниться «всерьез».
Смотрю, Леня, прижав палец к губам (тихо, мол!), сосредоточенно уставился на оброненный сапог. Спустился. Поднял его, рассматривает подошву. Протягивает мне и опять шепотом:
— Не подойдет?
У меня дрогнуло сердце: каблук! Огромный резиновый каблучище с металлической подковкой. Почти не стоптанный.
— Подойдет, Леня! Умница, бежим скорее. Будет Гитлер!
Схватив сапог, я было пустился наутек, но Леня оказался предусмотрительнее меня.
— Стоп! Так дело не пойдет. Старик поднимет шум.
Достал из кармана перочинный нож и в несколько приемов отхватил весь каблук. Затем водворил сапог на место.
Вот уж было радости-то! Я готов был все простить дяде Пете за его спасительный каблук.
Однако изготовить клише из каблука оказалось не так-то просто. Резина, в отличие от линолеума, «морщилась» под штихелем, да и размер каблука был, что называется, тютелька в тютельку.
Не буду говорить, каких трудов стоили печатнику подгонка и приправка половинчатого клише. Как вручную пришлось мне «впечатывать» Гитлера в каждый экземпляр газеты, вышедший с пустым местом…
И вот наконец вновь затарахтел наш милый движок! Заработала печатная машина, снова сбегаются сотрудники, спешит сияющий редактор. На радостях закричали «Ура!».
А когда узнали, что выручил-то, оказывается, каблук дяди Пети, — расхохотались.
Вот тут-то и появляется сам дядя Петя. Прихрамывающий: один сапог на ноге, другой — в руке.
Удивительное дело, направляется прямо ко мне. Как он догадался?
— Твоя работа?
И тут же к редактору:
— Товарищ полковник! Офицер совершил хулиганский поступок, а всем смешно. Я буду вам подавать рапорт…
Снова взрыв хохота. Еще больше ерепенится дядя Петя.
Редактор решил внести ясность в обстановку.
— Дорогой дядя Петя, вы должны радоваться, а не возмущаться, сам Гитлер — у вас под каблуком!..
И показал на печатную машину, равномерно выбрасывающую свежие оттиски газеты.
Долго еще не мог успокоиться дядя Петя, оскорбленный подобным кощунством…
Шофер нашей армейской газеты Аксенов разыскал меня «по рисункам», как он выразился. Не виделись более сорока лет. Живет он в Приморском крае, в поселке Рудная Пристань. Край для меня неведомый. Как понимать «по рисункам»? Он написал: «Вижу в газетах рисунки Д. Циновского, не наш ли фронтовой художник? Запросил в редакции адрес. Прислали». Вот так.
Стыдно признаться: я запамятовал Аксенова. Со своей армейской газетой «За Родину» мы с ним дошли до Берлина. 5 мая 1945 года группой сфотографировались на фоне рейхстага. Затем — у Бранденбургских ворот. У памятника Бисмарку. Снимки сохранились. А вот Аксенова на них я не узнаю. Который он? Столько лет прошло!
Не в пример мне, Аксенов любит писать письма. Он мне — три. Я ему — одно. Свинство, разумеется. Из его писем я узнал адреса некоторых однополчан. Кто — жив, кого уже нет в живых. Какой замечательный, оказалось, человек наш бывший фронтовой шофер!
В одном из писем Аксенов спрашивает: «А помните вы вашего фрица? Или забыли? Он клюнул на вашу листовку…» Озадачил меня Аксенов. Что за «мой» фриц? Поначалу недоумевал. Постой-постой… Листовка? Господи, да это же тот самый Кнейслер. Черт побери! Только не Фриц. Как же его?.. Вспомнил: Август. Аксенов по фронтовой привычке назвал Кнейслера Фрицем. В военную пору наши солдаты называли гитлеровцев фрицами. Ну и молодец Аксенов! Он-то и надоумил меня рассказать об этом фронтовом эпизоде.
В конце апреля 1944 года на участке одного из наших подразделений был задержан гитлеровский солдат. Оказалось — не задержан, а пробрался сам. Сдался добровольно. Он был насмерть перепуган, без оружия. Только и твердил: «Гитлер — капут», «Гитлер — капут!» Что-то еще выкрикивал. Его не понимали — чего он там лопочет? Бесцеремонно брали за шиворот — попался, мол! Посмеивались: «Знаем мы этих пройдох. Влип — вот и „Гитлер — капут!“».
Перебежчик же силился что-то сказать. С оторопелым видом оттягивал свой френч за подол, тыча пальцем. Не помогало. Оставив Гитлера в покое, он уже повторял какое-то другое немецкое слово. Бойцы переглядывались, пожимая плечами, обменивались по-русски солеными словечками…
Однако язык жестов все же помог. Гитлеровец, манипулируя указательным и средним пальцами, дал понять: ножницы. Присмотрелись. Так и есть, что-то было грубо зашито в полу френча. Обошлись без ножниц. Вспороли ножом в указанном месте. Бумажка.
— Не иначе, донесение, — проявил сметливость стоящий рядом ефрейтор Горошко. Он был не из трусливого десятка: норовил держаться поближе к противнику — вдруг окажет сопротивление…
Развернули неоднократно сложенный, измятый мокрый листок. Морда Гитлера. А тут и переводчик объявился. Наш военный цензор, капитан Глазман.
Надпись на немецком: 20 апреля. За особые заслуги! Фронтовая листовка, заброшенная с самолетов в тыл немцев в апреле 1944 г.
Смекнув, что подошла подмога, перебежчик оживился: снова залопотал непонятное слово. Капитан перевел:
— Пропуск, — и добавил: — Смотрите-ка, это наша листовка. Он считает ее пропуском. Говорит — перешел добровольно.
На листке был изображен карикатурный Гитлер. Рядом — оживший человеческий скелет, который награждает «фюрера» крестом. Надпись на немецком. Капитан прочел: «К 20 апреля, за особенные заслуги». Окружившие пленника захохотали: многие знали, что 20 апреля — день рождения Гитлера. Чувствуя потепление ситуации, заулыбался и перебежчик.
На оборотной стороне листовки был напечатан текст на немецком. Своего рода указ. Он так и назывался. В нем говорилось, в частности: «За бедствия и разрушения, причиненные народам Европы и особенно немецкому народу… удостаиваю фюрера Адольфа Гитлера, в честь его 55-летия со дня рождения, смертным крестом. Подпись: Генерал Смерть…»
Не буду пересказывать подробно текст. Скажу лишь, что в «указе» перечислялись разгромленные гитлеровские полчища, начиная с 22-х дивизий в Сталинграде. Приписка гласила: «Раздать каждому офицеру и солдату…»
Вернусь к перебежчику.
Август Кнейслер — солдат 3-го взвода 2-й роты 12-го отдельного егерского батальона. Он показал: «Два года сидел в тюрьме. В ноябре 1942 года меня выпустили с партией заключенных и забрали в армию. Нужда в солдатах огромная. 12-й егерский батальон был обескровлен в зимних боях. Во взводах оставалось не более чем по 15 человек. Настроение у солдат упадническое. У них сомнения и недоверие. Участились случаи неповиновения приказам. Мордобой со стороны унтер-офицеров и фельдфебелей — постоянное явление. В ходу у старых солдат песенка: „Во Франции мы пели, а в России онемели…“»
Вот и весь эпизод.
Да, чуть не забыл: наш шофер Аксенов подоспел к финалу «задержания». Он знал, что листовку рисовал я. Их забрасывали с самолетов в тыл гитлеровцев сотнями. Помнится, наши подшучивали: «Фриц Циновского…»
Вот так и выглядела «поздравительная» листовка.
День этот запомнился на всю жизнь.
Утром мы пришли на хутор Ясиновый. Здесь уже были солдаты и офицеры 252-й стрелковой дивизии, полки которой, выбив немцев из населенных пунктов, примыкавших к лесным массивам Нерубаевского лесничества, соединились с двумя нашими партизанскими отрядами.
Радости, казалось, не было конца. В строю стояли наши освободители. Рядом с ними, плечом к плечу, выстроились мои товарищи по партизанским отрядам. Помнится, на митинге с речами выступили командир 928-го стрелкового полка, командиры наших партизанских отрядов. Я слушала их горячие речи и невольно переносилась в те дни, когда четырнадцатилетней девчонкой в летний воскресный день, ставший черным днем в жизни многих, услышала страшное слово «война».
Словно наяву, проплывали передо мной картины более чем двухлетней давности. Призыв в армию отца… Отступление наших воинских подразделений через лесничество, где я жила, на восток… Оккупация моей родной Кировоградщины наглыми и самоуверенными фашистами… Надменные, холеные, они то и дело заявляли нам: «Москва — капут! Русиш — капут!»
Потом наступила трудная для нас с мамой зима. Припомнилось, как однажды (дело было в конце декабря) пошла я в лес за дровами. Мое внимание привлек листок бумаги, укрепленный на ветке дерева. Это была листовка, в которой сообщалось о полном разгроме захватчиков под Москвой. Я готова была плясать от радости. Я неустанно твердила: «Нет, гады! Нет! Москва и русиш — не капут!»
Находила я и другие листовки, написанные в основном от руки. В одной из них было стихотворение Миколы Бажана:
В нас клятва едина и воля едина,
Единый в нас клич и порыв:
Николи, николи не будет Вкраина
Рабою немецких катив.
Вот тогда-то и созрело у меня желание найти этих замечательных людей, которые в ночи оккупации не дрогнули перед грозным врагом, проявили мужество и в невероятно трудных условиях бросили вызов захватчикам. До нас стали доходить слухи, что в лесах нашего Нерубаевского лесничества действуют партизанские отряды и группы.
Вскоре я познакомилась с ребятами из Родниковки, где родилась и до переезда родителей в лесничество жила. Ваня Санжара, Вася Колцун и Вася Баркарь были старше меня. Я знала, что они — комсомольцы, знала, что они скрытно от немцев и полицаев отговаривают других парней и девчат окрестных сел и деревень от выезда в Германию. Догадывалась также, что не без их помощи те, над кем нависла угроза быть вывезенными в неметчину, неожиданно переправлялись куда-то.
Однажды я пришла к ним. Но, видимо, мой возраст не внушал доверия, и ребята сначала отнекивались, делая вид, что они ничего не знают, а позднее, убедившись в моем искреннем желании быть в рядах партизан, сказали, что, по их сведениям, туда без оружия не принимают. Уже потом я поняла, что и таким образом ребята пытались оградить меня от возможных партизанских опасностей и трудностей.
А вскоре мне удалось проникнуть в квартиру коменданта нашего села. Он в тот вечер гулял с полицаем. В его прихожей на вешалке висел пистолет в кобуре. Я осторожно вынула его. Никем не замеченная, выбралась из дома и под покровом ночи скрылась за селом. В ту же ночь разыскала Ваню Санжара и рассказала ему о пистолете.
Ребята наконец поняли, что я всерьез «заболела» делами партизанскими. Путь в лес к народным мстителям был открыт. Знакомыми только ребятам тропами меня провели в Семурину балку, где располагался отряд под командованием Семена Ивановича Долженко. В другом, Каменском лесу, укрывались партизаны отряда Куценко (Дубова). Отряды взаимодействовали.
Я хорошо знала местность, и мне на первых порах поручалось вести наблюдение с опушки леса за дорогой и дальним селением. Вскоре меня перевели в отряд Куценко и зачислили во взвод Саши Коца. Многие партизаны хорошо знали меня через моего отца, работавшего в лесничестве. Меня, частенько увивавшуюся за ним в лес, друзья отца прозвали Лесовичкой. Это имя ко мне «прилипло», и на него я откликалась охотнее, чем на собственное имя. Определили меня сестрой милосердия при раненых, которых укрывали в специально вырытых и замаскированных землянках.
Не стану описывать бои, в которых участвовали партизаны наших отрядов. Об этом, кстати, хорошо написал Дмитрий Клюенко в документальной повести «Лесовичка», изданной в 1985 году в Киеве. Скажу лишь, что в конце декабря 1943 года части Красной Армии с боями вышли к лесам, в которых действовали наши отряды. Мы слышали приближающуюся канонаду. Естественно, партизаны не сидели сложа руки, вели бои с фашистами, делали засады на дорогах…
И вот — встреча солдат и офицеров нашей родной армии с партизанами.
На следующий день группу партизан, в том числе и меня, шестнадцатилетнюю, зачислили в 928-й стрелковый полк. Мне выписали красноармейскую книжку. Старшина роты связи выдал по росту шинель и сапоги.
Вместе со мной в роту была зачислена Дуся Гнида. Девушке не повезло. В боях под Михайловкой она была ранена, направлена в госпиталь и после излечения к нам в полк не вернулась.
Новый, 1944 год я встретила с комсомольским билетом в нагрудном кармане гимнастерки. Сибиряк сержант Николай Трофимов обучал меня работе на коммутаторе. Доброе внимание ко мне проявляли сорокалетние «дяди Вани» — Точилкин из Челябинска и Горских. Последний погиб под Секешфехерваром. Меня они называли не иначе как «дочка». За добро платила добром. Освобожденная от тяжелых катушек с кабелем, я нередко сутками не отходила от коммутатора, давая возможность отдохнуть тем, кому приходилось под огнем противника днем и ночью прокладывать и в случае порывов исправлять линию связи.
Мы шли по моей родной Украине. На всю жизнь запомнились выжженные фашистами села. Вместо домов чернели остовы печей с торчащими трубами. Во многих селениях — ни души. И сейчас от таких воспоминаний к горлу подкатывается комок и появляется «гусиная» кожа.
Корсунь-Шевченковский «котел» был первой расплатой за зло, содеянное оккупантами на моей земле. Никогда я не видела такого огромного количества немецкой техники, брошенной в те по-весеннему теплые февральские дни в степи, на непроезжих дорогах, в каждом селении. Настроение было приподнятое. Мы наступали!
Не могу не вспомнить и тех, кого нет с нами, кто навсегда остался лежать в освобожденной земле. Богатырского роста солдат Емельянов во время прокладки линии связи на наблюдательный пункт командира полка был тяжело ранен. Удалось ли его спасти? Осколком снаряда рядом со мной был убит полтавчанин Николай Рудь. А старший лейтенант Зарецкий! Словно и сейчас слышу его красивый голос — Зарецкий частенько пел на привалах и в перерывах между боями. Был он штабным работником, а до войны, говорили, артистом Малого театра в Москве. Погиб во время наступления. Находясь на переднем крае, он с криком «Ура!» первым поднялся в атаку и увлек за собой роту. Задача была выполнена, а замечательного певца не стало.
Помню и нашего комсорга полка Максима Бабинцева и сменившего его после ранения Владимира Дружинина. В расположении штаба их можно было встретить редко. Большую часть времени они проводили в боевых порядках батальонов.
Добрые воспоминания сохранились и о командире полка — энергичном подполковнике Мосиенко, о начальнике штаба майоре Тарасове, о комбатах Суворове и Озерове, о начальнике связи полка капитане Молчанове. Это были требовательные к себе и подчиненным офицеры. И сейчас, по прошествии многих десятков лет, я могу сказать, что все мы — рядовые и младшие командиры — с уважением и любовью относились к ним.
Особо хочется сказать о гордости нашего полка — разведчике Евгении Симонове. Три ордена Славы и столько же орденов Отечественной войны — таковы награды Родины этому мужественному и храброму человеку, с которым мы переписываемся и сейчас. Под стать ему и другой наш разведчик — высокий, статный Никита Якушев. Это они, когда нужен был «язык», уходили ночью за передний край к противнику и возвращались с «добычей».
Вот такие люди окружали меня в трудные годы войны. Многому я научилась у них тогда. Вместе с ними встретила нашу великую Победу. И доныне остались они для меня Учителями.
Это было в марте 1944 года. Обращаясь к саперам, капитан Силоминцев, говорил:
— Рядом с нами город Новая Одесса, впереди — водная преграда, река Южный Буг, а за нею — настоящая милая Одесса. Дадим немцу перцу, как давали под Сталинградом и Курском, Днепропетровском и Кривым Рогом…
В сторонке стоял, переминаясь с ноги на ногу, командир роты капитан Сохранов. Он мысленно был уже там, на берегу водной преграды, где ему предстояло обезвредить немецкие мины при ее форсировании. Не выдержав, Сохранов подошел к капитану, шепнул ему: мол, сокращайся, мне бойцы нужны, «горит» боевое задание.
Река Южный Буг у Новой Одессы не широкая, но март припекает в причерноморской степи, река кое-где вышла из берегов, а для саперов это хуже, чем просто широкая река. Враг на том берегу организовал не менее двух линий обороны, просматриваемых с нашей стороны. На этом берегу поставить много мин он вряд ли успел, но все равно надо проверить. Задача усложняется и тем, что часть минного поля могла оказаться залитой водой: поди придумай, как найти и обезвредить подводные невидимые минные подвохи.
По команде Сохранова рота спустилась к урезу воды. Под покровом ночи под шуршанье прошлогоднего камыша над рекой и плеск воды о берег, соблюдая шумомаскировку, по непролазной грязище, чавкающей под ногами саперов, командир разводил боевые расчеты по точкам будущих переправ при форсировании реки. И в это время немцы подвесили «фонарь» в темном небе, стало видно как днем, вся рота без команды мигом повалилась на землю и замерла. Но «фонарь» недолго продержался в небе: его расстреляли наши воины из тылов, и он рассыпался на быстро гаснущие «капли». На передовой никто не подал ни звука, следуя железному закону маскировки. С падением последней «капли» снова воцарилась ночь, только стало еще темнее. Лишь чуть поодаль, в ложбинке за холмом, где находилась пехота для форсирования реки, изредка в кромешной тьме на миг мелькал крошечный огонек: это какой-нибудь нетерпеливый солдат курил из рукава.
В 23.00 на местах, выбранных еще днем, заработали минеры. В ночной тишине слышны всплески воды о берег, заглушающие тихий, необходимый при разминировании разговор. И вдруг — ухнул взрыв мины, сопровождаемый оранжевой, быстрой, как молния, вспышкой. На том берегу затарахтело пехотное оружие, — пугливый стал немец, настороженный. Наш берег притаился, боясь обнаружить будущую переправу.
Взрыв мины и последовавшая за ним стрельба застали командира минеров майора Губенко в тот момент, когда он шел вдоль берега к месту, выбранному для главной переправы. Он с горечью подумал, что за этим взрывом последует еще одна похоронка, которую ему придется подписать на пока что не известного минера из его батальона. Но эти размышления прервала вдруг выпорхнувшая у него из-под ног кряква. Майор чертыхнулся: какая только что была стрельба, но она, проклятая, сидела молча, — вот теперь дернуло ее взлететь, закрякать, захлопать крыльями, поднять шум, который конечно же засекли немцы.
К местам, выбранным для переправ, саперы-понтонеры подтянули все, что не тонет: рыбацкие лодки, разрозненные понтоны, резиновые трофейные лодки, пустые баки из-под горючего, подтянулись и подразделения пехоты. Через проходы, сделанные минерами, быстро и бесшумно спускались на воду плавсредства, на них размещалась пехота. Минеры находились «на носах»: ведь это им, минерам, первым предстоит ступить на вражеский берег, при необходимости разминировать проходы для пехоты и вместе с пехотой идти в первую атаку.
