В последние годы в печати появилось немало публикаций, в которых ошельмовывается образ фронтовика, кощунственно осмеиваются его патриотизм, здравомыслие, готовность к самопожертвованию, ставятся под сомнение фронтовое братство и интернациональное единство, всячески принижается значимость нашей победы над фашизмом. Один писатель в своем неукротимом стремлении изречь «настоящую правду» о Великой Отечественной войне назвал ее «бездарно проведенной… самоистребительной» и даже само слово «Отечественной» уничижительно заключил в кавычки.
Что можно сказать этим неистовым «исследователям»? Пусть ответят им из пламени далекой войны сами защитники Родины, знавшие истинную цену патриотизма и подвига несоизмеримо лучше своих высокомерных потомков.
Передо мной — письма фронтовиков, воинов разных национальностей, сложивших свои головы на поле брани, их последние, предсмертные письма родным. О чем же писали они, какими были, как воевали в победном 1945 году?
Из последних писем комсорга батальона 54-го стрелкового корпуса младшего лейтенанта Литасова Михаила Ивановича.
Матери: «Здравствуй, дорогая моя мама! Шлю вам свой горячий фронтовой привет и желаю массу наилучших успехов в вашей жизни и работе. Мама, временем сильно не располагаю, чтобы описать все подробно о своей жизни. А сообщу только то, что жив, здоров. Гоним и бьем фашистского зверя на его собственной земле. Скоро в Пруссии все закончим. Вот все, ибо нет времени…»
Сестре: «…Лидочка, письмо я твое получил при ведении наступательных боев в направлении Кенигсберга… Жизнь моя протекает все по-старому, а особенно сейчас — все время в движении, нет ни одной свободной минуты, отдыхать приходится очень мало. У каждого солдата одно стремление — дойти быстрее до Берлина и покончить окончательно с ненавистным врагом…»
7 февраля 1945 года Михаил Литасов геройски погиб. Письма же продолжали идти — теперь от его однополчан.
Из письма гвардии сержанта Немова Александра Ефимовича сестре Литасова: «…Ваш брат погиб смертью храбрых в боях в Восточной Пруссии 7 февраля 1945 г. Он отбил 5 немецких контратак… был тяжело ранен. И когда бросились к нему гитлеровцы, чтобы захватить в плен, последней пулей застрелил себя… И сейчас звучат по всей части слова о подвиге Михаила. И я, Лида, отомщу за смерть Вашего брата и своего товарища…»
Из письма гвардии старшего сержанта Д. Липмановича секретарю Якшинского райкома комсомола Кемеровской области, опубликованного 15 марта 1945 года в районной газете под заголовком «Бессмертный подвиг комсорга Литасова»: «Я хочу Вам сообщить о Вашем земляке — герое Литасове Михаиле Ивановиче. Этот замечательный воин гвардии погиб несколько дней назад при выполнении боевого задания.
Трудный и опасный путь прошел наш дорогой друг Миша в дни Великой Отечественной войны от стен Сталинграда до Кенигсберга. Он начал свою боевую жизнь в разведке, выполняя трудные задания… За боевые дела награжден орденами Красной Звезды, Славы 3-й степени, медалями „За оборону Сталинграда“, „За отвагу“. О его подвигах знала вся дивизия…»
За последний бой Литасов был награжден орденом Отечественной войны 1-й степени (посмертно).
Земляки погибшего геройской смертью фронтовика свято хранят память о нем. Исполком Якшинского райсовета переименовал Лесную улицу в улицу Михаила Литасова, его именем была названа пионерская дружина в школе, где он учился.
Старший лейтенант Аркельянц Армик Михайлович, 1922 года рождения, офицер разведки 657-го артиллерийского полка:
«Здравствуйте, дорогие мама, папа, Соня, Нина, Митя, Гурген и маленькая Галочка!
Получил написанное папой письмо, также получил от Сони, но ответить сразу не пришлось. На нашем участке разгорелись опять сильные бои… Дела пока хорошие. Если останусь в живых после этой проклятой Прибалтики, то можно дать гарантию на жизнь еще месяца на два…»
Против Прибалтики Армик, конечно же, ничего не имел. Слово «проклятой» он употребил в связи с жестокими боями, в которых ему пришлось участвовать: «…на нашем участке мы отбивали атаки крупных сил противника, он лез всего 6 дней и продвинулся тоже на 6 км, но зато на каждом км было не менее 20 танков и несколько сот трупов. Скоро мы начнем наступать; уже Эстонию очистили, Латвию дочищают, главное взять Ригу, а там до границы стукнем…»
В более раннем письме, когда Аркельянц освобождал Белоруссию, он писал: «…Не успеваем гнаться за немцами… Жители встречают нас со слезами от радости. Противник пожег все деревни, там нет ни одной коровы и даже курицы. Белоруссии досталось больше всех потому, что здесь было очень много партизан, теперь они во всем нам помогают, дают ценные сведения о противнике, показывают глухие дороги для обхода опорных пунктов».
Армик Михайлович в совершенстве овладел сложной и опасной профессией артиллерийского разведчика. В декабре 1944 года его боевые подвиги были отмечены орденом Красной Звезды, а 30 марта 1945 года он был награжден орденом Отечественной войны 1-й степени посмертно. Вот выдержка из наградного листа, в котором характеризуется его подвиг: «…25.2.45 года, возглавляя группу разведчиков, смело ворвался на один из опорных пунктов, выгодный в тактическом отношении, уничтожив при этом до 20 солдат и офицеров противника, после чего продолжал вести наблюдение с одного из домов…»
Красноармеец Загоренко Александр Яковлевич, 1926 года рождения, станковый пулеметчик 1-го мотострелкового батальона 70-й механизированной бригады:
«…Я был ранен 22/II-45 г. в левое плечо, пролежал в госпитале я мало, спешил поскорее в часть свою, но рана моя основательно зажила к 5/IV-45 г., и сейчас я снова бью немцев, как бил и раньше. Друзья мои — один убит, двое ранены. Я награжден медалью „За отвагу“. Скоро придет тот день, когда разгромим немецких захватчиков и водрузим знамя над Берлином…»
«Награжден медалью „За отвагу“»! Нелегко досталась бойцу эта награда. Из наградного листа можно узнать, что он получил ее за то, что «во время боя… 13.2.45 г. при занятии железнодорожной станции из своего станкового пулемета отразил контратаку немцев, уничтожив при этом до 15 гитлеровцев, и дал возможность закрепиться пехотным подразделениям». Скольким же воинам в этом бою сохранил жизнь девятнадцатилетний Александр Загоренко!
Второй его наградой был орден Красной Звезды.
В битве за Берлин Загоренко погиб.
Младший лейтенант медицинской службы Бабаханов Абдулазиз Расулович, 1922 года рождения, командир санитарного взвода 137-го гвардейского стрелкового полка, писал из Польши родным:
«…Польский народ встречает освободительницу Красную Армию так, как своего родного брата. Один маленький пример: мы с Рахимовым стояли в одной маленькой колонии несколько дней. Тогда они к нам так привыкли, что у них есть — всем угощают, ухаживают. Когда уезжать, не хотят отпускать, плачут, провожают, как своих родных…»
А эти строки из его более позднего письма: «…Шлю вам свой боевой фронтовой привет из далекой проклятой Германии! Нахожусь в первом Белорусском фронте, жив и здоров… Мы от Берлина совсем недалеко, всего идти пешеходом, располагайте, на один день. Пока идут ожесточенные бои местного значения. Придет время и приказ — будем двигаться на Берлин, и мы его должны штурмовать, если до этого буду жив, то увижу. За январский прорыв обороны противника на плацдарме Вислы… получил правительственную награду — орден Красной Звезды…»
Берлин Абдулазизу Расуловичу увидеть не довелось. На подступах к германской столице 16 апреля он был смертельно ранен. «Тов. Бабаханов умер от ранения в живот осколком снаряда… — писал его матери гвардии капитан Кузин. — Врачи прилагали все усилия для спасения его жизни. Но силы покидали его, и он через несколько часов умер. Этот период наступления… был самым тяжелым периодом для Красной Армии. Враг отчаянно сопротивлялся, и жертвы были, конечно, большие… Тов. Бабаханов погиб как защитник нашей Родины в борьбе с проклятым врагом человечества…»
Старшему сержанту Муслиму Магометовичу Магомаеву, 1916 года рождения, командиру отделения разведки взвода управления 1-го дивизиона 823-го артиллерийского полка (кстати сказать, отцу популярного певца Муслима Магомаева), предоставлялась возможность остаться в тылу. Да и работники министерства культуры настойчиво уговаривали его, молодого, талантливого, многообещающего деятеля искусств, остаться с ними. Но он был тверд в своем решении — ушел на фронт.
Из его фронтовых писем:
«…Тем, кто решил перед боем стать коммунистом, на партийном собрании задают обычно очень мало вопросов. Человек здесь, как на ладони, и все всё о нем знают. И если он неплохо воюет, то этого достаточно для того, чтобы единогласно принять в партию. И вообще партийные собрания у нас проходят очень быстро. Ребята привыкли говорить о главном и коротко. А главное сейчас — бить врага…
У меня все та же окопная жизнь, все та же боевая обстановка. С каждым днем все больше чувствуется конец, о котором мечтает весь народ. С каждым днем все чаще и чаще думает солдат о мирном времени, о возвращении домой… „Вечера солдатской думки“ — так мы называем свои свободные от боя часы, когда собираемся с друзьями скоротать в разговоре время… И тогда все, что происходит в душе солдата, можно узнать. Один мечтает по возвращении домой продолжить учебу, другой скучает о своем станке, третий о земле думает.
Кое о чем и я думаю. Ведь мечтать никому не запрещается. И поверь, никто из нас не думает о худшем исходе. Да и не вояка тот, кто нюни распускает…»
Письмо это адресовано брату. В нем он просил: «…в случае чего — позаботься о моем сыне. Хотя и верю, что доживу до победы. Должен…»
Подвиги командира отделения разведки отмечены высокими наградами: орденами Красного Знамени, Отечественной войны 2-й степени, Красной Звезды. Последней (посмертной) наградой был орден Отечественной войны 1-й степени.
Случилось это 24 апреля 1945 года в пригороде Берлина. Как повествуется в представлении к ордену, «Магомаев, следуя в боевых порядках пехоты, первым форсировал реку Шпрее и умело производил целеуказания батареям. По его целеуказанию уничтожено 4 пулеметных точки и одна малокалиберная зенитная установка. В бою за рубеж железной дороги, что западнее реки 1 км, Магомаев, несмотря на сильный пулеметный и минометный огонь, выдвинулся вперед боевых порядков пехоты с задачей разведать замаскировавшийся вражеский пулемет, прикрывавший подступы к железной дороге на главном направлении действий стрелковых подразделений. Трассой пуль указал он пулемет противника, а сам был убит. Вражеский пулемет был уничтожен огнем орудий прямой наводки, что способствовало успеху нашей пехоты».
Сержант Бараташвили Самсон Евгеньевич, 1915 года рождения, командир орудия батареи 76-миллиметровых пушек 1040-го стрелкового полка:
«…Я пока здоров, нахожусь на фронте близ Берлина на левом берегу р. Одер. В эту зиму мне пришлось пережить большой бой, с боем прошел всю Польшу и уже давно находимся на территории Германии. В эти дни после больших боев взяли г. Кюстрин на реке Одер, который считается древней крепостью Германии. В этом письме высылаю благодарность, объявленную Сталиным…»
Письмо это написано 18 марта 1945 года. А спустя 10 дней Бараташвили погиб. Случилось это на занятом нашими войсками плацдарме западнее Кюстрина. В бою по отражению атак противника отважный воин, несмотря на ураганный огонь гитлеровцев, в течение 8 часов ни на минуту не отошел от своего орудия, вел точный огонь по атакующей пехоте. За этот бой он посмертно награжден орденом Отечественной войны 2-й степени.
Это не единственная награда храбреца. В боях за Одессу в апреле 1944 года он был награжден медалью «За отвагу», а еще раньше — в декабре 1943 года — орденом Красной Звезды.
Об активном участии Самсона Евгеньевича в войне с фашизмом говорят и благодарности Верховного Главнокомандующего за освобождение городов Херсон, Николаев, Очаков, Одесса, за прорыв обороны немцев на западном берегу Вислы и, как уже было сказано, за овладение городом Кюстрин. Их теперь бережно хранит его брат Шалва Евгеньевич, тоже фронтовик, инвалид Великой Отечественной войны 2-й группы.
Майор Орехов Михаил Яковлевич воевал в должности заместителя командира 796-го горно-артиллерийского Краснознаменного полка. В одном из последних писем, оправдывая причину долгого молчания, писал жене: «Аня, признаюсь, что, когда воюешь, вся мысль направлена на быстрейшее выполнение приказа, и подчас за сильным боем забываешь всех и думаешь об одном: как лучше и быстрее разбить гадов. Ты не обижайся, что я тебе написал, а ведь это так, моя дорогая… другой раз и нет возможности писать… А тебя, родная, не забываю, ведь ты у меня единственная…»
Строки из его последнего письма, датированного 20 апреля 1945 года: «Аня, сегодня потерял близкого друга — одного москвича. И так жаль, что ты представить не можешь. Он был молод, 1925 г. рождения, веселый и смелый. Вот завтра буду хоронить и думаю написать его мамаше… Анечка, ты знаешь, как фронтовая жизнь сближает и роднит. Он был самый близкий мне здесь, и ты не поверишь, что я даже прослезился…»
А 1 мая 1945 года майор Орехов погиб. Об обстоятельствах гибели подробно сообщил его жене майор Крутовский. «Ваш муж… — писал он, — являлся моим лучшим другом, с которым я прошел весь боевой путь от предгорий Карпат до г. Моравская Острава… Наша часть в лице Вашего мужа потеряла лучшего офицера, память о котором сохранится на долгие годы. Весть о гибели Вашего мужа мгновенно облетела всю нашу часть, и бойцы и офицеры поклялись жестоко отомстить врагу за Михаила Яковлевича. Свою клятву мы выполнили…»
Ласковые, нежные письма писал майор Хаджимар Исаевич Будтуев своей невесте. Пожениться они не успели — помешала война. «Да, видно, мы не баловни судьбы, — сетовал он в одном из своих писем. — Готовы были наши свадебные костюмы, а надеть не пришлось. Вместо них надели мы гимнастерки, ватники и полушубки. Враг, Тимочка, силен, такого шапками не закидаешь. Много крови будет, но помни, пожалуйста: победа будет за нами! И свадьбу мы сыграем… А когда будет свадьба — вот куда пусть придет тот, кто еще не видел, что такое счастье».
Как воевал представитель осетинского народа, говорят четыре ранения и награды. В октябре 1943 года приказом войскам 28-й армии за проявленные образцы отваги и героизма во время прорыва обороны противника в боях за Таганрог он был награжден орденом Красной Звезды. А за форсирование Днепра и активное участие в организации переправы частей дивизии через реку Ингулец удостоен ордена Отечественной войны 2-й степени.
16 марта 1945 года жизнь боевого офицера оборвалась. Случилось это в Восточной Пруссии. Об обстоятельствах гибели сообщил Фатиме его близкий фронтовой друг Сергей Старцевой уже после того, как на земле наступил мир. Он писал: «Милая Фатима! Сегодня ровно два месяца, как мы с Гадзо спали в одной землянке. И вот пришло то, во что он верил все пять лет, за что отдал жизнь… Слишком горяч он был, всегда рвался в самые опасные места, невозможно было остудить его кавказский темперамент… А дрался он, как бес.
16 марта на рассвете начались бои. Мы с Гадзо были рядом… И вдруг смертельное ранение. Гадзо упал с пробитой грудью…
Фатима, это ужасно, это невыносимо, когда умирает самый близкий друг и ты чувствуешь свое бессилие. До чего несправедливо и бессмысленно, когда смерть вырывает из наших рядов таких людей, как Гадзо…»
Старший лейтенант Пузыревич Сергей Моисеевич, секретарь комсомольской организации 819-го артиллерийского полка, начал войну сержантом. Имел тяжелые ранения — в январе сорок второго и феврале сорок третьего. А 20 апреля 1945 года он снова был тяжело ранен и 9 мая в госпитале скончался от ран. В этот день — День Победы — он диктовал свое последнее письмо (сам писать не мог): «Дорогая сестренка! Завещаю тебе, как старший брат, все силы отдать учебе. Слушайся маму, помогай ей. Она отдала нам всю свою жизнь. Поэтому ты и наши братья должны обеспечить ей спокойную старость всеми силами и хорошими делами, на что будете способны. Не давайте плакать маме…
Хочется жить, но, видимо, не придется. Вот сейчас за дверью палаты слышны поздравления с победой. Мечтал и я об этом дне. Физически я никого не могу поздравить с победой, для достижения которой отдал все свои лучшие годы, молодость, мечты и жизнь. Люблю нашу великую Родину. Она именно такая, какая нам нужна, другой такой нет…»
Во все времена плен считался позором для воина. Но известно: войны без плена и пленных не бывает. Важна позиция пленного, его поведение в неволе. Большинство советских военнопленных продолжали борьбу и в застенках концлагерей. Родина отметила многих боевыми наградами за мужественное поведение в плену.
Я думал об этом на встрече в Киеве, куда приехали те, кто сражался здесь, на берегах Днепра, и почти на два месяца задержал фашистские полчища. Кровь — и вражеская и наша — была пролита большая. Но так уж сложилось — пришлось отступать. В неравной схватке были раздавлены танковыми гусеницами, потонули в болотах тысячи и тысячи наших товарищей, в том числе и моей двести шестой стрелковой дивизии. А некоторые, уже полуживые, наглухо запертые в кольце, попали в лапы врага. Среди них был и я.
Кто-то рядом со мною упомянул Дарницу. Словно граната разорвалась: Дарница! Я увидел генерала в полной форме, с орденами. «Я спрашиваю, — генерал, прищурив глаза, с вызовом смотрел вокруг, — кто бывал в Дарнице в лагере военнопленных?» Кроме меня, никто не отозвался.
Мы познакомились. Генерала звали Петр Сысоевич Ильин. «Да, я был в плену, — подтвердил генерал. — И, между прочим, нимало не стыжусь. Такая сложилась ситуация — любой военный поймет, взглянув на оперативную карту. Важно, как ты себя вел в плену. Я был тяжело ранен, остался без ноги, — но спасибо нашим же медикам из пленных, они помогли — вырвался из лагеря. И дальше воевал, до Берлина дошел на своем протезе».
Генерал предложил поехать в Дарницу. «Конечно, — сказал он, — там сейчас все переменилось, но, может быть, вдвоем установим прежнее местонахождение лагеря. Не знаю, как для кого, а для меня этот клочок земли по-своему священный: там, на краю, меня испытала жизнь, что́ я могу, что сто́ю как человек».
Генерал оказался прав: не только признаков бывшего лагеря, но и самого поселка мы не нашли. От берега Днепра до самого горизонта раскинулась гигантская строительная площадка. Мы проехали в глубину и увидели единственное, сохранившееся от прежних времен здание из красного кирпича — магазин. Чем-то знакомым повеяло от старых, продымленных стен, от скрипучих железных ступеней с полустертым, словно доисторическим, фабричным клеймом. Уж не здесь ли находилась столовка, она же пивнушка, для немецкой охраны? На миг в сознании возникает картина выходящих из дома на крыльцо немцев, в длинных, до пят, караульных шинелях, в башлыках и больших, нелепых кучерских рукавицах. Окутанные паром, они словно ныряют в мороз, бормоча проклятия или для храбрости подшучивая друг над другом.
Голод тогда был страшный. В этом лагере хлеба, кажется, вовсе не давали, и смертность была такая, что похоронщики не успевали убирать трупы.
