14

Вовсе не глюки, он не ослышался, Игорь все-таки сказал «напоследок», и они все-таки его бросили. Когда вышли из клуба — сказали, чтоб он их обождал, а сами за угол отошли. И не вернулись. Он все ждал. Остаток ночи — ждал. Теперь уже солнце всходило сквозь дымку, солнце девятого дня, а он все сидел на бордюре, тупо провожая взглядом снующие туда-сюда машины, и ждал, хотя уже знал, что не дождется, как не дождался Славку.

И лампа не горит,

и врут календари…

Там, в клубешнике в этом, ему, в общем-то, понравилось. Группу, что пела, он знал, раньше слыхал записи. Название только забыл. Хуевое какое-то название, скучное. Рожа у мужика, что пел, тоже была скучная. А пели хорошо. Душевно.

На площади полки.

Темно в конце строки…

Игорю понравилось, и Никичу понравилось, Никич даже танцевал под эту песню — с пулеметом в обнимку. Да всем нравится. Морозцем таким по душе дерет. Ну, может, такому, как жирный киновед, и не понравилось бы, ему филармонию подавай. А хорошо я ему шашкой в брюхо… а, черт, не ему, другому, но брюхо-то один к одному и морда тоже. Они ушли так неожиданно — вроде все было нормально, а потом, едва концерт кончился и все стали выходить, они сказали, что им куда-то надо, и ушли. Как же, неожиданно! Игорь же сказал «напоследок», и на часы свои, которые не ходят, все поглядывал. Да нет, они вернутся, если б ушли совсем, они бы так и сказали.

Он сидел на широком и низком бордюре, отделявшем тротуар от дороги. Улица была тихая, как погост. Да и не улица, а так — переулок. Они на этом месте расстались с ним. Вывалили вместе с толпой из клуба, прошли с полквартала, остановились перекурить, и Никич сказал Игорю, что… А Игорь сказал… И они ушли.

Дома выходили в переулок слепыми торцами, без окон. Слева, в арке, виднелся кусок двора. Двор был заросший, неухоженный. Во дворе был продуктовый магазин. В конце переулка стоял табачный ларек, рядом с ним — овощной. Одной стороной переулок упирался в какую-то большую улицу, другой — в еще один переулок. За ближним углом начиналась длинная глухая стена, ограждавшая какой-то склад. За этот угол он ходил, когда нужно было отлить. Стена была вся сплошь исписана и разрисована — преимущественно голыми бабами. Некоторые рисунки выглядели очень убедительно. Все это было так не похоже на Москву — ту Москву, что он видел вчера. Будто он и не уезжал никуда из Кораблика. А может, и не уезжал?

Может, с ними случилось что? Кир нервно хохотнул. Под трамвай, блядь, попали. Или под машину. Под тот черный… «линкольн», да? Абрам Линкольн. Братки их положили? Блядь, у Никича пулемет, куда там браткам со своими тэтэшками. Письмо это чертово, я им про письмо ничего не сказал, а надо было. Если они знают про все… ну, про Иринку там, — они и адрес Морозовой, небось, знают. Не знают, так узнали бы, спросили там у своих, когда встретят. Да у самого Морозова спросили бы!

А может, я обидел их чем? Ну мало ли. Ляпнул чего-нибудь лишнего. Все ж таки они мертвые. У них должна быть эта… психолог слово такое говорил. Тонкая душевная конституция. Тонкая — тоньше некуда. Особенно у Игоря. Ага. Я и Славку обидел. На хуя я его обидел? Надо было честно угадывать, когда он выбрасывал пальцы. Глупость, конечно. Но люди на глупости-то и обижаются. И там — там тоже… Если кому рассказать, из-за чего старшина Харлов набросился на прапора Лебедева, — оборжутся, лопнут. Чуть не постреляли друг друга. А на следующий день оба, Харлов и Лебедев, угодили на растяжку, Харлову ногу оторвало, как и Киру, а Лебедев умер на месте. И вся ихняя взаимная обида прошла, инцидент исперчен, как говорится. А Славка всегда был обидчивый, велся на всякую подъебку, самую дурацкую, как в детском садике. Вот он и… Ну, не вышел потом. А если б Таня вот так пришла, когда я с ним, у нас, и он мне рассказывает, что с двумя покойниками шляется по гостям, — вышел бы я? Таня все понимает. Как собака. Хотя, если б у нас с Таней была…

Катилась мандаринка,

По имени Иринка.

…была дочка, то, может, и не вышел бы. Да нет, вышел бы по-любому. Ну и что. Игоря с Никичем обидел, Славку обидел. Молодец, блядь. За то короткое время — чуть больше недели, — что Кир был на гражданке, количество людей, ни за что ни про что им обиженных, множилось стремительно: Морозова, начфин, мать (понятное дело, она обиделась, что он так быстро уехал), Таня, а теперь еще и эти двое. Куда теперь, куда дальше? Будто гонит меня кто. Некуда дальше. Куда я без них.

Он ждал весь день: уходил ненадолго, покупал в ларьках тушенку и дешевое красное вино, снова возвращался и пил. Один раз купил мороженое. Люди смотрели на него косо. Он не замечал, что на него смотрят. Нога болела так, что хотелось выть. Несколько раз он снимал протез и массировал обрубок, тогда на него смотрели еще хуже, но прогнать никто не отважился. Незаметно наступила ночь, теперь уже никто не смотрел — улица была очень тихая. От тоски и злобы ему все время хотелось есть. Он открыл очередную банку тушенки, ел пальцами — неохота нож пачкать. Вкуса еды он не чувствовал.