«Флотилия» не доплыла и до середины реки, как снова повис «фонарь» ракеты и снова стало видно, как днем. Немец затараторил пехотным оружием, в ответ довольно успешно заработала наша артиллерия из глубины передовой, а затем в бой вступила и немецкая артиллерия. Но «флотилия» уже на том берегу с громким «ура» вела скоротечный прибрежный бой, которого так боялись немцы. Понтоны на канатах сновали от берега к берегу, доставляя подкрепление нашему десанту. Немцы яростно отбивались, но безуспешно: вот уже кипит бой за передовые линии немецких траншей, враг отходит на вторую линию. На рассвете первая линия была нашей, но бой продолжался, накапливались силы на захваченном плацдарме, переправа работала с большим напряжением. Случалось, что на переправе раздавались взрывы оставшихся необнаруженными вражеских мин, на которые натыкались десантные группы при причаливании к берегу. И тогда от взрыва взлетал вверх водяной султан, увлекая с собой обломки понтонов и то, что осталось от разметанных в клочья человеческих тел. Бой за плацдарм был тяжелым, в шуме боя слышались и страдальческие крики боли, и предсмертный стон, и ругань, и проклятия.
В разгаре боя к майору Губенко подошел командир стрелкового полка, поблагодарил:
— Молодцы, минеры! Очень удачно выбрали и подготовили места для переправы. Но вот уже светает, и немец наверняка с рассветом постарается сбросить нас в воду, а людей у меня мало, да и боеприпасы только те, что у людей на руках. А если у него еще и танки есть, то будет совсем плохо: ведь у нас — ни одного противотанкового орудия. Так что вся надежда — на минеров. Поставьте на этих двух бугорках хотя бы в один ряд противотанковые мины. Не дай бог, попрут танки — подавят десант гусеницами.
Губенко распорядился немедленно доставить на плацдарм противотанковые мины и поставить их на танкоопасном направлении, указанном командиром полка.
С началом дня разгорелся бой за плацдарм. Теперь уже наступление повели немцы, введя в действие все резервы, однако их атаки успешно отражались нашей обороной. Но вот издали послышался едва уловимый звук моторов. Значит, скоро здесь будут и их танки.
Губенко и командир полка стояли рядом и думали об одном и том же: пройдут ли танки в глубь плацдарма? Вот уже гул танков стал нарастать, солдаты приготовились к схватке со стальными чудовищами, бой подходил к своей драматической кульминации. Командир полка спросил у Губенко:
— Как Вы думаете: успели минеры на тех бугорках или нет?
Губенко вместо ответа указал ему на солдата, как-то странно размахивавшего руками.
— Что он там машет? — спросил комполка.
— Это сигнальщик, он передает, что мины поставлены.
Между тем танки, еще невидимые, взбирались на бугор, и звук их моторов перешел в оглушительный натужный рев, от которого даже у Губенко, бывалого боевого офицера, невольно забегали мурашки по спине — ничего с этим не поделаешь: танк есть танк. И вот показался один, чуть позади справа — второй, значит, будет и третий. Так и есть — уже три. Идут как на параде: нашей артиллерии на плацдарме еще нет, а из-за реки бьют пока мимо. Вот уже и бугор, где должны работать минеры, но танки спускаются с бугра, казалось, идут прямо на НП, где находились комбат и комполка.
— Что же это такое, где мины? — кричит комполка.
В ответ ему — взрыв, первый танк завертелся на месте, второй пытался его обойти, но — еще взрыв, и он встал как вкопанный, сверкнув пламенем в клубах черного дыма. Третий танк без разворота попятился назад, и в этот момент на сопровождавшую танки пехоту пошел в рукопашную наш десант. После яростной схватки немцы дрогнули и побежали. Под ударами наших войск они отходили на запад, в сторону Одессы…
В ночь на 9 апреля 1944 года с наших позиций стали видны пожары в Одессе. В кромешной тьме они были заметнее, и казалось, что горит сплошным пожаром вся Одесса. Солдаты роптали, что начальство медлит с наступлением: мол, так он, гад, до последней головешки спалит город. Особенно переживали одесситы. У Губенко был зам по тылу капитан Каптур, оборонявший Одессу, Севастополь, Сталинград. От Волги весь путь прошагал в батальоне минеров. Его семья оказалась в оккупированной Одессе, и чем ближе мы подходили к этому городу, тем более настойчивым было его желание идти впереди наступающих. Так было и при форсировании реки Южный Буг, когда он добился разрешения пойти на тот берег в первом эшелоне переправы. Но его лодка наткнулась на мину и разлетелась на куски. К счастью, Каптур отделался легким ранением и не выбыл из строя. Это он впоследствии обеспечил доставку на плацдарм и установку противотанковых мин, решивших исход боя. И вот — томительное ожидание последнего боя за освобождение Одессы и встречи с семьей.
В тот памятный день Губенко вызвали на КП дивизии, к комдиву, который сразу приступил к постановке задачи:
— Видишь, справа — лиман, слева — Черное море. Между ними — перешеек суши. Это замок, запирающий вход в Одессу. Наверняка там немец укрепления построил. Укрепления разгромим артиллерией и авиацией, а вот проходы, очищенные от мин, — за тобой. Ясно?
— Куда уж ясней. Когда начинать?
— Мы должны быть в Одессе ночью.
— Сейчас 13.00. Когда же успеем?
— Да ты хотя бы щели чистые от мин дай. В них проскочим, а там расширяй дорогу для большого наступления.
Губенко вскочил на коня и помчался в расположение своих рот, поставил им боевые задачи. Солдаты расходились на разминирование, чертыхаясь от усталости. Они давно забыли о ночном отдыхе, а днем спали буквально на ходу, ловили любую возможность, чтобы вздремнуть. Приказ лишал их и этой возможности. Им предстояла очередная бессменная ночная игра в «орел-решку» с минными невидимками. Но они видели, как накапливались войска, гусеничная техника, артиллерия, готовясь к освобождению Одессы. Казалось, зашевелилась вся причерноморская степь. И комбат Губенко, и его минеры словно бы ощущали дыхание себе в затылок этой могучей машины наступления, изготовившейся в ожидании «щелей» в минных полях.
…Прохладным утром следующего дня майор Губенко и капитан Каптур присели на скамейку одесского бульвара. Рядом в сквере хоронили погибших при взятии города. В утренней свежести наступающего дня плыла скорбная музыка.
Звуки похоронной музыки бередили не только боль утраты павших воинов-освободителей Одессы. Каптур только что узнал от соседей, что его семья была замучена фашистами в одесском гетто, и сейчас, продолжая плакать, мысленно прощался с ней. А сидевший с ним рядом Губенко думал о своей семье, оставшейся в оккупированном Мариуполе…
К офицерам подошел вестовой комбата солдат Дубровин, из донских казаков. Нерешительно потоптавшись, сказал:
— Товарищ комбат, дайте я вашу шинель починю, а то немец за ночь в ней дыр понаделал. Или возьмите пока мою. — Потом, еще смущенно потоптавшись, добавил: — И санврач велел капитану Каптуру явиться на перевязку.
Губенко взял друга под руку, повел к рядом стоящим лошадям.
— Горе можно убавить только Победой. Давай заедем на перевязку, а потом — догоним свою часть…
Теперь минеров ждала новая водная преграда — река Днестр. Широченная, быстрая, глубокая, с тремя паводками в году.
26 марта 1944 года. Шел 1009-й по счету день Великой Отечественной. Обычный день войны: непролазная грязь, отчаянное сопротивление врага, форсирование нашими частями под обстрелом бурно разлившейся пограничной реки. И все же день тот был необычный: ударная группировка войск 2-го Украинского фронта на 85-километровой полосе вырвалась на реку Прут — Государственную границу Союза Советских Социалистических Республик. А 8 апреля войска 1-го Украинского фронта вышли на государственную границу с Чехословакией и Румынией. В тот же день Государственный Комитет Обороны принял постановление о восстановлении охраны Государственной границы СССР.
«К ним!», — так коротко, но емко назвал в те дни свою статью в «Красной звезде» Илья Оренбург. «Для Красной Армии нет рубежей, — писал он. — Ее рубежи — это Победа, это — Берлин».
Очистить от фашистских захватчиков всю нашу землю и восстановить государственные границы Советского Союза по всей линии, от Черного до Баренцева моря. Преследовать раненого немецкого зверя по пятам и добить его в собственной берлоге — таков был приказ Родины своим Вооруженным Силам на 1944 год.
Второй составной его частью было принципиальной важности положение: освободить народы Европы от фашистских захватчиков и оказать им содействие в воссоздании своих национальных государств, расчлененных фашистскими поработителями; народы, подпавшие под фашистское иго, вновь должны стать свободными и самостоятельными, обрести полное право самим решать вопрос о государственном устройстве.
Эти цели легли в основу планирования Ставкой летне-осенней кампании 1944 года.
То уже не были военные операции обычного типа. Фашизм своими злодеяниями породил у народов такую ненависть, что даже одни названия освобождаемых советских городов передавались из уст в уста как символ победы, превращаясь во взрывчатку огромной силы. Далекий от симпатий к коммунизму, министр внутренних дел США Гарольд Икес, выступая в июне 1944 года, констатировал: «Своей героической защитой родины русские не только доказали всему миру, что можно разгромить нацизм, но и вдохновили на борьбу, зажгли мужеством те народы Объединенных Наций, которые давно находятся на грани отчаяния. Миф о непобедимости фашизма был развеян на полях Советской России решительной стойкостью народов России».
Подобные оценки важны тем, что они изобличают лживость измышлений наших недругов относительно процессов, которые развертывались в то время в странах оккупированной Европы.
В последнее время началась зачастую ничем не оправданная переоценка ценностей, а по существу, самая настоящая фальсификация истории. Стало модным выдавать «белое» за «черное», и наоборот. Поэтому на мгновение прерывая рассказ, касающийся событий сорок четвертого года, я попытаюсь заглянуть почти на полвека вперед, когда начал утверждаться провокационный миф о том, что народно-демократические режимы в странах Восточной и Юго-Восточной Европы, пришедшие здесь к власти в 1944-45 годах, были будто бы посажены силой штыков.
Как же, однако, в действительности обстояло дело? Чем большие поражения нес на советско-германском фронте гитлеризм, чем скорее Красная Армия-освободительница приближалась к измученным странам, тем явственнее складывалась качественно новая политическая обстановка в Европе. В ходе освободительных битв начинал становиться явью боевой союз сражавшихся с гитлеризмом европейских народов и спешившей им на помощь Красной Армией.
В Югославии осенью 1943 года в рядах Народно-освободительной армии сражалось уже до 300 тысяч бойцов. В Греции весной 1943 года было освобождено две трети материковой части страны. Во Франции к началу 1944 года партизанские отряды и группы, объединенные в единые французские внутренние силы, насчитывали до 500 тысяч бойцов. В Словакии к августу 1944 года народным восстанием было охвачено две трети страны. Антифашистские движения явно перерастали в национальные восстания, в народно-демократические революции.
В едином боевом союзе объединялись все патриоты — от коммунистов до анархистов. Несомненно, однако, и то, что в авангардную силу сопротивления оккупантам постепенно превращались стойкие патриоты-коммунисты. Наиболее ярко роль коммунистов в народном антифашистском движении проявилась в Италии и во Франции. В Северной и Центральной Италии к осени 1944 года существовало 15 освобожденных районов, были освобождены Милан и Турин, а затем под ударом народного восстания рухнул режим Муссолини. Силами восставших был освобожден и Париж.
Весьма заметную роль в движении Сопротивления играли советские граждане, по тем или иным причинам оказавшиеся на территориях, занятых гитлеровцами. В зарубежных странах против фашистских оккупантов сражалось более 40 тысяч советских граждан.
Европу все сильнее охватывало пламя народных освободительных революций. И как бы ни изощрялись сейчас фальсификаторы событий второй мировой войны, они бессильны изменить зафиксированный историей факт: в порабощенных гитлеровцами странах еще до прихода Красной Армии совершались народные демократические революции. Эти процессы были подготовлены самим ходом освободительной антифашистской борьбы народов. В странах же, где для переустройства общественной жизни соответствующие внутренние условия не созрели, народно-демократические революции не могли состояться. Так, например, обстояло дело в Австрии, Норвегии, Дании, хотя на территориях этих стран находились советские войска. «Норвежский народ, — говорил король Норвегии Хокон VII, — принял Красную Армию как освободительницу».
Что касается роли Красной Армии в освобожденных ею странах, то она на этом новом этапе фактически сводилась к прикрытию их народов от посягательств новых внешних «покровителей». Генерал Ш. де Голль имел полное основание констатировать в декабре 1944 года: «Французы знают, что сделала для них Советская Россия, и знают, что именно Советская Россия сыграла важную роль в их освобождении».
С восстановлением Государственной границы СССР наступала новая фаза войны: непосредственное освобождение Европы от фашизма. Основной театр военных действий переместился на территорию союзников Германии по антикоминтерновскому пакту. История вернула перчатку тем, кто ее бросил человечеству. Однако дамоклов меч германского вторжения продолжал висеть над Британскими островами, дополняемый налетами ракет «ФАУ-2». Американцы увязли в войне с Японией, и Вашингтону становилось все очевиднее, что без помощи СССР Соединенные Штаты из этой трясины не вылезут. К тому же продолжалась подготовка немцами плацдармов в Бразилии для обстрелов с территории этой страны ракетами «ФАУ-2» самих Соединенных Штатов.
Дело спасения миллионов человеческих жизней, судьбы мировой цивилизации упирались, таким образом, в мобилизацию и концентрацию всех сил, способных поскорее сломить агрессора.
Во время пребывания наркома иностранных дел СССР В. М. Молотова в Лондоне в июне 1942 года в принятом англосоветском коммюнике отмечалось, что сторонами была достигнута полная договоренность в отношении неотложных задач создания второго фронта в Европе в 1942 году, то есть о высадке англо-американских войск в Северную Францию. Однако соглашение было нарушено. При этом задержку с высадкой своих войск на континент наши союзники объясняли то неготовностью плавсредств, то опасением понести большие потери, а то и просто непогодой.
Пришлось принимать новое решение, для чего была проведена в августе 1943 года в Квебеке конференция президента США Ф. Рузвельта и премьер-министра Великобритании У. Черчилля. «Квадранта» — таково было кодовое название сей конференции — свелась к принятию договоренности об открытии второго фронта в Европе 1 мая 1944 года (операция «Оверлорд»), а также разработки контуров создания Организации Объединенных Наций и об ответственности четырех великих держав за сохранение мира после окончания войны.
Для конкретного решения насущных вопросов было намечено созвать совещание «большой тройки». Где именно? Черчилль предложил оригинальный вариант: провести встречу в персидской пустыне «Эатбания», где разбить «три лагеря и жить комфортабельно в полном уединении и безопасности». Рузвельт отметил, что по конституционным причинам «он не может покинуть страну надолго». Не мог оторваться от повседневного руководства Ставкой и Сталин. Сошлись на Тегеране, где с первых же минут в повестку дня «большой тройки» самой жизнью был поставлен центральный вопрос: намереваются ли западные державы выполнять принятое Рузвельтом и Черчиллем в Квебеке решение об открытии второго фронта в Европе?
Позиция советского руководства была ясна: в выполнении Соединенными Штатами и Англией своих обязательств оно видело не только осуществление союзнического долга, но и способ приковать войска противника к месту их нахождения, лишив врага возможности маневрировать резервами, перебрасывать их в разных направлениях, в частности, для подавления народных выступлений. При этом силы антигитлеровской коалиции получали больше возможностей решать свои стратегические и тактические задачи, одновременно облегчая силам движения Сопротивления осуществление их задач.
Ф. Рузвельт в письме к Черчиллю 3 апреля 1942 года писал: «Ваш народ и мой требуют создания фронта, который ослабил бы давление на русских, а эти народы достаточно мудры, чтобы понимать, что русские убивают сегодня больше немцев и уничтожают больше техники, чем вы и я, вместе взятые».
Но именно этого-то меньше всего хотел Уинстон Черчилль. Если очистить речи и послания Черчилля от словесной шелухи, обнажая главное в его позиции, то это — любыми средствами, тайными и явными, оттянуть открытие второго фронта в Северной Франции, максимально обескровить Красную Армию, подорвать позиции Советского Союза при решении послевоенных вопросов.
В этой связи заслуживают внимания признания представителей командования вооруженных сил США. Подсчитывая соотношение военных сил, они были далеки от политики. Их занимала чисто военная сторона вопроса. Тем характернее их выводы. Комитет начальников штабов еще летом 1942 года пришел к выводу: армия и флот США, равно как и другие союзники США, уже в период между 15 июля и 1 августа 1942 года располагали реальными возможностями для того, чтобы осуществить высадку в Северо-Западной Франции…
К наступлению лета 1944 года западные союзники имели превосходство по личному составу в три раза, по орудиям и минометам — в два, по танкам — в шесть, а по боевым самолетам — в 13 раз. Такое превосходство могло создаться лишь по одной причине: основные силы германской армии были скованы на советско-германском фронте. Как заметил американский историк С. Патрик, Германия проиграла вторую мировую войну на полях России, а не в живых изгородях Нормандии.
Черчилль же продолжал тратить энергию на то, чтобы убедить американцев перенести центр тяжести военных усилий в Южную Италию, Южную Францию, на Балканы. Черчиллю хотелось любой ценой не допустить выхода в эти районы Красной Армии, соединения ее действий с нарастающей волной освободительного движения народов, стремившихся взять свои судьбы в собственные руки.
Да и позиция Рузвельта не так уж разнилась от намерений Черчилля. Он также выступал за совместную с Англией оккупацию большей части Европы, в частности, занятие Северо-Западной Германии, а также портов Дании и Норвегии. Более того, президент США заглядывался на Берлин. «…Мы должны дойти до Берлина, — заметил он. — Тогда пусть Советы занимают территорию к востоку от него. Но Берлин должны взять Соединенные Штаты». Хотя справедливости ради надо сказать, что подобной одержимости, как у Черчилля, комплекса антисоветизма у Рузвельта не было. Будучи более реалистичным политиком, Рузвельт видел, что Красная Армия, поддерживаемая антифашистским движением народов, обладает всеми возможностями добить фашистского зверя самостоятельно, даже без помощи второго фронта. Уже после сражения на Курской дуге президент США вынужден был констатировать: «Если дела в России пойдут и дальше так, как сейчас, то, возможно, будущей весной второй фронт и не потребуется». В момент наибольшего накала обстановки на Тегеранской конференции, когда еще раз предпринималась попытка сорвать намеченные сроки открытия второго фронта, американский президент твердо заявил: «Я возражаю против отсрочки операции „Оверлорд“, в то время как г-н Черчилль больше подчеркивает важность операции в Средиземном море».
Для западных государственных деятелей первостепенное значение приобретало в ту пору стремление воспрепятствовать дальнейшему росту политического влияния СССР в мире, повернуть вспять рост демократических сил, завладеть выгодными позициями для осуществления своей гегемонистской политики в послевоенный период. Изменить положение могло лишь немедленное открытие Западом второго фронта.
Рано утром 6 июня 1944 года развернулась наконец давно обещанная операция по открытию второго фронта, начавшаяся, как писал фельдмаршал Монтгомери, в обстановке отсутствия со стороны противника какой-либо реакции, «и это было настолько необъяснимо, что все движение казалось окруженным атмосферой нереальности».
С большим опозданием, за 11 месяцев до безоговорочной капитуляции Германии, правящие круги США и Америки открыли второй фронт. Он был открыт, когда становой хребет немецко-фашистской армии был уже сломлен Красной Армией. Английский историк А. Кларк в своей книге «Барбаросса» констатирует: «Русские могли бы самостоятельно выиграть войну или, по крайней мере, загнать немцев в тупик без какой-либо помощи Запада. Помощь, которую они извлекли из нашего участия… была явлением побочного, а не решающего порядка. Она повлияла, так сказать, на продолжительность борьбы, но не на ее конечный результат».