Нас, неходячих, заперли в «лазарете» — бывшем артиллерийском складе, с четырехъярусными полками, превращенными в нары. Не знаю, сколько раньше на каждой полке помещалось снарядов, но поначалу мы чуть ли не лежали друг на друге — такая была теснота. Однако не прошло и месяца, как полки опустели. Люди на глазах превращались в скелеты. Помню, как я каждое утро, просыпаясь, видел в сером, как бы спрессованном воздухе застывшие тела с запрокинутыми назад головами и отрешенно-пустыми глазами. Трупы, трупы… Порой я оставался один, совершенно один, и с недоверием ощупывал себя: неужели я еще жив?
И генерал помнит то же: горы трупов. «Увижу во сне — просыпаюсь и больше не сплю. Почему? Потому, может быть, что из всех смертей, смерть в плену — самая бессмысленная, самая обидная», — говорит он.
Мы вспоминаем наших спасителей-врачей: Ивана Гавриловича Алексеева, доктора Сайко, еще кое-кого, — с некоторыми судьба сводила меня и после Дарницы. «Какие были люди! — восклицает генерал. — Талант, благородство, смелость. Я ведь в плен попал политработником, полковым комиссаром, узнай кто из гитлеровцев — верная смерть. Врачам удалось замаскировать меня под рядового бойца. Сменили гимнастерку, справку какую-то в карман сунули. Я даже и не слышал, без сознания лежал. Затем лечили, а вылечив, мне снова „липу“ сделали: вроде, мол, местный житель, под бомбежку угодил, теперь — инвалид несчастный. Словом, втерли немцам очки, те меня с моей деревяшкой и выпустили за ворота». В его дерзких прищуренных глазах блестят слезы.
Да, мы, военнопленные, многое можем порассказать о фашистских лагерях. Никогда не забудет Дарница свое страшное, раздирающее душу прошлое. И соседний с нею Борисполь, где был первый из лагерей, куда нас, раненых и контуженных, привезли с поля боя — вернее, с места побоища! — на скрипучих крестьянских возах и свалили прямо на землю, возле темных закопченных ангаров бывшего аэродрома.
А житомирская Богуния, краснокирпичный военный городок, овеянный легендами гражданской войны, который гитлеровцы, издеваясь над памятью украинских героев-конников, превратили в место массового уничтожения советских людей? Среди них были потомки тех же конников, их дети и внуки, — одного я встретил случайно в сыпнотифозном бараке весной сорок второго года, он лежал рядом со мной на мокрой соломе и, умирая, рассказал о себе.
А Славутский «гросс-лазарет», где погибло более ста тысяч, да за Днепром и города тогда не числилось с таким населением. Об этом лагере скажу особо: именно там в сорок третьем году военнопленными был прорыт подземный ход — из блока за проволоку. Мой товарищ, участник героической обороны Севастополя, полковник Иван Федорович Хомич, бежавший из лагеря к партизанам, говорил мне уже многие годы спустя, что история второй мировой войны не знает другого подобного подкопа — ни по длине тоннеля, ни по его инженерному устройству. А ведь под землей работали истощенные люди, с примитивными инструментами, работали, ежеминутно рискуя жизнью. Подземный ход успели закончить за месяц до эвакуации лагеря, и массовый побег состоялся. Не герои ли это, достойные вечной памяти потомков? Вспоминая о них, думаешь о несовершённых открытиях, непостроенных городах, ненаписанных книгах…
Об этом, кстати, говорили в Славуте при виде чудовищной картины, открывшейся во время осмотра лагерного кладбища, Николай Нилович Бурденко и Алексей Николаевич Толстой, члены Государственной комиссии по расследованию гитлеровских злодеяний. Мой родственник, академик Бурденко, зная, что я был узником Славутского лагеря, называл меня выходцем с того света.
Страшное расточительство — предавать забвению трагические страницы нашей истории, думал я. Разве имеем мы право забыть, как летом сорок третьего года в барак, где на нарах лежали живые скелеты, вдруг вошел чистенький офицерик в какой-то странной форме и осторожно, чтобы не запачкаться, присел на краю нар? Это был власовский пропагандист, который стал уговаривать нас вступить в так называемый «русский лагерь». Офицерик не превозносил немцев, нет, наоборот, давал понять, что с ними каши не сваришь, нужно помогать самим себе, а именно, как призывает генерал Власов, брать в руки оружие и воевать за новую Россию.
«Вы меня поняли, земляки?» — спросил он.
«Поняли», — отозвались нары.
«Так, значит, будем писать заявления? — Офицерик достал из планшетки аккуратно нарезанные листки бумаги и так же аккуратно заточенные половинки карандашей. — С кого начнем?»
«Ты для начала дал бы закурить, красивый», — сказал один из «доходяг», одноглазый учитель Володя Кондрашов. Он спал рядом со мной, мы говорили с ним о поэзии, иногда вслух читали стихи. Я посмотрел на него с удивлением: неужели клюнул?
Офицерик засуетился, шаря по карманам, извлек портсигар, наполненный сигаретами, отсыпал половину и раздал. Пьянящий дым перекрыл зловоние барака.
Володя сделал пять или шесть затяжек и передал окурок соседу.
«На, потяни, браток, табачок-то турецкий, — сказал он, обнюхивая пальцы. — Только уж больно цена дорогая».
Офицерик, услышав, насторожился: «Чего ты там мелешь?» Володя продолжал: «Жаль мне тебя, господин офицер, шейка-то у тебя белая, нежная, в петле так и хрустнет».
Мы засмеялись.
«Так будем писать, братцы?» — Власовец ненавидяще посмотрел на Володю, прошелся вдоль нар. Но ни одна рука не протянулась за листком.
«Ну и подыхайте здесь!» Он в ярости захлопнул дверь.
Это лишь одна из тысяч героических историй. Нет, я не оговорился и повторяю — героических. Я уверен, что каждый из читающих меня поймет, лишь только поставит мысленно себя на место тех несчастных, которые измене предпочли смерть. Большинство из них вскоре умерло, я знаю единственного выжившего — это Володя, Владимир Николаевич Кондрашов, заслуженный учитель, костромич, он же единственный из бывших узников «гросс-лазарета», написал книгу о Славутском лагере.
«Если не мы, то кто расскажет?» — этот упрек я обращаю прежде всего самому себе. Надо работать: писать о том, что еще хранит в своих кладовых память. Надо вспоминать всем, кто еще жив, не боясь, что что-то не сойдется: те, кто будет потом складывать из этих осколков стройную и осмысленную фреску, все уточнят. А нам прежде всего надо спешить.
Какой у нас в руках материал! Ни Данте, ни Шекспиру даже не снилась такая бездна трагических сюжетов, такая изощренность душегубцев, с одной стороны, и бескорыстное мужество — с другой. Ричард Третий, Макбет… Когда-то кровь леденела при упоминании их имен. Смешно, шекспировских злодеев мог бы как наивных простаков поучать любой эсэсовец. Счет отрубленным головам шел не на единицы, как когда-то, а на тысячи, десятки тысяч.
Наши свидетельства нужны, нужны потомкам. Нет, мы не самолюбивы и готовы забыть все, если бы так было лучше для будущего. Только можно ли отсечь будущее от прошлого? И не о будущем ли в первую очередь думал мой друг, художник Саша Мордань, когда решил соорудить памятник всем замученным в проклятом лагере в Штукенброке?
В нем никогда не умирал художник, даже тогда, когда его, раненого, волокли на плащ-палатке по полю бывшего аэродрома, превращенного немцами в лагерь военнопленных. И тогда, когда краснорожий унтер, сопровождавший рабочую команду, увидев, что этот чернявый, припадающий на одну ногу пленный спрятал за пазуху мерзлую брюкву, хотел заколоть его штыком, но промахнулся и лишь рассек гимнастерку на плече. И тогда, когда плюгавый старичок из «расовой комиссии» долго осматривал его, мерил холодным металлическим метром шею, спину и бедра, решая, не еврей ли он, чтобы в случае, если расчеты сойдутся с таблицей, тут же отправить в газовую камеру.
Не будь он художником, он, наверное, не выжил бы, не вынес всех страданий, доставшихся на его долю. Искусство дало ему веру, дало мечту, заставило, забывая о голоде, холоде и унижениях, складывать в подвалы памяти сокровища наблюдений. Он видел фашизм изнутри и не мог, внушал он себе, не имел права умереть, не рассказав миру об увиденном. Пусть его вера — заблуждение, и другие художники уже рассказали об этом лучше, ярче, талантливее, но он верил, что так, как он, еще не рассказал никто. Ему казалось, что все, даже Пикассо, видели фашизм только страшным, а он увидел его еще и смешным. Да, да, смешным, комичным в своем нервическом дерганье и своих глупых претензиях.
«Тот, кто мыслит, умирает последним!» Точно ли это? Иногда ему казалось, что в жизни бывает наоборот. И все же он радовался тому, что в страшных, невыносимых условиях, где вместе с человеком высыхал его мозг и последними оставались жить только два чувства — страх и голод, — к нему и во сне и наяву приходили образы. Значит, он жив. И если он чего-то боялся, то лишь одного: потери способности мыслить образно. Он боялся перестать быть художником, знал, что голод и болезни тут же свалят его. Искусство было его пищей, и лекарством, и спасением от сумасшествия — всем тем, что звало жить и вселяло надежду.
И он выжил: освобождение пришло к нему, как и к тысячам других заключенных в этом лагере, в первую апрельскую ночь победного сорок пятого года.
В их барак прибежал из ревира, где уже работал «штаб освобожденных советских граждан», Леня Волошенков и сказал, что немцы из комендатуры капитулировали перед американцами, а вся власть в лагере перешла в руки «штаба». «Наши» — он назвал полковника Куринина, врача Сильченко, еще кого-то из активистов — вышли на связь с союзниками, чтобы решить вопросы о дальнейшем пребывании бывших узников на чужбине.
«Домой! Братцы, мы поедем домой!» — раздавалось вокруг. Но художник почему-то молчал.
«А как же быть с кладбищем?» — услышал он рядом тихий голос и вздрогнул. Кто-то из присутствующих будто угадал его мысли. Он повернулся. Высокий, худой, тишайший Володя Крюков, романтик и мечтатель, не приспособленный к жизни, как большинство людей, которые всегда занимались только наукой, держал за пуговицу «представителя штаба» и как бы его допрашивал. А тот растерянно отвечал, что этот вопрос «штаб» еще пока не решил, но обязательно решит. «Да, да… — твердил Володя, близоруко щурясь и моргал короткими ресницами. — Я думаю, что кладбище надо как-то оформить, положить какой-нибудь камень с надписью, что здесь лежат наши советские люди, чтобы его никто не мог осквернить. Я думаю, это обязательно надо сделать… только вот как?»
И этот момент — он не забылся, как не забылись в его жизни первая любовь, первый бой или первая встреча с творением гения, — художник почувствовал, что искра, вспыхнув в душе, пробежала по телу. «Я, — сказал он себе, — отвечу на этот вопрос. Я должен!»
Что случилось потом — помнят другие, тот же Володя Крюков, который бегал по баракам, спрашивал у врачей, у санитаров, у больных, нет ли у них хотя бы кусочка чистой бумаги. Тогда пригодилось все — страничка из регистрационной книги или незаполненная карточка, лигнин, применяемый в операционных, и особенно немецкие плакаты, призывающие к борьбе с бациллами, вывешенные по распоряжению врача из комендатуры у входа в ревир. Они были напечатаны на хорошей, толстой бумаге, и вот теперь нашлось им неожиданное применение.
Он помнит одно: как рисовал эскизы памятника. Первое, что пришло в голову, была звезда — символ идеи, с которой жили и погибали наши люди, и вечный символ надежды, озаряющей человеческую жизнь, какой бы тяжелой она ни была. Звезда! Но где поместить ее? На чем? Поднять на постамент? Или, может быть, увенчать ею арку, которая будет служить одновременно главными воротами на кладбище? Ему вспомнились арки, сооруженные в Париже, Берлине, Москве. Нет, здесь должно быть другое: узники не триумфаторы, и подобная арка будет неуместно помпезной. И все же где-то теплилась мысль, что в марше Победы есть и их ноты, их голоса. Но не надо ничего лишнего, картинного, никаких арок!
И вдруг его осенило. Он понял, что должен подчинить замысел тому главному, в чем заложен секрет всех прошлых и будущих побед, — стремлению честных людей к солидарности. Он быстро набросал новый эскиз: теперь на постаменте возвышалась не одна, а три звезды, своими лучами стыкующиеся друг с другом. Художник снова и снова смотрел на эскиз и теперь остался доволен.
Посмотрел друг — милый, добрый Володя Крюков — и тоже остался доволен, прибежал неугомонный Леонид, наморщил высокий лоб и потащил художника с его эскизом в «штаб» — показывать работу «начальству». «Надо строить!» — сказало «начальство». И тут же по лагерю пошла команда: «Кто строители — в штаб!»
Каждый помнит свое самое сокровенное.
А что запомнили они — эти сто человек, которые теперь снова стали строителями, точнее, «особым подразделением по строительству памятника»? Молодой лесок с двумя домиками на опушке, огромный луг, покрытый бледной, словно не весенней, а уже предосенней поблекшей травой, тихо журчащий по камушкам ручей и утренний влажный ветерок, неприятно щекотавший их одетые еще в тряпье, хилые, едва набирающие соки жизни тела… Здесь, на этой равнинке, они должны построить памятник и оборудовать кладбище — и не просто кладбище, а гигантский мемориал на площади в несколько квадратных километров!
Сейчас кажется чуть ли не фантастикой, что удалось осуществить этот проект без каких бы то ни было средств. Без плановых поставок, без фондов зарплаты, то есть без всего того, к чему мы привыкли в нашей повседневности. Чтобы понять это, нужно было проехать вместе с первыми энтузиастами необычной стройки по дорогам Вестфалии и Рура, отыскивая разбомбленные и брошенные хозяевами заводики и мастерские стройматериалов, «оживить» их и, как говорили наши умельцы, довести до ума. В этих поисках бывшим пленным помогали и немцы-антифашисты, тот же Генрих, тот же Фердинанд и Тони, они подсказывали местонахождение бесхозных предприятий и складов.
Сохранилась групповая фотография, сделанная фотолетописцем стройки, таким же неутомимым, как его товарищи, Александром Михайловичем Богдановым. Вглядываюсь в лица строителей. Быковато, исподлобья смотрит на нас блондинистый парень в старой робе — художник-оформитель Толя Гнилов. Несмотря на свою внешность, Толя всегда оставался добрейшим малым, надежным товарищем, веселым, неунывающим человеком. Такими были и другие: инженер Виктор Хоперский и его соавтор по техническому проекту памятника Николай Смирнов, переквалифицировавшийся на время в поэты Владимир Крюков, он писал намогильные тексты, талантливые металлисты-универсалы Леня Кучеренко и Леня Волошенков…
Все они работали неистово, по двенадцать-четырнадцать часов в сутки, знали, что срок на постройку им дан короткий: война скоро кончится, и они поедут домой, а их товарищи останутся навеки в чужой земле.
В конце апреля 1945 года работа была завершена…
С тех пор прошло много лет. Я знал, что мой друг Александр Антонович Мордань упорно трудится — оформляет театры, Дворцы культуры, станции метро.
Когда мы встретились, я спросил о памятнике. Чувствую, что мои слова задели его за живое.
— Памятник? — вскинул на меня глаза Александр. — А ты уверен, что он сейчас цел? Или газет не читаешь?
Мой друг протянул мне папку с газетными вырезками:
— Вот о вылазках фашистов и неофашистов в Дортмунде, в Дюссельдорфе, в других городах Западной Германии. Мерзавцы оскверняют могилы жертв гитлеризма, борцов за мир. Сколько памятников разбито, уничтожено — среди них, наверное, и наш. Мало того, изверги могли сейчас осуществить то, чего не удалось им сделать тогда, при отступлении, — распахать кладбище, уничтожить нежелательные для них следы. Они на все способны. Я сам хочу поехать посмотреть, а уже потом постараюсь что-то сделать…
— Послушай, — говорю я. — Ты должен создать художественное полотно.
Художник испытующе смотрит на меня:
— Хорошо, признаюсь только тебе: есть у меня такой замысел. Если успею…
Он не успел. Было предзимье, время трудное, тяжелое, особенно для сердечников, когда меня известили, что художник умер. Мы, старые товарищи по лагерю, поехали проводить его в последний путь.
Стоим, жмемся тесной кучкой у гроба, исполняя тяжкую обязанность прощания с человеком, которого когда-то знали молодым, беспредельно верящим в жизнь, в свои силы. Говорим хорошие, от сердца идущие слова. Выступают художники, просто знакомые люди, рядом с которыми Александр Антонович Мордань жил, трудился, к кому ходил в гости.
По поручению товарищей говорю и я: «Может спать спокойно тот, кто оставил добрый след на этой земле. А он оставил!» Показываю собравшимся большой круглый значок — эмблему рабочего кружка «Цветы для Штукенброка». В центре значка — наш памятник, его памятник. С этим значком на груди выходят на манифестации мира тысячи людей. Борются против фашизма и войны. Зовут к лучшему будущему человечества.
Нет, Штукенброк не должен никогда повториться. Не может быть, чтобы людей ничему не научила та страшная война…
Разве можем мы быть равнодушными к злу?
Страшный призрак я вижу сквозь смрадную мглу:
Черным прахом дымятся на страшных кострах
Миллионы людей, превращенных в золу.
Слышу голос я жалобный, памятный мне.
Показалось на миг — наяву иль во сне? —
Стонет, плачет и кличет на помощь меня
Брат мой, ставший золой в этом адском огне.
Безутешно полячка над пеплом стоит.
Нет любимого… Кто ей его возвратит?..
Льются слезы, и пепел тускнеет седой,
Будто дождь ледяной его хмуро кропит.
В этой страшной, угрюмой, больной тишине
Образ брата погибшего видится мне,
Он из пепла восстал и назвал палачей —
Тех, кого я в атаках встречал на войне.
Грозной молнией гнев полыхает в груди,
Гулко сердце стучит: «Не прощай! Не прощай!»
Мне, из пепла взывая, кричат мертвецы:
«Ты за нас отомсти, за поруганный край!»
Голос брата среди голосов я узнал —
Он убийц проклинал, он убийц проклинал.
И когда уходил я в гремящую даль,
Он за мной торопился, меня нагонял.
Фашистские войска подошли к самой Волге, и мир настороженно замер в ожидании вести о судьбе Сталинграда. И в эту напряженнейшую историческую минуту ожидания спокойствием и верой в конечную нашу победу прозвучали слова Леонида Леонова: «Когда стихнет военная непогода, и громадная победа озарит дымные развалины мира, и восстановится биение жизни в его перебитых артериях, лучшие площади наших городов будут украшены памятниками бессмертным. И дети будут играть среди цветов у их гранитных подножий и грамоте учиться по великой заповеди, начертанной на камне:
— Любите родину свою, как мы ее любили!..»
Памятником нерукотворным, по которому и по сей день все новые и новые поколения учатся этой любви, стали книги о жестоких днях и ночах Великой Отечественной, о ратном подвиге советского человека, поднявшегося на защиту своей земли, своего Отечества.
Сегодняшний читатель, конечно же, не так обостренно воспринимает произведения военных лет. Но и его не оставят равнодушными картины жизни соотечественника в огне войны. И дело тут не только в самом жизненном материале, положенном в основу каждого произведения, но и в художественном уровне, на каком выполнены они. Именно этот высокий идейно-художественный уровень не позволил времени покрыть их пылью забвения. Труд каждого из писателей нес в себе искреннее желание сохранить в памяти людской живые черты современника, в меру сил своих передать то, что потрясло сердце правдой подвига героя. В этом художники были едины. И те, что уже были старейшинами русской литературы, и те, что только вступали в нее.