Прямо над головой у него неумолчно что-то трещало, он глянул вверх — лампочка, потрескивая, искрила в фонаре. Холодный голубой свет упал на бутылку, что Кир держал в руке. Он прочитал на этикетке — по складам, будто неграмотный: «Ка-гор». Кагор. Церковное винишко.

Он не смотрел, когда покупал бутылку в ларьке, просто ткнул пальцем: «Это». Продавец в ларьке был чех. Повсюду они. Вся Москва. Мы их там, а они нас тут. Повылазили. На прилавке у продавца стоял магнитофон, такой старый, словно на помойке подобрали, гундосил песенки — кретинские, но дико приставучие, не отвяжешься. Не знаю, любишь или нет, любишь или нет, любишь или нет. Ка-гор. Спросить об этом тет-а-тет очень страшно мне, вдруг ответишь нет. Кир допил вино, для этого ему пришлось сильно запрокинуть голову. Фонарь над ним все моргал. Когда ж ты потухнешь-то, зараза.

Из-за фонаря, скалясь, выглядывал начфин. Загасить падлу. Кир поднял камешек, бросил в фонарь, не попал, только в плече что-то влажно хрустнуло. Ну, еще плечо теперь. Подайте калеке убогому. Он отстегнул протез и лег навзничь, закинув руки за голову. Сам над собой усмехнулся: чего ж на тротуар-то, мог бы и на проезжую часть. Сверху на него таращились звезды. Они были такие же голубые и холодные, как фонарь. Одна сорвалась и упала, скользя по наклонной. Она падала так быстро, что он не успел ничего загадать. Да хоть бы и успел. Чего загадывать? Чтоб нога отросла?

Тогда, еще до клуба, пока шли под дождем, Никич сказал: «Погодка — мечта разведчика». А Игорь вспомнил, как они в такой же дождь целую толпу чехов забили. А Никич еще вспомнил, как вкусно пахла баранина, что варилась у чехов в котле. А Кир сказал: «Сейчас бы туда». А Никич сказал: «Ага, туда, и чтоб все наши живы — Муха, Саня Ситников, Герыч, старлей Морозов… ну и Славка тоже, хрен с ним». А Игорь на это сказал: «Славка? Ну нет, только через мой труп». И они так ржали — до слез. Вот это надо загадывать — чтоб сейчас туда и чтоб все как тогда. Это и есть счастье. Звучит, конечно, идиотски. Тот психолог в госпитале его все спрашивал, как он представляет себе счастье. И он ответил, как положено: мать, дом и тому подобное. Промеж собой мужики тоже про счастье говорили (понятно, совсем другими словами, но смысл был тот же), и все сходились на том, что счастье — это баба. Ну, еще бабло и крутая тачка. И чтобы делать все, что твоей левой ноге взбредет. Гражданка, в общем. Свобода. Он и сам тогда так думал, хотя, наверное, не очень-то был уверен, раз остался на сверхсрочную.

Он уж забыл, о чем тогда думал, почему остался, это было миллиард лет тому назад. Слов-то красивых напридумывать можно, да перед кем их говорить? Скорей всего, остался по инерции, как едет по инерции машина на нейтралке. Тормозной путь вышел длинноват. Теперь выходило, что счастье все осталось там. Да и свободы, если разобраться, там было куда больше, во всяком случае здесь ее — для него — не было вообще. У толстой Семиной был брат — он с нар откинулся, когда Кир еще учился в школе, — так этот брат, бухнувши, начинал ныть, что-де сейчас бы туда, на зону, все морды знакомые, кормежка по расписанию и никаких забот. Сравнил, да? Раньше — до госпиталя — за такое сравнение убил бы. Шашкой, ага. Но теперь… У каждого своя зона. Там все четко, все ясно. У нас — мы и чехи, у них — они и вертухаи. Зверя тянет в клетку, к которой он привык. Нет, разница, конечно, есть, но какая-то она… Короче, от счастья счастья не ищут. Философ, блядь. Быть может, зря я сочинил, зря я сочинил, зря я сочинил. Он не мигая смотрел на звезды. Потом перевел взгляд на фонарь, вокруг него роились мушки. Мириады мушек. Позвал громко:

— Бог…

Никакого ответа.

— Эй, ты, Бог!

Бог опять не соизволил отозваться.

— Молчишь, блядь?! А тогда хули ты до нас доебался?!

Не поднимаясь, нашарил пустую бутылку, запустил ею в фонарь. Тот истошно заморгал, будто передавал морзянкой. Ну так передай ему, туда, наверх, что он гнида, вот и все. Лампочка ярко вспыхнула в последний раз, прежде чем погаснуть. Начфин распался на куски, из брюха его вывалились петли кишок и, раскачиваясь, повисли на фонаре. Кишки были красивые, блестящие. Ну все, пиздец. Куда теперь? Кому я на хрен нужен? Где меня ждут?

Потом он подумал, что есть место, где его ждут почти наверняка и где он должен побывать. Испугался, аж холодный пот прошиб — вдруг потерял бумажки с адресами? Нет, они все были на месте, там же, где письмо. Он нашел среди них нужный адрес. Странно, что он не додумался до этого раньше.

Загрузка...