Между тем гитлеровское командование, продолжая верить в созданный им миф о неизбежности столкновения Красной Армии и вооруженных сил союзников, решило предпринять контрудар в Арденнах. Расчет на внезапность удара не был беспочвенным. «75 тысяч американских солдат на фронте от Эхтернаха до Моншоу, — писал американский историк Дж. Толэнд, — в ночь на 16 декабря легли спать как обычно… В этот вечер ни один из американских командующих всерьез не предполагал крупного немецкого наступления». А утром в расположение американских войск ворвался отряд из нескольких сотен гитлеровцев, переодетых в форму союзников, вооруженных американским оружием, и начал сеять панику в тылу противника. Пришедшие в замешательство американские войска не смогли оказать серьезного сопротивления. Беспорядочное отступление на ряде участков превратилось в паническое бегство. Как писал американский военный корреспондент Р. Ингерсолл в своей книге «Совершенно секретно», немецкие войска «…прорвали нашу линию обороны на фронте в пятьдесят миль и хлынули в этот прорыв, как вода во взорванную плотину. А от них по всем дорогам, ведущим на запад, бежали сломя голову американцы». Командующий 3-й американской армией генерал Д. Патон записал в своем дневнике 4 января 1945 года: «Мы еще можем проиграть эту войну».
Союзное командование сделало единственно возможный шаг: 6 января Черчилль направил личное послание Сталину с просьбой о помощи. 7 января глава Советского правительства заверил, что, несмотря на трудные погодные условия, Ставка приняла решение не позднее второй половины января открыть широкие наступательные действия против немцев по всему центральному фронту. Эйзенхауэр назвал эту новость «наиболее ободряющей» и констатировал, что весть о переходе русских в наступление встречена в войсках с энтузиазмом. В свою очередь Черчилль 16 января заявил членам английского парламента, что «сейчас немцам нужны войска для того, чтобы заполнить ужасающие бреши, созданные на их Восточном фронте в результате великолепного натиска основных сил русских армий по всему фронту — от Балтики до Будапешта. Маршал Сталин весьма пунктуален…». Военный обозреватель «Нью-Йорк таймс» X. Болдуин писал в этой газете 21 января 1945 года: «Колоссальное зимнее наступление русских в одно мгновение изменило весь стратегический облик войны». Это и было проявлением настоящего братства в великой битве.
В Декларации трех держав, подписанной в Тегеране Рузвельтом, Сталиным и Черчиллем, была выражена решимость в том, что «наши страны будут работать совместно как во время войны, так и в последующее мирное время». «Что касается мирного времени, — говорилось в Декларации, — то мы уверены, что существующее между нами согласие обеспечит прочный мир. Мы полностью признаем высокую ответственность, лежащую на нас и на всех Объединенных Нациях за осуществление такого мира, который получит одобрение подавляющей массы народов земного шара и который устранит бедствия и ужасы войны на многие поколения».
Естественно, что в ходе конференции поднимались вопросы, имевшие для судеб народов послевоенной Европы существенное значение.
Рузвельт, например, выдвинул план расчленения Германии на пять государств. Идею расчленения Германии поддержала и английская делегация. Однако подобный подход был встречен отрицательно советской стороной. Как засвидетельствовал присутствовавший при обсуждении этого вопроса Гопкинс, Сталин «отнесся без восторга» к предложениям Рузвельта и Черчилля о разделе Германии. «Нет никаких мер, — заявил глава советской делегации, — которые могли бы исключить возможность объединения Германии». Как видим, Сталин смотрел вперед более проницательно. При рассмотрении некоторых других вопросов, касающихся судеб послевоенной Европы, также выявилось стремление правящих кругов Англии и США направить ход событий таким образом, чтобы народно-освободительные движения не обрели «слишком большой свободы».
Подобные стремления маскировались «заботой» о судьбах оккупированных стран, а фактически — о сохранении прежних прогнивших режимов, отвергаемых освобождающимися народами. Особенно отчетливо проявилась такая линия в польском вопросе. Запад беспокоился о будущем польского эмигрантского правительства в Лондоне. Мы порвали отношения с этим правительством не из-за каких-либо наших капризов, а потому, что польское правительство присоединилось к Гитлеру в его клевете на Советский Союз.
Тегеранская встреча была предтечей двух следующих встреч «большой тройки». На ней закладывались основы дальнейшего сотрудничества стран с различным социальным строем. Советский Союз последовательно отстаивал принципы коллективной безопасности в предвоенный период, что подготовило условия для создания в годы второй мировой войны антигитлеровской коалиции. Он отстаивал этот принцип и в Тегеране, и в Ялте, и в Потсдаме, что сыграло большую роль в создании Организации Объединенных Наций.
Итак, одним из важнейших итогов 1944 года был исторический успех: государственная граница СССР была восстановлена. Лютый враг свободы и независимости народов — германский фашизм получил возмездие: его вышвырнули из пределов нашей страны, создались возможности для сокрушения логова палачей.
Авторитет Советского Союза возрос необычайно. Полуразрушенная, кровоточащая страна нашла в себе силы для подготовки уже в ходе войны необходимых условий к тому, чтобы сразу после ее окончания ликвидировать монополию США на ядерное оружие, заложить фундамент длительного мира. Наша страна становилась одним из важнейших устоев миропорядка на планете…
А ликвидация СССР означала исчезновение важнейшего фактора стабилизации в мире, который все еще полон конфликтами, в том числе вооруженными, насыщен миазмами не только недоверия и вражды между странами, но и угрозой третьей мировой войны. Наглядный пример тому — Югославия.
Положение нашей страны на международной арене резко изменилось. Россия не только сжалась в размерах — она оказалась в принципиально новом окружении с запада и юга. Некоторые из бывших союзных республик конфликтуют не только друг с другом, но и с бывшей «метрополией». Перед Россией стала угроза раздробления на «удельные княжества».
У России наиболее вытянутые пространственные границы в мире, а в наследство ей достались трудные отношения с соседями. Все это требует особого внимания к безопасности границ.
Одной из целей наших внешних недругов всегда было ослабление России. Подтверждение тому — появившаяся в последние годы на Западе программа создания «пылающих границ» России, стремление порушить те естественные границы, к которым с великим трудом и большими жертвами выходили в течение веков наши предки.
Могут сказать: а надо ли драматизировать ситуацию? Ведь уверяют, что врагов у России больше нет, а ее бывшие противники стали «партнерами».
Например, Германия. Но послушайте многоопытную «Нью-Йорк таймс». Она предостерегающе пишет: «Западные руководители говорят, что не надо беспокоиться, что объединенная Германия будет привязана к НАТО и что ее будут сдерживать рамки западной экономической системы. Неужели кто-нибудь действительно верит в эту чушь — что через десять или двенадцать лет, если немцы захотят встать на путь политического или экономического экспансионизма, они подчинятся связям или что их будут сдерживать западные экономисты, которые к тому времени будут зависеть от нового объединенного рейха?» По-видимому, у редакторов «Нью-Йорк таймс» более хорошая память: они не забыли напомнить, что после окончания первой мировой войны Германии потребовался всего 21 год для того, чтобы развязать новую мировую войну…
Более чем тысячелетняя история России — это история непрерывной, часто тяжелой борьбы за свое существование как единого великого государства. Не счесть любителей, пытавшихся поживиться русским добром — их бесконечный ряд тянется от татаро-монгольских степняков до тех, кто сегодня усердно напяливает на себя личину «партнеров». На границы и территории России совершалось столь много набегов и нашествий, что на Западе сочинена даже некая «концепция»: Россия — это «историческая клякса», дающая внешним силам некое «право» на установление над ней не то внешнего контроля, не то просто расчленения этого «незаконного» государства на куски. Исследователи приводят заявление одного из французских Людовиков: «Ввергнуть Россию во мрак хаоса, анархии и невежества — вот чего бы я хотел лично как король Франции». И как бы продолжение этой цепочки слышится в наши дни призыв из-за океана Збигнева Бжезинского «обкусать русский пирог по краям».
Но в истории России много и других — славных страниц. Когда над Родиной нависала смертельная опасность, из глубин ее поднималась великая патриотическая сила, вытаскивавшая Россию из, казалось бы, бездонной пропасти. Напутствием звучат нам слова генерала Брусилова: «Правительства меняются, а Россия остается, и все мы должны служить только ей».
Мы могли временно терять свои границы, но неизменно восстанавливали их. Тяжкое положение сложилось у нашей Родины в середине 90-х годов. Кое-кому кажется, что все потеряно. Нет! Патриотические, созидательные силы великой страны не иссякли. Да, временно разрушен Союз народов. Но все яснее становится, что дальше так, в искусственном разделении, жить нельзя. Все настойчивее проявляется стремление народов к дружбе и согласию.
Надеемся, что будет крепиться содружество братских народов. Такова и основная тенденция мирового развития — ведь не дробятся же, например, Соединенные Штаты Америки на 15–16 государств. Возможно, пройдут годы, полные испытаний, но так будет. Таково веление истории.
На войне для солдата после командира главным лицом был… повар. Да-да, не политрук, первым бежавший в атаку, не дружок закадычный, с которым выскребывал общий котелок, делил махорочную закрутку, укрывался одной плащ-палаткой, не ясноглазая медсестричка, объект ротных воздыханий и разбитых чаяний: укрыться бы тем же плащом, а она волочит мужика на нем, изнемогая, с поля боя, открытого всем пулям и осколкам, в спасительный окоп… А именно — повар.
Неистребима взаимная тяга живых существ всегда, но особо обостренная смертью. Друг разгонял тоску по дому и семье, поддерживал, так сказать, боевой дух, прикрывал огнем, да и телом. Близость с женщиной на войне, точнее, на фронте — счастье, подаренное судьбой, выигрыш на билет из сотни тысяч. Однако кухня, добросовестная, не баланда, да еще вовремя подвезенная или уютно спрятанная неподалеку, центр троекратного притяжения за сутки, снимала множество проблем.
Уже в мирной жизни спросил товарища по работе Колю Панкова:
— Расскажи, наконец, за что у тебя медаль «За отвагу», только серьезно, — добавил я, зная его привычку над всем потешаться (Коля — юморист, когда-то печатался в «Крокодиле»).
Критикан-ерник Панков вдруг посерьезнел, даже изменился в лице. «Ну, — думаю, — сейчас выдаст нечто фантастическое, за что впору не медаль, а Героя, не скажет правды». Впрочем, редкий из фронтовиков похваляется своими подвигами. Одевает орден или медальку раз в год, на День Победы. Вокруг у других на пиджаках такие же награды, попробуй разгадай, какая ситуация вместилась в маленький светлый кружок. У генералов яснее. У них на «иконостасе» в красной эмали, золоте, серебре собрана вся солдатская и офицерская кровь их бывших полков, дивизий и корпусов, а то и армий. Да и не вся, по капельке, и того меньше — от каждого, кто пролил. Хотя у многих — и собственная тоже. А у солдата и строевого офицера — только собственная.
— Шел бой. Обычный, — начал Николай. — Держали оборону. Немец отсек нас артогнем от второго эшелона. Ни подкреплений, ни боеприпасов. Ни харчей. С рассвета без горячего, на сухарях и водичке, и то — по глотку, за счет пулеметного пайка. Сзади — скатертью поле, лишь редкие кусты да воронки. Кухню не жди — верная ей гибель. Ротный подозвал:
— Панков, ползи.
— Куда?
— Туда, — и указал в сторону тыла. — За жратвой. Силы на исходе. Без борща твердость теряем. Не чувствуешь?
Как не чувствовать? Навернуть котелок — огонь прицельней, всю муть из головы смоет.
— Точно, товарищ капитан, аж кружит. Но…
— Что «но»?
Будто не знает, что «но» — верная смерть.
— Говорят, голодным брюхом легче пулю принимать.
— А кто тебе велит — брюхом? Ты его, Панков, для борща береги, прячь от пули, — заржал ротный. — По мне, перед костлявой лучше горячим супцом причаститься. Так что — валяй! А чтобы не кружило от слабости, дуй прямо по проводу, не заблудишься. Заодно связь проверишь. Где на «соплях», камнем прижмешь, землей присыплешь. Понял? Жми!
Страшно, однако, — к кухне. Не в разведку. Но где ползком, где перебежкой, добрался — и сразу на повара:
— Сидишь? В тылу прохлаждаешься. А мы там…
— «Мы, вы»! По открытой местности днем с кухней?! Накроет — варево кобыле под хвост! Ни вашим, ни нашим…
Конечно, накормил меня до отвала, потом залил борщом полный бидонище, под крышку. Завинтил. Огромный термос. Сам небось видел. С ручками, чтобы двоим тащить, а я один.
— Тащи, — сказал, — но не больно прикрывайся им. Пробьют — коту под хвост, — поменял животных, учитывая объем посуды. — Бог в помощь!
Поволок. Свист, вой, грохот — полное музыкальное сопровождение. Будто на запах, гады, бьют, на запах пристреляны. Сам понимаешь — в бою все кажется, летит в одного тебя, других огибает. Термос тяжелый, двоим впору, а я тогда еще тощее был (на Панкове в самом деле ни лишнего жира, ни мяса, а лицом — вылитый близнец Вольтера, тоже ерника известного), но на силу я не жаловался, видно, при каждой жиле вторая имелась. Запасная, если лопнет.
— На войне у каждого по две жилы было, — подтвердил я.
— Но волок, собой прикрывая, — продолжил рассказ Панков. — «Я сыт, а ребята», — колотилось в голове. Наконец-то ход сообщения. Нырнуть — и приятного аппетита! Перед прыжком закинул я термос на спину, не на него же падать, тут меня и ожгло: «Пуля! Снайпер, сука, достал. Все. Кранты!» Оглядел на прощание белый свет, себя заодно, грешного. Однако — ни крови, ни раны небольшой, как в той песне. Струя шпарит из бидона. Крутым кипятком. Повар, заботливый, перед наливом довел, горяченьким порадовать. Мозг сильнее обожгло: «Дыра от пули — круглая». И пронеслось в голове: «Вытечет — не помилуют. Чем же заткнуть?» Пока соображал, палец сам собой заткнул. Когда мозги угасают, члены сами начинают соображать.
— Рефлексы, — подвел я научную базу, не уточняя, условные или безусловные. В хаосе боя все могло смешаться. Коля кивнул.
— Указательный среагировал. Хорошо, что левой руки. За правый могли свободно в трибунал закатать: самострел. Доказывай потом… Ощущения не передаю. Солнце еще каталось по небу, жарило, но в глазах, Володя, меркло от боли. Будто палец не в варево сунул, а в самое ярило воткнул. Утешало одно — кость не сварится, а мясо, может, как-нибудь нарастет. Как дотащил, дотерпел — не помню. Зато приняли меня буквально на руки. Словно раненого генерала из самолета на московском аэродроме вынули, чтобы сразу — в госпиталь и к наградам. Палец из термоса аккуратненько вывинтили. То ли бидон вокруг меня крутили, то ли меня вокруг него, как рукоятку штопора. В голове круги шли, оттого и не помню. Фонтан гильзой заткнуть догадались. Первый котелок, почетный, по-справедливости, мне, доверху. Но я отстраненным, слабым таким голоском: «Не могу, душа не принимает». Не душа, а полное брюхо непробитое, если честно признаться. Но чтобы посочувствовали, оценили мой подвиг. «Вот если бы…» — добавил тем же тоном. «Понял! — нашелся помкомвзвода. — Шнапс-тринкен!» И нацедил из фляги трофейного…
В том бою многие проявили стойкость и мужество. Один из бойцов даже танк изловчился поджечь бутылкой с горючей смесью, но первым вписали в наградной лист меня, поверь. За редкую находчивость и самопожертвование. За отвагу.
Прямо скажу, что из запасного полка — школы «особого назначения», который готовил радистов-разведчиков, звало на фронт не только чувство патриотизма, желание скорей сразиться с проклятым врагом, соединенное в большой мере с мальчишеской отвагой и любопытством, но и непроходящее чувство голода.
600 граммов ржаного хлеба на весь день. Утром в жидкую похлебку крошили ломтик, и казалось, больше варева, сытнее. К чаю — пару квадратиков сахара. Масла — не припоминаю. В обед разносили щи на костном бульоне, не на одной же воде, что подтверждали мясные паутинки — два бачка на шестнадцать ртов. И полбачка каши из пшеничной крупы-сечки, «бронебойной», поверху жалкой кучкой — по пол-ложки на рыло — тушенка. На десерт — в полное распоряжение титан с кипятком. Ужин — полное повторение завтрака. Миски можно было не мыть, вылизывали до блеска. Жрать хотелось дико и постоянно. А на фронте, рассказывали, не только гонят на убой, но и кормят на убой. Особенно разведчиков, для которых было, рассказывали, много всяческих привилегий и льгот. Не отличавшийся примерной учебой в средней школе, здесь я был отличником и окончил школу на месяц раньше. Соответственно и на фронт отбыл с первой группой, и не жалел.
Выход за территорию полка, стоявшего в Нижнем Сормове, пригороде Горького, разрешался в исключительных случаях. Если не считать походов строем ночным городом в баню. Один раз был отпущен к зубному врачу. Так что разжиться съестным вне школы возможности не представлялось. А и представилось, так что? Денег не было, менять нечего. Посылки приходили избранным. В нашей 2-й роте, из москвичей, их нередко получал Митирев, сын директора московского молокозавода. Бруски масла, сгущенку, сухое молоко, колбасу. Высокий, худой, наглый, он оделял кормом своих «шестерок». Остальная молодь была нацелена на казенную пищу, таившуюся на территории части. И при любой возможности ее крали.
Редко, но удавалось зачерпнуть консервной банкой из котла топленого масла, стибрить яркую баночку с американскими сосисками и тушонкой. По-умному, ибо на больших банищах попадались, особенно из 3-й, 4-й рот, деревенские ребята, к хитрым кражам непривычные. Неофициально разрешалось варить по ночам картошку, которую чистил наряд почти до рассвета на весь полк.
Высшим шиком на дежурстве считалось умыкнуть бачок не со щами, а с кашей. Бачкам велся счет, как на золотом прииске, но как-то мне с напарником пофартило свиснуть и спрятать.
Слопали мы его вдвоем. Не бог весть какие порции, но по восьми на брата досталось. Наелись от пуза. И все же повар учинил расправу над нами на свой лад. Он с улыбочкой доброжелательной предложил нам по полной миске каши, чтобы посмотреть, как мы будем есть. Что ж, съели с благодарностью, изображая оголодавших, и не вырвало, хотя и тянуло. Никогда не забудется этот случай.
Однажды, тоже в наряде, шеф-повар приказал мне вычистить котел из-под каши. Не в наказание, но и не без хитрости. Сожру ли прижарки к котлу? «Голоден — слопает, а не станет, значит, что-то спер на кухне», — думал жадюга.
Я счищал их острым широким ножом и укладывал стопочкой, как моя бабуся блины. На потом. Котел был широк и глубок, словно воронка от хорошего снаряда. До дна не доскребешься, да и голова кровью наливается, когда свесишься.
— Разуйся и влезай, чего ждешь? — сказал шеф.
— Как это влезать? С ногами? — удивился я.
— И с ногами и с ж… — заржал повар. — Сними ботинки, портянки, штаны, вымой ноги, вон мыло, — показал на серый кусок хозяйственного, — и скреби на здоровье.