Алексей Новиков-Прибой в годы Великой Отечественной написал серию очерков и статей о героическом противостоянии врагу наших бойцов и командиров. Среди них такие, как «Снайперы», «Морские орлы», «Сила ненависти», «Нравственная сила», «Русский матрос». В них наш соотечественник представал в минуты наивысшего духовного подъема, какие бывают в жизни человека, причастного к судьбе Родины. Война и стала таким причастием для каждого истинного патриота. Она выявляла в человеке ту нравственную силу, о которой говорил писатель как об истоке нашей непобедимости: «Никогда не удавалось сломить нравственную силу русского народа, притупить ее или обезличить. Победит эта нравственная сила и теперь».
В годы войны активно обратился к героико-патриотической теме Сергей Сергеев-Ценский. Он развивал ее на историческом материале. Написав несколько публицистических статей, обращенных к современнику, он вдохновлял юных примерами подвигов предков. Такими были его повести «Флот и крепость», «Синайский бой».
В боевую писательскую работу включился и Николай Никитин. Эвакуированный из Ленинграда по состоянию здоровья в Вятку, в 1942 году он стал постоянным корреспондентом «Гудка» и «Комсомольской правды». В своих материалах прозаик рассказывал о современнике, одолевающем тяготы жестоких испытаний. Писал и рассказы о тружениках тыла, такие как «Дед и внук», «Тридцать два ветра» и др.
Не могу быть категоричным, но смею предположить, что известный приказ № 227 в своем эмоциональном наполнении был подсказан и литературой. И прежде всего высокой публицистикой Алексея Толстого. Его статья 1941 года «Москве угрожает враг» так и начиналась: «Ни шагу дальше!», а летом 1942 года, когда наши войска оставили Ростов и отступили за Дон, он требовал, чтобы каждый воин строго взыскал со своей совести: «Стой! Ни шагу назад! Стой, русский человек, врасти ногами в родную землю».
Этими же требованиями полны статьи Бориса Горбатова, Александра Довженко, Ильи Эренбурга и других писателей, словом своим вдохновлявших бойцов и командиров на подвиг. Почти совпадали их слова в обращенности к лучшему в душах современников. Но это не мешало каждому оставаться самим собой, неповторимой творческой индивидуальностью.
Философичен по-прежнему был Леонид Леонов. Но в его спокойный философский слог вошла страсть, чувственная заостренность. Словно юношеский заряд нашел свое выражение в художественной зрелости мастера.
«Набатный колокол бьет на Руси. Свирепое лихо ползет по родной стране. Безмолвная пустыня остается позади него. Там кружит ворон да скулит ветер, пропахший горечью пожарищ, да шарит по развалинам многорукий иноземный вор». Так начинается очерк Леонова «Твой брат Володя Куриленко», один из наиболее ярких его очерков времени Великой Отечественной войны.
Пафос борьбы, которую ведет с врагом наш воин, рождает вдохновенное слово о Родине, народе, о людях ратного подвига, когда самый слух о них вдохновляет на подвиги все новых и новых героев. «Там, в аду несмолкающего боя, стоят они плотным строем, один к одному, как звенья на стальной кольчуге Невского Александра. Весь свет дивится ныне закалке и прочности этой брони, о которую разбиваются свирепые валы вражеского нашествия. Нет такой человеческой стали нигде на Западе. И в мире нет такой. Она изготовляется только у нас».
Одним из этих «стальных звеньев» был и отважный юный сын России, партизан Володя Куриленко. И чтобы вскрыть истоки рождения этой «стали» характера, писатель прибегает к биографии героя, которая во многом была похожа на биографии Зои Космодемьянской и Александра Матросова, Лизы Чайкиной и Юрия Смирнова, многих известных и безызвестных героев, ставших бессмертными образами величия народа.
Рассказав о короткой, но яркой жизни Володи, Леонид Леонов слагает вдохновенное слово о молодости нашей страны: «Наши юноши и девушки хотели прокладывать дороги, воздвигать заводы и театры, проникать в тайны мироздания… Они стремились обогатить и расширить великое культурное наследство, подаренное нам предками. Они мечтали о золотом веке мира… Их мечта разбилась под дубиной дикаря. Военная непогода заволокла безоблачное небо нашей Родины. В самое пекло войны была поставлена наша молодежь, и даже там не утратила гордой и прекрасной веры в Человека.
Они-то крепко знают, что в этой схватке победит правда и добро. Орлиная русская слава парит над молодежью моей страны. Какими великими оказались наши, вчера еще незаметные люди! Они возмужали за эти годы, страдания умножают мудрость. Они постигли необъятное значение этой воистину Народной войны. Они дерутся за Родину так, как никто, нигде и никогда не дрался: вспомните черную осень 1941 года!.. Они ненавидят врага ненавистью, которой можно плавить сталь, — ненавистью, когда уже не чувствуются ни боль, ни лишенья…»
Кажется, все проникнуто голой публицистикой, как и многие статьи Л. Леонова этих лет, такие, например, как «Наша Москва», «Неизвестному американскому другу», «Слава России». И в то же время даже сегодня ощущаешь живое, рвущееся из самого сердца чувство автора, которое согревает фактологию, переплавляет ее в художественное творчество. В чем тут секрет, где скрыты те невидимые сразу, но постоянно действующие родники большого чувства, которые заставляют волноваться сердца и тех, кто пришел в этот мир после войны? Собственно, в этом секрет не только леоновского очерка или его статей.
Простота перечислений анкетных данных, упоминаний о склонностях, мечте подростка или человека вообще — лишь кажущаяся. Ее индивидуальность лишь назывная, а отношение к событиям, происходящим с героем, далеко не безразличное. В самом деле, в частной судьбе Володи Куриленко человек узнавал свою судьбу, судьбу близкого себе. И это не было чисто арифметическим сопоставлением, а являло собой типичную жизнь каждого. И потому индивидуальность героя вдруг представала обобщенным характером вчерашних пареньков и девушек, перед которыми жизнь вдруг выдвинула такой сложный экзамен, не выдержав который никто не мог считать себя настоящим человеком. Не называя это собственным именем, писатель сумел запечатлеть всю серьезность экзамена в судьбе Володи и его товарищей. Запечатлеть с той предельной доверительностью и откровением, которые свойственны юности. Вот почему и по сей день очерк Леонида Леонова, как и другие его публицистические выступления, не оставляют читателя равнодушным, волнуют, тревожным набатом звучат в сердцах.
А вот у Алексея Толстого, как правило, в основе каждого выступления в периодике был факт, осмысление которого поднимало этот факт до художественного открытия, как то произошло в одном из его знаменитых «Рассказов Ивана Сударева» — рассказе о русском характере.
В записных книжках Петра Павленко есть свидетельство, что основой рассказов Алексея Толстого «Русский характер» и Константина Тренева «В семье» послужила история военного летчика. Будучи корреспондентом «Красной звезды», Павленко познакомился с ним на одном из аэродромов Подмосковья. Его лицо было «пестрым по окраске кожи, как-то неоднородно окрашенным, точно сшито из лоскутков». И неестественным был его голос. Товарищи рассказали, что был он тяжело ранен. Особенно сильно пострадали лицо и горло. Сложная операция изменила и облик его, и голос до неузнаваемости. Вернувшись в полк, летчик отказался от отпуска домой, поскольку не желал нанести удар больной и старой матери. Сколько ни уговаривали его товарищи, не смогли развеять в нем страх быть не узнанным матерью. Стал поговаривать, что ищет смерти. Это тревожило и друзей и командование.
Рассказ об этом летчике глубоко взволновал Павленко. «Возвращаясь в редакцию, — вспоминал писатель, — я пришел к заключению, что не справлюсь со сложной, психологически тонкой темой этого незаурядного жизненного случая, и, докладывая о выполнении задания… заместителю редактора „Красной звезды“ полковнику Карпову, так и сказал об этом.
Несколькими днями позже историю этого летчика рассказал я Константину Андреевичу Треневу, который чрезвычайно заинтересовался темой, а полковник Карпов, не зная, что за нее берется К. А. Тренев, в свою очередь заинтересовал темой Алексея Николаевича Толстого».
Тем любопытнее, что писатели, не зная и не ведая, что работают над одним материалом, очень похоже осмыслили его художественно. Пользуясь одним источником, они рассказали о том, чего не совершалось еще в жизни с самим героем — о встрече его с родными. Помимо матери, в каждом из рассказов есть любимая. У Толстого — невеста Егора Дремова, у Тренева — жена Алексея Скворцова. Оба героя, не желая того, тем не менее оказываются в родных домах. Писатели «заставляют» их встретиться с матерями, чтобы угадать правду поведения каждого. При этом и Толстой, и Тренев использовали один и тот же сюжетный ход: герой выдает себя за другого человека, за своего однополчанина. Как то происходит в каждом из рассказов, можно узнать, прочитав их. И при этом обнаружить разность художественных доказательств придуманного, которая выдаст не только индивидуальность мастерства Толстого и Тренева, но и различие их дарований. Одухотворенные единством темы и высокой идеи, рассказы эти неравнозначны. «В семье» стал событием в творческой биографии Тренева, а «Русский характер» — явлением в отечественной литературе. И не только потому, что произведение Толстого было тоньше и художественно убедительнее. Толстому в силу природы таланта оказалась доступной эпическая глубина частного факта, на которой ощутима органическая связь судьбы человека с судьбой народной. Художнически тема была подчинена раскрытию этой связи и осмыслению сущности национального характера в трагических обстоятельствах. Все это проявлено в самом слове художника о русском характере, с которого начинается рассказ.
Борису Горбатову свойственно было стремление к душевному контакту с читателем. И потому писателю чаще всего удавались интимные, задушевные беседы с товарищами по оружию. Таковы его «Письма к товарищу», цикл очерков «Алексей Куликов, боец», публиковавшиеся в «Правде» в октябре 1942 года. Писатель одним из первых в литературе показал сам процесс созревания в миролюбивом русском человеке жажды мести, замешенной на гневе, рождавшемся при виде фашистских изуверств. «Он (Алексей Куликов. — Б. Л.) был честный и мудрый, справедливый мужик, простой души и чистой совести. Он привык во всем разбираться медленно и осторожно, любил всех выслушать, чтоб всех понять и не обидеть. И когда он видел пожары и трупы, он понимал — это война, про это и деды рассказывали. Но детей, детей за что?..» И постепенно возникает в нем чувство ненависти. В его душе в конце концов не осталось «ни сомнений, ни жалости, ни страха — только ненависть. Ненависть душу жгла».
Но, пожалуй, с наибольшей художественной силой, предельной откровенностью этот процесс зарождения в человеке священного чувства ненависти, удесятеренного любовью к Родине, запечатлен был в рассказе Михаила Шолохова «Наука ненависти», написанном в 1942 году. В нем выявилась эпическая масштабность таланта писателя в осмыслении реального факта. Одна из многочисленных фронтовых встреч потрясла писателя и потому выросла в повествование о трагедии народа.
Лейтенант Герасимов поведал историю своей жизни. Как и многие другие, он оказался на фронте. Ему нужно было стрелять и убивать тех, кто представлял народ, подаривший миру замечательных писателей. Именно их книги возбудили в нем чувство уважения к немецкому народу. Правда, иной раз обидно становилось за то, что такой трудолюбивый и талантливый народ «терпит у себя самый паскудный гитлеровский режим, но это было в конце концов их дело».
И на фронте не прошла у него симпатия к немецкому народу. После боя угощали они пленных, комрадами называли, табачком потчевали. Неожиданными были для них, новобранцев, слова бывалого бойца: «Слюни вы распустили с этими „друзьями“. Здесь они все комрады, а вы бы посмотрели, что эти комрады делают там, за линией фронта, и как они с нашими ранеными и мирным населением обращаются».
Все это довелось испить полной чашей самому Герасимову…
Трудно давалась ему фронтовая школа ненависти. Сожженные деревни, растерзанные трупы красноармейцев, изнасилованные и убитые женщины, девушки, девочки-подростки были «наглядными» пособиями в школе ненависти. «Особенно одна у меня осталась в памяти, — с горечью вспоминал лейтенант. — Ей было лет одиннадцать, она, как видно, шла в школу; немцы поймали ее, затащили в огород, изнасиловали и убили. Она лежала в помятой картофельной ботве, маленькая девочка, почти ребенок, а кругом валялись залитые кровью ученические тетради и учебники… Лицо ее было страшно изрублено тесаком, в руке она сжимала раскрытую школьную сумку…»
А ведь его дочь тоже, как и эта, училась в пятом. Он узнал по учебнику географии.
Обжигающая душу сцена, до сих пор заставляющая содрогнуться сердца тех, кто не видел подобных зверств. Точно таким же огнем ненависти пышет сцена расправы над пленными красноармейцами, которую видит уже после освобождения населенного пункта лейтенант. И, обращаясь к автору, Герасимов говорит: «Вы понимаете, что мы озверели, насмотревшись на все, что творили фашисты, да иначе и не могло быть. Все мы поняли, что имеем дело не с людьми, а с какими-то осатаневшими от крови собачьими выродками».
Испытанное в гитлеровском плену, увиденное и пережитое в мгновенья фронтового затишья выработало в русском человеке холодное, как сталь, и жгучее, как магма, чувство священной ненависти к фашистам, с каким и сражается на фронте лейтенант Герасимов. На прощанье он сказал: «И воевать мы научились по-настоящему, и ненавидеть, и любить. На таком оселке, как война, все чувства отлично оттачиваются. Казалось бы, любовь и ненависть никак нельзя поставить рядышком: знаете, как это говорится: „В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань“, а вот у нас они впряжены и здорово тянут! Тяжко я ненавижу фашистов за все, что они причинили моей Родине и мне лично, и в то же время всем сердцем люблю свой народ и не хочу, чтобы ему пришлось страдать под фашистским игом. Вот это-то и заставляет меня, да и всех нас драться с таким ожесточением, именно эти два чувства, воплощенные в действие, и приведут нам победу. И если любовь к Родине хранится у нас в сердцах и будет храниться до тех пор, пока эти сердца бьются, то ненависть к врагу всегда мы носим на кончиках штыков».
Эпическое начало в рассказах многих, вчера еще казавшихся неисправимыми романтиками, сливаясь с задушевностью исповеди о прожитом и изведанном в ходе боев, отступления и прощаний с близкими, снабдили рассказы Соболева, Вишневского, Лавренева и других тональностью доверительности и непосредственности. Именно это обстоятельство обеспечило успех сборнику рассказов Леонида Соболева «Морская душа», рассказам Андрея Платонова «Одухотворенные люди», Бориса Лавренева «Старуха», очерку Константина Симонова «Дни и ночи» — своеобразному эскизу его одноименной повести. По душе читателям пришелся и рассказ «Март — апрель» Вадима Кожевникова, публиковавшийся в августе — сентябре 1942 года в «Комсомольской правде».
Своеобразный цикл «Ленинградских рассказов» создал Николай Тихонов. Среди них такие яркие и неповторимые, как и их герои, рассказы «Поединок», «Старый военный», «Мгновенье».
Эти и многие другие рассказы о подвигах защитников Родины явились как бы «накопителем» героического материала для более крупных произведений. Кстати, в творчестве тех же писателей. Так практика литературы оспорила утверждение Ильи Эренбурга о том, что в блиндаже «некогда писать повесть и обдумывать роман, а воинам некогда читать его. Все это станет возможным только после победы». Но жизнь не терпит ни формул, ни категоричных постулатов.
Известно, например, из воспоминаний Михаила Бубеннова о том, что именно в блиндаже, на переднем крае Калининского фронта он не только обдумывал будущий свой роман «Белая береза», но и писал его.
В книге «Жизнь и Слово» он рассказал, как в 1942-м он, наконец-то, добился своего — отправки на фронт. Как белобилетника, его постоянно «браковали». А тут он оказался в газете 88-й дивизии. Практически в редакции его видели только в те моменты, когда он приносил материал в номер. И тут же исчезал: уходил на передовую к солдатам. По пути туда встречался с ранеными, беседовал с ними, а потому знал о том, что происходило на участке, куда он направлялся. «Конечно, — говорил писатель, — я знал, что у каждого солдата во время боя был небольшой обзор, но то, что он успевает запомнить, всегда крепко врезается в его память. И надо сказать, что потом, когда ради проверки спросишь о таком солдате у командиров, — всегда убеждаешься, что он рассказывал тебе правдиво и точно. Мне кажется, что о бое, в котором пролил кровь, солдат никогда не может говорить неправду».
Из таких рассказов, из лично пережитого уже тогда, в ходе боев Михаил Бубеннов начал писать роман «Белая береза». Рукопись постоянно носил с собой в полевой сумке. Но тот, фронтовой вариант романа оказался навсегда утерянным. Во время одного страшного боя, когда думалось, что и выйти живым из него не удастся, он закопал полевую сумку. Место приметил: если выживет, вернется и откопает сумку с рукописью.
И выжил в том бою. А вот когда вернулся на место, где закопал сумку и которое, казалось, хорошо запомнил, — пришлось горько разочароваться: все было до того перекорежено, перерыто, изуродовано взрывами и огнем, что ни о каких поисках и речи быть не могло.
Но память романа жила в нем постоянно. И он, пережив утрату, вновь взялся за повествование о фронтовых буднях кровавого 1942-го. Именно этот год оказался «переломным» в русской литературе: в ней появились первые повести. Одной из первых оказалась повесть Василия Гроссмана «Народ бессмертен». В ней — рассказ о тяжелом начальном этапе войны, о трагедии вражеского нашествия. В центре повести образ рядового Семена Игнатьева.
Бывший тульский колхозник Семен Игнатьев предстает основательным, деловитым и спокойным даже в самые тяжкие часы жестоких боев. Нет, он не железный. Как и все, он глубоко переживает происходящее. Сильно тоскует по дому, по земле. Но не дает волю этим слабинкам души. А они так и рвутся изнутри, в чем признается сам Семен: «Идешь — каждую речку, каждый лесок до того жалко, сердце заходится. А жизнь нелегкая у народа была, да ведь тяжесть своя — наша… Как же это отдавать?..» А чтобы не отдать — надо уметь держать себя, быть спокойным в святом бою, который «идет за жизнь, за дыхание трудового народа».
В повести Гроссман сумел вскрыть общенародный характер войны с фашистским нашествием. Именно эта мысль питала и работу Павленко над «Русской повестью», которую он создавал осенью 1941 года после поездки на Северо-Западный фронт. В центре ее — картины партизанской войны с фашистами, которая воплощается в боевых буднях небольшого отряда, затерявшегося в лесах.
Раскрытию поставленной задачи писатель подчинил весь имевшийся к началу войны багаж знаний. Потому-то в повести мы встречаем и краткий обзор развития партизанского движения в России, отражение его в литературе, и ссылки на героев партизанской войны в далеком прошлом, и суждения о естественном стремлении русского человека отстоять свою землю, свою волю в борьбе с супостатом. Но в партизане Великой Отечественной появилась и новая грань, считает писатель. Он не только мститель, он выполняет и другую задачу: «Не только сражаться, но и воспитывать вокруг себя людей политически».
Война для людей стала их жизнью, их тяжким, но необходимым трудом. И он, русский человек, вечный труженик, потому-то и не дрогнул перед суровым ликом испытаний. Эта мысль воплощена в образах старика Невского и его дочери Натальи. Глубокого смысла полна сцена казни Невского, во время которой заблудившийся в душевных метаниях его сын Павел решает искупить свою вину перед отцом и партизанами. В него стреляют. И он, оседая, силится услышать шепот отца: «Молодец… Вместе умрем… Семья мы…»
«Павел упал к ногам отца и ощупью обнял их мягким, как бы сонным движением. Все, что должен совершить человек, умирая, сегодня совершил он. Недолог и прост был его жизненный подвиг, но ведь и жизнь Павла была не сложна, а скорее пуста. Тело Павла, вздрагивая, остывало, и рука его, незаметно двигаясь, точно гладила, точно ласкала отца.
Вот жил он, никому не нужный, себялюбивый, робкий парень, и — кто его знает — как сложно, путано думал прожить, а вышло иначе: лежит он у ног отца верным сыном, выполнив все, что следует выполнить честному человеку перед тем, как перестать жить. Умер сам, но не дал жить и предателям».