С нашими-то ногами! Но я вспомнил, как виноделы давят кисти виноградные в чанах тоже голыми ногами, и — ничего, пьем. Сполоснул ноги, вытер тряпицей, влез. И уже стоя на склизлом дне, отдирал прижарки, но не складывал блинами, а валил в кучку. Тут в открытое окно кухни всунулись стриженые головы и стали канючить:
— Земляк, подкинь кусочек!
— Из-под ног?
— И что такого? Жрать хотца, переварим. Кидай!
Отдирал и кидал, они подхватывали. И смешно и жалко. Горьковские ребята, из деревень, но из грамотных; неграмотных в разведшколу не посылали, минимум семь-восемь классов. И на латинском алфавите нас учили морзянку записывать. Привыкли ребята к сытости, деревня все же не город, своим кормились. Поначалу они «сидорами» спасались, крохоборили, не делились. А известно, кто к голоду непривычен, тому хуже, сильней донимает…
Фронт не обманул. Вольной жизнью и райской жратвой. На Курской дуге, куда прибыли под самое ее начало, выдали паек: 800 граммов хлеба на день, и это летом, а зимой, сказали, по 1200! Кусок масла ежедневно, грудку сахара, некурящим добавляли шоколадных конфет. Только принялись жевать полученное, опять команда: «К старшине с кружками!»
«Компот? Молоко?» — гадали. Кто-то предположил, что заставят принять рыбьего жира, как в детском саду. «Еще чего!»
Старшина отмерил прозрачную жидкость первому из нас. Тот понюхал и: «Водка!» — «Чего врешь?» — не поверили. Нюхнули — в самом деле. «А нам можно?» — кто-то спросил: почти все семнадцатилетние, почти все не пробовали алкоголя, не нынешнее поколение, которое чуть не с пеленок сосет.
— Вы теперь разведчики. А разведке положен «наркомовский паек». 100 граммов. В бою, в тылу — все едино. Но не вздумайте копить, как некоторые. Пьянства не потерплю. Лишу пайка. Пейте, чтобы я видел. И — на обед…
Обед тоже оказался невероятным. Повар возвышался великаном над полевой кухней. Здоровенный, круглоголовый, щеки лоснятся, в глазах доброватая хитринка. Раскрутив черпак на длинной ручке, он стал заливать наши зеленые котелки доверху. И не лилось в них, а что-то шлепалось, шмякалось. Наваристый пшенный суп с тушенкой, картошкой, всякой зеленью, что произрастала на хуторе Зеленом, где располагался наш дивизион. «Кому еще? Добавлю». Брали добавку все, но потом и пожалели, потому что наваливал кашу, вкусную, пахучую, масленую, не жмотничая. После такой жратвы — на боковую бы. Но, хотя и вперевалочку, шли к рациям, работать, ловить чужую морзянку, записывать, перехватывая, пеленговать их рации, а значит, штабы полков, дивизий, корпусов, выдвинутых к дуге перед Воронежским фронтом.
— Товарищ майор, младший сержант Гусак явился согласно предписанию, — вырос перед командиром нашего дивизиона Котовым чернявый, худющий, словно жердь, повар генеральской кухни штаба фронта. Майору Котову захотелось самому принять «отличившегося» Гусака, подивиться на изгнанного из высших сфер и определить его дальнейшую службу.
Дивизион не нуждался еще в одном поваре. До майора дошло, что «генеральского» следует направить ближе к передовой. Причем, таково повеление самого интенданта фронта. «Замена штрафной роты», как пояснил его адъютант, совпало с желанием провинившегося. Кто-то из разведотдела все же рассказал по секрету о страшном проступке Гусака, и майор Котов, вдоволь посмеявшись, определил повара в нашу мангруппу. Маневренную разведгруппу при 3-й ГТА (гвардейской танковой армии) генерала Рыбалко. Случилось это вскоре после освобождения Киева, в канун Нового года. Пошел даже слушок, что Гусака, киевлянина, бывшего шефа одного из ресторанов, освободили или захватили вместе с наиболее ценными трофеями. Впрочем, слушок скоро истаял: Гусак воевал с первых дней войны.
Но то, что этот «трофей» оказался действительно весьма ценным, осталось.
В рассказах, повестях, даже романах о войне тема пищи упоминается как-то вскользь. «У тебя есть что-нибудь пожевать?..» — «Разделили последний сухарь пополам…» — «Наскоро поел и побежал…» — «И тут раздалось: „Становись! Выступаем!“ И приготовленный завтрак пришлось вывалить из котла», и тэ дэ, и тому подобная чушь. Накормить солдата было первой заботой командования. Голодный боец злой первые минуты. Потом он начинает вянуть, морщиться, сникать, как неполитый под солнцем цветок, или замерзать при небольшом холодке. Ты можешь обложить его боеприпасами, а он скажет про себя: «Лучше бы ты мне харчишки подвез». А накорми — он сам лишний патрон раздобудет. Сытую жизнь защищать.
На войне любовь, дружба, жизнь и смерть приобрели воистину шекспировское звучание, но реальность держалась на густом пшенном супе, крутой каше и табачной закрутке.
Множество людей питалось в те годы гораздо хуже, с голоду пухли, умирали, но основная масса продуктов уходила под лозунг: «Все для фронта, все для победы!» Армию кормили хорошо. В запасном полку кормили хуже, чем на фронте. Но там не убивали. Растущий организм восемнадцатилетних не хотел этого понимать, он требовал пищи высококалорийной, витаминной, и много. Ибо нас еще учили, муштровали, гоняли по тревогам, и ждало чрево бойни. Потребность в еде была не просто естественной, а как бы мистической, на выживаемость для смертельной борьбы. Кто-то наверху, не испытывавший недостатков, планировал, может, и достаточные нормы, чтобы исключить голодание, но учитывал ли всех ворюг сверху донизу, прилепившихся к армии, к тылу, к стране? Кто знал, сколько сотен тысяч тонн съестных припасов жирными ломтями отрезала вся эта свора, имевшая доступ. А мы лишь сноровкой, подростковой хитростью и отчаянием доворовывали. И у кого? У себя же. Мы подметали крошки с гигантского стола раскладки. Но там, на передовой, мы знали, иные законы. И мы не украдем, и у нас не позволят. Там — ад, но со своей справедливостью и карой. Там все полевое. И кухня, и суд, и похлебка. По-суворовски.
Ни Гусак, ни тем более мы не знали, с какой моралью вписывался в систему интендантский генерал. Он не был боевым генералом. Его лампасы и остальная опушка малинового цвета отличалась от красной, голубой, других цветов армии. Но на нем лежала огромная ответственность за снабжение всего фронта, всех частей и их боеспособность. И эта важность насыщала самомнением, как солдата богом данный приварок к основной пайке. Он был демократичен и обедал не один, а в кругу других, тоже генералов, но как бы являл себя кормильцем, ответственным за меню и качество подаваемых на красивых тарелках блюд. И повар, в частности младший сержант Гусак, был его приобретением и гордостью. Кто-то из столовавшихся рассказал о ресторане, где кухарил до войны этот повар, о замечательной еде в нем, хотя самого Гусака, конечно, там не видел, не подзывал, чтобы поблагодарить устно или сделать запись в книге жалоб и предложений. Они только удивлялись, отчего повар при генералах такой несолидный, тощий, будто не в коня корм.
Да, Гусак меньше всего походил на ресторанного бога. И смуглое, словно от печной копоти, лицо в оспинах. Раздень мужика, примешь за срезанный снарядом телеграфный столб, обугленный и истыканный автоматными очередями. Только зубы сверкали, большей частью золотые. И опять — не в его пользу. «Золотые — от недовложений», — смекали из тех, кто сам нечист на руку и всех марает подозрением.
Никому не приходило в голову, что полнота одних поваров и худоба других — отклонение от нормы. Бесконечные пробы горячего и холодного, соленого и кислого, горького и сладкого. И болезни — от зубов, гортани, всего пищевого тракта до печени, почек, всяких желез и пузырей. И кровеносных сосудов, и отложение солей… При вечной духоте, чаде, жаре на сквозняках.
Но всегда, когда вы сталкивались с Гусаком, на вас смотрели ясные, вишневые глаза в самом деле красивого молодого мужчины, веселого и приветливого. И уж коли до конца о его облике, то на всем пути нашей мангруппы оставались после общения с младшим сержантом сильно погрустневшие и часто заплаканные жинки. Видно, в сырокопченом теле Гусака таилась и сила, и утешительная душа. Не за банки же с американской колбасой…
Еще до Киева Гусак стал нервничать. Для нас столица Украины — большущий город; стратегический центр для командования; символ победы для политиков. Для него же просто — родной. С улочками, переулками, Крещатиком, его рестораном. С надеждой, что не весь же разрушен; освободит — застанет, встретят. Освободил, но никого не застал, не встретили. Вошли мы ночью. Ни командиры, ни мины не пускали разбрестись, искать. Какие еще розыски! Черные глазницы окон, красные языки пожаров, ни единой души на виду, ветер и ранняя морозистая стужа. От всего. Неба, Днепра, принявшего тысячи утопленников, тысячи тонн рваного металла, рвущие дно снаряды, последние крики гибнущих людей. От смертельно-бледных в копоти зданий, искореженного асфальта, затертого бесчисленным множеством прошедших по нему подошв. Наступавших, отступавших, уводимых на казни.
Пройти, проехать мимо дома!
…Генерал выпил чарку, хрустнул огурчиком, аккуратно, от себя, интеллигентно повел ложку в тарелке, цепляя капустку и долечки бурячка, картошечку и кусочки сальца, всю суспензию из двенадцати специй малороссийского борща, огненно-оранжевого. Втянул без всхлюпа и закусил румяной пампушкой в запахе чесночка. Хорошо! Промолчал, но соседи нахваливали, и он принимал, кивал и работал ложкой. Потик выступил на выпуклом умном лбу, промакнул чистым платочком, принял вторую чарку. Вместе со всеми. Елось и пилось. И когда ложка уткнулась в большой, но почему-то тонковатый кусок мяса, будто вместо отварного положили в тарелку ромштекс или шницель, отложил ложку в сторону и взялся за нож с вилкой. И резал, резал и не мог разрезать, не поддавался ломоть мяса.
Генерал покосился на соседей. Те свободно резали, кидали в рот, жевали, глотали. Что такое? Хотел уже с досады крикнуть повара, но с большим усилием проткнул и проворчал: «Прямо подошва!» А поднял над тарелкой, и впрямь оказалась подошва. От солдатского кирзового сапога. Да не со склада, новенькая, запасная, а уже потертая по правой стороне, с дырочками от гвоздиков. Ношеная. Солдат, носивший сапоги с этой проклятой, попавшей в борщ — каким образом?! — именно генералу подошвой, успел прошагать не одну сотню километров по дорогам войны.
Соседи замерли и засмеялись. Генерал побагровел. Не терявший самоуважения, он даже мельком подумал, не куснуть ли ее ради маскировки, да и бросить, но — заметили. А тут еще другой генерал, авиации, наискосок сидевший, подковырнул:
— Ваше превосходительство, — и осклабился, — да вы изволите съесть подошву?
Интендантский генерал грохнул пудовым кулаком по столу, не выпуская из левой руки вилку с «мясом», и рявкнул:
— Позвать подлеца!
«Подлец», не предупрежденный подавальщиком, ворвался в столовую с недоуменным вопросительным выражением на лице, но понимая, что произошло нечто страшное именно по его вине, разогнулся из вопросительного знака в восклицательный и отчеканил:
— Товарищ генерал, младший Гусак по вашему приказанию прибыл!
Доклад «младшего Гусака» покрыл громовой хохот.
— «Прибыл!» Долго же ты прибывал, мерзавец! Как прибыл, так и убудешь! — и генерал швырнул в него тарелкой с недохлебанным борщом и куском резинового «мяса» на вилке. — Под арест! В трибунал прибудешь! — бросил салфетку и вышел вон первым. Ошеломленный, обескураженный повар, ничего не понимая, поднял «мясо» на вилке, пожал плечами, ставшими еще уже, сорок четвертого размера, оглядел туманно уже молчавших, смущенных больших фронтовых начальников и выплелся следом.
Разъяснилось в тот же день, но не при всех, а на ушко: розыгрыш со стороны тоже многозвездного. Обиженный подостыл малость, в трибунал «младшего Гусака» отправку отменил, переведя обиду, уже тайную, на хохмача. Может, потом в каких-нибудь кабинетах она и отозвалась, отыгралась на обидчике, но это — тайна. Однако Гусак категорически отказался вернуться к кормежке генералов. Требовал отправить на передовую, кормить простую братву. Ему пригрозили штрафротой за саботаж. Гусак согласился. На него махнули рукой, в ущерб высоким едокам, нам на радость.
Новый повар вперемежку с обычным меню посвящал нас в изысканные блюда «всех времен и народов». На двадцать пять ртов готовить не задача. Все шло в котел, излишки — на задумки. Невеликий набор продуктов в умелых руках преображался в вариации. Даже из полусиней картошки что-то выдумывал. Он баловал нас варениками: с капустой, картошкой, колбасным фаршем, вишнями и абрикосами. Лепил галушки. Конечно, не один, а с добровольцами. Полевой кухни как таковой не было. Зачем таскать на прицепе котлище с трубой? Обходились вырытыми ямками под котел небольшого размера и жаровню, кастрюли и сковороды. Все — трофейное и в запасе. Использовали и печи в селах, уцелевшие. Мы познали вкус шашлыков и мамалыги, уплетали оладьи из муки и драники из сырой картошки. На готовку шли не только казенные продукты, но и благоприобретенные, за счет «бартерных сделок» с населением. Меняли хлеб на молоко, фасоль на яйца и творог, добывали свежую и кислую капусту, огурцы, сало. Кухня стала клубом с его хозяином-балагуром.
…В районе Брод, что на Львовщине, за аллеей высоченных стройных тополей далеко уходило ровное поле. Красное из-за сплошного ковра маков. Серые порошинки в матовых пухлых мешочках вызревали не на потребу наркоманов, а для сладких крендельков, бубликов, штруделей, из них хозяйки варили и конфеты, похожие на ириски. Налетавший ветерок переливал шелковые волны яркой гаммы цветов, смешивая красный, лиловый и зеленый, и хотелось пройти по нему босыми ногами. Но почему-то в этот большой ковер падали немецкие снаряды. Падали изредка, лениво, без точного расписания, но рвали его. Сначала звук дальнего пушечного выстрела, потом нарастающий свист и — над красным ковром вздымается черный сноп. Падают комки, уносятся осколки, ветерок относит пыль, а сверху, снижаясь, порхают краснокрылые бабочки — оторванные лепестки. Красиво. И грустно. Рвут ковер.
Из этого села жителей отправили в тыл. Жили мы в их хатах, ничего не трогая. Все оставили целым и невредимым. В свободное время сидели у жаровни, поджаривали кусочки сала над ломтями черного хлеба, смаковали вкуснятину, болтали и гадали, куда упадет очередной снаряд. Один разворотил пристройку на задах. А на поле попархивали красные бабочки, и ветерок относил их к еще живым цветам, прощаться.
Привели пленных. Человек десять. И они, паршивцы, почему-то подвинулись к кухне. Сидели, опустив головы, светлые, рыжие, темные. На опущенных плечах погоны такого же мышино-зеленоватого цвета, как мундиры, с серебряной каймой, у двух ефрейторов нашивки на левом рукаве углом, на правой стороне груди еще не спороты длиннокрылые орлы со свастикой в когтях.
Мы уже пообедали, но кое-что осталось. В разговоре с немцами узнали, что среди них есть и югослав. О! Югославия! Она же наша союзница! Отчего-то добро к этой мужественной стране обернулось на пленного югослава, хотя «своих», власовцев, когда попадались, не щадили. Помню, в Польше наши солдаты привели большую колонну пленных с желтыми лицами. Пригляделись — не поверили, переспросили конвоиров — казахи. Да, служили в немецком стройотряде. Спасло их, скорее всего, то, что много пленили.
— Югослава надо накормить, — сказал Гусак и, взяв у него котелок, налил супу. Тот стал молча есть, а немцы завидовали. Глядели на него зло. Не утерпев, один из пленных сказал:
— Так он не серб, а хорват.
— А какая разница? — спросил кто-то из нас.
— Есть разница, — спокойно произнес немец. — Сербы за вас, а хорваты за нас.
Гусак уже накладывал хорвату картошку с сальцем, но не прервался, а лишь сказал: «Вот сука!» Подумал чуток и велел всем немцам подать ему свои котелки и всем налил горячего. Хорват покраснел, то ли от жратвы вкусной и горячей, то ли от стыда. «Но ведь не доброволец?» — спросил из наших у немцев с надеждой, что кормят не предателя, а мобилизованного.
— Не доброволец, — сказал тот же немец, видимо, все-то он знал, ушлый. — Добровольцы шли в эсэс. — И выругался.
Гусак за точные сведения наложил немцу доверху в крышку котелка той же духмяной картошки, его камрадам раскидал остатки. Пленные заметно приободрились; разговорчивый стал чуть ли не своим среди нас. Достал эрзац-сигареты, стал предлагать, но наши курили их в крайнем случае, потому что из пропитанной никотином бумаги, отказались. Протянули немцу огонек на фитиле самодельной зажигалки. Беседа оживала.
Немец сказал, что если бы знал, что у нас такой замечательный и добрый повар, сам бы сдался в плен.
Гусак отвернулся и сплюнул: вспомнил Киев.
За окнами большого белого зала, уставленного сплошь койками, а на них люди в белом, раненые, начинала желтеть прикарпатская осень. В форточку залетал вместе с утренним холодком отдаленный громок артиллерии. 38-я армия генерала Москаленко, к которой на этот раз была причислена наша мангруппа, одолевала Дукельский перевал, прорываясь в Чехословакию. В полевой прифронтовой госпиталь свозили и русских, и чехословаков из корпуса генерала Свободы. Сняв с операционного стола, принесли и меня, положили на сцене этого бывшего балагана.
Я уже потом узнал, что сцена была предназначена для тяжелораненых, можно сказать, под вопросом, потому что за кулисы этого театра страданий, боли и надежд уносили отходивших в мир иной. Не знал я и того, что нас, «кандидатов», прижившиеся в зале называли артистами. Рядом со мной лежал штрафник.
Воевал он всего пятнадцать минут. За это время ему успели вручить трехлинейку Мосина и предупредить, что если они отобьют четвертую по счету атаку фрицев, то их помилуют и переведут в обычную штурмовую часть. Из-за грохота он половину напутствия не расслышал, зато успел высунуться и разглядеть немецкие трупы, так же неубранные, как и свои в окопе. Но утешило то, что наших мертвых было помене.
Штрафник очень обрадовался винтовке. В походе им оружие не доверяли. Стрелять он умел только из рогаток, в школе — горохом и скобочками, на улице — камнями. Но штрафник постарше показал пареньку нехитрое обращение с затвором, прицелом, прикладом и спусковым крючком. И надежный воин решил испортить приклад зарубками по числу убитых фашистов. Он подтянул сопли и стал ждать первую жертву. Но дождался мины, которая вырвала у него из поясницы одну из почек. Полбока. И он, так сказать, первым из роты смыл кровью свое преступление перед Родиной.
Однако не отдал концы. Кто-то заботливо затампоновал ему страшную рану, перевязал наскоро чистым бинтом из санпакета и выволок к санитарам, а они — на машину, и вот он — на сцене, «артистом».
Преступление перед Родиной было чудовищным по восприятию. Лично я подобные совершал лет эдак с семи. Вместе с другими пацанами из пригорода Астрахани он залез в чужой сад за яблоками и попался в руки сторожа. Отчего в саду оказался сторож, здоровенный мужик, по всем статьям годный в гвардию, парень не задумался. А на суде втолковали не без помощи прокурора, что сад был не простой, а принадлежал чуть ли не предгорисполкома лично. И тогда все стало ясным и справедливым. И парень за счастье, за дар судьбы посчитал замену лагеря штрафной ротой. Да они и так рвались на фронт от скукоты и ФЗО, повоевать с врагом, который успел побомбить Астрахань, но не пускали по малолетству. А вот через такой зигзаг с «белым наливом», милицией, следствием, тюрьмой и судом, вырвался из мамкиных объятий. Отца уже не было, его убили в 41-м. Оттого и расшалился любитель яблок из чужих садов.
— Да разве яблоки пища? — не верил я его рассказу. — Да мы их и не считали за еду. Это же — фрукты! И я лазил.
— Верно. Прокурор так и сказал: «Украл фруктовые продукты». Взвесили, подсчитали рыночную стоимость и навесили. Все по закону. Порядок.
Не буду описывать всю нашу долгую беседу шепотом, прерываемую стонами, когда затекала спина и хотелось как-то поудобнее улечься. Беседа вышла немудреной, наполовину детской, наполовину бывалой. К ночи он, видно, притомился и, казалось, заснул. И я спал. Только среди ночи отчего-то проснулся и увидел, как в полутьме у его койки шевелились белые халаты, а к утру штрафника уже не было. Освободил место. Аккуратный белый пакет ждал новичка…
В полдень перед моей койкой выросли сразу трое: лейтенант Карташов, водитель Заборенко или Заборин, сейчас не помню, и «младший Гусак». Приехали навестить. И это — при наступлении! Будто в мирное время пришли в больницу, да еще с гостинцами. С передовой! С ума сойти! Но, откровенно говоря, я и сам не верил, что отвалил окончательно из нашей части, что теперь у меня одна дорога — госпитали и Москва. Вроде приболел и вернусь к своей рации «Северку» и прочим делам.
Не рисуясь, скажу: не по Москве, родным или девчонкам московским, а по ребятам из мангруппы тоска переплелась вместе с болью. И тянуло не на Бауманскую улицу, бывшую Немецкую, а к городку Кросно, где меня ранило, к своим…
— Твое, — сказал Карташов и положил на стул рядом с кроватью мой вещмешок. С небогатым имуществом, письмами и дневником, который я вел тайно, нарушая запрет, тайно и от Карташова. Конечно, он прочел в моих глазах благодарность.
— И это тебе, — произнес Гусак, зардевшись и блеснув золотым оскалом. Он развернул большой сверток и положил мне на грудь. В нем оказалась миска, доверху наполненная горячими котлетами. — Таких здесь не получишь.
«Это уж точно». А грудь сдавило так, будто не миску со специально для меня изготовленными котлетами положили, а противотанковую мину.
— Ладно, ладно, — отмахнулся Гусак, разглядев в моих глазах слезы. Будто через жидкое стекло смотрел на ребят. — И вот старшина велел передать. За все дни вперед. — И приложил тяжеленькую фляжку, которая знакомо булькнула.
Дома ждала мать, уже понимали ожидание бойца с войны сестренка, двое братишек, мал мала меньше, молилась за меня богу любимая бабушка, но кто, кто в целом мире, воюющем за бортом этого госпиталя, размещенного в польском балагане, ближе склонившихся надо мной фронтовых товарищей?
— Я вернусь, я обязательно вернусь, ребята! — прошелестел белыми губами, и они согласно кивнули.
Подошла старшая медсестра. Молодая красивая блондинка, стройная фигура перехвачена в талии тугим поясом, под белоснежным халатиком на плечах выпукло обозначились три офицерские звездочки.
— Ну, как у вас дела?
Я попросил достать из тумбочки мой «остаток» коньяка, который она разливала по кружкам, обходя раненых, а мне почему-то оставила с полбутылки. Она принесла три кружки, разлила грузинский поровну на троих, исключая меня и себя. Потом все же плеснула немного и в мой стакан из фляжки, и себе. И мы все выпили. За ее здоровье. Хотя она на свое никак не могла пожаловаться, эта здоровая красивая женщина, предмет всеобщих воздыханий.
— Хорошо устроился, хлопец, — заметил Гусак и подмигнул на медсестру.
Я не пожелал ему такого «устройства». Даже бок о бок с очень-то доброй ко мне молодой женщиной.
Больше я никогда их не встречал.
Раз счастье, два раза счастье, —
помилуй Бог! Надо же когда-нибудь
и немного уменья.
Снятся. Являются друзья военных лет во сне и наяву. С годами встречаю их все реже и реже… Время властно: «иных уж нет, а те далече». А повидаться хочется очень. Ведь на белом свете нет ничего сильней и крепче фронтовой дружбы. Вот и ждешь встречу.
Такие встречи нужны как кислород. Сама душа их просит. Уносишься мысленно в то военное лихолетье и будто молодеешь. И не дай бог, чтобы ниточка, связывающая все пройденное и пережитое, как-то вдруг оборвалась. Возвращение в прошлое, в дороги исхоженные, видать, нужно еще и для того, чтобы одолевать каменистые тропы неустроенного настоящего, да и себя как-то не потерять…
Вот и обращусь к одной фотографии, которая возвратит нас в памятное лето 1944 года, когда моя родная 7-я гвардейская армия, пройдя от Сталинграда сотни огненных верст, перешагнула через госграницу и подошла к предгорьям Карпат.
История с этой фотографией получилась занятная. Мой коллега, фронтовой фотокорреспондент, запечатлел встречу, о которой и пойдет речь, дал на память снимок, а он у меня где-то затерялся. Как-то я приобрел первый фундаментальный шеститомник о Великой Отечественной и в третьем томе обнаружил тот самый снимок. Он почему-то (может, по недосмотру издателей) был отнесен ко временам боев на Курской дуге, а не к следующему лету, когда и состоялась Ясско-Кишиневская операция. Досадно, конечно, за подобные промахи. Но позже, когда вышла в свет двенадцатитомная история той же войны, неточность с фотографией была исправлена.
В девятом томе, на странице 103, где говорится о ходе подготовки к упомянутой операции, есть вот такое свидетельство:
В войсках 2-го Украинского фронта «большое внимание уделялось пропаганде боевого опыта. При этом использовались самые разнообразные формы и средства: печать, беседы, лекции и т. д. Активное участие в этой работе принимали бывалые воины. Так, политотдел 7-й гвардейской армии во время подготовки Ясско-Кишиневской операции организовал встречу гвардейцев — участников Сталинградской битвы с молодыми воинами негвардейских частей. Созданные из ветеранов группы посетили многие части армии, бывалые воины провели беседы с молодыми солдатами и сержантами, выступили на различных сборах. Большая работа велась с новым пополнением».
Если вы посмотрите на репродукцию упомянутого фото, то на его заднем плане заметите офицера, стоящего во весь рост с блокнотом в руках — это ваш покорный слуга. А дело в том, что я был вызван к начальнику политотдела армии полковнику Зыкову. Пришел, доложил по всей форме:
— Начальник отдела армейской жизни газеты «За Родину» гвардии майор Гриневский по вашему приказанию прибыл.
— …Армейской жизни, говоришь? Это что-то необъятное. А если конкретно? — спросил меня полковник.
Ответил, что отдел занимается прежде всего освещением боевой деятельности войск, героикой во всех ее проявлениях, боевым опытом, гвардейскими традициями и еще многим другим…
— Так это как раз то, что нужно. Тебе, милейший, и карты в руки. — Тут же объяснил, что требуется от газеты — ежедневно давать портрет сталинградца с его живым рассказом о пройденном и пережитом.
…Небольшой, с солнечной полянкой дворик у штаб-квартиры командарма. На полянке разлеглась орденоносная гвардейская команда из «морозовской» (81-й гвардейской) дивизии. С минуты на минуту должен появиться командарм — Михаил Степанович Шумилов. Вот он показался в дверях — большой, грузный уралец. Шел не один — с членом Военного совета и еще какими-то чинами. Вспорхнули разом ребятки, построились. «Хозяин» выслушал рапорт офицера из дивизии и попросил представить ему каждого сталинградца. Обратил внимание на то, что грудь почти всех украшена солдатской Славой — орденом, введенным не так давно, но уже получившим в войсках высокое признание, как отличие, подчеркивавшее храбрость и отвагу, характерные для наступательных боев.
Командарм каждому пожал руку, поблагодарил за отменную службу. Отошел от строя, окинув еще раз взглядом команду, и, довольный, произнес знакомым шумиловским окающим баском:
— Скажу откровенно, порадовали вы меня своим бравым видом, гвардейской статью, да и делами славными. Пройдено вами много. И достойно пройдено! Но до окончательной победы еще далековато. Нас ждут нелегкие дела. Потому и обратились к вам, чтобы помогли командирам нашим подготовиться к грядущим боям. Давайте-ка устраивайтесь поудобней рядком, да и поговорим ладком…
И потекла беседа. Не первая и не последняя в практике командарма. Помнятся сборы у волжского берега с разведчиками, снайперами и танкистами прямо в их расположении. Были такие беседы и на Курской дуге, когда требовалось создавать прочные районы обороны; перед форсированием Днепра… Я уже не говорю о встречах по поводу всякого рода парадных торжеств — вроде вручения гвардейских знамен дивизиям и полкам. На каждом этапе, если позволяла обстановка, командарм считал необходимым высказать людям то, что волновало его и что требовалось от них, чтобы успешно решить стоящую перед армией трудную задачу…
Вот и сейчас командарм отметил 81-ю дивизию, доброе имя которой в армии не вызывало сомнений. На всем долгом пути от Сталинграда она всегда была на первых ролях, всегда выдвигалась на самые острые участки и всегда по-геройски справлялась с поставленными ей задачами. Здесь, на румынской земле, в весенних боях своими поредевшими полками она смело вступила в схватку с танкистами известной дивизии «Великая Германия» и умерила их пыл, но и сама была основательно потрепана. Пришлось ее вывести в резерв, чего еще не бывало на всем пути от берегов Волги. Вот потому-то и была сколочена бригада бывалых воинов именно из этой заслуженной дальневосточной дивизии, являвшейся действительно «опорой прочной» в осуществлении задумок командарма.
— Наша Седьмая армия заметно обновилась. Пришли новые, негвардейские части, да и гвардейские подразделения почти наполовину пополнились необстрелянной молодежью, — объяснял Шумилов. — Учтите и то, что до сих пор нам приходилось воевать в степях, а тут местность горная… Все это и заставляет нас обратиться к вам, тертым войной калачам, чтобы вы помогли получше настроить людей, вдохнуть в них сталинградский дух.
…Расходились ребятки по своим заданным местам. Каждой группе — в три-четыре человека — была определена точка встречи. Расходились шумно, весело. Я определил, что мне следует идти с красюковской группой, в которую входили сапер Николай Красюков (старший группы), представитель царицы полей Василий Пушкарев и мастер артиллерийского огня Иннокентий Шиверский.
— Ну, гвардия, в колонну по одному и шагом марш вдыхать в новобранцев сталинградский дух, — шутливую команду подал Колька Красюков.
Но почему «Колька»? Не знаю, но в дивизии все его называли так. Это вовсе не означало неуважительности к столь авторитетной в солдатском кругу личности, и только комдив Морозов, у которого с Колькой сохранялись трогательные дружеские отношения до самой гробовой доски, почтительно называл его Николаем Петровичем. А вот когда этот Колька вошел в возраст, женился и у него, к великой радости, появился белобрысый и крепенький сыночек, отец величал его Николаем Николаевичем.
По дороге Кольку, видать, одолевали мысли.
— Ума не приложу, — признавался он, — о чем говорить, с чего начать. У сапера труд внешне плевый, никаких эффектов. Это вот у «бога огня», у Кеши Шиверского, — там театр: грохнул по танку бронебойным, зажег костер, фрицев поджарил… Эффект, да и Славу сразу на грудь, — ревновал Колька. — А ты — крот! Роешься в земле, горбатишься… Сколько этих мин обезврежено, сколько сюрпризов разгадано, проходов вот для таких «пушкарей» проложено — не сочтешь, а вспоминают о тебе, когда припрет, как вот здесь: дорогу преградила крепостная стена…
Колька, конечно, прибеднялся. И уважения к его «сатанинской профессии» (его оценка) хватало, да и наградами был не обижен — в конце пути стал полным кавалером ордена Славы.
У каждого свое. Пушкарев (надо же было именно такую фамилию дать пехотинцу во плоти), тот все посматривал вперед, где при ярком солнечном свете возникали в шахматном порядке поросшие травой макушки дотов-великанов. Как же прогрызть такой орешек? Вероятно, этот вопрос сидел занозой в голове Василия Пушкарева.
— Да, в лоб идти жутковато… — произнес вслух Василий. — А придется, другого пути нет.
— Надо это чудище перво-наперво ослепить, бить по глазам, — вступил в разговор молчун Кеша Шиверский. — Дымок пустить.
— А глазки-то твои дымок и закроет. Будешь лупить в белый свет, как в копеечку? — спросил Колька. — Да, задал нам задачку командарм…
В таких вот разговорах и прошла вся дорога к переднему краю, который был подтянут к самому вражескому укрепрайону.
И командарм, и гвардии рядовой заняты были одной неотвязной мыслью. И это хорошо. Теперь надо раскинуть умом, все рассчитать до мельчайшей подробности и ударить по «неприступной позиции» раз, но наверняка, без осечки и, главное, без лишних жертв, которых тоже было ой как много… Может быть, именно зрелость суждений, продуманность действий, оптимальность решений и были характерной чертой боевого сорок четвертого. Гвардия теперь знала, что не только военный талант полководцев, но и отвага в сочетании с трудом, полным мысли всех воинов, выигрывают битвы.
…Шумилов не ошибся, сделав ставку на сталинградцев. В этих одержимых ребятках дух Сталинграда вошел в их кровь и плоть. Так что подзарядиться было у кого.
Для примера возьмем того же Кольку Красюкова. Когда он узнал, что под Ленинградом погиб в бою его отец, тут же покинул хату и, несмотря на протесты матери, пошел воевать. А передовая была от родного крыльца рукой подать. Дал пешака и оказался на окраине Бекетовки, у балки Купоросная, где окопалась и насмерть стояла та самая 422-я Дальневосточная, ставшая после Сталинграда 81-й гвардейской стрелковой дивизией. И как-то сразу вписался в боевой ритм ее жизни.
Потом, уже в миру, гвардии генерал-майор Иван Константинович Морозов в своих мемуарах напишет о Кольке:
«На позиции нашей дивизии гитлеровцы бросали крупные силы. Враг засыпал нас снарядами, бомбами и минами. То и дело приходилось откапывать друг друга в разрушенных траншеях и землянках. Отряхнувшись, бойцы брали в руки винтовки, пулеметы, противотанковые ружья и яростно отбивали атаки противника.
В эти напряженные дни Сталинградской битвы проявились удивительные способности Николая Красюкова. Он был неистощим на разного рода выдумки. Из подручных материалов и дерна молодой сапер мастерил ложные танки, причем так искусно, что с воздуха их невозможно было отличить от настоящих. Чтобы создать видимость горящих танков, он набивал их половой, обливал мазутом, укладывал под них мины. И как только поблизости падал вражеский снаряд или бомба, „танк“ взрывался и начинал дымить.
Гитлеровские бомбардировщики шли на эту „приманку“, делали по нескольку заходов, тратили боезапас впустую. Так Красюков с товарищами отводили удары, предназначенные для нашей пехоты».
Здесь же, на волжском бережку, у красюковской команды родилась еще одна идея: ставить на танкоопасных направлениях целые полосы минно-взрывных фугасов. Саперы рыли в земле выемки, закладывали туда мины, а поверх их ставили бутылки с горючей жидкостью «КС», их почему-то называли «гранатой Молотова». На этих полосах не раз подрывались фашистские танки. Труд, полный мысли, приносил и другие плоды.
Немец, отступая, устраивал всякие каверзные ловушки. Как-то, проделывая проходы в проволочном заграждении, Колька со своей группой обнаружил совершенно незнакомые мины противника. Позже узнал, что звалась такая мина, кажется, «шпринген». Очень опасная штука, с донным взрывателем. При первом знакомстве с ней Колька был ранен. Ошибся по незнанию. А вообще-то сапер ошибается только раз. Но судьба все же смилостивилась — выжил наш Колька на сей раз…
И вот сейчас, шагая с друзьями к новичкам, сапер продумывал ход беседы. Он непременно покажет, как следует обращаться с таким коварным устройством. Достанет из торбочки припасенный на этот случай образец, вроет его в землю, разравняет бугорок и своими огромными, но такими чуткими руками продемонстрирует, как надо осторожненько извлекать и обезвреживать этого самого «шпрингена»…
Сталинград был первой ступенькой в мастерстве сапера. А вот Курская дуга была второй. Сотни противотанковых и противопехотных мин были поставлены его натруженными руками. И, видимо, не один вспыхнувший или подорвавшийся там вражеский танк можно смело записать на его боевой счет.
В первой своей беседе с «зелеными», читай — новобранцами, Николай вообще не считал никаких ступеней, тем паче «героических». Страсть как не любил он патетику, высокие материи, вроде: «подвиг», «героизм», «презрение к смерти» и прочее. Это он оставлял нам, газетчикам и пропагандистам всех оттенков и мастей. Я присутствовал на всех его и других ребят беседах и пришел к заключению, что Кольке, как Мастеру, импонировали более всего такие понятия, как храбрость (смелость), труд с умом, точность, доведенная до педантизма, и (чуть возвышенное) — войсковое товарищество, верность гвардейскому знамени. Таким ему виделась структура гвардейского сапера.
Изначально конечно же труд. До одурения и без нытья. Слава даром не дается. Тут надо горбатиться до семи потов. Иначе не выйдет. Сачков война не приемлет, она их, как и трусов, убивает первыми. Потом эту же мысль я услышал из уст пехотинца — Василия Пушкарева. Все они, эти великие трудяги, почитали за доблесть самое наивысшее — работу, свои прямые обязанности по воинскому строю. Геройский поступок в каком-то одном бою — невелика честь. Ты пройди через все испытания по справедливости, тогда тебе честь и хвала! Таково оно, красюковское, да и не только его, кредо.
— Вы видели когда-нибудь сапера с трясущимися руками? — с неизменной открытой улыбкой обратился Колька к собравшимся. — И я не видел. Да и не мог увидеть, потому что в природе такого не существует. А ежели и появился на одну минутку, то курносая прибрала бы его тут же! Что бы над тобой и вокруг тебя ни грохотало, не теряй бодрости духа. Ты не можешь, не имеешь права поддаваться эмоциям. Воля в кулаке, и вперед на запад! — заключил свою игривую мысль Колька.
— Неужели тебе никогда не было страшно? — спросил кто-то.
— Сказки венского леса… Чепуха! Любой из нас хочет жить, хочет выжить в этом чертовом аду. Боязнь, она нам с детства дана. Но коль пришел на войну — задави ее в себе, иначе хана. Тут премудрый пескарь, что жил — дрожал и умирал — дрожал, не пройдет. Я себе сказал: «Не боись, Колька!» С тем и живу.