Прозвучавшая нотка назидательности в последней фразе эпизода гибели Павла была непременной в литературе военных лет. Тем самым она выполняла основную задачу момента: сделать все, чтобы духовно мобилизовать человека в его схватке с жестоким врагом. Так в теме ратного подвига, в подходе к изображению человека на войне литератор не имел права обойти еще одну важную нравственную проблему, связанную с обязанностью убивать врага. Литература и искусство должны были доказать нашему воину, человеку незлобивому, жалостливому, что высшим критерием гуманизма на поле боя за счастье Родины, за улыбки детей, за радостные лица матерей и жен может быть только беспощадное уничтожение захватчиков, выраженное в призыве: «Смерть немецким оккупантам!»
И они, литература и искусство, взяли на себя миссию духовного защитника высоты нравственных идеалов человечности и гневного обвинителя звериного облика фашистов, что точно уловил Пальмиро Тольятти, который писал о советской литературе, имея в виду повесть Александра Бека «Волоколамское шоссе»: «Подлинная тема — это отношение между войной и человеком. Войной, где умирают в любой момент, самым неожиданным и жестоким образом, и человеком, который не хочет умирать, который хочет жить, потому что именно в этом и состоит его назначение…»
Повесть Бека изобилует самыми жестокими страшными эпизодами — и везде чувствуется, что война противна самой природе человеческой. Но отсюда непосредственно вытекает решительная, острая — и вместе с тем естественная и человеческая — постановка проблемы: «Враг идет убить тебя и меня… Я учу тебя, я требую: убей его, сумей убить, потому что и я хочу жить. И ты требуешь от товарища, — обязан требовать, если действительно хочешь жить, — убей! Родина — это ты, родина — это мы, наши семьи, наши жены и дети…»
И писатели, как мы знаем, приходили на помощь воину со своим беспощадным словом правды о зверином облике захватчика. «Помни, что враг еще не уничтожен и что твой долг — нести ему смерть во имя нашей жизни!» — обращался к солдату Константин Федин в очерке «Помни!». «Убей его!» — гневно требовало стихотворение Симонова. «Не горячись, бей с холодком: холодная ярость метче. Закрой навеки тусклое, похабное око зверя!» — повелевал, советуя, как выполнить приказ, очерк Леонова «Слава России». Статья Толстого так и называлась — «Убей зверя». Завершалась она такими словами: «Товарищ, друг, дорогой человек, на фронте и в тылу — если твоя ненависть стала остывать, если ты к ней привык — погладь хотя бы мысленно теплую головку твоего ребенка, он взглянет на тебя ясно и невинно. И ты поймешь, что с ненавистью свыкнуться нельзя, пусть горит она в тебе как неутолимая боль, как видение черной немецкой руки, сжимающей горло твоего ребенка».
Но ненависть к фашистам и фашизму никогда не мыслилась и не пропагандировалась как ненависть к немецкому народу, к его истории, к его культуре. Об этом писал в мае 1942 года Эренбург, писал в те страшные дни, когда фашисты рвались к Сталинграду: «Мы не переносим нашей ненависти к фашизму на расы, на народы, на языки. Никакие злодеяния Гитлера не заставят меня забыть о скромном домике в Веймаре, где жил и работал Гете. Я люблю итальянский народ… И мне обидно, что жалкий комедиант Муссолини говорит на том языке, на котором говорили Петрарка и Гарибальди».
Любовь к Родине и ненависть к врагу были главными движущими силами духовной жизни народа в огне войны, которые в конечном счете не только обусловили перелом в ходе военных действий, но и привели к победе над фашистской Германией. Вот почему, думается, все, что было создано отечественными литераторами в годы войны, предстает ныне перед нами величественной панорамой неистребимой жизни народа. Жизнь всегда полна оптимизма, даже тогда, когда она является в трагическом отсвете огня войны. И потому в прозе писателей, раскрывающих подвиг народный как подвиг лучших его сынов, трагическое представало в ореоле оптимизма, а обыденное возводилось правдой самой жизни в легендарное.
Мой родной 712-й полк 132-й стрелковой дивизии, вместе с которым я прошел долгий боевой путь от Новгород-Северского до Варшавы, еще вел бои на правом берегу Вислы, когда меня направили на курсы «Выстрел» в подмосковный город Солнечногорск. Сборы были недолгими, прощание с товарищами сердечным, и в начале ноября 1944 года я уже находился в группе офицеров, в которой по ускоренной программе готовились командиры стрелковых полков. Пришлось привыкать к жизни в тылу, по ночам снились оставшиеся на фронте боевые друзья, штабная землянка, артиллерийские налеты и бомбежки…
Нас, группу старших офицеров, пригласили в Главное управление кадров армии и там сообщили, чтобы мы готовились к выполнению особо важного задания. Стали обмундировывать в новенькую военную форму, а когда пошили и штатские костюмы, стало ясно, что предстоит работа где-то за границей. Вскоре меня вызвали в Управление по репатриации советских граждан к его начальнику генералу К. Д. Голубеву, с которым мне пришлось встречаться в начале войны, когда он командовал 13-й армией. Генерал принял по-отечески, поинтересовался, готов ли ехать за границу, сказал несколько теплых напутственных слов и пожелал скорого возвращения в Москву.
В нашу группу входили генералы Драгун и Вихарев, полковник Колесов, майоры Ананьев и Перегудов.
— Вы, подполковник Мельников, назначаетесь помощником представителя уполномоченного СНК СССР по делам репатриации советских граждан из Западной Европы, — сообщил мне генерал Драгун.
Оставалось заехать в Министерство иностранных дел, чтобы получить дипломатические паспорта, на которых уже стояли визы различных государств, захватить почту для будущего советского посольства в Париже и иностранную валюту, и — до свидания, родная Москва! На Внуковском аэродроме наша группа погрузилась в комфортабельный самолет, и вот уже под его крылом скрылись знакомые силуэты.
В тот же день самолет приземлился для ночевки в Баку, чтобы на следующее утро взять курс на Тегеран. В Баку к нам присоединились еще несколько пассажиров. Познакомившись с ними, мы узнали, что вместе с нами летят в Париж секретарь Французской компартии Морис Торез, его жена Жаннета Вермерш и двое их маленьких детей.
Прибыв в Тегеран, отправились в советское посольство, а через некоторое время пошли прогуляться по городу. Впервые мне довелось проходить улицами чужой страны, наблюдать незнакомую жизнь.
На следующий день мы прилетели в Багдад, а еще через день — в Каир. Мы уже были в дружеских отношениях с Морисом Торезом и его семьей, тем более что они неплохо говорили по-русски. Впоследствии, во Франции, мне не раз приходилось встречаться с Торезом, слушать его на многолюдных митингах. Это был обаятельный человек, пользовавшийся у трудовой Франции огромным авторитетом.
Всюду, где мы приземлялись за пределами нашей страны, нас встречали американские военнослужащие. Создавалось впечатление, что хозяева и в Багдаде, и в Каире не арабы, а американцы. Так было и на острове Мальта, когда наш самолет приземлился для дозаправки. Всюду — американцы. Уж не их ли истребители пролетали над нашим лайнером в опасной близости, когда мы подходили к острову?
Следующим пунктом был Марсель, а затем — и Париж. Наконец-то мы у цели своего путешествия, на французской земле.
Французы, узнавая, что мы — советские люди, всюду встречали нас громкими возгласами «Рус! Сталин! Жуков!». Так было и после — казалось, вся Франция знает эти три слова. Разместили нас в хороших гостиницах «Рафаэль» и «Рица», и через несколько дней начались официальные встречи с командованием американских и английских войск.
Первым поручением мне было съездить в город Шербур и там на месте уточнить, на каком основании американцы погрузили наших людей на морские транспорты, куда намереваются их везти. Легковая автомашина быстро домчала меня до побережья Атлантики. В порту Шербура стояли корабли, на которых находилось тысяч пять советских граждан. От представителей американского командования я потребовал, чтобы мне разрешили поговорить со своими соотечественниками. Наши люди, в основном бывшие военнопленные, увидев советского подполковника, радостно приветствовали меня. Оказывается, их хотели отправить на какие-то американские острова и там использовать в качестве дешевой рабочей силы. Я распорядился всем выйти на берег, что и было сделано без долгих раздумий. Американское командование попросил временно разместить наших людей в палатках. После этого эпизода американцы не стали больше загонять советских граждан на свои корабли. По всем лагерям советских военнопленных оповестили, чтобы без разрешения представителей по репатриации они не давали согласия грузиться ни на какой транспорт.
В середине декабря 1944 года вся наша группа выехала в Версаль, где располагался штаб командования американских войск. Там была достигнута договоренность о нашей дальнейшей работе, а мы получили предписание разъехаться по группам союзных войск для организации сбора и отправки советских граждан на Родину.
Я был командирован в Бельгию. Предстояло собрать и репатриировать наших людей, разбросанных по Бельгии, Голландии, Дании и северной части Западной Германии. Говоря точнее, следовало установить местонахождение, составить списки, собрать и отправить домой бывших военнопленных, угнанных фашистами гражданских лиц, в том числе женщин, детей, мучеников фашистских концлагерей — всего, как можно было предположить, не менее миллиона человек. А штата у меня никакого, даже переводчика нет. Оказавшиеся здесь советские люди стали моими помощниками с первых же дней, да и местное население оказывало всяческую поддержку.
Среди них был, например, подполковник Шукшин. Он попал в плен, но сумел бежать и здесь, в Бельгии, возглавил группу бойцов антифашистского Сопротивления. Шукшин и стал моим первым помощником, а с ним лейтенант Симусенко, Аня Парфененкова и другие советские граждане.
Война еще продолжалась. Гитлеровцы иногда бомбили Брюссель самоуправляемыми снарядами. В один из дней одна немецкая дивизия предприняла наступление на город Льеж. Она начала гнать части американских и английских войск — гораздо более многочисленные, хорошо вооруженные. Мне случилось быть в те дни возле Льежа — он расположен на востоке Бельгии, — и я подивился, как воевали тогда наши союзники. Но вскоре немцы были остановлены массированными налетами авиации.
Авторитет нашей Родины среди народов Западной Европы был велик. В нас видели стойких и мужественных бойцов против фашизма, освободителей Европы от гитлеровского порабощения. Вспоминается, как в день Красной Армии в 1945 году созданное к тому времени общество бельгийско-советской дружбы устроило торжественное заседание, на котором присутствовала королева Бельгии Елизавета. Меня, советского офицера, попросили выступить с докладом. Я очень волновался — еще бы, впервые в жизни приходилось делать доклад перед иностранной аудиторией, — но все же рассказал об истории Красной Армии, ее успехах в Великой Отечественной войне, ее освободительной миссии в борьбе с фашизмом. Тут же бельгийские друзья вручили нам боевое Знамя одной нашей дивизии, которое в начале войны захватили гитлеровцы, а бойцы Сопротивления отбили у них и сохранили. Это Знамя я передал потом генералу Драгуну для отправки на Родину. После заседания королева Елизавета пригласила меня в свою ложу и на русском языке поздравила с праздником, пообещала помочь в обеспечении наших людей одеждой. Свое обещание она выполнила.
Пришло время вслед за союзными штабами передислоцироваться в саму Германию, под город Ганновер. Здесь, на севере Германии, мы побывали во многих лагерях, где гитлеровцы содержали советских военнопленных, столкнулись с ужасными, нечеловеческими условиями, созданными для наших людей фашистскими извергами. Их подвергали страшным мукам гитлеровские палачи.
Как только кончилась война, в Париж и Брюссель прибыли советские посольства. Работать стало легче. Посол во Франции Богомолов и посол в Бельгии Сергеев не раз приглашали нас на беседы, выясняли, в каком мы нуждаемся содействии, и активно помогали нам выполнять свои функции.
Наши люди, свезенные на сборные пункты, с первых же дней стали устраивать свою жизнь по-советски. Размещались сборные пункты, как правило, в опустевших немецких военных городках. В Вестфалии, в городах Зенне, Аугусдорфе, Пасборне, Бохольте только в первые дни после освобождения разместилось более сорока тысяч человек. Больных, калек поселили в курортных особняках. Сбором, размещением и устройством людей занялись многие сотни бывших военнопленных, главным образом из командного состава. Военнослужащие составили воинские подразделения — роты, батальоны, полки. Гражданские люди объединились по сборным пунктам, которым они дали названия — имени Тельмана, имени Клары Цеткин, выражая тем самым солидарность с революционными традициями немецкого народа.
Пришло время заняться увековечением памяти погибших в фашистской неволе. Нашлись сотни энтузиастов, которые стали уточнять количество жертв, фамилии людей, замученных, расстрелянных, погибших в муках и страданиях. Выяснилось, что немецкая администрация концлагерей не вела списков умерших и казненных советских людей. Приходилось вскрывать могилы, эти огромные страшные траншеи, и в присутствии официальных свидетелей подсчитывать количество захороненных в них мужчин, женщин, детей. Только в окрестностях городов Форелькруг и Далюм в двух массовых могилах мы обнаружили 65000 и 34000 трупов. Были установлены памятники с высеченными на мраморе словами: «Здесь покоятся русские солдаты, замученные в фашистском плену. Вечная память товарищам!» А сколько таких братских могил разбросано по всей Германии?
Те, кто выжил, перенес все ужасы неволи, рвались быстрее вернуться на Родину. Каждого прибывшего к ним советского офицера они встречали одним и тем же вопросом: «Когда вы нас отправите домой?» На сборном пункте в городе Зоесте Рейн-Вестфальской области оказалась группа бывших рабочих и служащих Мариупольского металлургического завода имени Ильича, насильно вывезенных оккупантами в неметчину. Ожидая возвращения в свой город, они написали коллективное письмо на родной завод, в котором рассказали, сколько мук и страданий, какие унижения и издевательства пришлось им перенести на фашистской каторге. Их поддерживала только надежда на победу Советской Армии.
«Бывало, в особенно тяжелые минуты, когда отчаяние закрадывалось в душу, — писали земляки и товарищи прославленного мариупольского сталевара Макара Мазая, замученного фашистами, — воспоминания о матери-Родине… ободряли нас, служили единственным утешением. Нет, не сломили нас ни издевательства, ни пытки, ни бешеная злоба фашистских варваров. Стоит жить и бороться, если есть надежда снова служить Родине. Нет на свете страны, прекрасней нашей Родины — сильнее ее, свободнее, счастливее и богаче! Привет вам, родные, привет и наша любовь! Знали бы вы, как мы все стремимся к вам, как хотим поскорее вернуться в родные цеха, к машинам, к станкам! Там наша жизнь, там наше счастье!»
Это письмо подписали Макарьян Григорий Иванович — мастер, Глебов Николай Иванович — слесарь, Кирюшин Федор Сергеевич — сталевар, Ковтун Харитина — маркировщица, Лоскутова Александра Васильевна — строгальщица, Калиниченко Варвара Дмитриевна — работница доменного цеха.
Нельзя было без волнения читать опубликованное в одной из наших газет письмо Веры Ковалевой своей учительнице Любови Александровне на Орловщину. Вера рассказала, как ее и младшую сестру Лену в мае 1942 года немцы схватили прямо на улице, отвели в комендатуру, посадили в грязную тесную камеру, где уже находилось человек тридцать избитых, полураздетых девушек и женщин, а через несколько дней в наглухо заколоченных товарных вагонах отправили в Германию, причем сестер затолкали в разные вагоны. Так Вера и не увидела больше свою сестру. Это было большое, политое слезами письмо, но кончалось оно радостными словами: «Только что нам объявили, что завтра едем на Родину. В груди стало так тепло, что кажется, будь его столько в ужасную зиму 1941–1942 годов, я согрела бы всю нашу семью. До свидания, до скорого свидания на Родине!»
Иногда нам открыто противодействовали официальные представители американского и английского командования. В лагерях советских военнопленных они заменяли гитлеровскую охрану своей, и наши люди оставались в плену, получалась только смена вывесок. Нам пришлось потратить немало нервов, чтобы американцы сняли свою охрану в одном из лагерей бывших советских военнопленных в городе Льеже, а затем только решительное вмешательство генерала Драгуна положило конец этому своеволию американского командования.
К началу июля 1945 года основная масса советских граждан была сосредоточена на сборных пунктах, и сотни тысяч их вернулись на Родину. На территории 21-й группировки английских войск были взяты на учет сотни тысяч освобожденных советских граждан, размещенных затем в 115 лагерях и сборных пунктах. Со второй половины июня 1945 года началась массовая отправка их на Родину. Удалось установить тридцать четыре фундаментальных памятника в местах, где были захоронены, замучены и уничтожены фашистами советские граждане.
Конец 1945 года. Париж. Немногим больше года пробыл я на чужбине, а казалось, что целую вечность. И вот, попрощавшись с друзьями, вместе с другими офицерами отправляюсь на аэродром. Самолет берет курс на Берлин, далее — Варшава, Минск и, наконец, Москва!
Здравствуй, Родина! Здравствуйте, родные и близкие. Я — дома. А главное — мы помогли вернуться домой из неволи тысячам и тысячам своих соотечественников.
Они встретились через четверть века. В книге, которую назвали «Журналом встречи» и положили в вестибюле школы-интерната, появились примерно такие записи: «Прибыл с сыном и внуком», «С женой, сыном, дочерью и внуками»…
Там, где стоит интернат, во времена ленинградской блокады лежал пустырь, покрытый чахлым мелколесьем. Здесь, разумеется, не было ни станции метро «Дачное», ни этих обжитых проспектов и скверов.
На этом месте когда-то погиб экипаж комэска Николая Смирнова. Бомбардировщики возвращались с задания. На малой высоте выскочил летящий со стороны Ленинграда «хейнкель». Короткий бой — и печально памятным стал для полка этот пустырь…
Проходили годы, десятилетия, но память не остывала. Как по тревоге, со всей страны съезжались однополчане в Ленинград. Теперь уже поседевшие пожилые люди, у которых была общая фронтовая молодость и могла оказаться общей смерть. Многих унесла война, сократили жизнь старые раны.
Утро 16 декабря 1965 года. Ночью выпал снег, пушистой шалью укрывший асфальт улиц, проспектов, двор школы-интерната. У входа в интернатовский коридор среди ветеранов войны — бывший командир полка Владимир Сандалов в блеске генеральских погон и орденов. Рядом с ним — полковник Марьяновский. На встречу ветеранов он приехал с братом, доцентом Московского энергетического института. В годы войны тот командовал гвардейским танковым батальоном. Его Золотая Звезда Героя Советского Союза — за Могилев, два ордена Александра Невского — это Днепр и Березина.
Тяжело опираясь на костыли, к ветеранам полка подходит Николай Коломиец. В сентябре 1941 года в небе Ленинграда он был тяжело ранен в ногу, но свою «пешку», как называли тогда самолет «Пе-2», довел до аэродрома «на честном слове и на одном крыле». По излечении, углубив свои знания в Академии гражданской авиации, Николай Павлович десятки лет был руководителем службы движения управления гражданской авиации.
Вместе с ним прибыл и техник его самолета Георгий Светличный. 16 лет прослужил Георгий Петрович в 125-м БАП. Из этих шестнадцати лет 900 дней пришлось на блокадный Ленинград. Другой бывший техник Анатолий Соколов в дни боев в блокадном Ленинграде обслуживал самолет командира эскадрильи, человека песенной храбрости, своего тезки Анатолия Резвых. Невозмутимый и доброжелательный, он был похож на борца-профессионала. Случалось, Соколов в одиночку подвешивал к самолету стокилограммовые бомбы, а иногда, если ослабевшие от голода товарищи по оружию не могли свернуть гайку ключом, пальцы Анатолия Соколова их раскручивали. За годы войны техник-лейтенант Соколов совершил 14 боевых вылетов, с 22 июня 1941 года по 3 сентября 1945 года обслужил 768 боевых вылетов.