Припоминая сейчас бои за Днепр, где ему удалось в прибрежных зарослях найти рыбацкую лодку и на ней выбросить один из первых десантов на крутой западный берег реки, Николай почему-то произнес известные пушкинские строчки: «Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут…» И после некоторой паузы:
— А мне в ту пору меньше всего нужна была такая прозрачная ночь. Мне бы: «Ой, ты ночка, ночка темная…» И без свечей, которые фрицы то и дело ставили. Сапер, он самим богом задуман ночной птицей. Ночь — его боевая союзница. Нам ловчее под храп противничка и мины ставить, и проходы делать, да все, за что ни возьмись, все безопаснее делать под покровом ночи. Так что, братья славяне, привыкайте к темноте.
Вытащив из кармана черный кусок полотна, он попросил завязать глаза: «Сообразим ночь!» — и приступил к выполнению некоторых приемов ночной работы. В качестве ассистентов пригласил молодых ребят, и те воочию убеждались, как действительно мастерски и безошибочно обращался с «притаившейся смертью» сержант с повязкой на глазах…
Так вот вела учебный процесс эта необычная «полевая академия». Сталинградская гвардия раскрывала свои возможности, делилась бесценным опытом. Утверждала в мысли, какая же плеяда действительно надежных бойцов выращена в гвардейских частях. О каждом хоть сейчас садись и пиши повесть. На других точках мы видели «академика» связи — средних лет усача Михаила Щеглова, перемотавшего столько «ниток», что ими наверное, можно опоясать земной экватор. Внимательно слушали лихого, жизнерадостного разведчика в заломленной на затылок кубанке Александра Голчанского: на его счету свыше трех десятков «языков» и десятки ночных поисков. А вот сажень в плечах, настоящий атлант Пуненко — санинструктор, вынесший с поля боя и спасший жизни многим раненым, отмеченный всеми тремя степенями ордена Славы. Кряжистый истребитель «тигров» — командир орудия старший сержант Самарин…
Слушаешь ребяток и искренне восхищаешься их душевной красотой, скромностью, высоким сознанием своего долга, пониманием того, что всю эту проклятую работку никто за тебя не сделает, что ты сам являешься кузнецом и общего, и личного успеха. Они готовы как-то по-своему, с юморком объяснить все, когда речь заходит о самых тяжелых испытаниях, которых в их боевой жизни хватало выше головы. Чувствовалось, что заданный командармом тон-мажор был гвардейцами «усечен» и стал своего рода инструментом передачи того боевого настроя, что постоянно присутствовал в душах сталинградцев. Ведь не случайно командарм в качестве первейшей задачи по «боевой настройке сердец» поставил — вдохнуть в пополнение несгибаемый гвардейский дух, дух Сталинграда. Сказать просто о простом.
И еще… Удивительная сопричастность ко всему, что было пережито армией, дивизией, полком, ротой, и к тому, что предстоит свершить завтра. Вот эта нацеленность на конкретное завтрашнее дело была еще одной особенностью гвардейских посиделок.
Пока Николай Красюков с Василием Пушкаревым «просвещали» саперно-пехотную группу завтрашних штурмовиков, Иннокентий Шиверский, набивший руку на огневых поединках с вражескими танками, раскрывал свои секреты выживания, не прячась при этом за спиной других и смело принимая перчатку, брошенную тебе противником. На груди его пока что рядом с другими наградами — один орден солдатской Славы, вот-вот получит второй, представление уже послано. И по заслугам: на боевом счету гвардейца-наводчика значится 19 сожженных и подбитых танков. Вдумаемся на минутку в эту цифру. Не у каждого орудийного расчета такая внушительная визитная карточка. Верно, четыре орудия были разбиты, а наводчик оставался жив. Шарада? Никакой шарады. Все члены расчета при обстреле как-то могут схорониться в укрытии, а тут появляются танки. Наводчика от панорамы не оторвешь, он на боевом посту. Его дело упредить танк в открытии огня. Упредил — победил: таков принцип. А вот когда танк лупит по тебе — ты, не медля ни секунды, — в «колодец». Так Кеша назвал окопчик, который отрывал непосредственно у своего рабочего места. Этот «колодец», не предусмотренный никакими уставами и наставлениями, не раз спасал ему жизнь.
Мы подошли к орудию, около которого возился Кеша. Он заканчивал рытье «фирменного укрытия». Потом продемонстрирует во всех деталях свои действия в огневом поединке с танком. Небольшого росточка, крепенький, верткий, он и впрямь, как заправский виртуоз, действовал, ведя в одиночку «немую стрельбу». Ведь все решали какие-то доли секунды.
И тяга, неукротимая тяга к боевому братству. Во времена сегодняшнего вселенского раздрая, когда каждый норовит выказать свою полную независимость и суверенность, просто не верится, что было же вот такое фронтовое товарищество, когда, взявшись за руки, воины всех родов оружия ломили жестокую войну и всем миром сломили, доконали ее! Не знаю, но для меня не было ничего чище и светлее, бескорыстнее фронтовой дружбы. Она была самой сутью нашего бытия на огненной черте. Была цементом, скрепляющим любой воинский коллектив.
Вместе. Всем миром…
В нашем конкретном случае, когда перед шумиловским войском встала мощная преграда, только совместными усилиями, единым порывом, нацеленным ударом штурмующих можно было пробить железобетонный массив Тыргу-Фрумосского укрепленного района…
В конце июня в 81-ю дивизию инкогнито прибыла группа высших чинов из командования 2-го Украинского фронта и 7-й гвардейской армии во главе с их командующими. Среди прибывших было немало офицеров и генералов инженерных войск и артиллерии. Примечательно, что высший комсостав был в темных комбинезонах — без погон и регалий. Цель поездки: рекогносцировка района боевых действий. Как свидетельствовал потом маршал М. Захаров — в ту пору начальник штаба фронта, — в Ясско-Кишиневской операции планировались высокие темпы наступления. Но добиться этого войска могли лишь при условии внезапного и быстрого прорыва главной полосы обороны противника и рубежей в глубине. Вот почему перед постановкой задач была самым тщательным образом изучена оборона противника на участке прорыва.
После краткого знакомства с командованием дивизии генерал Р. Я. Малиновский попросил Шумилова провести его на НП и показать укрепленный район перед фронтом дивизии. Через стереотрубу он внимательно рассматривал расположенные в шахматном порядке доты, похожие на круглые копны сена. Интересовался заграждениями и системой огня. Командарм давал пояснения. Их суть: тактическая зона УРа состоит из двух полос. Глубина полос 8-15 километров. За ними, примерно в 20 километрах, на горном хребте Маре, простиралась третья полоса. Румыны эту позицию называли «Троян», имея в виду ее неприступность. На каждый километр — семь дотов плюс минные поля, противотанковые рвы, проволочные заграждения… Огневая система — каждый дот перекрыт огнем справа и слева. Словом, орешек крепкий, заключил командарм.
— Ну, что ж, а разгрызать его придется Вам, Михаил Степанович, — сказал Малиновский. — Так что оттачивайте зубки. А сейчас проверим, как к этому готов ваш «бог войны».
Командующий фронтом приказал дивизиону РГК открыть огонь прямой наводкой по правому и левому дотам. Через считанные минуты два орудия, каждое тремя снарядами «раздели» два дота, подняв вихри серого бетона. Действиями артиллеристов генерал остался доволен и тут же дал указания, как подготовить карты для управления частями в бою, как спланировать огонь по целям, а остальное — обстановка покажет. И предупредил:
— Главное, чтобы каждый солдат понимал свой маневр, точно знал, что и как надо делать. Было бы хорошо потренировать их в составе штурмовых групп. Вспомните Сталинград. Впереди немало городов-крепостей, брать их придется с не меньшими усилиями, чем вот этот Тыргу-Фрумос.
Именно этим делом и занимались наши «братцы-сталинградцы» в тесном содружестве со специалистами-фортификаторами. В тыловых районах дивизий, коим предстоял штурм укрепленных полос, были воспроизведены модели характерных участков со всеми заграждениями. Отсюда и действия, как на учебном поле — по испытанному методу: рассказ — показ — тренировка. Моя троица вкупе демонстрировала в строгой последовательности все элементы блокировки и уничтожения долговременной огневой точки. Все наглядно, каждый прием выполнялся мастерски. Это же проделывалось и на других учебных точках всем составом гвардейской команды.
…Тем временем передовая жила своей обычной жизнью. Сложившийся режим сторонами строго соблюдался. Противник после оттока наших сил (в открытую ушла 5-я танковая армия Ротмистрова, а часть артиллерии сдвинулась к участку будущего главного прорыва) уверовал, что в ближайшие месяцы активности со стороны советских войск не предвидится. Вел себя тихо и смирно. Постреливали и наши, и румыны. Вели ночные поиски, а в августе, за несколько дней до «Ч» (часа атаки) — предпринимались и разведки боем. Были и курьезы: кое-где наши и румыны обменивались табачком, что, однако, вызывало негативную реакцию у командиров и еще более — у политсостава. Не хватало еще братания! Да, затянувшаяся пауза оборачивалась и таким вот макаром. Но Малиновский в тот свой визит специально предупредил комсостав:
— Смотрите в оба, а то королевские гвардейцы могут вам за все отомстить.
Уж очень им не нравилось присутствие советской гвардии на румынской земле.
Это все «видимости» камуфляжного плана. А на самом деле по ночам к переднему краю стягивались солидные силы и средства, необходимые для прорыва укрепленных полос и действий в горно-лесистой местности. Для подрыва дотов готовилась взрывчатка, удлиненные заряды. Приводилась в полную боеготовность мат-часть. До упора шли учения, солдатские собрания — все, что сообщало деловой настрой и поднимало в людях наступательную ярость. Главный «сабантуй» неумолимо приближался.
Не забыть эту ночь перед решающими боями, ночь на 20 августа 1944 года. С разрешения Морозова я коротал ее на его НП. Надо было все увидеть своими глазами. Не часто, а вернее, впервые шумиловцы имели перед собой такой неприступный бастион. Неприступный ли? Атака гвардии покажет.
Морозов то и дело посматривает на часы. Августовское солнце вставало как-то нехотя. Ночь медленно отступала. Ранней зарей выпала обильная роса. В низинах еще лежал туман. Тишина. Как обычно, противник изредка пускает ракеты. Они меркнут в утренней дымке. У нас же все будто замерло. Ничто не выдает готовности к бою. Так задумано. Маскировка войсками строго выполняется. Идут последние приготовления к броску в атаку.
Интересно, как там моя «троица»? Знаю, что Колька не сомкнул глаз. Он должен открыть дорогу пехоте. А для этого выдвигает на минные поля противника, под проволочные заграждения, металлические трубы, начиненные взрывчаткой — это и есть удлиненные заряды. Кеша, видимо, протирает орудие, смахивая обильную утреннюю росу. Ну, а старушка-пехота Вася Пушкарев подготовил целую торбу гранат — гостинцы для засевших в каменных мешках королевских гвардейцев. Вся вчерашняя команда, поднимавшая бравый дух, разошлась по своим боевым местам. С минуты на минуту комдив пожелает воинам ни пуха ни пера, подаст команду «Вперед!».
81-я гвардейская шла прямо на Тыргу-Фрумос. Боевой порядок дивизии — в два эшелона, штурмовые группы впереди. Первый объект атаки — курган Пулин, пути к которому уже проложила недавняя разведка боем. С падением кургана рушилась оборона противника, и, стало быть, от этого зависел успех всей дивизии.
В шесть часов десять минут по всему фронту обрушился вал сокрушающего огня. Земля и небо гудели. Четыре тысячи орудий всех калибров загрохотали разом, выпуская смерчи огня на участок прорыва главной полосы обороны противника. А чуть притихла артиллерия, вступили в работу штурмовики. Они «утюжили» королевскую крепость, пробивая путь пехоте. Иссушенная жарким солнцем земля вздувалась султанами, поднимались тучи пыли, перемешанные с пороховыми дымами…
В той беседе в штабном дворике Шумилов особое внимание обращал на сочетание огня и движения, советовал прижиматься к разрывам снарядов, идти за огневым валом, не давая противнику передышки. Огонь и движение, движение и огонь в неразрывной связи — вот главный инструмент прорыва! И этим инструментом гвардия владела в полной мере. Гвардейцы Морозова ворвались на позиции укрепленного района. Немецкие и румынские части начали поспешно отходить с кургана Пулин, бросая технику, оружие и даже своих раненых.
«Исключительная стремительность нашего наступления, — писал впоследствии маршал М. Захаров, — повергла в панику не только солдат, но и генералов фашистской армии». И видимо, недаром гитлеровский историк генерал К. Типпельскирх заунывно вещал: «Как огромные морские волны катились войска противника и захлестывали со всех сторон немецкие силы. Всякое централизованное руководство боевыми действиями прекратилось». Да, мощность первого удара была ошеломляющей.
Все познается в сравнении. Если мы вспомним столь непопулярную «зимнюю войну», то там наша армия неделями и месяцами прогрызала линию Маннергейма, здесь же шумиловская гвардейская к исходу второго дня успешно прорвала главную оборонительную полосу и овладела городом Тыргу-Фрумос. Далее, прервав все попытки не допустить выхода наших войск на реку Сирет, гвардейцы 7-й продвинулись на 50 километров, овладели городами Роман и Бакэу и своим успехом содействовали окружению вражеской группировки в районе юго-западнее Кишинева.
В приказе Верховного Главнокомандующего генералу армии Малиновскому от 22 августа 1944 года отмечалось, что войска 2-го Украинского фронта, перейдя в наступление, при поддержке массированных ударов артиллерии и авиации, прорвали сильную, глубоко эшелонированную оборону противника северо-западнее города Яссы и за три дня наступательных боев продвинулись вперед до 60 километров, расширив прорыв до 120 километров по фронту. В ходе наступления войска фронта штурмом овладели мощными опорными пунктами обороны противника — городами Яссы, Тыргу-Фрумос, Унгены и с боями заняли более 200 других населенных пунктов.
Примечательно, что среди имен военачальников одним из первых назван командарм 7-й генерал-полковник Шумилов и все подчиненные ему командиры корпусов, дивизий и бригад, а также начальники военно-инженерной службы.
Ничего не скажешь, крепким оказался орешек, но он пришелся гвардейцам по зубам — затрещал, рассыпался!
Картина первой крупной победы уже за пределами Родины была бы не полной, если не сказать, что одержана она была в активной своей части за какие-то десять дней! За одну лишь декаду была полностью разгромлена группа армий «Южная Украина» под командованием генерала Фриснера, уничтожены 22 немецкие дивизии, разгромлены почти все румынские дивизии, находившиеся на фронте. Полностью освободив Молдавию, мы сделали широкий и твердый шаг по пути освобождения всех оккупированных фашистами стран Европы. Румыния стала первой из них. Она не только вышла из войны на стороне гитлеровского блока, но и обратила против него свое оружие.
А как же «братцы-сталинградцы», варившие на жарком огне всю эту крутую кашу? Этот вопрос вставал передо мной. Но ответ на него получить пока было невозможно. Где их искать в хлынувшем на юг потоке войск? И все-таки где-то в суматохе стремительного преследования повстречался с Колькой. Был он весь в трудах и заботах.
— Не замай, корреспондент! Как-нибудь на досуге расскажу.
Но все-же блиц-интервью я у него взял.
— Как все было? — спрашиваю Красюкова.
— Как было? А кто его знает, как оно было в этой чертовой карусели. Спроси у меня что-то попроще. — Подумав, выпалил: — Раскаленная сковородка! Дантов ад! Что тут упомнишь? А если серьезно, то у каждого Ивана была своя программа. Вот по ней и действовали. Каждый торил свой путь, а вместе, как видишь, все получилось. И кажется, неплохо.
Да, у каждого Ивана была своя программа. А может, этих программ, своих маневров, творческих задумок в нижних и верхних эшелонах в природе не существовало? Может, просто пробивали бреши во вражеских бастионах «живым мясом», валом валили на колючку да на амбразуры, как это утверждают доморощенные кухонные стратеги, «перекройщики из Торжка», или закордонные лжеисторики, мемуаристы из битых? Всякого понаслышались мы за годы без войны. А маловер в смятении, он с аппетитом употребляет любую тухлятину, лишь бы была ложь позабористей. Любая «чернуха» идет на нашем базаре первым сортом.
Говорят, когда соловьи перестают петь, начинают стрекотать сверчки. Вот и до меня как-то дошло это стрекотание. И от кого бы, вы думали, оно исходило? От того самого генерала, что наголову был разбит нашими войсками вкупе со своей группой «Южная Украина». Битому, как и положено, не спится. Вот и валит, бедняга, с больной головы на здоровую. Вы только послушайте, как он «застрекотал», когда ему стало тошновато от «проигранных сражений» (именно так назвал свою книгу тот самый Ганс Фриснер):
«Русские просто-напросто „затопляли“ людскими массами нашу артиллерию и танки. Даже самое лучшее автоматическое оружие не поможет самому лучшему бойцу, если он подвергнется нападению огромных людских масс. При определенных обстоятельствах он даже не может стрелять. Даже отборные войска, находящиеся под искусным командованием(?!), будут всегда уступать противнику, если он обладает подавляющим превосходством в людях и технике, как это было в последней войне» (Г. Фриснер. Проигранные сражения. М., Воениздат, 1966, с. 221).
В другом месте у того же самого квалифицированного лжеца мелодия совсем иная. Он уже «стрекочет» с дрожью в коленях: «Советские войска были хорошо оснащены превосходной тяжелой артиллерией и неизменно вызывавшими у нас страх „катюшами“. Видимо, вот такая мощь огня и помогала русским успешно взламывать сильно укрепленные оборонительные рубежи».
Что-то у вас не вяжется, г-н генерал. Куда-то заносит вас. Негоже так шарахаться из стороны в сторону, даже под воздействием окаянных «катюш»… Впрочем, прав был мудрец, как-то заметив, что существует достаточно света для тех, кто хочет видеть, и достаточно мрака для тех, кто не хочет. Но ведь верно и то, что всякая ложь боится света. Вот и обратимся к свету, чтобы прояснить все до конца, чтобы у читателя не осталось никаких сомнений по поводу того, что именно в Ясско-Кишиневской операции с нашей стороны было сделано все для победы не числом, а умением. И сделал это талантливый русский генерал Малиновский со товарищи. Сделал блестяще, вписав со своими войсками одну из ярких страниц в наступательный 44-й. Теперь самое время раскрыть все козыри Малиновского, коим он вас и взял в капкан в содружестве с другим талантливым полководцем Ф. И. Толбухиным. И какими же сильными, искусными, ловкими да умными показали себя воины всех родов войск!
А шло-то наше воинство никакой не лавиной, а по своим заданным направлениям. Другое дело, что вы так и не смогли вскрыть направления главного удара до самого последнего момента, потому что вас водили за нос скрытыми и ложными маневрами, на которые был горазд и комфронта, и другие военачальники. Многое было сделано ими, чтобы вас, генерал, ввести в заблуждение.
И воевали-то мы не с ветряными мельницами. Вы, генерал Фриснер, прекрасно знали, какая силенка была в ваших руках. На кривой не объедешь, пришлось атаковать по всему фронту. Ваша группа «Южная Украина» по самым скромным подсчетам имела 51 соединение: 25 немецких и 26 румынских. Располагали вы и добротными оборонительными полосами в междуречье Прута и Сирета, укрепленными районами вроде Тыргу-Фрумосского, да и всякой техники хватало. И плотность на километр фронта была более чем достаточной. Силища-то какая! А вот поди ж ты, растаяла, как дым, как утренний туман в рекордно короткий срок — в десяток дней! Вот тут нужно было, как вы изволили сказать, искусное командование. Но успокойтесь, генерал, тут вашей вины не так уж и много. Во всем «виноват» ваш неудобный противник, ежели говорить спортивным языком.
Сколько же промашек и вы, и ваше «искусное командование» допустило в то, казалось бы, безмятежное лето 44-го? Вот у вас не тайно, а демонстративно прямо из-под самого носа куда-то «улизнула» (по велению нашей Ставки) целая танковая армия известного вам военачальника генерала П. А. Ротмистрова. Причем, с шумиловского участка, визуально просматриваемого с ваших высот. Вы клюнули на эту приманочку и как-то успокоились.
В самом деле, не стоило беспокоиться: фронт русских ослабляется, и настолько, что не хватает даже сил для отражения контратак, участившихся в мае под Яссами. И немцы, поддавшись на хитроумные маневры советского командования, стали довольно ретиво перебрасывать из вашей группы резервы на белорусское направление.
Если же обратиться к активной, решающей стадии операции, то и здесь было у вас немало проколов, в то время как у Малиновского, мыслящего творчески, одна находка следовала за другой. Он и подчиненных нацеливал на поиски неожиданных для врага решений. Вам, например, не пришло в голову, что, уйдя от стандарта, командующий фронтом отказался от авиационной подготовки атаки, чтобы начать наступление пехоты с ее авиационной поддержки, зато основной бомбовый удар был нанесен по третьей полосе обороны противника, где каменистый участок хребта Маре нуждался в основательной обработке с воздуха; здесь одних дотов было больше сотни. Напомню при этом, что ворота прорыва в главной полосе обороны пробивала наша артиллерия. Тут ее стволов накопилось порядочно — точнее, на каждом километре прорыва сосредоточивалось по 288 артиллерийских и минометных стволов.
Не перестаю удивляться вашей, г-н генерал, утонченной, а мне представляется, утолщенной фальсификации. Вам все грезится «девятый вал» оголтелых русских атак, в то время как в природе его и не существовало. Было другое: хорошо продуманная, последовательная, в духе суворовских требований подготовка штурма укрепленной первой полосы на всем ее протяжении. Все, о чем до сих пор шла речь, подчинялось этой главной задаче. Всю ее пронизывала суворовская мысль: «Быстрота и внезапность заменяют число». Тут уж не до вашего «навала».
За ученого двух неученых дают. Приобретенные в процессе тренировок знания и навыки создавали у солдата чувство уверенности в том, что он и в реальном бою сумеет справиться с любым заданием, преодолеет любое препятствие. А это и есть Суворовское понимание каждым своего маневра. Вот где таились ключи нашей победы, г-н Фриснер. Или говорить вам об этом так же бесполезно, как перед слепым жечь свечи?
Свои довольно невеселые мемуары вы назвали «Проигранные сражения». Название отражает сложившиеся ситуации на советско-германском фронте после Москвы, Сталинграда и других неблагозвучных для вашего слуха наименований. Что ж, надо смотреть правде в глаза, какой бы суровой и немилосердной она ни была. На двор явился 44-й, который, переняв эстафету у 43-го, начал по-настоящему все возвращать на круги своя, как бы проигрывать все в обратном порядке.
Давайте-ка честно это признаем. Ведь блестяще проведенный советскими войсками штурм не оставил вам никаких шансов на спасение. Победа была бесспорной, убедительной, впечатляющей. Это, кстати, признает и известный вам историк К. Типпельскирх, который в своих исследованиях весьма выразительно назвал главу: «Катастрофа немецкой группы армий „Южная Украина“ и выход Румынии из войны». Вы ее, конечно, читали, и мне нет надобности повторять, как все это было.
Ощущение этой победы у самих победителей пришло как-то не сразу. Уж больно ошеломляющим был успех, и надо было все внимание направить на полную ликвидацию окруженного врага, на стремительное продвижение в глубь румынской территории, на выход в предгорья Восточных Карпат.
Радовало и то, что за боевые отличия 126 соединениям и частям сухопутных войск обоих фронтов были присвоены почетные наименования Ясских, Кишиневских, Измаильских, Фокшанских, Рымникских, Констанцских и др. Думаю, от души порадовался бы генералиссимус Суворов, совершавший свои славные походы именно в этих местах, прослеживая связь времен, преемственность традиций русской и советской армий. Это бесспорно!
Таковы факты, г-н Фриснер. Против них, говорят, не попрешь. И тут мне хочется привести слова бывшей медсестры, а потом признанной поэтессы Юлии Друниной:
«Разве наша молодежь не должна почувствовать красоту фронтовой дружбы и задуматься над природой той высокой настроенности души, которая бросала человека на вражескую амбразуру? Ведь освободительная война — это не только смерть, кровь и страдания. Это еще и гигантские взлеты человеческого духа — бескорыстия, самоотверженности, героизма».
Тут, на этих прекрасных словах, можно было бы и поставить точку. А она не ставится. И просится с языка одно очень нужное, на мой взгляд, обращение к сыну незабвенного Кольки Красюкова.
Дорогой Николай Николаевич!
Помнится, мы расстались с тобой в Волгограде, когда тебе было годика три. Отец после своих боевых походов был еще в добром здравии, и ты своими пухленькими ручонками перебирал отцовы награды, коими была увешана вся его грудь. Теперь ты сам, видимо, уже отец, человек взрослых понятий и суждений. И если тебе, твоим сверстникам злые языки, просто лжецы или наши откровенные недруги скажут, что отец, его однополчане никакой, собственно, победы не одержали, только трупами устлали мать сыру землю, не верь им. Никакая подлость не способна омрачить величие одержанной Победы. Воевали они ладом. Воевали по совести, по сердцу и с умом. И потому доконали фашизм — самую темную силу XX века, и свет нового дня зажгли всем нам ныне здравствующим волею божьей. В этом уверяют нас и стихи поэта, их праведные строки:
Счастлив в наш век, кому победа
Далась не кровью, а умом,
Счастлив, кто точку Архимеда
Умел сыскать в себе самом, —
Кто, полный гордого терпенья,
Расчет с отвагой совмещал —
То сдерживал свои стремленья,
То своевременно дерзал.
Как в воду смотрел Ф. И. Тютчев. Писано-то более века назад, а как сегодня. Да, до́роги всем нам эти ребятки из 44-го. До́роги тем, что в лихую годину сумели-таки найти в себе точку опоры. Смогли положить врага на лопатки с толком, наверняка, так, как того и желал суворовский гений, как надлежало истым рыцарям без страха и упрека.
Нас захватил садов и пепла запах,
Когда вошли мы с боем в Кишинев.
А он сынам указывал на запад
Руками искалеченных домов.
Мы на пороге увидали снова
Родных людей
В неповторимый час.
И на пороге жизни
Вся Молдова
Встречала нас
И провожала нас.
Молдавский виноград созрел до срока,
До срока в бочках он перебродил,
Чтоб угостить бойца,
Что шел с востока
И что на запад дальше уходил.
Десятилетие за десятилетием после войны катит свои воды в Черное море голубой Дунай — вторая по величине река в Европе после Волги. Навсегда в памяти народной останется подвиг наших воинов — моряков Дунайской военной флотилии, участвовавших в освобождении придунайских стран от фашизма.
Наряду с катерниками, разведчиками, морскими пехотинцами особо отличились на огневых рубежах сорок четвертого года и славные экипажи тральщиков, обеспечивая боевую деятельность основных сил флотилии, а также мирное судоходство. К сожалению, их самоотверженный труд в печати отражен недостаточно.
Обширная европейская водная артерия была и другом моряков в боях, а нередко становилась их неприятелем. Немецкие и англо-американские мины различных систем — эта невидимая и опасная подводная угроза — преследовали их на всем боевом пути. Дунайские минеры, как и минеры на суше, ежесекундно рисковали жизнью, уничтожая подводные «сюрпризы». Если на домах, в том числе белградских, будапештских, братиславских, венских, после их разминирования появлялись памятные таблички: «Проверено. Мин нет», то на Дунае лучшим «автографом» стали чистые, безопасные фарватеры, которые наши друзья в придунайских странах называли «фарватерами Охрименко» — по имени флагманского минера флотилии, а затем командира бригады траления капитана 2-го ранга Григория Николаевича Охрименко, организатора и активного участника борьбы с минной опасностью на фронтовом Дунае.
Воссоздавая в апреле 44-го года Дунайскую флотилию, ее командующий контр-адмирал С. Г. Горшков и начальник штаба капитан 1-го ранга А. В. Свердлов придавали большое значение минно-тральным проблемам. Вот почему на должность флагманского минера пригласили молодого, но опытного специалиста капитана 3-го ранга Охрименко, уже отличившегося в разгадке хитроумных тайн немецких мин на Черном море. Этого лихого, упорного в своих делах украинца мне довелось встречать в Керчи, Севастополе, а затем на Дунае. Живительно работоспособный человек, целеустремленный профессионал. При разоружении незнакомой мины он как бы вступал в поединок с ее конструктором и в конце концов выходил победителем, извлекая без взрыва последний прибор (вспомним: «Сапер ошибается только один раз в жизни»).
По пути кораблей расформированной Азовской флотилии на Дунай Охрименко организовал траление мин в низовьях Днепра, прибрежных районах Черного моря, в акватории Одесского порта, а затем на Днестровском лимане перед высадкой десанта во время Ясско-Кишиневской операции. В самом начале легендарного боевого похода флотилии по Дунаю в ее состав добровольно включились румынские и болгарские тральщики и другие корабли вместе с экипажами. К примеру, тральный флот Охрименко пополнился болгарскими тральщиками «Искорь», «Кирил Попов», «Васил Левски», «Христо Ботев»…
Советские, болгарские и румынские специалисты начали углубленно изучать карты Дуная, не раз ходили на тральщиках в минную разведку, опрашивали рыбаков, местных жителей, которые могли быть свидетелями постановок мин немцами.
— Обстановка тогда усложнялась тем, — рассказывал мне Григорий Николаевич, — что отступающие фашисты не только выставили многие сотни мин, но и уничтожили все навигационно-гидрографическое ограждение. В содружестве с новыми друзьями нам приходилось срочно очищать фарватеры, устанавливать плавучие и береговые ограждения. И конечно же, постоянно обеспечивать боевую деятельность бронекатеров, проводку конвоев за тралами.
А только в сентябре сорок четвертого года корабли и плавсредства флотилии перевезли по фронтовой реке около семидесяти тысяч воинов советской и югославской армий, массу оружия и боеприпасов, что сыграло существенную роль в подготовке и проведении Белградской операции. Здесь с дунайцами начали взаимодействовать и моряки военно-речных сил Народно-освободительной армии Югославии.
Содействуя наступающим войскам, корабли флотилии высаживали десанты в тыл противника в районах Радуеваца, Прахово, Смедерово. Когда советские войска генерала В. И. Жданова и югославские — генерала Пеко Дапчевича освобождали Белград, штурмовали старинную крепость Калемегдан, тральщики тоже были на «передовой», продолжали очищать фарватер от мин. Но бронекатерам необходимо было подойти ближе к Белграду, а за тральщиками не пройти, ибо они ограничивали скорость.
— Надо найти выход, — обратился командир бригады бронекатеров Герой Советского Союза капитан 2-го ранга Павел Иванович Державин к Охрименко.
Державин, правда и сам хорошо разбирался в минной обстановке, но всегда советовался с «беспокойным минером», считался с его мнением. И на сей раз офицеры нашли общий язык — учли, в частности, сводки флотильских синоптиков и данные югославских друзей. А в то время из-за сильных осенних дождей уровень воды в реке повысился и должен был продержаться долго.
— Мины установлены на фарватере в расчете на определенную глубину, — вслух рассуждал флагманский специалист. — При таком паводке они менее опасны. К тому же сейчас, при большой воде, целесообразно идти, прижимаясь к левому берегу. Часть пути я уже проверил…
Такого совета и ожидал Державин. Уверенно довел свои «морские танки» на ближние подступы к Белграду. Огонь корабельных орудий и «катюш» оказал существенную помощь армейцам. 20 октября Москва салютовала советским воинам, морякам Дунайской флотилии и бойцам югославской армии, участвовавшим в разгроме вражеской группировки и в освобождении столицы братской страны.
А когда вошли в Белград (на флотилии я бывал в качестве военного корреспондента), увидели: при оккупации город сильно пострадал, заводы и фабрики стояли, не было электроэнергии. Запасы топлива и продовольствия гитлеровцы увозили или истребляли. Жители голодали. Они сполна испытали на себе коварную антиславянскую политику нацизма. В этой тяжелой ситуации командование Народно-освободительной армии Югославии обратилось за помощью к Советскому правительству. Для снабжения населения и бойцов армии в первой партии было выделено более 50 тысяч тонн зерна, муки, гороха и кукурузы. И это несмотря на большие трудности с продовольствием в то время в нашей стране.
Немцы никак не могли смириться с потерей Белграда, хотели организовать реванш и вернуть город. Пытаясь хоть как-то задержать наступление советских войск, они вывели из строя железные дороги, взорвали мосты, заминировали участки побережья. С этой же целью поставили на пути кораблей Дунайской флотилии гигантскую минную банку протяженностью… сто двадцать километров! Начиная от Нови-Сада (особенно — от населенного пункта Молдова-Веке) до Белграда было выставлено почти три тысячи мин. А тем временем от устья вверх по Дунаю уже шел большой караван — десятки советских судов и барж с гуманитарной продовольственной помощью, одеждой, медикаментами, топливом.
Командующий Дунайской флотилией С. Г. Горшков поставил перед минерами серьезную, по существу, правительственную задачу. И командир бригады траления Охрименко направляет на оперативное траление десятки тральщиков под флагами СССР, Румынии, Болгарии и Югославии. Об их напряженной и опасной работе говорит такой факт: в сентябре — октябре ими было пройдено около 12 тысяч километров, уничтожено сотни смертоносных мин. Так объединенными интернациональными усилиями «дорога смерти» на этом участке Дуная превращалась в «дорогу жизни». По ней потекли новые силы Красной Армии и материальные ресурсы для сражающейся Югославии, в том числе продовольствие, оружие и боеприпасы. Вот тогда югославские моряки, а затем и пресса братской страны стали называть фронтовой фарватер, «пробитый» к Белграду, «путем Охрименко», «фарватером капитана Охрименко», выражая тем самым уважение и благодарность бесстрашным советским морякам, пришедшим на помощь многострадальному народу.
Жители Белграда, бойцы Народно-освободительной армии Югославии бурно приветствовали дунайцев, доставивших им спасительные грузы. Впереди каравана на тральщике шел сам «беспокойный минер» Охрименко, на других тральщиках его верные сослуживцы офицеры К. Баштанник, И. Байрачный, А. Фигурин, В. Смагин.
— Все тяготы боевой противоминной эпопеи достойно разделили с нами болгарские моряки, — рассказывал мне Григорий Николаевич. — Особенно отличились командиры тральщиков: лейтенант Любомир Давыдов, подофицеры Илия Попилиев, Стоян Петрунов, Ангел Иванов, мичман Наго Овчаров. Квалифицированно и смело действовали также командиры румынских тральщиков: старшие лейтенанты Георге Гуогаше, Завалиде Киркулеско, Николие Космински, Ион Попеску, Аурел Предеску. А вездесущий югославский боец-интернационалист Любиша Джорджевич влился в боевую семью дунайцев и прошел с ними до Будапешта. Был и минером, и разведчиком, и рулевым, и коком…
Горячая признательность югославского народа советским морякам-освободителям была выражена в награждении многих из них орденами и медалями этой страны. А капитан 2-го ранга Григорий Николаевич Охрименко стал Народным Героем Югославии. При вручении ему высшей награды, которой по статусу удостаиваются только югославы и русские, было сказано:
— Вы совершили подвиг, который вписан золотыми буквами в историю освобождения народов Югославии. Вы и руководимые вами советские офицеры и матросы вернули нам то, что дороже всего югославу после свободы, — реку жизни, наш Дунай.
Достойная и красивая награда, которой по справедливости гордился ее владелец, и не расставался с нею вопреки суровому указанию Сталина вернуть югославские ордена, когда он поссорился с руководством этой страны.
Моряки знают: борьба с минной опасностью — дело тонкое, нелегкое, связанное с проявлением знаний и профессионального мастерства, смелости и осторожности, инициативы и ювелирной точности, мужества и нередко героизма. Такие качества дунайцы проявили на фронтовой реке и при дальнейших действиях флотилии в водах Венгрии, Чехословакии, Австрии. Так, распознали способ специальной подводной защиты немецких якорных мин, оперативно научились тралить электромагнитными, магнитными и акустическими тралами, которые были срочно доставлены из Севастополя. Применили новый метод группового траления фарватера, а также контрвзрывами при помощи глубинных бомб. А однажды возбужденные матросы прибежали к Охрименко, и один из них доложил:
— Товарищ капитан второго ранга, мы «языка» железного взяли, не немецкого, а английского!
Комбриг задумался: «Как же так? Союзники хорошо знают, что советские войска наступают, вверх по Дунаю идут корабли флотилии. Враг уже далеко. Против кого же предназначены эти „гостинцы“, сброшенные англо-американской авиацией?» О неожиданном сюрпризе Охрименко доложил командующему флотилией и получил «добро» на разоружение. Григорий Николаевич вспомнил начало войны, огневой Севастополь, свой дебют с немецкими минами и осторожно приступил к делу. Разгадал секрет и английского «гостинца». Кстати, извлек из него ряд приборов с клеймом американских фирм… И тут же наметил способ траления таких мин.
Забегая вперед, отметим: минных заграждений и отдельных мин на Дунае было столько, что тральщикам необходимо было заниматься опасной и трудоемкой, по существу, фронтовой работой и после Победы. Чтобы представить себе масштаб этой работы, укажем: полностью минная опасность на великой европейской реке была ликвидирована лишь к ноябрю 1948 года! Так что эхо взрывов еще долго раздавалось над уже мирной рекой. Придунайские страны с признательностью оценили подвиг моряков.
Фотографию Г. Охрименко см. в иллюстрационной вкладке.
В 1941 году, будучи кандидатом филологических наук, я работал доцентом на литфаке Московского государственного педагогического института имени В. И. Ленина.
Когда началась Великая Отечественная война, я поступил добровольцем в Московское народное ополчение, находился в рядах 5-й Фрунзенской дивизии, во 2-м стрелковом полку (позднее он стал 1290-м стрелковым полком 113-й стрелковой дивизии). 1 августа после чрезвычайно краткой и явно недостаточной военной подготовки нас отправили на фронт (мы входили в состав так называемого Резервного фронта). Сначала я был в строю, а затем служил писарем в штабе полка. В октябре, когда враг предпринял мощное наступление (по так называемому плану «Тайфун»), наша часть в ходе боев была разбита и отступила из района Спас-Деменска до реки Нара, где мы в течение полутора месяцев держали оборону. В декабре в результате прорыва на соседнем участке фронта и последовавшего затем окружения я оказался в плену. Находился в лагерях для военнопленных (Юхнов, Рославль, затем в Витебской области).
В 1944 году я в составе группы военнопленных был отправлен в Италию на строительство укреплений против наступавших с юга союзнических войск.