Обслужил… Запомним, что «технари» готовили к вылету боевые самолеты и в зной и в лютый мороз, в ливень и в пургу, днем и ночью. Делали свое дело под обстрелами и бомбежками, работали без сна и отдыха. Это легко сказать: обслужил, но за этим словом подвиги летчиков, их боевая судьба. И горько, что боевую славу пилотов не разделял техник самолета.
Резвых и Соколов. Разные по характеру люди, но комэск, блистательный воздушный боец, был уверен всегда в готовности «пешки» к бою. Рядом с самолетом неизменно стоял не менее блистательный «технарь», для которого жизнь командира была дороже своей. Но когда Резвых не вернулся с боевого задания, полк вздрогнул. Почему? Почему не вернулся комэск? Может быть, лишь потому, что был измучен так, как может быть измучен на войне командир, которому приходится раздвигать пальцами обгорелые веки, чтобы видеть прицел. Трое суток Анатолий Соколов не уходил с летного поля. Он ждал своего командира. До конца своей жизни Анатолий Иванович помогал семье боевого друга словом и делом. Не без его влияния сын комэска — Константин Резвых посвятил жизнь авиации, стал доктором технических наук. А внука назвали Анатолием — в честь деда и в честь дяди Толи. Три года срочной службы сержант А. Резвых служил в гвардейском полку, которым командовал дедушка, в котором капитан Резвых защищал Ленинград.
С венками, букетами роз и гвоздик мы направляемся на Пискаревское кладбище.
Здесь тихо. Воздух сух и прозрачен. Невыразимое чувство скорби и печали вызывают безымянные холмы-могилы, в которых захоронены жертвы блокады и павшие защитники города-героя. На гранитных плитах цифры: 1941–1942, а впереди огромная гранитная стена и изваяние женщины, осеняющей дубовым венком эту героическую землю, в которой нашли вечный покой сотни тысяч ленинградцев.
Рвет сердце печальная музыка оркестра, по суровым лицам мужчин, ходивших рядом со смертью, льются слезы, в голос ревут женщины.
Герой Советского Союза полковник Алексей Петрович Поздняков, обращаясь к своему товарищу по оружию, боевому другу, тоже Герою Советского Союза Ивану Михайловичу Павкину, тихо говорит, показывая на гранитные холмы-усыпальницы:
— И наша вина перед ними. Плохо защищали их.
Я слушаю летчика-героя и вспоминаю: мать лейтенанта Позднякова четырежды получала похоронки с сообщением, что ее сын пал в бою смертью храбрых…
Многие из ветеранов впервые увидели Ленинград в подробностях не с воздуха, не из кузова санитарной машины, а в непосредственной близости, впервые прошлись по его улицам и площадям. Ходили по палубам и кубрикам «Авроры», были в Мраморном дворце, в Эрмитаже, любовались Казанским собором, творениями Кваренги и Росси, скульптурами Мартоса, Фальконе.
А вечером ветераны гвардейского полка пикирующих бомбардировщиков выстроились на поверку:
— Первый командир полка майор Кобец!
— Погиб смертью храбрых 24 июня сорок первого. На встречу приехали его вдова, сыновья, внуки.
— Командир эскадрильи капитан Смирнов!
— Погиб смертью храбрых, защищая Ленинград. На встречу приехали: мать, вдова, сын, дочь, внуки.
— Командир эскадрильи капитан Резвых!
— Погиб смертью храбрых, защищая Ленинград. На встречу приехали его вдова, сын, внуки.
— Герой Советского Союза младший лейтенант Черных!
— Погиб смертью храбрых, повторив подвиг Гастелло. В строю школьники школы номер двадцать восемь имени Героя Советского Союза Ивана Черных города Прокопьевска. В строю делегация Киселевского машзавода имени Ивана Черных.
— Герой Советского Союза лейтенант Косинов!
— Погиб смертью храбрых, повторив подвиг Гастелло. В строю учащиеся Успенской сельской школы имени Героя Советского Союза Семена Косинова Курской области.
— Герой Советского Союза сержант Губин!
— Погиб смертью храбрых. В строю делегация горняков забайкальской шахты «Объединенная» во главе со своим бригадиром Героем Социалистического Труда Владимиром Ивановичем Ардиным. В строю делегация теплоходов Балтийского морского пароходства «Иван Черных», «Семен Косинов», «Назар Губин». В строю делегация воинов полка, в списки которого Черных, Косинов, Губин зачислены навечно. В строю жители ленинградских улиц имени Ивана Черных, Семена Косинова, Назара Губина.
Вечерняя поверка продолжается.
— Герой Советского Союза генерал-майор авиации Сандалов!
— Я!
— Герой Советского Союза полковник Поздняков!
— Я!
— Герой Советского Союза генерал-майор авиации Яловой!
— Я!
— Герой Советского Союза Попов!
— Я!..
«Никто не забыт, ничто не забыто», — детской нетвердой рукой выведено на кумаче в актовом зале интерната. А над сценой, с которой пожилые ветераны глядят на своих взрослых детей, другой плакат, плакат-рассказ, плакат-символ. Острый шпиль Петропавловки, две зенитки на переднем плане, аэростаты, развешанные над силуэтами домов, желтый сектор прожектора и — красным — пламя над сбитым самолетом…
«Вечная память погибшим, вечная слава живым».
Мало осталось их, ветеранов первого состава знаменитого бомбардировочного полка.
За первые пять месяцев боев за Ленинград погибло шестеро из каждого десятка летчиков. И это был уже, собственно, второй с начала войны и после пополнения 125-й полк пикирующих бомбардировщиков…
На другой день была встреча в Большом зале Дворца культуры имени А. М. Горького. Сюда пришли более двух тысяч ленинградцев, воинов гарнизона, нахимовцы, курсанты училищ, слушатели академий.
В президиум поднимается невысокий суховатый человек. На его груди орден Ленина, ордена Красного Знамени, другие боевые ордена, медали и среди них выделяются четыре: «За оборону Ленинграда», «За оборону Севастополя», «За освобождение Варшавы», «За взятие Берлина». Ветераны, пожилые, поседевшие люди, оказывают ему особое внимание. Кто это? И удивленно шепчут, узнав:
— Да это же Солдатов… Владимир Константинович… Это он вел в последний полет легендарный экипаж Ивана Черных.
Рядом теснятся его бывшие механики и мотористы Владимир Широков, Анатолий Соколов, стрелок-радист Николай Михайлович Федотов, за плечами которого более трехсот боевых вылетов.
Бьют барабаны, по проходам движутся школьники Кузбасса, Чудова, Томска, Ленинграда, Севастополя… К счастью, программа не столь тщательно отрепетирована, поэтому все получается здорово. Школьникам все хочется как следует рассмотреть, подсчитать на груди седого ветерана с черной повязкой на глазу ордена, разглядеть тех, кто сидит в партере и в президиуме на сцене. Некоторые отстают, зал дружески им кричит: «Не сюда! Налево, вон туда! Догоняйте!» Смеются и ветераны, стараясь сохранять серьезность, и не очень прислушиваются к тому, что сейчас рассказывают об их боевой работе, что для всех стало уже историей, но дух всеобщего братства вновь сплачивает, возрождается то «чувство локтя», которое их так поддерживало в критические минуты блокадной войны.
А на третий день ветераны с детьми, внуками, женами — почти 300 человек — поднялись рано утром и направились в Чудово…
Подминая легкий пушистый снежок, лежащий на рельсах, электропоезд мягко тормозит у станции старинного русского городка. Гостей встречает Антонина Михайловна Благочинова, преподаватель чудовской школы имени Н. А. Некрасова, со своими следопытами, учениками 6 «а».
Чудово! Здесь трое летчиков, трое боевых товарищей по оружию, направив свой объятый огнем самолет на колонну вражеских танков, прокричали:
«Прощайте, друзья, прощайте, товарищи!»
В небе этого города летчик Иван Черных, штурман Семен Косинов, стрелок-радист Назар Губин провели свой последний бой.
Вот как рассказывал об этом Владимир Константинович Солдатов:
— На исходе дня в разрывах черных облаков мы увидели дорогу, по которой катилась пехота на автомашинах и танках. Тут же, сразу были встречены мощным огнем зенитной артиллерии. От их огня небо кипело, я чувствовал, как по моей «пешке» ударяли осколки. Штурман Алеша Поздняков молча колдовал над картой, делал расчеты, подал команду: «Командир, на боевой». Тут уж ведешь самолет как по линейке. «На боевой» — венец всей нашей работы. Когда самолет вздрогнул — наши бомбы пошли на противника, — Алексей Петрович крикнул:
— Командир! Черных… Черных горит!
Я увидел, что правая плоскость его самолета была в огне, он резко кренился вправо. Дал команду покинуть самолет, а в ответ услышал:
— В плен, на поругание? Нет! Прощайте!
Горящий самолет вышел «на боевой». От фюзеляжа оторвались бомбы. Трассирующие пули понеслись к земле, к скоплению вражеских солдат. Выйдя из атаки, самолет развернулся и вновь лег «на боевой».
«Зачем они заходят на цель? — подумал я. — Бомбы у них сброшены, патроны расстреляны». Но в тот же миг в колонне вражеских танков раздался страшный взрыв. Пламя и дым вознеслись выше облаков…
Защищая Ленинград, подвиг Николая Гастелло повторили Виктор Каштанкин, Семен Алешин, Владимир Гончарук, Николай Бобров, Леонид Михайлов, Михаил Шаронов, Василий Гречишкин, Алексей Перегудов — все они удостоены звания Героя Советского Союза. Огненный таран совершили и наши сандаловцы — Иван Сергеевич Черных, Семен Кириллович Косинов, Назар Петрович Губин. Ровно через месяц после акта героического самопожертвования во имя победы они стали Героями Советского Союза.
Что их вело на подвиг, где истоки их величайшего мужества?
В жизни и воспитании характера выпускника Томской школы ФЗО Вани Черных большую роль сыграл коллектив Киселевского машиностроительного завода и его первый наставник — токарь Сухопарный Трофим Трофимович. В те же годы он стал летать, закончил аэроклуб.
Военную годину Иван Черных встретил в 125-м бомбардировочном авиационном полку. Передо мной многие документы архивов: служебные и боевые характеристики, наградные листы, письма родным и близким. Иван Черных, шутник, острослов, был общим любимцем. И летную работу он любил, летал уверенно, в бой шел с большим подъемом.
19 июля 1941 года Ваня писал своей матери Марии Никитичне:
«На земле, занятой немецкими захватчиками, горят наши мирные города и села, стонет под фашистским сапогом наша родная земля. Беспредельная, неистребимая ненависть к врагу до того охватывает меня, что я едва владею собой…
Знай, мама, твой сын оправдает доверие советского народа. Он бил и будет бить фашистов, как сможет и насколько у него хватит сил в воздухе, а если придется, и на земле, до последнего патрона».
Штурман самолета лейтенант Семен Косинов был на год старше своего командира. Родился и вырос в селе Успенка Курской области. Высокий, стройный, всегда подтянутый, много учился. О высоком боевом духе Семена, его непоколебимой уверенности в разгроме врага говорят его письма. В конце ноября 1941 года он писал из Ленинграда сестре Матрене Кирилловне:
«…На мою долю выпала великая честь защищать наш любимый Ленинград — колыбель революции. Я горжусь этим. Все бойцы, защитники города, поклялись не сдавать его, и никакие трудности не поколеблют наши ряды. Мы все глубоко уверены в том, что германские полчища покатятся от города на Неве и со всей советской земли во много раз быстрее, чем они шли сюда. Мы победим! Ни превосходство в танках и самолетах, ни в другом вооружении не спасут фашистов. Они будут разгромлены».
Третий член экипажа, стрелок-радист сержант Назар Губин, родился в 1918 году в селе Заргол Читинской области. Он был мастером по авиационному вооружению, обслуживал технику на земле. Летчики знали: если оружие проверял и готовил Губин, оно в бою не подведет.
Назар рвался в небо, хотел сам бить фашистов. В ноябре 1941 года он подал рапорт с просьбой о переводе на должность стрелка-радиста. Он писал:
«Заверяю вас, что у меня хватит силы и воли в любую трудную минуту отразить атаки врага. Буду драться до тех пор, пока бьется мое комсомольское сердце, а если понадобится, то отдам свою жизнь за свою Родину».
В своих воспоминаниях «В небе Ленинграда» Главный маршал авиации А. А. Новиков, рассказывая о когорте блестящих бойцов, мастеров своего дела, называл героями среди героев Владимира Сандалова, Василия Михайлова, Владимира Ромашевского, Анатолия Резвых, Владимира Солдатова и экипаж Ивана Черных.
«Каково созвездие геров! — восклицал военачальник. — Какие характеры! О каждом можно написать повесть…»
Вечером в коридорах и классах школы-интерната у станции метро «Дачное» совсем домашняя и мирная картина. Ветераны смотрят телевизор. Поют старинные военные песни. Сгрудившись вокруг табуретки с наваленными на газетке горкой сахара и нарезанного ломтями хлеба, ужинают, пьют кефир. А потом интернат затихает. Отбой!
С детства ловлю себя на странном ощущении, что помню войну. Понимаю, что не может быть этого, так как родился я через восемь лет после победного майского салюта. Но ведь помню!
Видимо, есть особое свойство человеческой памяти, делающее глаза и судьбы близких тебе людей как бы твоими собственными. Рассказы отца и деда о войне были неотъемлемой частью моего детства, органически входили в мою жизнь. Мы играли в войну в настоящих фронтовых пилотках, которые, казалось, еще хранили запах пороха и фронтового пота. Во дворе нас, пацанов, часто собирал вокруг себя безногий инвалид, передвигавшийся на самодельной деревянной тележке. И речь всегда заходила о войне.
Каждый такой рассказ обретал значение не просто очередной фронтовой истории. Это была судьба поколения, с которым мы — сыновья и внуки фронтовиков — составляли как бы одно целое. Мы успели впитать не книжное, а живое, пронзительное в своей достоверности, еще не остывшее за давностью лет восприятие войны ее участниками.
Сегодня можно многое прочесть о войне, просмотреть километры кинодокументов. Еще живы люди, которые способны рассказать о своей фронтовой молодости моим детям и внукам. Но это уже иное восприятие, лишенное живых примет послевоенного быта, пропущенное через фильтр времени. И не будет того замечательного рассказчика-калеки с его мятым пиджаком, одетым на голое тело, и медалью «За отвагу», которую каждый из нас считал за честь подержать в руках.
Преемственность поколений, вероятно, в том и состоит, что каждое последующее успевает взять от предыдущего максимум живой памяти и передать ее дальше. Это и есть подлинная нить истории, а все остальное — лишь ее отражение и интерпретации.
Мы помним войну той памятью, которая вошла в нас через фронтовые фотографии наших юных отцов. Когда их рассматривает моя пятнадцатилетняя дочь, она видит в них только одну из страниц семейной фотолетописи, такую же, как остальные. Я же помню эти фотоснимки в руках отца, еще совсем молодого. Мне не составляло труда соединить в одно целое худющего лейтенанта на фотографиях с человеком, который скупо и обыденно рассказывал о своей рядовой фронтовой биографии. И, может быть, именно житейской простотой, доверительностью, личностным мироощущением эти рассказы становились для меня высшей правдой о войне.
Из рассказов отца: «…Осенью 43-го под Киевом я уже обстрелянный был, животом от каждого разрыва не маялся. Сижу в окопе под жуткой бомбежкой, трофейные галеты жую и на небо посматриваю. У меня еще с первого фронтового дня, когда под бомбежку попал, привычка появилась. От страха, наверное. Вотрусь спиной в окоп, голову в плечи вожму, а смотрю вверх, туда, откуда смерть заявиться может. Вроде как стараюсь ее упредить, увернуться успеть. Сижу, глаза жмурю, когда землей плеснет. И тут удар, прямо в лицо, в рот. Сначала ничего не понял. Чувствую — во рту каша, будто кто-то мне целую пачку галет туда запихнул. Попытался сплюнуть, ну и, сам понимаешь, вывалились из меня окровавленные галеты вместе с зубами и клочьями мяса. Осколок здоровенный был, почти с кулак, но, видимо, на излете ударил.
Тут капитан, ротный, мимо бежит. Погиб он потом. Глянул и говорит: „Что хлебало разинул? На, — сует мне вату с бинтами, — утрись и давай в тыл“. Перевязали меня кое-как. Выполз из окопа и попытался своим ходом до медсанбата добраться. Да сил не хватило. Добрел до какой-то хаты. Ночь уже. Хозяйка увидела меня, охнула и сразу к чугунку с горячей водой потащила — присохшие бинты отпаривать. Сунула лицом в воду… В общем, отодрали кое-как. Голова кругом, боль жуткая. Но не это главное. Пока она мне перевязку готовила, увидел я себя в зеркале: вместо рта — черная дыра. И первая мысль: „Мне же только двадцать лет. Теперь ни одна девчонка не полюбит…“»
В начале 80-х отец провожал меня в длительную командировку в Западную Германию. На вокзале сказал в полушутку: «Передавай им от меня привет. Помнят, наверное, нашего брата!» Тогда я не придал значения этим словам, полагая, что тема войны вряд ли будет присутствовать в моем общении с немцами. На деле же получилось так, что почти не было разговора или встречи, где бы она не возникала.
Седовласый поджарый профессор Боннского университета азартно рассказывал мне, как учил русский язык в лагере для военнопленных под Одессой, называя это время одним из лучших периодов своей жизни. «Я прочел в подлиннике Достоевского и впервые понял русскую душу, — говорил он. — У меня было время понять свою вину перед этим народом, трагедию войны и своего участия в ней. Счастье, что я вовремя попал в плен».
Запомнился разговор в одной семье, где меня гостеприимно принимали в течение нескольких дней. Ее глава, пожилой немощный немец со слезящимися глазами, узнав, что мой отец воевал, стал горячо просить передать ему привет от простого немецкого солдата, у которого, как он говорил, совесть чиста, на нем нет крови. А потом принес фотографию, с которой на меня смотрел молодой парень в страшной своей узнаваемостью форме. Закатанные рукава, «шмайссер» через плечо, каска. И все это на фоне типично российской деревенской улицы.
Эффект был потрясающий. Я не мог отделаться от мысли, что кто-то из этих двоих — плачущий старик или парень на фотографии — говорит неправду. Не мог представить одного бравым воякой, но и не принимал, физически не мог принять оправданий от молодого солдата, улыбающегося мне с фотографии.
Узнав об этом эпизоде, отец отреагировал спокойно: «В то, что не стрелял, не верю. А привет принимается. Мучается человек — значит совесть есть».
Сегодня у нас все реже и неохотнее вспоминают войну. «Новое прочтение истории» обрело обличительную направленность: сечь стали и правых, и виноватых. Мы вдруг устыдились сами себя и, устыдившись, не заметили, что с оглядкой вспоминаем даже о том, что является непреходящим достоянием нашей национальной гордости. Стало важнее успеть выговориться в самообличении, дабы кто-то не заподозрил нас в желании сохранить в памяти хоть что-то, на чем еще может держаться самоуважение народа, что можно, не краснея, поставить в заслугу истории страны.
Появился даже особый тип людей — профессиональные разоблачители, которые, превратив развенчание «темных» страниц нашего прошлого в самоцель, отказывают целому поколению советских людей в праве считать свою жизнь прожитой честно и праведно. Под лозунгом полной правды происходит возвращение к полуправде, вместо одних мифов создаются другие.
О войне заговорили с академической отстраненностью, рассудочно, порой с безжалостным холодным цинизмом. Поставлен под сомнение сам ее справедливый для нашего народа характер.
Происходит героизация такого отвратительного, органически чуждого человеческой нравственности явления, как предательство, которое кое-кто готов представить как чуть ли не идейное течение, как протест против системы, жертвами которой были якобы в равной мере и защитники Отечества, и предавшие его. Не парадокс ли, что старый немецкий солдат чувствует свою вину перед Богом и людьми, перед мальчишкой, ровесником его сына, а мы сегодня хотим втолковать сами себе, что на войне не было правых и виноватых, а были только ее жертвы?
Нас уверяют, что нынешние перекосы в прочтении истории неизбежны, мол, сегодня важнее всего преодолеть прежнюю односторонность. Но у меня нет уверенности, что именно эта «новая» правда не станет единственной и не осядет очередными свинцовыми догмами в сознании поколения, которое ныне только вступает в жизнь.
Справедлива мысль о том, что нельзя познать и преобразовать настоящее нашей страны, не поняв до конца ее прошлое. Но это в равной мере относится и к тому прошлому, которого нам незачем стыдиться. Отыскивая корни высоких нравственных ценностей, которые кладутся в основу обновления нашей жизни, мы должны видеть их не только в собственном прозрении, но, может быть, в первую очередь в нравственных устремлениях поколения, выстоявшего в военном лихолетьи, когда решалась судьба страны и всего мира. Оно было и осталось поколением победителей, для которого Победа — навсегда синоним таких высоких понятий, как свобода, справедливость, достоинство и надежда.
Нам уже, к сожалению, не успеть вернуть этим людям долги, которые они заслужили своей жизнью. Но есть вексель, который еще можно и должно оплатить сполна. Это — справедливая память.
А много ли надо, чтобы память была справедливой? Всего-то не забыть, что история не пишется с «чистого листа», что каждое поколение вправе рассчитывать на доброе слово потомков только тогда, когда само воздало должное памяти своих предшественников.
Но, бывало, в тьме ночной нетающей
На крутых откосах переправ
Падали в бою мои товарищи,
Срочный репортаж не дописав.
И тогда наборщики склоненные,
Разбирая почерки едва,
Набирали кровью обагренные,
Порохом пропахшие слова.
Тропами нелегкими, неблизкими
Вместе шли мы в жаркие бои,
А теперь вы стали обелисками,
Побратимы верные мои.
В конце 1965 года мне довелось побывать в одной из московских школ на открытии музея Отечественной войны, созданного Зинаидой Борисовой — директором школы, страстным приверженцем славных ратных дел, совершенных советскими солдатами и офицерами в борьбе с фашистскими захватчиками.
На торжественное событие пришли участники огненных лет. Они рассказывали о том страшном времени, о подвигах фронтовиков, об их храбрости и геройстве.
Все присутствовавшие были взволнованы, никто не стыдился слез. В зале царил дух святой памяти о тех, кто в сраженьях с врагом обрел вечную славу.
Экспонаты мемориала — прямые свидетели пережитого — наполняли сердце каждого гордостью за подвиги воинов, выстоявших в противоборстве с гитлеровскими захватчиками.
Но вот мое внимание привлекла фронтовая иллюстрация, на которой был запечатлен наш танк среди поверженных им десятков вражеских машин и орудий. Снимок принадлежал военному корреспонденту «Известий» Анатолию Егорову.
Долго стоял я перед снимком, трагическим изображением одного из ликов войны, в котором раскрывалась героика русских богатырей, честно выполнивших ратное дело и тем внесших немалую лепту в великое дело Победы.
Позже, готовя рукопись книги «Летописцы Победы», я встретился с Егоровым, и он рассказал, как, находясь в огненном кольце, рискуя жизнью, рвался к поверженному, но и в своей неподвижности торжествующему танку, с каким гордым чувством фиксировал на пленку фашистские кресты уничтоженных вражеских машин. Журналист исполнил долг, как и тысячи его собратьев по перу и фотоаппарату. Он был одним из тех, кто с первых дней войны честно и храбро встал на защиту Отечества. Именно так начинали свою боевую биографию военные газетчики. Необстрелянные, неопытные, они глохли от грохота сражений, прорывались из огненного кольца, делили с бойцами и командирами тяжелую фронтовую судьбу, мерзли в окопах, ходили в атаки, дабы направить в свою газету яркие, волнующие строки.
Уже к концу 1941 года в войсках выходили девятнадцать фронтовых и девяносто три армейские газеты, а к середине следующего года их количество достигло уже восьмисот. Все редакции были укомплектованы журналистами, в большинстве добровольно вступившими во фронтовую печать. Разумеется, не остались в стороне центральные органы печати, радио и информационные агентства, такие как ТАСС и Совинформбюро. Сформированные в них группы военных корреспондентов были закреплены за различными фронтами. В общей сложности на войну ушли более десяти тысяч журналистов и около тысячи писателей, не говоря уже о многочисленном отряде типографских работников, обеспечивавших выход тиражей газет и боевых листков.
Из самого пекла боев, с передовых рубежей великого противостояния армий, а то и из глубокого вражеского тыла писали свои очерки, статьи, репортажи армейские газетчики, военные корреспонденты «Правды», «Известий», «Комсомолки», «Красной звезды».
Активный подвижник армейской печати, поэт Алексей Сурков так характеризовал фронтовую жизнь журналиста: «День на передовой, вечер в пути, ночь в землянке, где при тусклом свете коптилки писались стихи, очерки, заметки, статьи. А утром все это читалось в полках и на батареях…»
Вспомним «Таню» Петра Лидова, «Дни и ночи» Константина Симонова, «Оправдание ненависти» Ильи Оренбурга, «Русский характер» Алексея Толстого, «Науку ненависти» Михаила Шолохова, незабываемые публикации Бориса Полевого, Павла Трояновского, Юрия Королькова, Евгения Воробьева, Евгения Кригера, Александра Кривицкого — все они, исполненные драматизма, доносили до людей свидетельства неодолимой силы духа сражающегося народа, нерасторжимой связи людей разных национальностей и разных поколений. Но главное в их творчестве — нравственная сила слова, поднимавшая солдат и офицеров действующих армий на новые подвиги.
Помню, с каким нетерпением в блиндажах, на огневых позициях, на подступах к решающим рубежам ожидали армейские и центральные газеты. Особенно вдохновляли воинов печатные выступления видных писателей, ставших военными корреспондентами. Их пронзительные строки звали к подвигу, вселяли уверенность в победе.
С огромной эмоциональной силой в ту пору прозвучали статьи Ильи Оренбурга «Вперед!», «Выстоять», «Бить и бить», Константина Симонова «Убей его!». Воздействие было столь велико, что в ответ на публикации Оренбурга бойцы, защищавшие Москву, писали: «…Пишем Вам и думаем: один из нас предлагает назвать Вас бесстрашным минером, другие — отважным танкистом, третьи — летчиком-истребителем, так как Ваши статьи так же грозны для фашистов, как все эти бойцы». Подобные письма получали Константин Симонов, Александр Твардовский, Александр Кривицкий, Петр Лидов, Павел Трояновский. Частенько взволновавшие их корреспонденции солдаты отсылали домой или хранили в бушлатах или шинелях.
А разве можно забыть, что журналисты — эти мужественные люди — всегда были в первых рядах воинов, освобождавших города нашей Родины, вступали с ними в Варшаву, Кенигсберг, Бухарест, Прагу, Вену, Берлин и слали оттуда взволнованные строки победных свершений.
Думали ли мы, что и через пятьдесят лет эти строки будут жить, по-прежнему вызывать священные трепет новых поколений. В чем же секрет притягательной силы, почему современный читатель предпочитает воспоминания о тех далеких событиях легковесным повестям и рассказам? Ответ один: летопись войны — самая яркая и значительная, самая потрясающая страница истории народа, и отражалась она фронтовыми журналистами, познавшими на своей шкуре все трагические ее перипетии, поставившими своей целью не пропустить ни одного важного боевого свершения. Константин Симонов образно выразил это в широко известной песне: «Жив ты или помер, главное, чтоб в номер материал успел ты передать».
И потому историк в военных летописях обнаружит неумирающие эпизоды великих сражений, найдет все то, чем жила, страдала и радовалась наша Родина в те тяжкие для нее годы.
Память цепко держит встречи с собратьями по перу в те дни. Одна из них запомнилась особенно ярко.
Было это осенью 1943 года на Черноморском побережье, невдалеке от Геленджика. Нежданно-негаданно повстречался с военкором «Правды» Иваном Ерохиным. С чувством хорошей журналистской зависти читал я его страстные публикации, боевые репортажи, что появлялись в «Правде» с Северо-Кавказского фронта, с самого уязвимого его участка. Мы сидели невдалеке от «морского охотника», как в ту пору назывались боевые катера, на снарядных ящиках и вспоминали все, что довелось пережить за годы войны, друзей и знакомых газетчиков. В конце беседы Иван с грустью сказал: «Пройдут годы, окончится война, и наши внуки, наверное, забудут все, что сделали в этой войне их деды, предадут забвению и наш с вами журналистский труд». Может, слова были другие, но мысль состояла именно в этом, и сказаны они были за четыре часа до гибели журналиста на подступах к Новороссийску, куда он шел на военном катере с морскими пехотинцами…
Память возвращает еще к одному эпизоду 1944 года в освобожденном Бухаресте. В отеле «Амбассадор» я нашел военного корреспондента «Известий» Евгения Кригера. То были дни радостных переживаний, душевного подъема, гордости за наших доблестных солдат.
Евгений, уже широко известный фронтовой журналист, охотно рассказывал, как начинал свою жизнь на войне. В первый же день войны его вызвал главный редактор газеты Леонид Равинский и назначил ему район боевых действий. И закружила его жизнь в вихре военных событий, замотала по фронтовым дорогам. Он вспоминал о том, как с Константином Симоновым принял крещение в оборонительных боях за Смоленск, как с пистолетом в руке полз на ничейную землю за материалом для газеты, вспоминал свою жизнь в корпусе К. Рокоссовского, боевые походы за реку Стырь у Луцка. Особенно запомнился его рассказ о встречах в Восточной Пруссии с Александром Твардовским в тот период, когда поэт начал создавать поэму «Василий Теркин».
После войны, когда мы с Борисом Бурковым готовили книгу «Летописцы Победы», Кригер незадолго до кончины показал свои записи о маньчжурской битве, необычные страницы о том, завершающем периоде войны. Именно тогда мы оценили, какой яркий вклад внес этот способный газетчик в военную журналистику.
Много запоминающихся встреч было и с Мартыном Мержановым и радиожурналистами Николаем Стором и Вадимом Синявским. Запомнились их неунывающие лица, переполненные записями планшеты, висящие на ремешках «лейки», растоптанные в походах сапоги.
Не могу не сказать о той огромной роли, какую играла переведенная на военный лад центральная печать, составлявшая костяк военкоровского корпуса. Она создавала яркий стиль подачи материалов, обогащала жанровую палитру публикаций.
Фронтовики высоко ценили и отважную работу радиорепортеров и кинодокументалистов. Передаваемые в Совинформбюро сводки и ленты кинохроники были крайне необходимы и на фронте, и за рубежами нашей Родины, воспринимались как живительный воздух, поднимали дух миллионов людей тыла, укрепляли уверенность в победе.
Помню радиопереклички освобожденных городов, яркие выступления Александра Фадеева, Алексея Суркова, Всеволода Вишневского, Ильи Эренбурга, Константина Рокоссовского, проведенный журналистами радиорепортаж о параде наших войск в памятные дни ноября 1941 года с Красной площади, передачи, которые велись в дни героической обороны Ленинграда и Одессы. Их с нетерпением ожидали на аэродромах, в госпиталях, в трудовых коллективах. Они вызывали тревожные чувства и неукротимую волю прийти к осажденным на помощь, вызывали уверенность в неодолимости русских воинов, стойкости их духа.
Военные дороги не раз сводили меня с этими людьми, и я всегда восхищался их умением улавливать самые важные эпизоды войны для передачи по телеграфу.
Окидывая мысленным взором все пережитое на войне, я не могу не сказать о тех горьких утратах, какие понес наш журналистский корпус в огне сражений. В редакции не вернулись более полутора тысяч армейских журналистов. И если бы меня спросили, какие годы своей журналистской жизни я считаю наиболее значимыми, я без колебаний ответил бы: те, что были потрачены на розыски павших товарищей. Именно тогда я узнал о судьбах многих журналистов, их боевой жизни и смерти.
Ориентирами поиска стали письма родных и коллег по редакциям армейских газет, строки уже пожелтевших фронтовых газет, справки военных архивов. И открывались трагические картины, каждая из которых могла бы стать темой для документального очерка или рассказа.
Передо мною имена погибших на войне журналистов. Я понимаю, разыскано до обидного мало, если учесть, что в редакции и студии не вернулось в пять раз больше. Но и этот мемориальный перечень в состоянии донести всю драматичность пережитого каждым, поведать о трудных и опасных дорогах, какие они прошли на фронтах.
Журналисту Ивану Денисенко, руководителю Могилевской подпольной организации, предстояло выполнить боевое задание. Но он плохо знал обстановку в городе, на какую-то минуту ослабил бдительность и был выслежен гитлеровскими разведчиками. Отбивался, но силы были неравные, вырваться не смог.
В тюрьме журналист не пал духом, стойко держался на допросах, не выдал товарищей. Спокойно выслушал смертный приговор. Перед тем как идти на казнь, успел написать свои предсмертные поэтические строки:
Сделал я для Отчизны, что мог,
От врагов ее счастье берег,
За нее я стоял средь огня,
И она не забудет меня.
Поэт, литсотрудник армейской газеты «В бой за Родину» майор Яков Чапичев, ставший в разгар боев заместителем командира стрелкового батальона, бросился на штурм дома-крепости. Погиб в рукопашной схватке. Посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза.
Секретарю редакции армейской газеты «Красный боец» Борису Дубаху пришлось заменить выбывшего по ранению командира и принять на себя командование стрелковым батальоном. Он мужественно руководил операцией и в одном из боев погиб от разорвавшегося снаряда.
Майор Цезарь Кунников до войны работал ответственным редактором газеты «Машиностроение». В ночь на 4 февраля 1943 года во главе штурмового отряда он осуществил крупную десантную операцию по освобождению Новороссийска. Отряд высадился на западном берегу Цемесской бухты. Во вражеском стане началась паника. Плацдарм был завоеван, и никакая сила не способна была сокрушить отважных русских воинов. В этом бою майор Кунников был смертельно ранен. Его отвезли на Большую землю и там похоронили. Посмертно он стал Героем Советского Союза.
Поэт, корреспондент армейской газеты «Отвага» Муса Джалиль тяжело раненным, в бессознательном состоянии был захвачен фашистами. В лагере под Берлином он возглавил подпольную организацию, в августе 1944 года был казнен. Чудом сохранившиеся написанные им предсмертные стихи дошли на Родину, и мужество Героя Советского Союза вошло в бессмертную летопись Отечественной войны.
Золотая звезда Героя «светила» еще одному журналисту — Борзунову Семену Михайловичу. Выполняя задание редакции фронтовой газеты «За честь Родины», он 22 сентября 1943 г. на подручных средствах форсировал Днепр с первым десантом разведчиков 51-й танковой бригады 3-й гв. танковой армии в районе Букрина, что южнее Киева. В «Наградном листе», извлеченном спустя много лет из тайников архива, говорилось:
«Небольшая группа, во главе которой фактически встал офицер-журналист, действуя смело и решительно, под огнем врага успешно переправилась через реку, закрепилась на ее правом берегу и обеспечила переправу мотострелков. Трое суток тов. Борзунов вместе с гвардейцами отбивал многочисленные контратаки гитлеровцев (стрелял из автомата, действовал гранатами, ходил в штыковую) и лишь на четвертый день, когда бой немного утих, получил возможность заняться своими корреспондентскими обязанностями…
Благодаря героизму капитана Борзунова редакция получила возможность оперативно рассказать о первых героях Днепра — комсомольцах Семенове, Петухове, Иванове и Сысолятине, которым было присвоено звание Героя Советского Союза и вместе с которыми сражался корреспондент. Сдав материал в газету, тов. Борзунов с текстом приветственного письма Военного Совета фронта к названным выше героям вновь отправился на западный берег и продолжал непосредственно участвовать в расширении Букринского плацдарма…»
И таких «наградных листов» немало хранится еще в архивных тайниках, обреченных пока на безвестность.
Редактор подпольной партизанской газеты Константин Гришин был схвачен гестаповцами и заключен в тираспольскую тюрьму. Он сохранил стойкость до последних минут своей героической жизни. Родным он писал: «За все это время я не имел удрученного состояния… Я переживаю за вас, за Сашу, за товарищей».
Заместитель редактора областной газеты в Николаеве Жорж Смилевский стал командиром партизанского отряда «Журналист». В апреле 1944 года во главе группы подрывников вел ожесточенную схватку с карательной экспедицией гитлеровцев. Но силы были неравны. Израсходовав последний автоматный диск, Смилевский пал изрешеченный вражескими пулями.
Сотрудник дивизионной газеты «Боевые листки» Николай Кондратьев был среди тех, кто сражался в первые дни июля 1941 года в осажденном Севастополе, и, когда группа бойцов поднялась в контратаку, с ними был и журналист. Он сражался до своего смертного часа.
Константин Симонов рассказывал мне о фотокорреспонденте газеты «Известия» Павле Трошкине, с которым не раз сводили его фронтовые дороги: «…Мне и потом на протяжении войны, до сорок четвертого, приходилось бывать на разных фронтах вместе с Трошкиным, но с особой силой мне в память врезались две первые совместные с ним поездки на фронт… Обе поездки были тяжелые, полные опасностей и самых непредвиденных обстоятельств, в том числе и трагических. Некоторые из этих обстоятельств дали мне возможность и оценить и навсегда запомнить различные стороны своеобразной угловатой натуры Трошкина.
На мой взгляд, он был человек недюжинный. Мне казалось и продолжает казаться и сейчас, что, останься он жив, он бы не только мог создать из собственных достовернейших снимков целую летопись войны, но ему к этой летописи не понадобился бы автор текста. Он был необыкновенно заинтересован в людях, любопытен, восприимчив, и мне казалось, что он еще когда-нибудь сам напишет обо всем, что видел. К несчастью, он погиб незадолго до конца войны — был убит бандеровцами в перестрелке на дороге недалеко от Львова. Говорили, что он залег в кювете, около своей подбитой машины с автоматом и отстреливался до последней секунды».
Нельзя без волнения читать эти человеческие документы, они берут за душу, волнуют пронзительной суровой правдой. Так восприняли читатели и книгу, где впервые был опубликован список погибших на войне журналистов. Запомнились строки молодого газетчика, какие я получил недавно: «Не отработать нам и сотой доли того, что сделали фронтовые журналисты, не испытать того, что легло на их плечи. И пусть живет их подвиг в наших сердцах, пусть память о них не угаснет, пусть как эстафету мы примем все, что сохранилось в пожелтевших армейских газетах».
Глубоко справедливые слова.
В августе 1993 года на площадке перед входом в Центральный Дом журналистов в Москве под сенью древнего ясеня был открыт изваянный скульптором Львом Кербелем памятник фронтовому журналисту.
…У разбитой снарядом колонны в плащ-палатке, с пером и записной книжкой предстал до боли знакомый образ корреспондента армейской газеты. В этом облике нашел олицетворение фронтовой корреспондент Великой Отечественной войны.
Не забуду тех торжественных минут, когда перед взором предстал этот верный солдат слова, кровью сердца своего оставлявший на скупых газетных полосах незабываемые картины ратных подвигов, страницы жестоких схваток с противником.
Не уйдут из памяти берущие за душу слова, сказанные на открытии оставшимися в живых фронтовыми газетчиками, их горящие глаза, их рассказы о ярких эпизодах из фронтовой жизни. Все, о чем было сказано в тот угасающий день, довелось пережить и мне. И суровую походную и окопную жизнь, и тревожные дни военных неудач, и дни победных свершений, и трагические минуты потери друзей.
Война поглотила нас безраздельно. Мы жили ею, дышали каждым ее днем, каждым, то радостным, то печальным, ее исходом, спешили к местам сражений, чтобы записать по горячим следам мужественные действа солдат, смело прорывались на решающие участки сражений, словом, были плотью и кровью всего огромного военного организма, сплоченного единственной целью — защитить Отечество.