Оказавшись в городе Болонья, летом сорок четвертого года я бежал из плена благодаря помощи владельца маленькой фруктовой лавочки на улице Сарагоцца, шофера по своей основной профессии, Флорио Бертини, в квартире которого я скрывался после побега около двух недель. Бертини и его славная семья не только кормили меня и доставляли газеты, не только переодели меня в штатскую одежду, на которую я сменил остатки моего военного обмундирования. Они-то и помогли мне добраться до партизанского отряда.
За мной заехал небольшой грузовик, в котором сидел переодетый в форму фашистского милиционера партизан, и меня повезли через город, оккупированный гитлеровцами, предупредив, чтобы в случае, если нас остановят, я отвечал: «detenuto» (задержанный). Мы благополучно проехали километров 60 от Болоньи, и я очутился в небольшом домике, где жил под видом сапожника партизанский разведчик. Через некоторое время в сопровождении женщины, которой было дано задание показать мне путь, я пробирался в горы, к деревне Люстрела.
Так я попал в бригаду имени Дж. Маттеотти (известного социалиста, убитого в 20-х годах по приказу Муссолини). В Италии партизанские отряды создавались и коммунистами (таковы были гарибальдийские бригады), и другими партиями. Бригады Маттеотти были сформированы Итальянской социалистической партией. Наша бригада в отличие от других маттеоттинских называлась горной — «Matteotti di Montagna».
В отряде, в котором я оказался, нашел еще десятка полтора своих соотечественников, семнадцати- восемнадцатилетних юношей. Вывезенные гитлеровцами из Советского Союза, они также бежали из плена целой группой под руководством сержанта Красной Армии Михаила Найденова и за день-два до меня пришли в Люстрелу.
Наша русская группа была включена в бригаду самостоятельным подразделением, командиром которого стал Найденов, более других обладавший военными и организаторскими навыками.
Я как старший из всей русской группы по возрасту и образовательному уровню был назначен комиссаром подразделения. «Comissario del distaccamento» — так записано в моем удостоверении, выданном итальянским командованием.
Невольно вспоминаются строки из поэмы Твардовского:
Я дорогою постылой
Пробирался не один,
Человек нас десять было,
Был у нас и командир,
Из бойцов. Мужчина дельный,
Местность эту знал вокруг.
Я ж, как более идейный,
Был там как бы политрук.
Владея некоторым запасом итальянских слов, я стал связующим звеном между командованием бригады и нашей группой.
Между нами, русскими участниками движения Сопротивления, и итальянскими партизанами установились самые добрые отношения, мы нашли среди итальянцев хороших товарищей. Наиболее сильное впечатление произвел на нас командир бригады, 32-летний профессор Падуанского университета Антонио Джуриоло, родом из Виченцы, который был известен в партизанском движении под именем капитана Тони. Это был человек большой отваги, высокого интеллекта, исключительного обаяния и нравственной чистоты, пользовавшийся чрезвычайным авторитетом среди партизан и населения.
К моему удовольствию, капитан Тони тоже был литературоведом по специальности. Он немного говорил по-русски, хотя и затруднялся в выборе слов, и мы с ним в часы затишья нередко беседовали о жизни в Советской России, которая его очень интересовала, о русской литературе, в частности о Толстом и «Тихом Доне» Шолохова. Тони, как и большинство итальянских партизан, с глубоким уважением и искренней симпатией относился к нашему народу. Об этом свидетельствует запись, которую он сделал в моем блокноте перед тем, как мы расстались с отрядом, чтобы вернуться на родину.
Вот эта запись в моем переводе:
«Итальянские партизаны навсегда сохранят самые лучшие воспоминания о русских товарищах, которые плечом к плечу с ними участвовали в общей борьбе против фашизма. Эта симпатия рождена не только пережитыми совместно страданиями и опасностями, она связана и с тем чувством восхищения, которое мы все испытываем по отношению к русскому народу, сильному, смелому, способному на самые тяжкие жертвы, и в то же время в высшей степени доброму, бескорыстному.
Мне очень хотелось бы в самом недалеком будущем узнать этот народ ближе, и я был бы счастлив вновь увидеть лица тех, кто навсегда останется в моей памяти. Тони».
В конце записи он привел отрывок из стихотворения выдающегося итальянского поэта-демократа Кардуччи:
Когда же труд будет радостным?
Когда безопасной станет любовь?
Когда сильный и свободный народ
Скажет, глядя на солнце: свети
Не бездельникам и освещай не войны за тиранов,
А справедливость и труд?
К сожалению, капитан Тони не дожил до победы и не смог осуществить своего желания увидеть нашу страну. Он пал смертью храбрых в декабре 1944 года на Монте-Бельведере, вынося из-под огня своего товарища, и был удостоен посмертно высшей военной награды — Золотой медали за воинскую доблесть. Капитан Тони остался в памяти своих соотечественников и современников: о нем написаны книги, его именем названа школа, на месте его гибели поставлен памятник, и сюда ежегодно в день смерти, 12 декабря, собираются его друзья и товарищи.
Конечно, состав итальянских партизан не был однородным. Попадались и анархиствующие элементы, которые порой самоуправничали и обижали местное население, производя самовольные реквизиции. Уже на первом собрании бригады, происходившем в лесном убежище на Монте-Кавалло, мне бросилась в глаза группа людей, которые выделялись своим пестрым внешним видом среди скромно одетых остальных партизан: они носили какие-то зеленые кофты, разноцветные береты, подпоясывались трехцветными лентами и т. п. На их вожака Урио часто поступали жалобы жителей окружающих селений, и капитан Тони приказал нам обезоружить этого главаря и его приспешников. Помню, как, разбуженный ночью, этот самоуверенный до наглости молодчик вынужден был поднять руки вверх, услышав наш возглас «mani in alto!». В тот же день Урио предстал перед судом партизан и был исключен из отряда.
Наша бригада действовала в районе: Monte Cavallo — Castelluccio — Porretta. Она наносила удары по вражеским коммуникациям, препятствовала гитлеровцам при начавшемся тогда их отступлении под напором союзнических войск взрывать мосты. Озлобленные своими военными неудачами немецкие солдаты терроризировали местное население, свирепо расправлялись с ним, убивали, грабили, поджигали дома. Нам не раз удавалось защищать местных жителей от этих нападений и давать отпор нацистским головорезам. Правда, иногда мы появлялись слишком поздно. В ряде случаев мы, бывшие военнопленные, теперь сами брали в плен гитлеровских оккупантов.
У меня сохранилось несколько листков моего блокнота тех лет с такой записью от 1 октября 1944 года.
«Когда мы обедали с капитаном в Капуньяно, прибежал один из цивилистов (так мы называли гражданское население) и сказал, что недалеко в деревне остановился отряд гитлеровцев. Сейчас же мы пошли туда. Окружили дом, где было десять немцев с фельдфебелем. Сняли часового у пулемета. Гитлеровцы не успели открыть огонь. Четверо из них убито, пятеро взято в плен, фельдфебель убежал. Мы вернулись торжествующие с криками „vittoria!“. Принесли захваченные у противника пулемет, автоматы, плащ-палатки. Пленные сидят на траве, чувствуется, что нервничают, боятся за свою жизнь. Двое постарше, по 27 лет, трое совсем молодые, по 18–19 лет. Были посланы в разведку, чтобы при наступлении американцев отойти и донести о противнике. Итальянцы с возмущением спрашивают: „Почему вы сжигаете наши дома, убиваете женщин и детей?“ (Мы сидим как раз около сожженного дома.) „Это не мы, это SS, это нехорошо жечь дома“».
Из более крупных операций следует упомянуть о нашем участии в освобождении от немцев города Порретты.
Были среди советских партизан, разумеется, и потери. Помню, например, гибель в бою белорусского юноши Алексея Киселева, при погребении которого мне пришлось сказать краткую речь от имени нашей группы. Когда я впоследствии бывал в Италии, я видел на кладбище в Капуньяно его могилу, о которой заботятся местные жители.
Большое мужество в боях с фашистами проявил Михаил Найденов, который был тяжело ранен в голову и помещен в местный госпиталь, где его вылечил итальянский хирург. Мы с капитаном Тони навещали раненого.
Когда американские вооруженные силы, медленно двигавшиеся с юга, заняли эту местность, перед нами открылась возможность вернуться в Советский Союз. Итальянские партизаны отпускали нас неохотно, война еще не была окончена. Капитан Тони советовал нам дождаться хотя бы освобождения Болоньи, он говорил, что хочет после войны сам показать мне Венецию, но нас, естественно, тянуло на родину. И Тони много сделал для того, чтобы осуществление нашего желания ускорилось.
Возвращались мы через Неаполь, Таранто, Египет (здесь мы жили более трех месяцев). А когда Турция открыла свои проливы, мы морским путем, через Дарданеллы и Босфор, прибыли в апреле 1945 года в Одессу. Отсюда нас направили в Южно-Уральский военный округ, в 19-ю запасную стрелковую дивизию. В конце сорок пятого года я был демобилизован и в начале января следующего года вернулся в Москву, где сразу возобновил свою работу в педагогическом институте.
В течение многих лет я поддерживал связи с итальянскими друзьями и в 70-80-е годы несколько раз ездил в Италию. В первый раз на встречу со мной в Болонью приехало много бывших товарищей по партизанской бригаде. А в 1975 году, когда отмечалось 30-летие победы над фашизмом, 25 апреля я участвовал в торжественном шествии бывших партизан по улицам Болоньи. Ветераны Сопротивления шли сгруппированными по своим бригадам.
Тогда же я встретился с семьей Флорио Бертини, в доме которого я нашел приют после побега. Мы вместе снялись на память, и я храню эту дорогую для меня фотографию. Можно сказать, что у меня три родных города: Варшава, где я родился, Москва, где я прожил жизнь, и Болонья, где я бежал из плена.
Я горжусь одним документом, полученным мною к 40-й годовщине освобождения Италии за подписью Генерального секретаря Итальянской компартии Алессандро Нетта. Это — Почетный диплом, текст которого в переводе гласит: «Награждается советский гарибальдиец Италии Трифонов Николай за доблестное участие в партизанской борьбе на службе Родине, во имя идеалов свободы, прогресса, мира».
Прошло уже почти полвека после победы над фашизмом, но дружба между советскими и итальянскими людьми доброй воли, дружба, рожденная в совместных боевых действиях против гитлеровских захватчиков и скрепленная кровью, не прекратилась и не ослабела. В этом я неоднократно убеждался во время своих поездок в Италию и наших встреч.
Большое впечатление произвел на меня памятник в селении Чиваго (провинция Реджо-Эмилия), построенный на средства, собранные от добровольных пожертвований. Это памятник иноземным партизанам, сражавшимся в области Эмилия-Романья, и итальянским партизанам, боровшимся за рубежами Италии. Памятник, сооруженный по проекту архитектора Р. Виола и скульптора А. Калои, представляет высеченную из белого мрамора фигуру человека, разбивающего ударом могучей руки черную свастику.
Местом для памятника выбрано довольно глухое селение за добрую сотню километров от большой автомобильной дороги, так как это был район первой «партизанской республики» Монте-Фиорино, которая в течение 45 дней существовала в окружении фашистов, отражая их натиск. Здесь сражался и Русский ударный батальон под командованием капитана Переладова. На одной из стен памятника приведены красноречивые цифры: в области Эмилия-Романья (напомним, что здесь действовала и наша бригада Маттеотти) рядом с итальянскими партизанами сражались 1400 человек из других стран; среди них были и югославы, и поляки, и французы, но основную массу — значительно более тысячи человек — составляли советские граждане. Вдумываясь в эти цифры, понимаешь, какую значительную роль играли советские партизаны в Италии.
Герой Советского Союза Владимир Федорович Павлов, в прошлом один из лучших летчиков Аэрофлота, получил копию документа, датированного 28 августа 1944 года. В нем генерал Твининг, командир авиационного соединения США, базировавшегося тогда в итальянском городе Бари, выражал сердечную благодарность командиру корабля старшему лейтенанту Павлову и его экипажу: Щелкунову, Лисину, Князькову и Шевцову за спасение американских пилотов.
…Бари. Лето сорок четвертого. В узких, мощенных плоским камнем улицах, круто сбегающих к лазурному морю, гулко отдавался тяжелый шаг подразделений солдат союзных армий, их разноязычный говор.
Рядом с городом — крупная англо-американская военно-воздушная база. На ней располагалась и группа наших транспортных самолетов, полученных по ленд-лизу. Из Бари летали к югославским партизанам, доставляли им оружие, боеприпасы, обратными рейсами вывозили раненых.
Тогда союзники силами 5-й американской и 8-й английской армий вели тяжелые наступательные бои, и на аэродроме в Бари днем и ночью гудели моторы. В небо уходили группы бомбардировщиков и истребителей. Возвращались они с пулевыми и осколочными пробоинами, с ранеными и убитыми на борту.
Мы тоже попадали под зенитный огонь противника, подвергались атакам его ночных истребителей. И тоже привозили пробоины да и повреждения, полученные при посадках на маленькие партизанские аэродромы. Ремонт и техническое обслуживание наших самолетов должны были выполнять англичане. Но их ближайшие склады авиационного имущества находились в Каире и Бизерте. А американцы имели в Бари огромный склад запасных частей для самолетов и моторов.
Наш инженер Милославский взял переводчика и пошел к своему американскому коллеге. Фамилию его я не помню. Выслушав Милославского, американец хлопнул его по плечу:
— Нет проблем! Буду вам выдавать запчасти, какие нужно!..
Как-то, выполняя боевое задание, Павлов попал под прицельный зенитный огонь. К счастью, экипаж не пострадал, но самолету досталось сильно. С трудом, на одном моторе, летчики дотянули до своего аэродрома. Машина нуждалась в серьезном ремонте. Опять обратились к американцу. Тот критически осмотрел самолет и сказал:
— Если вас интересует мое мнение, то оно такое: его нужно отправить на свалку. Но у нас есть представитель компании «Дуглас», он и решит.
Представитель сразу же пришел и удивился, как Павлов на таком самолете прилетел. Но если русские хотят, то самолет восстановят. Его тут же закатили в ангар и приступили к ремонту.
Через сутки Павлов поднялся в воздух на своем самолете. И этот полет он запомнил на всю жизнь.
Югославские партизаны запросили срочной помощи. Их отряд попал в окружение, а боеприпасы на исходе. Однако туман и низкая облачность приковали авиацию к земле. Но Павлов вырулил на старт, хотя даже огни взлетной полосы просматривались не до конца.
Когда самолет приблизился к берегам Югославии, облачность поредела, стали видны звезды. Вскоре среди гор Павлов различил сигнальные костры партизан и пошел на посадку.
Партизаны быстро разгружали самолет. Они торопились: немцы наступали, уже ясно слышались разрывы мин. Командир партизан отвел Павлова в сторонку. Оказалось, у него в отряде находятся американские пилоты. Их самолеты были сбиты над Австрией и Румынией. Спасшись на парашютах, они пробирались в Италию, к своим.
— Все американцы очень изнурены, у них стерты ноги, есть раненые, — говорил партизанский командир. — А положение отряда критическое. Будем выходить из окружения крутыми горными тропами, через ущелья и скалы. Путь очень тяжелый, американцы его не выдержат. А оставить их здесь — попадут в плен к немцам. В общем, возьми с собой, сколько сможешь.
Когда Павлов вернулся к самолету, из темноты на свет костров вышел американец в потертой испачканной форме, в шляпе вместо пилотки. Приложив руку к виску, представился по-русски:
— Капитан военно-воздушных сил США пилот Карриган.
Он передал просьбу своего командования — вывезти в Бари американских летчиков.
— Мы знаем, — говорил он, — в «Дугласе» двадцать одно место, поэтому полетят только больные, раненые и совсем изнуренные.
— А сколько вас всех? — спросил Павлов.
— Тридцать два!
— Да, для «Дугласа» многовато.
Американцы, помогая друг другу, начали посадку в самолет. Когда по трапу поднялся двадцать первый, Карриган поблагодарил Павлова, пожелал ему счастливого полета. Владимир Федорович посмотрел на остающихся. Они выглядели немного лучше тех, которые улетали. «Ну как их оставить здесь? На гибель?» — подумал он и распорядился:
— Сажайте еще пятерых!
А сам пошел снова посмотреть взлетную полосу. «Коротка, ох коротка! — подумал он. — И кругом горы! Отсюда и порожняком-то взлетать надо весьма аккуратно!»
Павлов попросил партизан свалить три дерева в конце полосы, а самолет откатить назад хотя бы на десяток метров. И тогда решился:
— Грузитесь все!
— Кэптен, ради нас вы рискуете своей жизнью, — возразил Карриган. — Ведь самолет будет перегружен в полтора раза, да и такая взлетная полоса… Я же пилот, я все понимаю.
— Мы союзники, товарищи по оружию, — ответил Павлов. — Все будет о'кей!
Запустили моторы. В отблеске костров винты образовали розовые диски. Машина стала набирать скорость. У самого конца полосы Павлов плавно взял штурвал на себя. Самолет тяжело оторвался от земли, на секунду словно бы завис в воздухе, но потом послушно стал набирать высоту. Павлов облегченно вздохнул и тут же почувствовал, что рубашка прилипла к телу, а пот заливает глаза.
«Самое опасное позади, — подумал он, — часа через полтора будем дома!» Но как только миновали береговую черту, перед самолетом встала черная стена грозового фронта, полыхающая молниями. Синоптики оказались правы. Эту стену нельзя было обойти или пролететь под ней. Оставалось только идти через грозу.
При вспышках молний, до которых, казалось, можно было дотянуться рукой, летчик видел, как вокруг все кипело. Самолет швыряло, словно былинку. Вдруг пилотская кабина озарилась ярким светом. Вся носовая часть корабля словно горела, от пляшущих на ней язычков холодного пламени, вдоль крыльев самолета потекли мерцающие струи, они срывались с концов плоскостей, как огненные стрелы. Все пилотажные приборы вышли из строя, и Павлов с трудом удерживал штурвал, стараясь не потерять пространственной ориентировки. Казалось, гибель самолета в этом электрическом аду неизбежна. И тут Владимир Федорович пожалел, что взял на борт американцев: в партизанском отряде, может быть, хоть некоторые из них уцелели бы…
Самолет еще раз содрогнулся всем своим металлическим «телом» — молния вторично ударила в него. Двигатели стали давать перебои, но центр грозовой тучи был уже пройден. Электрическое свечение померкло, стрелки приборов ожили, бешеная болтанка прекратилась. Распахнулось звездное небо. От лунного света по морским волнам протянулась золотистая дорожка, как бы указывая курс на базу.
— Никогда еще после боевого вылета мне не оказывали такую встречу, — вспоминает Владимир Федорович. — По радио мы сообщили на базу, что взяли на борт всех американских пилотов, и на нашу стоянку пришли представители командования союзников. Меня обнимали, жали руку, что-то говорили, но после перенесенного нервного и физического напряжения я был словно в полусне, хотелось только добраться до своей койки. И как лег, заснул мгновенно.
На другой день американцы пригласили наш экипаж на товарищеский ужин в гостиницу «Империал». Там нас встретили все тридцать два пассажира нашего «Дугласа». Пришли даже те, которых врачи уложили в госпиталь. В новых мундирах, мытые, бритые.
Снова были слова благодарности, крепкие рукопожатия. Говорили, что наш экипаж показал летное мастерство, а главное, что мы настоящие товарищи по оружию, верные союзники. Потом мы поднимали тосты за победу над фашистской Германией, за дружбу наших народов, за то, чтобы после войны обязательно встретиться снова.
Однако встретиться хоть с одним из спасенных им американцев Владимиру Федоровичу так и не пришлось.