Свято берегу в сердце всех, с кем связан был единой судьбою, кого, не ведая того, провожал в последний путь, чьими публикациями восхищался. На моем столе хранятся газетные снимки Иосифа Уткина, Ивана Ерохина, Евгения Кригера, публикации военных газетчиков, оставивших заметные следы в широкой читательской аудитории, имена тех, кто проявил себя в решающие минуты жизни и пал смертью храбрых.
Памятник на Суворовском бульваре неотступно владеет моей душой, и всякий раз, когда я подхожу к нему, вызывает святую память и чувство восхищения газетчиками, выполнившими свой святой долг перед Отечеством.
Случилось это в конце мая 1945 года. Помню, вызывает меня командир полка гвардии майор Иван Григорьевич Войтенко и говорит: «Едешь на особое задание». Даже не по себе стало. Неужели, думаю, снова готовиться к бою, ведь кругом давно уже тишина?
Но оказалось, что это задание совсем иного рода: приказано мне было срочно собираться и ехать на Парад Победы в Москву. И застучало сердце, как никогда еще за всю войну. Не верилось, что вот я, командир батареи, капитан, после четырех лет непрерывного пребывания на фронте, вдруг еду в Москву — мечту моего детства! На Парад Победы!
Я ликовал. И вдруг — словно током ударило: вспомнил погибших в последних боях друзей. Совсем немного не дожили они до Победы… И замелькали в памяти минувшие дни и годы. Все перебрал мысленно: и кровопролитные сражения, и тяжелые многокилометровые переходы, и гибель товарищей, и — особенно отчетливо, буквально час за часом, вспомнились изнурительные бои на Висле в пургу и метель…
Наша 65-я армия, которой командовал герой боев в республиканской Испании генерал-полковник П. И. Батов, имела задачу: взломать крупный узел сопротивления противника в районе польского города Грудзедз, переколпаченного немцами в «Грауденц», форсировать Вислу, затем с ходу всеми силами пересечь германскую границу.
На пороге Германии советским войскам противостояли во всеоружии несколько миллионов гитлеровских солдат. Ожесточенно сражаясь теперь уже за свою землю, они надеялись выстоять. Выстоять по нашему примеру 1941 года.
Я командовал 6-й батареей 1229-го гаубичного артполка 18-й артиллерийской дивизии. В наступлении не раз приходилось включаться в передовой отряд пехоты, непосредственно из ее боевых порядков руководить стрельбой по неприятелю.
И каждый раз, закрепившись на переднем крае, мы, артиллеристы, немедля отрабатывали так называемый «НЗО-Я». Что это? «НЗО» — сигнал: открыть неподвижно-заградительный огонь. А добавленная к нему «Я» означает — вызов огня на себя. Данные эти заранее и быстро рассчитываются для твоей собственной точки на тот редчайший случай, если сюда ворвется враг.
И вот она, позади нас, Висла. Ненадежный, готовый по-весеннему взломаться жухлый лед, слегка припорошенные промоины и разводья. Висла здесь, недалеко от впадения в Балтийское море, широченная — с полкилометра у изгиба близ пункта Альт-Марсау, где мы вчера ее переходили. Здесь же с помощью подручных средств реку будут форсировать и наши главные силы, конечно, если мы удержим плацдарм…
Плацдарм! Какое звучное слово. А у нас это полосочка земли на западном обрывистом берегу Вислы. Перепаханный снарядами «пятачок» метров 150 длиной, а ширина его… да просто река у нас за спиной, шагах в двадцати. Внизу, под обрывом…
Сутки приказали нам продержаться. Дотемна. И уже близится вечер, конец нашей вахты. Только вот от батальона пехоты и моих артиллеристов уцелело совсем немного, и почти каждый ранен.
Казалось, уже все было: и авиация противника нас «причесала», и волна за волной пехота лезла, и минами, снарядами нас клевали, а тут два танка, проскочив вызванный мною заградительный огонь, помчались прямо на НП.
Наша пехота схватилась за гранаты. Комбат Леладзе и я — тоже. Он полез против одного танка. Я — против другого.
Давненько не видел вот так в лоб мчащегося танка, широкой стесанной стальной его груди и хищно нацеленных из-под плоской башни узких щелей-глазков.
Подпустив его поближе, приподнялся я над гребнем воронки — и швырнул связку гранат ему под борт. Лязг, всплеск пламени, гусеница, странно оставаясь позади, распустилась!
Развернувшись, танк осел. Вмиг открывши люк, танкисты пытались бежать, но пали, срезанные чьей-то меткой очередью.
Слева, окутавшись черно-смоляным дымом, запылал второй танк.
Гитлеровцы, придвинувшиеся было на бросок гранаты, дрогнули, откатились, понеся большие потери.
Мы тоже потеряли многих. А добравшись до нашей воронки-НП, я ужаснулся: лежит на дне ее веселый и отважный капитан Георгий Леладзе — шинель наискось вспорота, голова и грудь залиты кровью. С трудом уговорил теряющего сознание комбата — двое легкораненых солдат на волокуше потащили его по ледяному крошеву реки на ту сторону.
Принял командование. Отбили еще две атаки. Подбираясь вплотную, немецкие автоматчики орали:
— Рус, капут! Рус, Висла буль-буль…
Отбили.
Так вот, собрал я всех поближе к себе, говорю:
— Ребята! Видно, фашисты пойдут сейчас на последний штурм. Осталось нас мало. А уйти нельзя. Иначе — за что отдали жизнь здесь наши товарищи? И сколько еще погибнет, чтобы снова взять берег? Если мы удерем…
— Товарищ комбат! — перебил Иван Шавшин, оставленный наблюдателем. — Они снова прут!
Приподнявшись, вижу: впереди, разворачиваясь из-за леса, выкатывают танки.
По белесой равнине — черные танки.
Полкилометра до них. Командую:
— К бою! Стоять, ребята, до конца. — И Шавшину: — Сообщи «Заре». Противник атакует. Идут… восемь «тигров»… Три самоходных орудия… До двух батальонов пехоты. Подготовиться к «НЗО» — «Воробей» — по моей команде…
Сержант кричит в микрофон:
— «Заря», «Заря»! Я — «Радуга», как слышишь? Прием…
Грохот разрывов вздымает над нашими окопами землю и охристо-черный дым пополам с пламенем. На меня сыплется грунт, задыхаюсь от едкой гари, на миг глохну и слепну — так ударили немецкие танки и самоходки.
Вновь гляжу с гребня воронки. «Тигры» идут на флангах, в группах по четыре. Чередуясь, тяжелые танки накоротке останавливаются — дергаясь, торопливо бабахают из башенных пушек. Снова спешат к нам.
— Товарищ комбат! — докладывает сержант Шавшин. — «Заря» передает: «НЗО» для нас дает весь полк! Ждут в готовности.
— Внимание!
— «Заря», я — «Радуга»! Внимание… — как эхо повторяет за мной Шавшин.
Вижу, в середине вражеской лавы ползут неуклюжие, с высокими бортами новейшие самоходные орудия вермахта — «элефанты». Короткоствольные, большого калибра, они бьют в нас непрерывно, не давая голову поднять.
«Элефант» — по-немецки «слон». Целый зверинец на нас, на 15 человек. За «слонами» и «тиграми» — густые цепи гитлеровцев.
Да, штурм! Твердо решили сбросить нас, искупать в Висле…
400 метров до лавины гитлеровцев.
— Огонь!
— Огонь! — откликается эхо.
Над нашими головами словно рой жужжит — снаряды мчат, пущенные всеми 28-ю гаубицами.
Громыхая, впереди встает неохватная черная, с изжелта-красными вспышками стена. И опадает.
Вижу, багровыми факелами жирно коптят небо два бывших «тигра»! А ближе к нам сник искалеченный взрывом «элефант»… Смешались, повыщербились и ряды пехоты, но вал атаки по-прежнему катит на нас, к Висле, 200 метров до них.
Командую радисту:
— «НЗО» — «Ласточка»… Огонь!
С громовыми раскатами еще ближе перед нами взметается к небу угольная с острыми взблесками завеса.
— Огонь!
Содрогается земля от многих десятков снарядов, обрушиваемых всеми батареями полка. Глазам вновь открывается грязно-белесая, слегка всхолмленная прибрежная равнина.
Остались на ней еще два поверженных «тигра», густо дымит один, другой замер, словно обезглавленный, с оторванной башней, а вон распласталась туша размозженного «элефанта», и сотни серых фигурок, уткнувшихся в грязный снег, вряд ли поднимутся.
Но с упрямством фанатиков или с отчаянием обреченных — черт их знает! — на нас продолжают двигаться: четыре тяжелых танка, стреляя из пушек и пулеметов, непрерывно рявкающий широким стволом последний «элефант» и сотни две автоматчиков, уже открывших пальбу.
50 метров!
Надсадно гремят танки, утробно скрежеща моторами, визжа звеньями гусениц… Ощерив рты, орут что-то гитлеровцы, вроде: «А-а-а…»
Ах, нужна Висла? А недавно им требовалась Волга.
С болью понимаю: так можно и плацдарм проворонить! Даже гранат нет отбиться.
Так, значит, все? Ты бессилен?..
Оборачиваюсь к своим. Солдаты — артразведчики и пехотинцы — бьют до последнего.
— Ребята! — кричу, чтобы каждый услышал. — Ну что? Вызываю огонь на себя?
Напоследок гляжу в их глаза до донышка. Запоминаю лица, засиненные порохом, такие разные, а мне — по-солдатски одинаково родные.
Яростно откликаются: «Давай, комбат!», «Шиш, а не плацдарм выкусят…».
Огрызаются и еще более заковыристо.
А Иван Шавшин, вчера еще довольный, что не утоп в Висле, кидает:
— И-эх! Помирать, так с музыкой…
Отдаю команду:
— «НЗО-Я»!
Пока Шавшин дублирует по радио, выдергиваю из кобуры пистолет — сую за пазуху.
— Товарищ капитан! — недоумевает радист, в одной руке у него микрофон, другой зажимает рану на правом боку. — «Заря» команду не принимает…
— Что?! — Выхватываю микрофон, гаркаю в него несколько «ласковых» слов и только тут, прижав наушник, слышу взволнованный голос командира полка.
— …или напутали? «Радуга»? Кто командует?
И тогда изо всех сил, как можно четче я даю открытым текстом:
— Товарищ командир! Я — Калуцкий! Повторяю: «НЗО-Я»! Ого-о-нь!..
Подполковник все понял. И, видно, поднес микрофон к телефонной трубке. Мгновенно, чтобы и мы услышали его команду на позиции всех семи батарей:
— По-о-лк… Четыре снаряда… Беглый… Огонь!
Своим в окопах бросаю:
— Прощайте, товарищи! — и тихо говорю осевшему к рации на дне воронки Шавшину: «Прощай, Иван…»
Один снаряд, приближаясь, свистит, а 28 — низко, густо воют. Из-за реки услышали мы этот вой.
Вижу рядом: ближний «тигр», массивным покатым лбищем подминая бруствер, наклонил вниз длинный ствол орудия, будто пронзить хочет ребят в окопе, и кто-то из них занес для удара противотанковую гранату…
Небо раскололось. Пала тьма. В нас ударяет множество молний.
В их неверном ослепляющем сиянии лиловым огнем охвачено черное тело обмякшего на бруствере танка. Мертвенно бледны искаженные лица немцев, в ужасе кинувшиеся спасаться в наши окопы. А-а! И я взываю в микрофон:
— Огонь!..
Молнии беснуются.
— Огонь! — победно успеваю крикнуть в третий раз, падая на дно воронки и ощущая всем телом, что земля ходит ходуном…
Позже, уже в штабе, подсчитали: полк трижды дал очереди, каждая по четыре выстрела, влепив по команде «НЗО-Я» ровно 336 снарядов.
Все вражеские машины, прорвавшиеся к реке, были разбиты, сожжены. Ни одного живого гитлеровца не осталось на берегу — сотни трупов на полукилометре до леса.
Едва стемнело, наши главные силы приступили к форсированию Вислы в районе Альт-Марсау. Со здешнего плацдарма началось новое наступление частей 65-й армии: и на север — к морю, к Данцигу, нынешнему Гданьску, и на запад, к границе собственно Германии, с последующим поворотом на юг, на Берлин.
…Старшина 6-й батареи Николай Капустин, служака, каких поискать, человек обстоятельный, переправился через Вислу поздним утром. Довольно уже далеко расширили с боем наши части плацдарм.
— Н-да, — покачал головой многоопытный старшина, глядя на изуродованные и обугленные остовы неприятельских танков и груды фашистских трупов на береговом обрыве. — Дали фрицу прикурить! Не попусту пали наши смертью храбрых…
Помолчав, Капустин спросил у санитаров:
— Где Калуцкий?
— Все погибшие там, — ответил один из них. — В воронке. Еще не закапывали, не успели.
— А ордена сняли? Сохранили партийный билет?
Санитар виновато пожал плечами — мол, до этого ли?
— Вы что, порядка не знаете?! — Капустин выругался в сердцах и зашагал к воронке.
Каковы же были и оторопь и радость старшины, когда, отыскав меня среди погибших защитников плацдарма, он убедился, что я сильно изранен, контужен, но… подаю признаки жизни! Тотчас доставили меня в медсанбат.
В госпитале задержался я недолго: спешил к штурму Берлина. И успел! В середине апреля, в канун нашего наступления на столицу рейха догнал я свою часть. И тут неожиданно товарищи поздравили меня с Золотой Звездой Героя.
1 мая 1945 года…
Сержант Петр Кириллин — командир отделения разведчиков нашей батареи — скончался на моих руках. Слабея, говорил все тише, срываясь на сиплый шепот:
— Обидно, то-о-варищ ком-бат… умирать горь-ко… сегодня… здесь… за мину-у-ту до на-а-шей Победы…
Никогда не забуду его удивленных, молящих, слезами наполненных глаз. И под разодранной, в крови гимнастеркой выцветшую тельняшку.
Моряк-пограничник с Дальнего Востока, храбрец и отменный артиллерист, пройдя всю войну, он так и угас на улице в центре Берлина под неумолчный гул, рев, гром, кваканье, треск всего, что может стрелять и взрываться.
Молча, не глядя друг другу в глаза, своими руками мы схоронили пограничника Петра Тимофеевича Кириллина двадцати пяти лет в Трептов-парке, где теперь возвышается всему миру известная величественная бронзовая статуя воина-освободителя со спасенным немецким ребенком.
А в Берлине, черном, испепеленном и траурно-красном от зарева пожарищ и багровой пыли, все еще продолжалась битва, небывалая по плотности противоборствующих войск, намертво сцепившихся в гигантском городе. На пределе взаимной ожесточенности шло многомерное сражение; в небе и тоннелях метро, на улицах, в развалинах домов, на крышах, в подвалах и на лестничных клетках. Кипели сотни отдельных боев, артиллерийских дуэлей, рукопашных, танковых схваток и тысячи поединков, где дело решали граната и пистолетный выстрел, автомат, штык или нож. И в этом побоище, венчающем исход войны, советские солдаты бились, себя не жалея. За победу.
Казалось бы, надо поберечься в последние страшные дни. Но все, кто дрался тогда в Берлине, помнят: многие солдаты и офицеры выписывались из госпиталей досрочно, чтобы лично участвовать в главном событии Великой Отечественной, а раненые не хотели уходить из боя. Так велик был гнев всего нашего народа и гнев каждого.
С утра 2 мая еще шли тяжелые бои. Наши штурмовые группы блокировали дом за домом. К вечеру на город пала неожиданная тишина. Гитлеровский гарнизон капитулировал. Вражеские солдаты, лейтенанты, майоры, полковники и генералы — многие из них в свое время дошли до Ленинграда, Москвы, Сталинграда, но так и не сумели взять их! — побитые, теперь выбирались из бункеров с белыми флагами.
Так вот они какие. С потухшим взглядом, униженные, жалкие. Неужели это они в августе 1941-го маршировали, засучив по локоть рукава, в «психической» атаке под Русскими Анташами?.. Да, настал заветный срок.
Курсанты-пограничники, мы поклялись сумрачной осенью 41-го, хороня боевых побратимов:
— Если хоть один из нас дойдет до Берлина — помянет добрым словом погибших товарищей!
Можно бы сделать и скидку на возраст: ведь были мы тогда, по сути, еще мальчишками. Да и ко Дню Победы мне едва минуло 25, но год войны не зря засчитывается за три…
Забрезжил первый день удивительной мягкой тишины… В побежденном Берлине ни канонады, ни стрельбы, ни пистолетного щелчка. Послышались нежданно бряканье котелка, сигнал автомобиля, обычные человеческие голоса и даже ожил, зазвенел смех у наших славных девчат-связисток. Какое же диво — сила жизни: в изуродованных, но все же бурно зазеленевших Тиргартене и Трептов-парке заверещали, засвистели с переливами птицы! В тот день, 3 мая, утром мы с однополчанами поспешили к рейхстагу.
К разбитому вдрызг куполу, фактически к его голому каркасу-скелету ехали на «газиках», «виллисах», «зисах», трофейных «оппелях» и «шкодах», на лошадях, мотоциклах и велосипедах, а чаще шли пешком, пробираясь разрушенными мостами через руины и бывшие улицы, — стремились сюда, к высоко в майское небо вознесенному над куполом алому флагу, советские солдаты и офицеры всех частей, приступом взявших логово проклятого фашизма.
Когда мы подошли к рейхстагу, обугленный, с дырявыми от снарядов боками, с выбитыми, пустыми глазницами окон, с проваленной крышей, обрушившимися колоннами, он еще смрадно дымился. Возвышались везде кучи вражеских трупов, оружия, круглых противогазов. А вокруг его стен сосредоточенно трудились сотни тех, кто с боями дошагал сюда от Волги до Буга и Днестра и дальше, через Вислу, Одер и Шпрее. Выбивали, выцарапывали, надписывали — и свои фамилии, и имена погибших друзей и родных, и города, деревни, местности, откуда добрались сюда, коли враг потревожил.
Запомнилось несколько надписей: «Папа, я дошел за тебя!», «Привет из Ленинграда», «…от меча и погибнет!».
Жарко вдруг мне стало. Что написать? Нашел я твердый и острый камень, по-моему, кусок гранита. С трудом отыскал достойное и свободное еще место — прямо у главного входа в рейхстаг, справа от него, наверное, как символ надменной и задиристой германо-прусской военщины, торчала то ли каменная, сейчас уже не помню, то ли чугунная литая вооруженная фигура, изображавшая рыцаря, ратника или во всяком случае некоего грозного вояку, впрочем, изрядно уже изрешеченного пулями. И, пожалуй, массивнее дырявой фигуры был каменный постамент, меченный осколками наших снарядов, как и весь поверженный рейхстаг.
На этом-то постаменте, ударяя изо всех сил острым камнем по камню, с искрой высек, врезал я — за себя и всех друзей-пограничников — большие, глубокие, издалека видные буквы, одно широко выписанное слово: ШОРИНЕЦ.
Нет для меня слова дороже.
В нем самоотверженность дзержинцев-пограничников. Боевая честь огнем опаленной юности. Вечная память сложившим голову за Отечество. Это ему, Николаю Александровичу Шорину, замечательному командиру нашего курсантского батальона пограничников, ему, умному, смелому, расчетливому, ему во многом мы обязаны тем, что сегодня можем честно смотреть в глаза друг друга.
Меня часто спрашивают: страшно ли было на войне? Что самое страшное?
Да, на войне было страшно.
Страшен был ошеломляющий огонь: густые разрывы снарядов и мин вокруг занимаемого тобой окопа, горящие траншеи, секущий огонь пулеметов, ночная бомбежка. Неспокойна душа и при подходе танка. Он ревет, стреляет, гусеницы сзади пыль поднимают, и создается впечатление, что на тебя надвигается огненная стена.
Но самое страшное — потеря боевых друзей. Ведь каждый новый день мог стать последним и в твоей жизни. Но это не был животный страх перед смертью. Страшно было только подумать, что ты не сумеешь дожить до победы. Всем очень хотелось увидеть этот день.
Сейчас историки делят войну на периоды. Вот, мол, период был трудный, решающий. Дальше было легче. С точки зрения политической, исторической и стратегической это, конечно, возможно и так. Но для солдата вся война одинакова. От первого дня до последнего. Ленинград, Прибалтика, Варшава, Гдыня, форсирование многих малых и больших рек — каждый из этих рубежей можно назвать историческим. Я прошел их все. Войну закончил в Берлине. Не город, а сплошные каналы с крутыми берегами, одетыми в гранит. Подходишь к берегу на штурмовом плотике, а сверху — гранаты. Тем, кто остался в живых, — по заранее приготовленной лестнице наверх, а там — пулеметы в лоб.
Все было за эти военные годы, но не могу вспомнить, чтобы кто-то подвел меня в бою, не выполнил приказ, отступил там, где можно было победить. С хорошими ребятами мне посчастливилось воевать.
Мысленно подводил я итоги войны. Не пройденными километрами мерили фронтовики прожитые на войне годы, а жизнями, жизнями боевых друзей. Сколько дней и ночей проведено на войне? Один день на фронте считался за три. Скажу откровенно, неточная бухгалтерия. И тридцать мирных дней не сравнить с одним фронтовым.
…А теперь ехал в Москву на Парад Победы.
Для участия в нем было назначено по одному сводному полку от каждого фронта, а также сводный полк Военно-Морского Флота и части Московского гарнизона.
Полк нашего фронта возглавлял Герой Советского Союза генерал-лейтенант М. П. Рослый.
Часть состояла из семи батальонов разных родов войск. В каждый батальон входили две роты по сто человек, а роты состояли из десяти отделений, во главе каждого стоял офицер. Естественно, повсеместно было много желающих попасть в сводный полк. Отбирали статных, рослых, стройных воинов. В этой связи вспоминается такой эпизод. Сводный полк 1-го Белорусского фронта, в составе которого мне довелось участвовать в Параде, формировался в Карлсхорсте под Берлином. Первое построение. Расстановка по ранжиру. Утро было хмурым, прохладным. Накрапывал мелкий дождь. Мы были в плащ-накидках. Сначала все шло хорошо, а потом случилась заминка. Невысокого роста воин, что называется, не вписывался в общую картину.
— Не годен! — окинув его взглядом, произнес полковник. — Следующий!
— Кто не годен? — спросил бывалый фронтовик. — Как воевать — годен, а на парад — не годен?
На шум голосов подошел командир сводного полка. Негодующий смутился, увидев генерала.
Лицо показалось генералу знакомым. Он что-то вспомнил, потом сказал:
— Снимите плащ-накидку!
Тот снял. И все увидели на гимнастерке старшины Николая Ходосова Золотую Звезду Героя Советского Союза. Это был тот самый Ходосов, который отличился в боях за Зееловские высоты. На фронте — с первых дней войны. Был 7 раз ранен. В разведке проявил исключительное мужество и находчивость. Взял в качестве «языков» 22 фашистских солдата и 6 офицеров. А однажды фашисты установили на переднем крае громкоговорящую установку и, ведя свою гнусную пропаганду, призывали наших бойцов переходить на их сторону, обещая всяческие блага. В ответ разведчики во главе с Ходосовым совершили дерзкую вылазку и захватили в плен вещателя вместе с его аппаратурой.
— Такого орла да не взять? — произнес генерал. — Зачислить в полк!
Предварительная подготовка парадного расчета началась в Берлине. Здесь же комплектовалась команда из 200 человек, которая должна была нести и швырнуть к подножью Мавзолея В. И. Ленина гитлеровские знамена.
Некоторые солдаты и сержанты были страшно огорчены, когда узнали, что их назначили в особый батальон трофейных знамен, чтобы носить это фашистское тряпье. Тогда было решено выдать участникам парада особого батальона кожаные перчатки.
В Берлине наш сводный полк погрузился в санитарные поезда. Белоснежная постель. В вагонах чисто, уютно.
Сколько лет минуло, а как сейчас слышу радостный перестук колес поезда, вижу радостные лица солдат и офицеров. Одер, Висла, Западный Буг — такие знакомые рубежи. Только теперь они проплывают в обратном порядке. А вот и государственная граница! На первом же полустанке солдаты высыпали из вагонов, смеются и плачут. Девчушку-стрелочницу чуть не задушили в объятиях: каждому хотелось расцеловать русскую сестричку.
Казалось бы, вот где можно было как следует отдохнуть, отоспаться за всю войну, но с того момента, как мы оказались на родной земле, никто не мог уснуть. Все жадно смотрели в окна. Мимо проносились разбитые полустанки, крупные станции, превращенные фашистами в руины и пепел, сгоревшие деревни, разрушенные города Белоруссии, Смоленщины. На полях работали измученные войной женщины, старики, дети.
Около станции Орша стоял босой старик в рваной телогрейке, и вдруг из окна вагона полетела к этому старику пара новеньких яловых сапог, а из другого — танкистская куртка. В Смоленске солдаты выносили хлеб, консервы. Истосковавшиеся по Родине фронтовики теперь спешили поделиться всем, что имели. Этот человеческий порыв шел от чистого солдатского сердца, от внезапно нахлынувших чувств.
На всех остановках местные жители искали среди нас своих земляков. В Смоленске начальник станции доверительно сообщил людям, что едут герои войны из самого Берлина, они будут на Красной площади по коврам ходить. Мы улыбались, но не говорили, откуда и куда едем.
В Москву прибыли 1 июня. Поезд остановился на окружной железной дороге, недалеко от Казанского вокзала. Отсюда мы строем, поротно пошли в Ворошиловские казармы в Сокольниках. Цветы и слезы — вот что запомнилось мне больше всего в первый день приезда в город-герой.
Подготовка к параду началась в тот же день. Тренировались два раза в сутки — с 5 до 9 часов утра и с 6 до 8 часов вечера. Часто занятия проходили на Центральном аэродроме, где присутствовали все прославленные полководцы Красной Армии.
Тренировались с душой. Сколько сил и энергии отдавали мы при подготовке, с каким энтузиазмом отрабатывали взмах руки, поворот головы, четкость шага! Что говорить, гордились оказанной честью.
Каждый из нас понимал, что он на параде представляет свою роту, батарею, полк, дивизию, фронт, а я еще и пограничные войска.
После напряженных тренировок были волнующие встречи с прославленными полководцами. Нас приглашали к себе артисты театров, кино.
С особой теплотой относились к участникам парада портные, сапожники, парикмахеры. Ведь это были в большинстве своем фронтовики. К этому времени нам выдали новую парадную форму. Приятно вспомнить о такой, казалось бы, мелочи: фабрика «Ява» выпустила специально для нас папиросы с грифом «Привет победителям!».
Отчетливо, на всю жизнь я осознал: от таких знаков внимания может легко закружиться голова, проще пареной репы — зазнаться, задрать нос, возомнить нечто о собственной персоне!.. Нет, понял — высшие почести на самом деле заслужены не мною, одиночкой, а теми, кто взрастил меня, закалил. Это и «партии миллионов плечи». И славные погранвойска, кующие верных солдат Родины. И дорогие мои командиры, и солдаты, с которыми посчастливилось стоять плечо в плечо. От имени их и оказана мне честь — в звездный час советского народа быть на Красной площади.
Во время предварительной подготовки к параду мы видели, как тренировались солдаты особой команды. Генералы и офицеры предлагали множество разных приемов и вариантов, как нести и бросать фашистские знамена. Однако ни один из них не удовлетворял — все казались невыразительными. Но вот к генерал-лейтенанту М. П. Рослому подошел высокий подтянутый сержант Степан Шинкин с орденами Славы всех трех степеней на груди и попросил разрешения показать, как, по его мнению, это нужно делать.
— Попробуйте! — разрешил генерал.
Сержант схватил штандарт полка личной охраны Гитлера с черной свастикой и орлом, проволок его немного по земле, потом с силой и отвращением бросил на асфальт.
— Вот так надо обращаться с ними, — сказал он под громкий одобрительный смех…
Раздались возгласы одобрения.
Я обернулся на голос, показавшийся знакомым, и перехватило дыхание:
— Георгий! Ты?
— Коля! Друг! Ты?
Это был Георгий Леладзе!
Подобных, удивительных встреч было много в те незабвенные дни.
23 июня на плацу перед строем полка в торжественной обстановке генерал-лейтенант Рослый М. П. объявил приказ Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина: Парад Победы был назначен на 24 июня 1945 года.
В тот же день нам вручили недавно учрежденные медали за Победу над Германией в Великой Отечественной войне. А вечером приказали всем спать. Но нам не спалось. Не спали и москвичи — горел в домах свет, жители столицы звонили друг другу по телефону. С раннего утра улицы, ведущие на Красную площадь, были переполнены.
Наш сводный полк шел на Красную площадь по плотному живому коридору. С тротуаров звучали приветственные возгласы, фронтовые песни. На Пушкинской улице к нам присоединились подразделения Войска Польского со своими боевыми знаменами. Вместе с польскими друзьями мы громили врага и вместе пришли на Парад Победы.
…Празднично и торжественно выглядела Красная площадь в тот незабываемый день. Огромные алые стяги украшали здание ГУМа. Вдоль его фасада были установлены гербы всех союзных республик с Государственным Гербом Союза Советских Социалистических Республик в центре. С утра на Красной площади и прилегающих к ней улицах и площадях ровными квадратами выстроились сводные полки.
Начал накрапывать дождь. Но настроение было приподнятое. Окидывая взором зубчатые стены Кремля, его остроконечные башни с рубиновыми звездами на шпилях, каждый испытывал волнение от причастности к событию столь огромной важности. Мы думали о том, как много связано с Красной площадью в жизни нашего народа. Отсюда уходили дружины Дмитрия Донского, чтобы обессмертить себя подвигом на Куликовом поле. Здесь собирались на битву ополченцы Минина и Пожарского. Здесь проходила рать Кутузова после Бородинского сражения, в котором «русские стяжали право быть непобедимыми». На Красной площади выступал Владимир Ильич Ленин перед бойцами, уходившими на фронты гражданской войны. С Красной площади прямо на фронт двинулись полки 7 ноября 1941 года, когда гитлеровские войска стояли на подступах к столице. В тот день, когда над нашей столицей нависла смертельная опасность, к советским воинам с Красной площади были обращены слова:
«Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»
Теперь сюда, на Красную площадь, к Мавзолею Ленина, пришли победители — посланцы всех фронтов, чтобы триумфальным шествием отметить Великую Победу. Они построились так, как стояли на полях сражений от Ледовитого океана до Черного моря: Карельский фронт, Ленинградский фронт, 1-й Прибалтийский фронт, 3-й, 2-й и 1-й Белорусские фронты, 1-й, 4-й, 2-й и 3-й Украинские фронты. За Украинскими фронтами — сводный полк моряков — героев обороны легендарных городов, участников дерзких десантов и жарких боев на море. Вместе с ними — морские пехотинцы из прославленных бригад, воевавших на суше, те, кого враг в ужасе называл «черными дьяволами».
Заполняются трибуны, протянувшиеся вдоль Кремлевской стены. На лицах счастливые улыбки, радость. И хотя дождь становится все сильнее и сильнее, он не может омрачить торжественного момента. Я тогда подумал: как кстати дождь, потому что капли его смешались со слезами радости у воинов, и каждый из нас думал, что они не видны товарищу.
Это были слезы счастья и одновременно горя по друзьям, товарищам, близким, родным, по тем миллионам советских людей, которые не дожили до счастливого Дня Победы. Наш полк стоял напротив Мавзолея. Ни я, ни мои товарищи никак еще не могли свыкнуться с мыслью, что вот уже около двух месяцев как закончилась война, что мы живы и вот… стоим на Красной площади.
Перед каждым сводным полком стоял транспарант: «Карельский фронт», «Ленинградский» и т. д.
На нашем транспаранте сияло — «1 Белорусский фронт».
В 9 часов 50 минут на вороном тонконогом красавце коне выехал командующий парадом Маршал Советского Союза К. К. Рокоссовский. В свои неполные пятьдесят лет он сидел на лошади привычно и ловко.
Десять ударов Кремлевских курантов возвещают о начале парада. Из ворот Спасской башни Кремля на белоснежном рысаке выезжает Маршал Советского Союза Г. К. Жуков. Навстречу ему для отдачи рапорта устремляется командующий Парадом Победы К. К. Рокоссовский. В наступившей тишине звучат чеканные слова рапорта. Еще мгновение — и по Красной площади раскатывается троекратное солдатское «ура».
Начался объезд войск.
Запомнилось, как подъехал к нам Георгий Константинович Жуков. Видно, еще издали он узнал свой полк. Тепло, как-то по-отечески маршал поздоровался со своими однополчанами, назвал нас победителями, еще несколько секунд молча постоял перед нами. Чувствовалось, что командующий фронтом волнуется так же, как и мы, его подчиненные.
После объезда войск Г. К. Жуков, спешившись, молодцевато, энергично поднялся на трибуну и от имени и по поручению Коммунистической партии и советского правительства произнес короткую содержательную речь.
На середину Красной площади выходит сводный военный оркестр. Сколько там ни говори, а военная музыка — лучшая музыка в мире!
1400 труб победоносно и ликующе гремят: «Славься, русский народ!» Прогремел в московском небе артиллерийский салют.
— К торжественному маршу… — послышалась звонкая команда Рокоссовского.
Приходят в движение сводные полки участников этого незабываемого шествия по Красной площади.
Люди, привыкшие бросаться в атаки под градом осколков и пуль, по-пластунски ползать в разведке, укрываться в складках местности, чтобы огнем в упор поразить врага, теперь шли парадным строем по Красной площади, держа равнение на ленинский Мавзолей.
Подготовка к Параду длилась месяц. Но участники его говорили тогда: «Мы готовились к этому событию месяц и 1418 дней и ночей». И в этом был глубокий смысл. Все долгие годы войны советские люди верили в нашу победу, отважно сражались за нее. Не всем довелось дожить до этого светлого дня. Мы помнили об этих героях. Они незримо шагали с нами по Красной площади — защитники Москвы и Ленинграда, Киева и Минска, Сталинграда и Севастополя, Одессы и Новороссийска, Керчи и Тулы, легендарной Брестской крепости, те, кто брал Кенигсберг, Будапешт и Вену, штурмовал Берлин, кто освобождал Белград, Варшаву и Прагу.
Величественным был марш победителей. Во главе сводных полков командующие фронтами, чьи имена не раз звучали в приказах Верховного Главнокомандующего по поводу блистательных побед, одержанных войсками на полях сражений. Это Маршал Советского Союза К. А. Мерецков, Маршал Советского Союза Л. А. Говоров, генерал армии (позже Маршал Советского Союза) И. X. Баграмян, Маршал Советского Союза Р. Я. Малиновский, Маршал Советского Союза Ф. И. Толбухин. Сводный полк военных моряков вел вице-адмирал В. Н. Фадеев.
Первым проходит по Красной площади сводный полк Карельского, затем Ленинградского, Прибалтийского, 3-го и 2-го, 1-го Белорусских фронтов… Обходим Красную площадь, и, когда развернулись и пошли к Мавзолею, комок встал в горле. Но вот поступила еле слышно команда. Салютую клинком, держу равнение, пытаюсь за долю секунды выхватить самое главное, увидеть и запомнить как можно больше и на всю жизнь. Стекают по каске капли дождя. Они попадают на лицо, и то ли это дождь, то ли слезы — не поймешь. Сердце бьется учащенно. Волнуюсь, боюсь сбиться с ноги. Но вот уже проходим Мавзолей. Справа — трибуны. Стоят военные атташе зарубежных стран. Щелкают фотоаппаратами. Потом снова ликующие трибуны, аплодисменты. Для нашего полка оркестр играл специально подготовленный марш. И каждому фронту — свой. В этом было признание особой доблести войск всех фронтов. Вслед за торжественной музыкой Глинки звучали марш 8-й Гвардейской имени Панфилова дивизии, марш гвардейцев-минометчиков, танкистов, партизан. Для полка 1-го Прибалтийского фронта исполнялась «Радость Победы», 3-го Белорусского — марш 92-го Печорского полка, Ленинградского — марш ленинградских гвардейских дивизий, для моряков — марш «Герой».
Вдруг оркестр смолкает, и величественную тишину разрывает резкая дробь барабанов. На трибунах волнение. Появились 200 воинов, несущих знамена поверженного врага. Они их не несут, а волочат по мокрой брусчатке Красной площади. Лица солдат серьезны, мускулы напряжены. Поравнявшись с Мавзолеем, воины делают резкий поворот направо и с невыразимой ненавистью швыряют свою постылую ношу к подножью Мавзолея.
Древки глухо стучат о камень. Первым падает на мостовую личный штандарт Адольфа Гитлера. Затем штандарты 1-го Кирасирского полка Германской армии, 1-го Драгунского полка, 4-го Гусарского, 9-го конно-пехотного, 10-го Уланского и еще многих других частей, когда-то считавшихся цветом гитлеровской империи, ее славой. Черные, белые, желтые, с позолоченной отделкой и перевитые орденскими лентами знамена, которые некогда реяли над Парижем, Прагой и Афинами, в Белграде, Варшаве и других европейских столицах.
Все громче били барабаны, росла на виду у всей планеты груда поверженных полотнищ со свастикой, с мертвыми оскалами черепов, с потускневшими, словно общипанными орлами.
Бесноватый фюрер начинал войну с шумных победных парадов. Свои «непобедимые» знамена он принес и на нашу землю. Гитлеровские орды донесли их до Москвы, Ленинграда и Сталинграда. Мы видели на орденских лентах полковых штандартов названия наших городов: «Минск», «Киев», «Ростов», «Смоленск». Фашисты несли смерть и порабощение. А теперь знамена гитлеровских войск брошены к сердцу русской земли, повергнуты к ногам великого народа-победителя.
По трибунам проносится шквал аплодисментов — так весной грохочет гроза. Волнами перекатываются по площади «Ура!». Дробно гремят барабаны — громче, громче, громче!
Перед Мавзолеем все растет и растет куча предаваемых позору вражеских знамен.
Человечество никогда не забудет этого момента — вершины торжества миролюбивых советских людей над врагом.
…Все газеты мира писали после об этой, как назвал ее писатель Борис Горбатов, «политической казни фашизма».
Ритуал позора окончен, но на площади еще стоит тишина. Потом снова заиграл оркестр. Парад продолжается. Идут войска Московского гарнизона. Восхищение вызывает славная конница, проходящая на рысях.
Четким шагом, держа равнение на Мавзолей В. И. Ленина, прошли мы по Красной площади. И уже были далеко за Москворецким мостом, когда стала обгонять наши колонны могучая техника, танки, пушки, зенитки, гвардейские минометы «катюши». И на каждой установке, боевой машине звезды — знаки одержанных побед.
Два часа длился торжественный марш воинов-победителей. А сколько переживаний, мыслей, воспоминаний, чувств вместили в себя сто двадцать быстро промчавшихся минут! И остались в памяти на всю жизнь.
День Победы, как он был от нас далек,
Как в костре потухшем таял уголек…
Были версты, обожженные, в пыли, —
Этот день мы приближали, как могли.
Этот День Победы —
Порохом пропах.
Это праздник —
С сединою на висках.
Это радость —
Со слезами на глазах, —
День Победы, День Победы!
Дни и ночи у мартеновских печей
Не смыкала наша Родина очей…
Дни и ночи битву трудную вели, —
Этот день мы приближали, как могли.
Здравствуй, мама, возвратились мы не все…
Босиком бы пробежаться по росе…
Пол-Европы прошагали, пол-Земли, —
Этот день мы приближали, как могли.
Этот День Победы —
Порохом пропах.
Это праздник —
С сединою на висках.
Это радость —
Со слезами на глазах, —
День Победы! День Победы!